яжелую и круглую. Очень тихо, едва слышно, по-прежнему стоя к ней спиной, он сказал: - Я боялся этого. Мне это знакомо. Так погиб Пьер. Ужасно видеть, как вы катитесь в пропасть. Стоишь и смотришь открытыми глазами и все понимаешь, а помочь не можешь. Я не могу помочь себе, и я не могу помочь тебе, только потому, что ты не хочешь внять голосу благоразумия. Симона сухо спросила: - А если бы я такую штуку подписала, тогда боши и маркиз вернули бы вам ваше предприятие? Он явно растерялся от прямолинейности ее вопроса. Живо повернулся к Симоне и уже готов был разразиться высокопарной тирадой. Но сразу же осекся и сказал лишь: - Да, думаю, что они бы это сделали. - А что будет со мной, если я подпишу? - спросила Симона. - С тобой? - вопросом на вопрос, удивленно ответил дядя Проспер. И стал торопливо уверять: - Ничего. Я же сказал тебе, все это чистейшая формальность. - Меня не будут преследовать? - спросила с сомнением в голосе Симона. - Меня не арестуют? - Меры предпринимаются, - залпом, с большой уверенностью отвечал дядя Проспер, - меры предпринимаются только в тех случаях, когда пострадавший возбуждает против обидчика судебное дело. Как ты думаешь, стану я возбуждать против тебя дело о поджоге? Все это фарс, и только. Бошам нужен письменный документ. Стоит им получить его, и они оставят нас в покое. - И мне совсем ничего не будет? - настаивала Симона. - Меня не посадят в тюрьму? - Ведь я объяснил тебе, - отвечал уже несколько нетерпеливо дядя Проспер, - что дело против тебя может быть начато только по моему заявлению. Не говоря уже о том, что ты несовершеннолетняя. Я не понимаю твоего недоверия, - продолжал он с досадой. - На карту поставлена твоя жизнь. На карту поставлено благополучие всего департамента. На карту поставлено мое предприятие. И ты колеблешься - выполнить ли тебе пустячную формальность. Его большое, беспомощное, гневное, умоляющее лицо было совсем близко от нее. Лавина его слов подавляла ее. Она чувствовала себя утомленной, разбитой от бесконечных колебаний, от необходимости все время обороняться, от этого вечного терзания. Все ее существо молило - уступить. Она встряхнулась. Нет, теперь она не поступит опрометчиво, она не хочет действовать под впечатлением уговоров и молящих глаз дяди Проспера. Она не хочет принимать решение в его присутствии. Она хочет взвесить все "за" и "против" спокойно, одна, дважды, десять раз. Она крепко сжала губы. Она не скажет сейчас ни "да", ни "нет". Словно угадав ее мысли, дядя Проспер очень дружелюбно сказал: - Я не хочу оказывать на тебя давления. Я только прошу тебя, подумай о себе, только о себе. Она встала и пошла к двери. Он остановил ее: - Мне было очень трудно, я попросту не мог в твоем присутствии обсуждать с maman вопрос, следует ли принести жертву, которой требует твое спасение. Я уже говорил тебе, что maman сначала возражала. Однако я убедил ее. Теперь между нами тремя тайн больше нет. Ты посвящена во все. Ты знаешь, как спасти себя, и мы все готовы помочь тебе. - Он улыбнулся. - Само собой, отныне ты будешь снова есть за общим столом. - Он похлопал ее по плечу. - Однако мы заговорились с тобой. Время ужинать. Переоденься, Симона, и будь благоразумна. 7. ОТРЕЧЕНИЕ На следующее утро, когда Симона убирала голубую гостиную, туда неожиданно вошла мадам. Она опустилась в кресло с высокой спинкой. Сидела там неподвижная, грузная, вдавив голову в плечи так, что огромный двойной подбородок выпятился сильнее обычного. Молча смотрела она, как Симона бесшумно и проворно убирала комнату. Наконец она заговорила, как всегда тихим, твердым голосом. Сначала она долгое время не одобряла стараний мосье Планшара, сказала она, спасти Симону от немцев. Сама мадам не стала бы этого делать, она заставила бы Симону пожинать плоды своего бунтарства. Однако мосье Планшар твердо решил спасти Симону, невзирая на связанные с этим жертвы и опасности, и так как он глава семьи, то мадам в конце концов перестала этому противиться. Нелегко, разумеется, старой женщине участвовать в отвратительной комедии, сочиненной для того, чтобы одурачить бошей хитрыми и опасными выдумками. Но дело идет о семье, о единстве семьи, и поэтому она, мадам, покоряется. Симона смахивала пыль и слушала. Мадам не стеснялась. Мадам без обиняков заявила, что готова была выдать Симону бошам. Симона вспомнила, как однажды увидела страшную ненависть, вспыхнувшую в глазах мадам. Мосье Планшар, продолжала мадам, ради Симоны поступился своим самолюбием, чего никогда не сделал бы в интересах фирмы или ради самого себя. В Франшевиле он обивал пороги у префекта, кланялся бошам. - Сын мой состарился на десять лет, - заключила мадам. - Но он добился своего. Он спас тебя. Симона, ползая на коленях, терла тряпкой пол. - Сегодня после обеда к нам заедет мэтр Левотур, чтобы официально оформить твое заявление, - сообщила мадам. - Надень свое черное шелковое. Сегодня знаменательный день для тебя. Ничего особенного не было в том, что для оформления документа пригласили мэтра Левотура. Однако у Симоны, когда она услышала это имя, мороз пробежал по коже. Всю ночь она колебалась - согласиться или не согласиться. С точки зрения чистого благоразумия, дядя Проспер прав. Теперь, после перемирия, остались лишь вредные последствия ее поступка, в свете теперешних событий уничтожение автомобильного парка было бессмыслицей. Но в глубине души у Симоны жила уверенность, что все эти доводы благоразумия - ложные истины. Она поступила правильно; еще и сегодня, вопреки всему - это правильный поступок, и если она подпишет заявление, она отречется от своего деяния. Внутри нее все кричало: нет, нет, я не подпишу, никогда. Вслух она сказала и сама испугалась своего голоса: - Да, мадам. Обедали втроем. Дядя Проспер ел мало, но был чрезвычайно разговорчив. Темы, которая, само собой, всех их непрестанно занимала, он тщательно избегал. Только в голубой гостиной, когда Симона наливала ему кофе, он сказал: - Выше голову, Симона. Сегодня вечером все кончится. Сегодня вечером ты сбросишь это бремя с плеч, и все будет забыто, словно ничего и не было. - Но это все же было, - сказала мадам. "Но это все же было", - с, гордостью и горечью подумала Симона. Потом, помыв посуду, она поднялась в свою комнатушку и стала приводить себя в порядок, и ее движения были спокойны, медлительны, машинальны. Она умылась, причесалась и надела черное шелковое платье, из которого уже немного выросла. Получасом позже все собрались в кабинете дяди Проспера. Мэтр Левотур сидел у письменного стола в вертящемся кресле, спиной к столу, а перед ним полукругом уселись все трое Планшаров - мадам, дядя Проспер, Симона. Это был большой письменный стол. На нем стоял стильный письменный прибор, которым дядя Проспер очень гордился; прекрасная художественная резьба на деревянной стенке прибора была сделана с картины из странноприимного дома в Таншере "Положение во гроб". На столе лежал большой, пожелтевший, слоновой кости нож для разрезания бумаги. А сейчас там лежал еще портфель мэтра Левотура. Мэтр Левотур удобно расположился в вертящемся кресле, он сидел, закинув ногу на ногу, чуть-чуть вертя кресло. Это был небольшого роста, кругленький господин, весь жирный, гладкий, вылощенный; светло-серый костюм туго облегал его фигуру. Говорил мэтр Левотур быстро и учтиво, его черные хитрые глазки юрко перебегали с одного на другого, маленькие белые пухлые руки мягко жестикулировали, и крупный светлый камень надетого на указательный палец перстня сверкал. - Можно перейти к делу? - спросил мэтр Левотур. Он придвинул к себе кожаный коричневый портфель и вынул из него бумагу. Пробежал ее сначала глазами, затем стал громко читать: - "В присутствии мадам Катрины Планшар и мосье Проспера Планшара, проживающих на вилле Монрепо (город Сен-Мартен, квартал святой Троицы), мадемуазель Симона Планшар, проживающая там же, сделала мне следующее заявление: "Добровольно и без принуждения признаю, что 17 июня 1940 года я подожгла строения транспортной фирмы Проспер Планшар и Кo. Я сделала это по злобе на мадам, упрекавшей меня в том, что я плохо выполняю возложенные на меня по дому обязанности. Выговор я сочла крайне несправедливым и обидным. Я не нашла другого способа отомстить за обиду и рассчитывала, что так я сильнее всего огорчу мадам Планшар и нанесу ей материальный ущерб. Прочитала и подписала..." Мэтр Левотур читал быстро, без запинки. Симона видела его круглый рот, его мелкие зубы, из-за которых вылетали эти чудовищные слова, легко, гладко, в стройной последовательности. Симона видела маленький плоский нос с широкими ноздрями, видела на жирном белом лице маленький прыщик у правого уголка рта, видела указательный палец с перстнем и всю холеную руку, державшую белый лист бумаги. Человек этот внушал ей такое отвращение, что, только сделав над собой усилие, она могла следить за смыслом того, что он читал. Вместе с тем все ее чувства, точно так же как вчера, во время разговора с дядей Проспером, были крайне обострены. Она ясно и четко видела за спиной читающего нотариуса письменный стол и все, что на нем находилось. Она так отчетливо видела резьбу на стенке письменного прибора, что могла бы с закрытыми глазами описать каждую деталь. Она чувствовала запах кожи, исходивший от большого коричневого портфеля нотариуса, с такой силой, что она уже никогда его, этот запах, не забудет. Мэтр Левотур кончил. Наступило короткое молчание. Потом Симона спросила, и после ясного, быстрого, учтивого голоса нотариуса ее голос прозвучал еще глубже и спокойнее, чем всегда: - Вы верите этому, мэтр Левотур? Вы верите тому, что вы здесь прочитали? Мэтр Левотур ничего не ответил. Черные, хитрые глаза смотрели на Симону без всякого выражения, даже без удивления. Вместо него заговорила мадам. - Ты видишь, - сказала она дяде Просперу, - она не желает нашей помощи. Она хочет, чтобы немцы сами расследовали дело. Мэтр Левотур, словно он не слышал ни Симоны, ни мадам, указывая пальцем с перстнем на место, где нужно было подписаться, вежливо сказал: - Вот тут, мадемуазель, прошу вас. Вот тут распишитесь, если нет возражений. Симона смотрела на палец с перстнем и на белое место на бумаге, на которое указывал палец. Она целиком ушла в себя. В ушах у нее еще звучали слова мэтра Левотура, в ушах у нее звучало то, что вчера говорил дядя Проспер. Она знала: все хотят, чтобы она подписала свое имя, сию минуту, и это, несомненно, устроило бы многих, а может быть, и ее. Что-то в ней настойчиво требовало уступить, взять в руки перо, которое ей протягивали, написать свое имя на указанном месте, хотя бы для того, чтобы избавиться наконец от безграничного дерганья и терзаний, чтобы все кончилось и она успокоилась. Но нечто более глубокое сопротивлялось в ней изо всей силы. И вдруг ей почудилось, что все это однажды уже было - и указующий палец, и белое место на бумаге, и протянутая ей автоматическая ручка, и желание подписать, и желание не подписывать. С трудом вернулась она к действительности. Стряхнула с себя чары, отвела глаза от сверкающего перстня. Чуть заметно повела головой, как бы желая что-то сбросить с себя, оглядела комнату, точно просыпаясь. Увидела дядю Проспера, который сидел на своем стуле, слегка опустив голову, весь какой-то обмякший. Глаза ее остановились на нем, они все больше и больше наливались жизнью, все пристальнее становился их взгляд, и тихо, но очень настойчиво и умоляюще, она сказала: - Дядя Проспер, подписать мне? Теперь уж он непременно взглянет на нее. И он в самом деле поднял голову, он устремил на нее большие серо-голубые глаза, он посмотрел на нее. Но он посмотрел угрюмо, до странности безжизненно, он посмотрел как-то сквозь нее, не видя ее. Еще настойчивей она повторила: - Подписать мне, дядя Проспер? - Она произнесла только четыре слова, но мысленно она говорила ему много-много сильных слов, заклиная памятью отца дать ей честный ответ; и она знала - он слышит ее. Мэтр Левотур безучастно, но с тем же вежливым выражением лица смотрел куда-то в пространство: возможно, что за гладким лбом его скрывалось удивление, к чему сейчас еще разводить такую канитель, и отчего на вилле Монрепо не договорились обо всем прежде, чем пригласить его? Мадам же чуть-чуть повернула к сыну свою большую голову с тщательно причесанными выцветшими волосами и взглянула на него искоса, краешком глаз; в глазах этих было желание подбодрить, сострадание, легкое презрение. Дядя Проспер высоко поднял плечи, лицо его дрогнуло, он отвернулся и что-то фыркнул, это могло обозначать нетерпеливое требование оставить его в покое или растерянность; могло обозначать все, что каждому хотелось услышать. Таков был его ответ. Симона подписала. 8. БЕССМЕРТНОЕ Ночью, у себя в комнате, она переживала муки раскаяния. Ни за что не надо было подписывать. Столько времени она держалась. Еще только одно усилие, еще только одно "нет" надо было сказать, и тут она не устояла. Никакой дядя Проспер, никакие "благоразумные дельцы" всего мира не могли лишить смысла и значения ее деяние, только она могла это сделать, совершим преступную глупость, поставив свою подпись. Самое прекрасное, что было в ее жизни, она растоптала, испакостила, перечеркнула. И все потому, что она не в силах была смотреть в измученное, затравленное лицо дяди Проспера, потому, что в последнее мгновение ею овладела слабость. Поэтому она отреклась и свела к нулю свое деяние. Она все загубила. Загубила всю свою жизнь. В самом деле, разве можно жить, подписав такое? Она отреклась не только от себя самой, она отреклась от отца. Что ей делать? Нет никого, с кем можно посоветоваться. Был один человек, он мог и хотел ей помочь, а она отказалась от его помощи, глупо, бессмысленно, из ложного чувства благодарности к дяде Просперу. Не надо все время думать об одном и том же. Она сойдет с ума. Она стряхнула с себя оцепенение и подавленность. Взялась за свои книги. И опять книги милосердно приглушили ее смятение, и события из истории Жанны так заняли ее, что, читая о них, она забыла о собственных невзгодах. Она читала о судьбе, постигшей память о Жанне, и о судьбе, постигшей после гибели Жанны всех тех, с кем она была связана. С угрюмым удовлетворением читала о том, что большая часть друзей, которые покинули и предали Жанну, и большинство врагов, преследовавших ее, вкусили плоды своей коварной дружбы и беспощадной вражды. Уже в этой жизни, - читала Симона в золотой книге преданий и легенд, - большую часть тех судей, которые осудили бедную, невинную Жанну, постигла божья кара. Священник Никола Миди, в день сожжения Жанны произнесший проповедь о том, что она проклята богом, спустя неделю заболел проказой и умер. Через месяц после мученической кончины Девы умер еще один из ее судей - Никола, аббат из Жюмьежа. Каноник Луаслер, тот священник, что явился к Жанне в камеру под видом военнопленного с целью вызвать ее на откровенность и, выдав себя за ее сторонника, вкрался к ней в доверие, умер на мусорной куче внезапной загадочной смертью, без соборования. Жалкая кончина уготована была также обвинителю Жанны, канонику д'Эстивэ, который трусливо поносил беззащитную пленницу. Его нашли мертвым в сточной канаве за городскими стенами Руана. Сам епископ Кошон, председатель трибунала, недолго пользовался почестями, которые оказывали ему англичане в награду за его роль в этом бесчеловечном процессе. Он умер скоропостижно, когда его стригли. Позднее папа отлучил его от церкви, и останки его были брошены на съедение псам. И не только судей Жанны уже в этой жизни ждал злой удел, - с мстительным удовлетворением устанавливала золотая книга, - но и многих других ее врагов. Вот, например, королевский полководец и фаворит ла Тремуй, тот самый, который не гнушался никакими средствами, лишь бы погубить Жанну. Симона читала о том, как после смерти Жанны его враги все сильнее преследовали его, и как король в конце концов от него отвернулся, так же как он отвернулся от Жанны. Однажды, еще когда ла Тремуй был как будто у короля к величайшей милости и жил вместе с ним в королевском замке Кудрэ, туда, подкупив стражу, ночью проникли враги ла Тремуя. Вооруженные, они пробились в спальню полководца, стащили его с постели и стали наносить ему раны. От смертельного удара мечом в живот его спасло лишь то, что он был очень жирный и тучный человек. Король, спавший в комнате рядом, проснулся и спросил, что происходит. Его уверили, что все спокойно, и он снова лег и продолжал спать. Раненого Тремуя тем временем связали и уволокли. Его вынудили к письменному признанию, скрепленному печатью, - он признавался, что незаконно владел многими из поместий и сокровищ, и обязывался все их вернуть. У короля он не нашел ни помощи, ни поддержки, был сослан я умер в ссылке, оскорбленный, так никогда больше и не увидев короля. Негодяй Гийом де Флави, комендант Компьена, который, подняв мост и закрыв городские ворота, тем самым отдал Деву в руки бургундцев, тоже плохо кончил. Он был убит в своем замке Неель, в собственной постели, своей женой, красавицей Бланш, она задушила его с помощью одного из лакеев. И герцог Бедфордский скончался, ненадолго пережив Жанну, в том самом Руанском замке, где он держал ее взаперти, прикованную к жалким нарам. Говорят, однако, что он умер от горя и бесчестия, не в силах пережить поражение англичан во Франции. С того самого дня, как англичане воздвигли в Руане костер, они ничего, кроме разочарований и поражений, не знали, и со стыдом и позором были изгнаны из французских владений. И английский кардинал умер, отравленный своим соперником, герцогом Глостером. Страшная кончина постигла и Генриха Шестого Английского, именем которого был произнесен смертный приговор Жанне. Правда, его короновали в Париже, но и он умер, отравленный своим кузеном Ричардом Глостером. И гордая, неукротимая королева Изабо, злейший враг Жанны и короля Карла, тоже ненадолго пережила Жанну. Она умерла, всеми забытая, и англичане, которым она помогала, похоронили ее без почестей и без единого слова благодарности. Так оказалось, повествовала золотая книга, что большинство мучителей Девы умерло недоброй смертью. Такая же недобрая смерть постигла и Карла Седьмого, нерешительного, малодушного человека, которого Жанна короновала и который бросил ее на произвол судьбы. Правда, первые несколько лет царствования были для него годами успехов и наслаждений. Но впоследствии ему воздалось сторицей за все то плохое, что он сделал Жанне и другим своим друзьям. Его собственный сын восстал против него и, как подозревал король, отравил его. До этого, однако, он успел реабилитировать память Жанны. Именем господа Жанна всенародно засвидетельствовала законность его прав; когда же церковь объявила ее лгуньей и лжепророчицей, права короля оказались под вопросом. Но после того как англичане были изгнаны из всех французских владений, Карл счел себя достаточно могущественным, чтобы заставить церковь признать божественную миссию Жанны, а тем самым и его собственные права. Мать и братья Жанны потребовали возобновления судебного процесса, и церковь удовлетворила их требование. Перед судом прошли теперь друзья и подруги детства Жанны, уже зрелые мужчины и женщины, перед судом прошли полководцы и государственные мужи, окружавшие Жанну в пору ее славы и подвигов. Друзья, молчавшие во время первого процесса, теперь заговорили, не находя достаточно слов для благоговейных восхвалений покойной Жанны. И противники ее переменили лицо. Красноречивый Тома де Курсель, в свое время убедительно доказывавший, что Жанна лгунья и ведьма, теперь столь же убедительно доказывал, что она посланница божья. И единогласно решили духовные судьи, что их предшественники в Руане допустили ошибку и неправильно осудили Жанну, и всю вину за это новые судьи свалили на покойного епископа Кошона. И так же единогласно признали они божественную миссию Жанны и тем самым законность короля Карла, который был теперь победителем. И Симона читала, как росла и крепла в веках слава Жанны и вера в нее. Государство чтило ее торжественными речами и воздвигало ей памятники, церковь славословила ее в молитвах и причислила к лику святых. "Франция богата бессмертными именами многих женщин и мужчин, - читала Симона, - солдат и государственных деятелей, ученых и изобретателей, художников и поэтов. Но всех ближе и дороже сердцу французского народа два имени: Наполеона Бонапарта и Жанны д'Арк". Симона чувствовала и знала, что это так. Она улыбалась. Жанна отреклась, но отречение гонимой, обманутой девушки не имело никакого значения. Не потерял значения, остался в веках ее великий подвиг. Он существовал, он был совершен, никакие тома исписанной бумаги и никакие подписи не могли ничего изменить. Как хороню, что Симона обратилась к своим книгам. Страх ее прошел, она увидела, что у нее нет оснований отчаиваться. Ее подвиг жив, пусть она и подписала бумагу мэтра Левотура. Мэтр Левотур и его бумага бессильны перед действительностью. Ее запугали, ее сбили с пути. Еще немного, и она поверила бы, что поступила неправильно, уничтожив станцию. Она поступила правильно. Ничего неразумного в ее деянии не было. Оно имело смысл. Тогда еще шли сражения. Еще можно было надеяться, надо было надеяться, что Франция не сложит оружия, что Франция победит. Если бы в двух тысячах общин сделали то же самое, что сделала она в Сен-Мартене, если бы разрушали все, чем враг мог воспользоваться в своих целях, Францию не удалось бы поставить на колени. Да она и не поставлена. Даже теперь. Перемирие, заключенное предателями, ничего не стоит. Война продолжается. Морис - человек с головой, он не отправился бы в Алжир, если бы не знал, что еще есть надежда. Не все генералы предатели: есть еще такие, которые борются. Война продолжается. И, значит, то, что она, Симона, совершила, имело смысл. Она не слишком поздно поняла это. Она совершила чудовищную ошибку, отвергнув предложение Мориса. Она поверила дяде Просперу. Она десять лет верила ему. Но теперь у нее раскрылись глаза. Если она не поехала с Морисом, надо ехать одной. Надо пробиться в неоккупированную зону и, по возможности, дальше - в Алжир. И отправляться надо сейчас же, немедленно, нельзя ждать, пока этой дурацкой бумаге дадут ход. Она бесшумно встает. Одевается, надевает все то же, что и тогда. Быстро собирает белье, берет с собой спортивные ботинки. Уже дойдя до двери, возвращается и кладет в узелок лежащую на ларе маленькую старинную книжечку преданий и легенд, украшенную золотом и завитушками. Потом, босая, как в ту ночь, крадется вниз по лестнице. Но теперь Мориса нет, ей самой надо о себе позаботиться. Ощупью, в полной темноте, она проходит в кухню и достает из ящика стола деньги, оставленные на хозяйственные расходы, она не считает их, денег немного. Потом тихонько идет через прихожую и открывает дверь в сад; дверь чуть-чуть скрипит. На небе узкий серп луны, ночь не очень темная. Симона не испытывает ни малейшего страха. Перелезает через ограду. Она не думает о том, что оставляет, взор ее устремлен вперед. 9. "ЗВЕРИНЕЦ" Ее задержали уже на следующий день вечером, когда она на автобусе прибыла в Невер. В полицейской машине доставили в Франшевиль. Там ее передали в руки жандарма Гранлуи. Он был неразговорчив. Когда она спросила, кто заявил о ней в полицию и в чем ее обвиняют, он уклонился от ответа. Но был очень вежлив и старался, как мог, облегчить ей долгий, утомительный путь. В Сен-Мартене жандарм Гранлуи привел ее в супрефектуру. Консьерж, старый друг Симоны, встретил ее ласково, видно было, что он очень огорчен. Все они, консьерж, жандарм и Симона, направились в архив. Жандарм смущенно топтался, не уходя, консьерж спросил Симону, не принести ли ей чего-нибудь поесть или выпить. Жандарм сказал, что в Шатильоне они пообедали, и неплохо, он подробно рассказал, что было на обед, радуясь поводу отвлечься от неловкости ситуации. Консьерж полагал, что поесть все-таки не мешает. Симона вежливо поблагодарила, сказала, что не голодна, попросила оставить ее одну. Жандарм неуверенно посмотрел на консьержа. Потом решился. - Хорошо, мадемуазель, - сказал он. Оба удалились. Дверь не заперли. Симона сидела в архиве. Здесь ей все было знакомо. В комнате стоял большой стол, несколько удобных, обитых кожей, просиженных стульев. Кругом, на высоких полках, лежали груды папок, за стеклянными дверцами книжного шкафа стояли красиво переплетенные папашей Бастидом в коричневую кожу комплекты официального вестника, с красными наклейками на толстых кожаных корешках. Воздух в комнате был прохладный, чуть-чуть затхлый. Тяжелая дверь не пропускала ни единого звука. Симона отдыхала здесь, она откинулась на спинку стула, закрыла глаза. Она была спокойна. В глубине души она с самого начала не верила, что бегство ей удастся. Она не debruillard, не молодчина, как Морис, она не предприняла разумных мер предосторожности, надо было сообразить, что мадам с помощью телефона и телеграфа настигнет ее. Но попытаться бежать было ее долгом. Она сделала все, что от нее зависело, и поступила правильно. По-видимому, так думали все, потому что относились к ней с уважением. Без волнения, готовая к борьбе, ждала она, что будет дальше. Мадам благодаря этой неудачной попытке к бегству получила лишний козырь в руки, - она, конечно, будет мстить Симоне. Симону ждут черные дни. Но она твердо решила не сдаваться. Она все вынесет, она непременно выживет, она дождется дня, когда те, кто умнее, когда Морис и его товарищи победят. Некоторое время сидела она так. Потом пришел мосье Ксавье. Он старался держать себя как всегда, но Симона видела, как вздулось родимое пятно на его правой щеке, видела, каких усилий стоит ему скрыть волнение. - Я сделала глупость, мосье Ксавье? - спросила Симона, с радостью глядя в лицо друга. Живые карие глаза мосье Ксавье смотрели мрачно, он долго мялся, прежде чем ответить. - Ты отважно выполнила свое дело, Симона, - сказал он. - Мы, друзья Пьера Планшара, гордимся тобой. И если дело твое не удалось, то виноваты в этом мы. Мы должны были действовать энергичнее, мы должны были совершить это раньше. Симона тихо спросила: - Меня ждет что-нибудь очень тяжелое? Мосье Ксавье нервно глотнул. - Пожалуй, - ответил он и вдруг, открыто взглянув ей в лицо, сказал решительно: - Да, Симона, нечто очень тяжелое. Она слегка приподняла плечи. - Что же вы посоветуете мне, мосье Ксавье? - спросила она. Мосье Ксавье ответил: - Не пускаться на хитрости и дипломатию. Говори прямо, говори все, что у тебя на душе. Что бы ты ни сказала, это не улучшит и не ухудшит твоего положения. Быть может, если ты это усвоишь, тебе будет легче. Помочь тебе - это уже наша обязанность. Сейчас мы бессильны что-либо сделать. Но наступит день, когда мы выручим тебя из беды. Не сомневайся. В эту минуту он напоминал немножко своего отца. Симона с трудом удержала улыбку, но слова друга радовали ее. Он переменил тон. - Тебе надо поесть, Симона, - сказал он настойчиво, с наигранной бодростью. - Я слышал, что ты отказалась. Будь умницей. Тебе предстоят несколько трудных часов. - Не дожидаясь ее ответа, он вышел, и очень скоро ей принесли еду. Пока он ходил взад и вперед, говоря о безразличных вещах, она ела, покорно, без аппетита. Вошел мосье Корделье. - Не беспокойтесь, дорогое дитя, - сказал он, видя, что она поднимается ему навстречу. - Продолжайте есть. Да, тяжелая история, - сказал он и опустился в одно из кресел. - Для всех нас наступили тяжелые времена. Во всяком случае, все наши симпатии на вашей стороне. Ешьте, ешьте, - приглашал он ее. Он немножко повздыхал. - Вы стойкая, храбрая девочка, - сказал он, помолчав, - истинная дочь нашего Пьера Планшара. Хоть это-то утешение есть у нас. - Он вдруг запнулся. - Но, быть может, это не совсем корректно, - обратился он к мосье Ксавье, - что мы сегодня сидим тут вместе с мадемуазель Планшар? - И он встал. - Пожалуй, господин супрефект, это не совсем корректно, - ответил мосье Ксавье, но не тронулся с места, супрефект же удалился. Через несколько минут вошел старый пристав Жанно и жандарм Гранлуи. - Вас просят, мосье Ксавье, - доложил пристав, а жандарм, неловко переминаясь с ноги на ногу, сказал: - И вас тоже, мадемуазель. Симона быстро и послушно встала. Но мосье Ксавье сказал: - Выпей еще чашечку, Симона, и не торопись. Без тебя все равно не начнут. Мы пойдем вместе. Они шли по знакомым коридорам, направляясь в кабинет супрефекта. Симона и мосье Ксавье впереди, за ними смущенные пристав и жандарм. В приемной, при появлении маленькой процессии, все чиновники умолкли, а начальник отдела, мосье Делабер, встал, склонил голову и сказал: - Добрый день, мадемуазель Планшар. В кабинете супрефекта Корделье шторы были спущены, в просторной комнате царили полумрак и приятная прохлада. Вокруг стола, покрытого зеленым сукном, тесно стояли красивые старинные стулья, на столе, словно для заседания, лежали бумага, карандаши, стоял графин с водой и стаканы. Собрались: мадам, дядя Проспер, маркиз Шатлен и мэтр Левотур. Все молчали, когда Симона в сопровождении своей маленькой свиты вошла в кабинет. Пристав Жанно тотчас же удалился, жандарм остался. Мосье Корделье сказал: - Я полагаю, что вы нам больше не нужны, Гранлуи. - Простите, господин супрефект, - возразил жандарм, - но мне требуется расписка, что я сдал преступ... что я сдал мадемуазель с рук на руки. - Вы получите расписку в моей канцелярии, - сказал мосье Ксавье, и жандарм вышел. Симона стояла спокойно, с высоко поднятой головой. Глубокими темными глазами она медленно обводила лица присутствующих. Мадам сидела в тяжелом выцветшем темно-красном кресле и, не прибегая даже к помощи лорнета, разглядывала Симону таким же спокойным взглядом, как та ее. Мосье Ксавье подошел к стулу, но не сел, а стал за ним, крепко обхватив руками спинку. Мэтр Левотур, с обычным своим профессионально безучастным выражением лица, уселся, поудобнее закинув ногу за ногу; портфель лежал перед ним на зеленом столе. Маркиз, тонкий и прямой, сидел в слишком большом для него кресле и с холодным, насмешливым любопытством оглядывал Симону. Симоне очень хотелось заглянуть в лицо дяди Проспера, но тот стоял у окна, спиной к присутствующим. Супрефект, занявший свое привычное место у огромного стола, поигрывал карандашом и часто моргал. Наконец он произнес: - Садитесь, дружок. Садитесь же, прошу вас, господа. Он явно нервничал. Все долго обстоятельно рассаживались, кто-то услужливо пододвинул к столу тяжелое кресло мадам. И вот, несколько раз откашлявшись, мосье Корделье сказал: - Проспер, может быть, ты в качестве опекуна хочешь... - Он не кончил фразы и снова принялся вертеть в руках карандаш. - Мне не легко, - начал было дядя Проспер, - да, мне чертовски тяжело. - Он встретил спокойный, испытующий взгляд Симоны, громко засопел и ничего больше не прибавил. Но тут молчание нарушил скрипучий голос маркиза: - Милостивые государи и государыни, - сказал он властно, - вам известно, что я прибыл сюда по просьбе мосье Корделье и по соглашению с немецкими властями, которым я обязан доложить обо всем, что я здесь услышу. Я понимаю, кое-кому из вас, а может быть, и всем вам тяжело произвести необходимое дознание. Однако, если оно не будет произведено, это приведет к крайне неприятным последствиям. Поэтому я был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы, в наших общих интересах, высказались без ложной деликатности. Наступило неловкое молчание. Все смотрели на мосье Планшара. Тогда, тихо и твердо, как обычно, заговорила мадам. - Ввиду того, - сказала она, - что моему сыну тяжело касаться этого вопроса, позволю себе взять слово я. Всем нам ясно, что в тяжелых репрессиях, которым немцы подвергают наш департамент, виновато злополучное деяние, совершенное дочерью моего пасынка. Наши сограждане в Сен-Мартене, и вместе с ними боши, истолковали поджог гаража как акт незрелого, но благонамеренного патриотизма. Должна признаться, с первой же минуты я заподозрила, что поступок девочки продиктован не только желанием постоять за Францию. Тем не менее я склонна была усматривать главные мотивы, толкнувшие ее на это, в романтически преувеличенной любви к родине, и мы, мой сын и я, всячески гнали от себя иные предположения относительно мотивов поджога. Однако тайные подозрения не оставляли меня. Я знаю дочь моего пасынка. Десять лет я старалась укротить ее тяжелый бунтарский нрав. К сожалению, безуспешно. К сожалению, я не обманулась и на сей раз. Некоторые признания Симоны и все ее поведение с полной несомненностью показывают, что то, что принимается за патриотический подвиг, на деле не что иное, как низкий акт мести испорченного ребенка. Мадам умолкла. Она говорила тихо, как всегда, чувствовалось, что ей трудно говорить, она шумно дышала. В просторной сумеречной комнате стояла тишина, слышно было только дыхание мадам да жужжание мухи, вившейся вокруг нотариуса. Все смотрели, как мэтр Левотур белой, пухлой рукой отгонял муху. - Когда затем выяснилось, - продолжала мадам, - что за злополучную выходку Симоны враг заставляет расплачиваться весь наш департамент, мосье Планшар и я оказались перед тяжелой дилеммой. Мы знали, что мероприятия немцев основаны на заблуждении. Не обязаны ли мы рассеять это заблуждение? Однако стать на этот путь - значило скомпрометировать внучку моего мужа. Мы обвинили бы ее в преступлении. Мадам опять умолкла. Она потянулась к графину. Мосье Корделье предупредительно поспешил налить ей стакан воды. Все смотрели, как она сделала два маленьких глотка. - И тут, - снова заговорила она, - сыну моему пришла в голову счастливая мысль. Он поехал в Франшевиль, он открыто изложил префекту обстоятельства дела и через его посредничество вошел в соприкосновение с немецкими военными властями. Ему удалось договориться с ними. Немецкие власти не настаивают на том, чтобы предать широкой огласке позор семьи Планшаров. Они не требуют передачи дела в руки правосудия. Они готовы удовлетвориться административными мерами, если мы предпримем их против виновницы пожара. Немецкие власти обещали, что, как только мы это выполним, они тотчас же отменят особые репрессии, применяемые к населению. Мой сын, - продолжала мадам еще тише, но отчеканивая каждое слово, - мой сын все же не решался разоблачить дочь своего сводного брата. Я спорила с ним ночи напролет. Его доброе сердце не позволяло ему сделать наше печальное открытие общим достоянием. В наступившей тишине по-прежнему было слышно лишь дыхание мадам и жужжание мухи, отставшей теперь от мэтра Левотура и бившейся об оконное стекло. - Нужно было, - продолжала мадам, - чтобы появилось еще новое обстоятельство, и только тогда мосье Планшар решился наконец отбросить свои колебания. Сын мой все эти годы обращался с Симоной как с родной дочерью. Баловал ее, брал с собой в Париж, исполнял все ее прихоти; ей захотелось иметь темно-зеленые брюки, и она получила их. В благодарность за все Симона украла у него из спальни ключ от его кабинета. А сейчас она вторично совершила нечто подобное. Она вторично совершила кражу. Она присвоила деньги, предназначенные на расходы по хозяйству, и сбежала с ними. Только теперь, когда окончательно доказано, что Симона закоренелая домашняя воровка, сын мой решился разоблачить ее. Нельзя допускать, чтобы целый департамент страдал по вине безнадежно испорченной девочки. Наш печальный долг - отрубить больной палец. Вам, Филипп, известны ваши обязанности. Мы передаем Симону в ваши руки. Если понадобятся еще какие-либо показания или подписи, мы к вашим услугам. Мадам кончила. Она так невозмутимо и смело преподнесла свои чудовищные измышления, что все, хотя и знали, какая велась игра, слушали ее так, словно она сообщала нечто совершенно новое. Она произнесла свою обвинительную речь, и теперь восседала, черная и неподвижная, в выцветшем темно-красном кресле; она сидела, вдавив голову в плечи, выпятив огромный двойной подбородок, ее живот и бедра образовали сплошную массивную глыбу, руки тяжело покоились на подлокотниках кресла, кресло и человек слились воедино. Так восседала она, расплывшейся тушей, тяжело дыша, но неподвижно, как истукан, и только вокруг губ ее змеилась еле заметная усмешка. Симона встала. В измятой блузе, вся в пыли, с выражением сосредоточенности на худом лице и в больших, глубоко сидящих глазах, она казалась побежденной, осужденной раньше, чем она вымолвит слово. Борьба мадам с этим ребенком с самого начала была неравной, у Симоны не было ни малейшего шанса на успех. Что бы она ни сказала, судьба ее была предрешена, она это знала, все это знали. И тем не менее все с жгучим интересом следили за этой борьбой и напряженно ждали, что скажет Симона. Она сказала: - Я сделала это, чтобы бошам ничего не досталось. Вы все это знаете, весь Сен-Мартен это знает. То были простые слова, они не внесли ничего нового, они не опровергли обвинений мадам. Но обвинения мадам опровергались лицом Симоны. Это юное, серьезное, полное горечи лицо было живым обвинением, и никому из мужчин, собравшимся в этот час в кабинете супрефекта, не забыть его до конца дней своих. Мадам в ответ на слова Симоны даже бровью не повела, разве только усмешка ее стала чуть-чуть явственней. - Ты хочешь сказать, что я лгу? - спросила она. Она не повысила голоса, она говорила без вражды, со спокойным превосходством нормального человека, который обращается к сумасшедшей. - Ты хочешь сказать, что я лгу? - спросила она тоном, не допускающим слова "да". - Да, - сказала Симона. Оно было сказано тихо, это "да", без вызова, пожалуй даже вежливо. Но оно было так насыщено правдой, что все великолепное обвинение мадам рассыпалось перед ним в прах. Так убедительно, так уничтожающе прозвучало это спокойное "да", что мадам, которая до этой минуты вела себя дьявольски умно, сорвалась и совершила ошибку. - Я полагаю, милостивые государи, - сказала она, обращаясь ко всем сразу, - что бегство этой девчонки совершенно достаточное признание. Вот она стоит тут перед вами и корчит из себя патриотку. А что она сделала? Она подожгла гараж для того, чтобы нанести жестокий удар мне и моему сыну. Она сбежала, захватив с собой не только чужие деньги, но и чужие вещи. - И так как мужчины посмотрели на нее с любопытством, а Симона с удивлением, она пояснила: - Она увезла с собой чужую книгу, взятую на прочтение. Но тут Симона улыбнулась, ее даже позабавили эти слова мадам. Она обратилась к мосье Ксавье: - Мадам имеет в виду одну из тех книг, которые дал мне папаша Бастид, - пояснила она. Мосье Ксавье не усидел на своем стуле. Казалось, этот маленький человечек сейчас бросится на мадам, но уже в следующее мгновение он овладел собой. И голос его только чуть-чуть дрожал, когда он заговорил. - Мой отец, - сказал он, обращаясь к мадам, - очень любит Симону. Симона несомненно имела право рассматривать эти книги как свою собственность. - Однако, - возразила мадам, - мосье Бастид явился на виллу Монрепо и потребовал вернуть ему книги. - Смею вас уверить, мадам, отец мой рад будет услышать, что Симона взяла с собой эту книгу. Он считал своим долгом участвовать в воспитании дочери близкого друга. Господа, речь идет не о пустой книжке для легкого чтения, мадам имеет в виду книгу о Жанне д'Арк. Верно, мадам? Тут впервые ярость мадам прорвалась открыто. Ненависть, которая в тот памятный вечер на мгновенье вспыхнула в ее г