очную пору в сад и роет, и ищет, и ищет, и роет. Он попусту изнуряет себя, жалкий кладоискатель, ему не откопать ничего, кроме дождевых червей. Я спокоен за моего профессора Раппа. Тот действовал наверняка, тот сделал все, что надо. Он так хорошо укрыл своего Симмаха, что никакой Диркопф его не найдет. Он, осторожный человек, коварно, довольный своей предусмотрительностью, приподнял перед Диркопфом завесу ровно настолько, чтобы тот был уверен: да, документ существует, но один он не сумеет им воспользоваться. И пусть он раскопает весь Шварцвальд, пусть не один, а десяток немецких библиотекарей вверх дном перевернут по его поручению все сокровищницы антикваров во всем мире - он не найдет ничего. Профессор не отдаст манускрипт тому, кто в ложь превратил правдивое слово ученого. На третьем году войны я вновь встретился с библиотекарем Шпенгелем. Он рассказал мне, как окончил свои дни государственный советник Диркопф. Его навязчивая идея, его мания раскопок все больше и больше овладевала им, и именно эта мания его в конце концов и погубила. Единственная бомба, сброшенная однажды ночью над территорией Баттенберга, убила его. Предполагают, что это была последняя бомба, оставшаяся у летчика, который возвращался после выполненного задания и, по-видимому, заметил свет в саду Диркопфа. Узнав об этом, - честно признаюсь, - я осушил чашу моей радости до дна и не выплеснул из нее ни единой капли. Не так давно я, между прочим, опять встретил Гедвигу. - У меня не выходит из головы манускрипт, - сказала она. - Отец определенно запечатал его в металлический сосуд, а пергамент покрыл тонким слоем масла. И мне кажется, не знаю почему, что он зарыл его в поло, засеянном пшеницей. В этой мысли было что-то волнующее. Моему воображению живо представилось то, о чем говорила Гедвига: ветер колышет пшеницу, а под ней глубоко и надежно хранит мать-земля сосуд с рукописью. РАССКАЗ О ФИЗИОЛОГЕ ДОКТОРЕ Б. Доктор физиологии Б. среди своих коллег пользовался большим авторитетом. Особенно ценились тщательность его исследований и объективность, заставлявшая его вновь и вновь проверять результаты эксперимента, прежде чем принять их, как бы соблазнительно это ни было. Любой другой с его способностями сделал бы карьеру, он же занимал весьма скромное место, руководил кафедрой в маленьком университете. Причиной этому был колючий характер доктора Б. Возможно, таким брюзгой стал он из-за своей странной наружности, - на маленьком туловище торчала огромная бородатая голова. К своим коллегам он относился холодно, пожалуй, даже с антипатией. Говорил с ними обычно лишь на профессиональные темы, и если высказывался о чем-нибудь, то был суров в своих суждениях и категоричен в резких отзывах обо всем, что его окружало. Уже немолодым женился он на женщине из простонародья, кельнерше из ресторана, в котором обычно второпях съедал что-нибудь между лекциями. Он не скрывал, что в обществе этой женщины чувствовал себя значительно лучше, чем среди уважаемых людей своего круга. Так достиг он своего пятидесятилетия, перешагнул через него, не привлекая к себе ничьего внимания, и казалось, что, незаметно прожив остаток своих дней, он так же незаметно сойдет в могилу. И вдруг распространился слух, будто профессор Б. сделал открытие, способное повлиять на жизнь всей планеты. Как возник этот слух, установить было трудно. Вероятно, профессор Б. сказал что-либо об аппарате, над которым работал, своему младшему сотруднику, может быть, только намекнул. Но и намек с его стороны, - и это признавали даже его недоброжелатели, - обычно стоил больше, нежели кичливые утверждения иных ученых мужей в академических вестниках или подобных им изданиях. Если верить слухам, профессор Б. создал аппарат, позволяющий наблюдать за деятельностью мозга у живого человека, и, таким образом, в известном смысле появлялась возможность измерять интеллект подопытного лица. Назывался же этот аппарат интеллектофотометром. Открытие доктора Б. стали обсуждать сначала специальные медицинские газеты, за ними - все остальные. Многие видные политические деятели, промышленники и ученые не без тревоги читали об интеллектофотометре. Писатели же, художники, артисты относились к этим сообщениям безразлично, ибо мода того времени требовала от них, чтобы они обладали лишь неким таинственным туманным свойством, именуемым "творческое начало": свойство это не поддавалось точному определению, но, уж во всяком случае, ничего общего не имело с интеллектом. Профессор Б. упорно молчал. Возможно, как раз из-за этого молчания разговоры об интеллектофотометре становились все более громкими, споры вокруг него - более жаркими. Наконец они дошли до слуха диктатора страны. Диктатор вызвал к себе физиолога Б. Тот считал диктатора по-своему одаренным, но невежественным малым, способности которого сильно пострадали вследствие длительного пребывания у власти: профессор разделял мнение немецкого философа, считавшего, что власть делает человека глупее. Маленький, подчеркнуто будничный, бородатый, стоял он перед человеком, бронзовая, волевая маска которого стала для страны символом величия. Диктатор привык в общении с людьми держаться чопорно и величественно. Но сейчас он сразу понял, что по отношению к этому угрюмому карлику такой тон был бы неверен; поэтому он, чуткий к особенностям собеседников, попытался вести себя скромно, просто. Правда, ему это не очень удалось, однако карлик не без удовольствия отметил про себя его старания. - Утверждают, - без обиняков начал диктатор, - что вы можете с помощью вашего аппарата точно определить и измерить интеллект человека. - Массивный, сидел он за гигантским письменным столом, слова же легко слетали с его красиво очерченных губ. - Так ли это? - спросил он как бы между прочим. Профессор Б., тоже как бы между прочим, ответил: - Да, это так. Диктатор, естественно, сначала был настроен скептически. Лежащее перед ним заключение экспертов, хотя и многословное, было уклончиво, оно ничего не подтверждало и ничего не отрицало. Возможно, как раз небрежный, неприветливый тон профессора Б. рассеял сомнение диктатора. - Ваше, открытие, - сказал он учтиво, - может иметь огромное значение для процветания государства и нации. Профессор Б. промолчал, видимо, он счел это утверждение слишком банальным и не придал ему никакого значения. Диктатор почувствовал, что вести разговор с этим морским ежом не так-то легко. Проще, пожалуй, перейти прямо к делу. - Сможете ли вы, - сухо спросил он, - в общепонятных формулах дать заключение об интеллекте людей, которых я направлю к вам на анализ? - Смогу, - ответил профессор Б. - Мне хотелось бы, - продолжил диктатор, - во избежание недоразумений, сообщить вам, что я понимаю под интеллектом. - Пожалуйста, - сказал профессор Б. - Под интеллектом я понимаю, - начал диктатор, помолчал, подыскивая нужные слова, и внезапно стал похож на старательного школяра, - под интеллектом я понимаю способность классифицировать явления по признаку причина - следствие. - Это вполне приемлемое определение, - похвалил профессор Б. Диктатор был рад этой похвале. Они расстались довольные друг другом. Но с этого времени всюду, куда бы профессор Б. ни шел, где бы он ни находился, вблизи него появлялись странные личности в котелках, которые ревностно старались остаться незамеченными и которых тем не менее даже дети приветствовали словами: "Добрый день, господин тайный агент". Профессора Б. эти личности очень забавляли. Кроме его жены, только эти люди могли бы утверждать, что профессор Б. относился к ним с некоторой симпатией. Вскоре в лаборатории профессора стали появляться господа, которые - в соответствии с желанием диктатора - должны были подвергнуться анализу. Сама процедура была короткой и безболезненной, но удовольствия она им, по-видимому, не доставляла. В течение двух недель диктатор послал в лабораторию профессора семерых. Профессор невозмутимо делал свою работу, писал формулы, составлял краткие, четкие объяснения к ним. Заключения шести анализов были составлены правильно, в седьмом заключении он умышленно все исказил. Месяц спустя диктатор вторично вызвал к себе профессора Б. На этот раз прием был официальным, пышным. Множество кинооператоров старательно снимали каждый шаг профессора, пока тот, маленький и угрюмый, поднимался по парадной лестнице замка, среди отдающих ему честь величественных гвардейцев диктатора. Затем диктатор и профессор провели некоторое время с глазу на глаз. Никто их не снимал. Диктатор был радушен. Громко, лукаво, не без удовольствия он спросил: - Зачем это вам понадобилось обмануть меня с анализом номер семь, профессор? - Довольный, он засмеялся, и профессор Б. засмеялся тоже. Газеты широко оповестили об аудиенции. В них сообщалось, что диктатор лично весьма живо интересуется исследованиями профессора Б. Диктатор принял решение объявить деятельность великого ученого государственной монополией, поскольку она представляет большую ценность для государства. Физиологу был предоставлен в столице комфортабельный дом и оборудована прекрасная лаборатория. Министерство просвещения в самых лестных выражениях сообщило: его деятельность настолько важна для государства, что, считаясь с этим, он, разумеется, не должен выезжать из столицы, не уведомив предварительно министра. Количество господ в котелках удвоилось. Деятельность профессора Б. не была утомительной. Время от времени появлялись лица, интеллект которых по поручению диктатора ему следовало подвергнуть анализу. Как использовались эти анализы, ни профессору, ни кому другому известно не было. Когда диктатор посылал кого-либо к профессору, приближенные диктатора считали это своего рода злой шуткой, остроумной формой наказания. "Послать к профессору Б." - стало в стране излюбленным выражением, им пользовались, когда хотели в шутку или всерьез кого-либо предостеречь. Прошел год и еще год. Диктатор все более привыкал к власти и научился умело пользоваться ее атрибутами; на планете, кроме него, было всего два человека, которые могли бы сравниться с ним в этом. Он имел прекрасно организованную армию, превосходную полицию, все важнейшие административные и хозяйственные посты были заняты его приверженцами, верность которых была испытана годами. И оглядываясь на все сделанное им, он мог сказать себе, что сделал хорошо. Однако спал диктатор скверно, ибо не все сделано было так хорошо, как хотелось бы. Одним лишь его приверженцам жилось хорошо, не стране, а ведь он сначала хотел, чтобы жилось хорошо всем. Все чаще и чаще стал он навещать физиолога Б., был в общении с ним прост, доступен, и удавалось ему это без труда. В обществе профессора Б. он много смеялся. Никто из тех, кто знал диктатора лишь по его бронзовому профилю, не подозревал, как хорошо может смеяться этот человек. Профессор Б. смеялся вместе с ним. Вероятно, смеялись также и господа в котелках, которые где-то подслушивали их беседы. Однажды, к концу второго года, когда диктатор ужинал у профессора, тот после небольшого молчания спросил, как обычно, угрюмо и насмешливо: - Скажите напрямик, чего вам, собственно, от меня нужно? Вот уж два года все ходите вокруг да около. Диктатор нахмурился: еще немного, он стал бы бронзовым на глазах ученого, но вовремя сдержался и остался простым и доступным. На третий год, летним вечером, когда жена профессора была на дальнем курорте, диктатор сказал ему: - Не сделаете ли вы анализ моего интеллекта? Профессор побелел как полотно. - Значит, дошло и до этого? - сказал он в ответ. - А вам не хочется делать этот анализ? - осведомился диктатор. - Нет, не хочется, - ответил профессор Б. Диктатор посмотрел на него. Так сердечно, так просто он никогда не говорил с профессором. - Вы же можете смошенничать, - сказал он, усмехаясь, ободряюще, доверительно. - Я думаю, - возразил ученый и тоже усмехнулся, обнажив крупные желтые зубы, - я думаю, что мошенничать бесполезно. Вы меня легко поймаете. И профессор Б. сделал анализ, которого так хотел диктатор. Это не потребовало много времени, да и диктатору процедура не показалась долгой. Но потом, вспоминая ее, он решил, что тянулась она все же долго, ибо ему показалось, что за это время он успел побыть молодым, состариться, вновь стать молодым и опять состариться. Профессор, проводя измерения, говорил лишь самое необходимое. Свои формулы он писал на листке бумаги. Диктатор видел их много раз, эти формулы; он знал, что всего их двадцать три и записывает их ученый мелкими буквами и цифрами. Профессор записал последнюю формулу и отдал листок диктатору. Диктатор сказал: "Благодарю вас", - взял листок, сложил его, не читая, попросил конверт, вложил в него листок, заклеил, пожал профессору руку, ушел. После того как диктатор его покинул, профессор почувствовал себя опустошенным, ноги неприятно отяжелели и дрожали, однако спокойно сидеть он не мог. Стал ходить по лаборатории, поглаживая свою аппаратуру, прошел по всему дому, по саду. Обычно, когда к нему приходили люди, он не чаял, как поскорее от них избавиться. Сейчас же ему казалось, что дом слишком велик и сад тоже слишком велик и, в сущности, чертовски пуст. Он попытался было позвонить жене, ассистентам, но никого не удалось вызвать к телефону. Собственно, этого и следовало ожидать. Он был бы рад поговорить хотя бы с одним из тех господ в котелках, но, как назло, их сегодня не было видно. Наконец он разыскал своего старого лабораторного служителя. Тот уже двадцать лет работал у профессора Б., и профессор знал о нем все: и состав его крови, и состояние почек и сердца. Но сегодня он впервые поинтересовался мыслями старика. Он спросил, что тот думает о боге и потустороннем мире. Оказалось, лабораторный служитель придает этому большое значение. - Я человек, созданный для веры, - сказал он о себе. Профессору Б. понравились эти слова, он нашел их откровенными и разумными. Он сидел на террасе, ведущей вниз, в сад, беспокойство прошло. "Наверно, приятно было бы еще разок пройтись по улицам, - подумал он, - но ведь тотчас появятся эти котелки", - а сейчас ему не хотелось их видеть, и он остался на месте. Он думал о людях, которые в последнее время были возле него - о жене, об ассистентах, - и был доволен ими. Он был согласен с ними во всем. Даже с диктатором он был согласен. Человек поступает так, как вынуждают его обстоятельства. Вот только, пожалуй, лишним было это желание диктатора утвердиться еще и с его, профессора, помощью. В тот же вечер, прежде чем вернулась жена, прежде чем профессору удалось переговорить со своими ассистентами, он заболел. Утренние газеты сообщили о серьезной болезни, дневные - об очень серьезной, а к следующему утру, так и не дождавшись возвращения жены, профессор Б. скончался. Диктатор посетил больного и ежечасно справлялся о его состоянии. Погребение великого ученого государство взяло на свой счет и провело эту церемонию с большой пышностью. Две недели спустя страна праздновала десятую годовщину со дня прихода диктатора к власти. Это был день великой славы, враги диктатора ненавидели его особенно крепкой и обоснованной ненавистью, поскольку у них не оставалось более никаких надежд добиться своей цели. А многие из них ненавидели его лишь за то, что теперь уже окончательно потеряли право стать его приверженцами, ибо он вынужден был прекратить доступ в ряды своих приверженцев: уж очень много их набралось, о большем количестве он не в состоянии был бы заботиться. Раньше диктатор любил такие высокоторжественные дни, они поддерживали его, утверждали его веру в себя. Теперь же он испытывал лишь легкое нетерпение, торжества стали для него только политическим средством, они ничего не говорили его душе. Самыми приятными для него были недолгие минуты досуга после обеда, когда он мог распоряжаться собой. Часть этого времени он занимался гимнастикой со своим тренером, затем, после массажа, лежал один в маленькой, прохладной комнате, в которой стояли лишь кушетка, письменный стол да кресло и порог которой никто не смел переступить, за исключением секретаря. Он лежал на кушетке, утомленный, в приятной истоме, расслабившись - живой человек, в котором не было ничего бронзового. До него приглушенно доносились команды офицеров, выстраивавших свои подразделения на большой площади для принесения присяги. Через двадцать две минуты он будет стоять на балконе и произнесет речь, он не знает точно, о чем именно, но знает, что скажет правильно, и весь мир у громкоговорителей будет слушать его, затаив дыхание. Он встал. В купальном халате подошел к столу. Здесь, в ящике, закрытом на ключ, лежали сувениры, маленькие пустячки, лишь для него одного имеющие значение. Несколько писем, смятая пулей пуговица мундира, старая фотография. Он любил эти реликвии, с удовольствием перебирал их, чувствовал себя сильнее, когда физически ощущал связь со своим прошлым. Он достал ключ, открыл ящик стола, вынул лежащий в нем ключ, открыл второй ящик и затем из последнего выдвижного ящика взял запечатанный конверт, вот уж четырнадцать дней лежавший здесь. Он хорошо знал, что в нем; вероятно, лишь из-за этого конверта он и подошел к столу. Несколько минут он держал в руке конверт с формулами покойного профессора. Затем взял ножницы. Интересно узнать, что же в конверте. Польза и мудрость, - на этот счет существуют кое-какие теории. Покойный профессор Б. знал кое-что об этом, он сам намекал диктатору. Наверное, покойного профессора можно было бы заставить рассказать об этом побольше. Диктатор был неглупый человек, и профессор не считал его бездарным. Историческая необходимость наложила на него, диктатора, бремя власти, а власть делает глупее. Не будь он человеком власти, возможно, он стал бы великим человеком. Снизу доносился шум толпы. Ему следует одеться, через четырнадцать минут нужно выступить с речью. Конечно, его речь станет только хуже, если он будет знать результат анализа. Диктатор отложил ножницы, не вскрыв конверта. Разорвал конверт и его содержимое на мелкие куски. Он прошел через большой зал приемов на балкон. Произнес речь. ВЕРНЫЙ ПЕТЕР Маршал был очень, очень стар. Его ратные подвиги прославлялись во всех хрестоматиях, тысячи улиц и площадей и множество городов носили его имя, - он был личностью исторической. Но вот уже восемь лет он жил в тиши своего поместья, недосягаемый для политических дрязг. И случилось так, что над отечеством нависла грозная опасность, и среди тех, кто был помоложе, среди шестидесяти- и семидесятилетних, не нашлось человека, чья популярность была бы столь велика, чтобы спасти страну от гибели и анархии. Тогда обратились к маршалу, умоляя его взять кормило власти в свои испытанные, негнущиеся стариковские руки. Отечество предстало перед маршалом в образе трех почтенных мужей и уверило, что понимает, как велика жертва, которой от него ждут. Но она необходима, эта жертва: страна пропала, если маршал не защитит ее. Старец стоял перед ними, как ожившее изваяние. В нем совсем было угасли страсти. Он больше никого не любил, немногих ненавидел и всех презирал. Для него уже не существовало обычных радостей жизни. Но все еще трепетало в нем сладостное ощущение власти, памятное с той поры, когда он в последний раз держал в руках бразды правления (то было восемь лет назад). Становишься крепче, моложе, сильнее, когда сознаешь, что от росчерка твоего пера зависят судьбы сотен тысяч людей. Итак, в глубине души маршал твердо решил откликнуться на зов отечества. У ворот дома стояли журналисты и ждали; телефонисты заброшенной в глуши маленькой деревушки получили подмогу. Маршал знал, что весь мир затаив дыхание ждет его ответа. Но с тех пор, как пятьдесят три года назад он совершил один необдуманный шаг, для него стало железным законом ни при каких обстоятельствах не торопиться, принимая решение. И вот своим скрипучим голосом маршал объявил отечеству: - Вы требуете от меня слишком многого. Свое решение я сообщу завтра. Что бы ни случилось, ровно в десять часов маршал удалялся спать. Так было заведено у него вот уже четверть века. Только во время войны он девять раз нарушил это правило. Ну, а сегодня он пошел спать ровно в десять. Камердинер Петер раздел его, помог надеть ночную рубаху, сказал: - Значит, утром, ваше превосходительство, я подам вам к завтраку два яйца всмятку. - Так ты и впрямь считаешь, Петер, что нам следует снова вернуться во дворец? - История ждет этого от вашего превосходительства, - ответил Петер, взбивая подушки. - Последний переезд во дворец пошел вам на пользу. - Но я начинаю уставать от этих бесконечных выстаиваний на приемах, - рассуждал маршал вслух. - Не прошло и трех недель с тех пор, как я принял господ из легиона, и мне уже не под силу стали дальние прогулки. - Лично я устраивал бы приемы не чаще двух раз в месяц и не больше чем по четверть часа. Выступать по радио не так утомительно, да и во всех отношениях лучше, - заметил Петер. - Ведь как вы говорили в день четырехсотлетия, ваше превосходительство! Все были потрясены, даже в тех странах, где ничего не поняли. Петер опустил зубы маршала в стакан с дезинфицирующей жидкостью, заткнул ему кусочками ваты уши. Затем пододвинул блокнот, куда маршал, едва пробудившись, имел обыкновение записывать мысли, осенившие его ночью. Тем временем маршал улегся на правый бок. - Ты и в самом деле думаешь, что они не смогут обойтись без меня? - спросил он, пока Петер укутывал его ноги. - Не обойдутся, ваше превосходительство, - подтвердил тот. Маршал вздохнул, свернулся калачиком, словно младенец во чреве матери, и сказал: - Так, значит, завтра ты приготовишь мне на завтрак два яйца всмятку. Петер был на пятнадцать лет моложе маршала. За время, пока его хозяин прошел путь от капитана до маршала, Петер тоже сделал карьеру - из денщика стал камердинером. В маршале уже давно угасла жизнь, он стал изваянием, изваянием всадника, а лошадью был Петер. После бога никто не знал маршала лучше, чем Петер. Он помнил, как рождалась в маршале жажда власти, которая сделала его исторической личностью. Этим он был обязан каменной непроницаемости и спокойной властности своего большого лица и непоколебимому спокойствию, с каким изрекал скупые слова. Слова его были словно отлиты из бронзы. Никому и в голову не приходило, что маршал может в чем-нибудь сомневаться. Никто не рискнул бы возражать ему. Жизнь сталкивала маршала со множеством людей, но в его сердце царил только он сам. Петер знал жестокое сердце маршала. Он понимал, что возможны такие обстоятельства, при которых даже самый гуманный человек, окажись он на месте маршала, вынужден будет послать на смерть сотни тысяч людей. Однако то, что хорошему человеку далось бы ценой огромных усилий, маршалу не стоило ничего. Эти сотни тысяч не интересовали его. Спокойствие, с каким он посылал их на смерть, не было показным. Если дело кончалось плохо, он только пожимал плечами, а в случае удачи именно он принимал благодарность отечества. И неизменно в десять вечера маршал ложился в постель и спокойно спал. Петер был не раз тому свидетелем. Маршал не был глубоким мыслителем. В военной академии он усвоил правило: в сомнительных случаях лучше действовать неправильно, чем совсем не действовать. Так он и поступал. Маршал был фаталистом. Его дело - принимать решения, что же до последствий, то они его не интересовали. Вероятно, этот чудовищный высокомерный фатализм и был причиной того, что он советовался с Петером, что предпринять, обсуждал с ним решения, определявшие судьбы страны и всего мира. Оба были родом из одной сельской местности. Предки маршала много столетий были там господами, предки Петера - их батраками. Петер был частицей той земли; когда маршал говорил с ним, он обращался как бы к самому себе. Иногда он и в самом деле говорил с самим собой, с годами это повторялось все чаще. По характеру и взглядам Петер и маршал были совершенно разными людьми. Петер считал, что в сомнительных случаях лучше уж ничего не делать, чем поступать неправильно. Петер любил свою страну, его глубоко волновала судьба сотен тысяч, посылаемых на смерть. Он не был фаталистом и верил в то, что, действуя с умом, можно помешать злу и делать добро. Маршал был исторической личностью. Петер был просто человеком, разумным, любящим свою родину. Маршал обладал властью, Петер - силой разума. Петер не хотел, конечно, чтобы маршал отгадал его дерзкие мысли. Он прикидывался простачком. А то, что он говорил, было полно лукавой народной мудрости человека, небезразличного к судьбам своей страны. Он сыпал пословицами, вспоминал истории из хрестоматии, рассказывал анекдоты о своем отце и деде, явно рассчитывая повлиять на решения маршала, который был глубоко безразличен к судьбе страны. Постепенно отец и дед Петера стали для маршала сказочными образами, хранителями народной мудрости, легендарными героями, патриархами. С их помощью Петер руководил маршалом и страной. И то, что, по обыкновению, маршал вписывал по утрам в свою книжку, было рождено под мудрым воздействием деда и отца Петера, было мыслями Петера. В те дни, когда маршал снова стал у кормила власти, страна оказалась беззащитной перед лицом грозной опасности. Граждане изнемогали под бременем послевоенной разрухи и репараций. И просто поразительно, с каким искусством маршал в первые недели и месяцы (при помощи предков Петера) управлял государством. Даже его политические противники вынуждены были признать, что человек, которому вверены судьбы отечества, глубоко чувствует нужды народа и отнюдь не выжил из ума. У маршала были железные нервы, он отлично переносил выпавшие на долю его народа беды и бремя государственных забот; ровно в десять он ложился в постель и спокойно спал. Петеру спалось куда хуже. Тяжелые обязанности отнимали у него все силы, решения, которые предстояло принять во дворце, разрывали ему сердце; хотя он и был на пятнадцать лет моложе маршала, но все же и он был очень стар. И вот однажды утром, вскоре после переезда во дворец, он не смог уже принести маршалу завтрак - отец и дед призвали его к себе. Маршал испытал даже некоторое удовлетворение. Этот Петер всю свою жизнь только и делал, что исполнял нехитрые обязанности камердинера. Он же, маршал, нес на своих плечах бремя забот о целом государстве. И все же он пережил своего слугу, хотя был старше на целых пятнадцать лет. Радость, однако, оказалась недолгой. Франц, новый камердинер, взялся за дело с необычайным рвением. Он обращался со старцем так заботливо и бережно, словно это немощное тело было какой-то реликвией; однако маршалу Франц казался страшно неуклюжим, и он с трудом выносил его услуги. Ему недоставало Петера. Этот бесхитростный малый был хранителем народной мудрости, вдохновлявшей главу государства на важнейшие решения. Маршал не мог привыкнуть даже к имени нового слуги. Он чаще называл его Петером, чем Францем, но, увы, Франц был не Петер, и маршал ревниво следил за тем, чтобы он не прикасался к заветному блокноту, в который записывались мысли, осенившие маршала ночью. Маршал привык к вечной, как волны, смене удач и неудач. Они затрагивали его неглубоко, но он ощущал их. Со смертью Петера удача покинула маршала. Его решения все чаще шли вразрез с желаниями народа. Речи по радио не производили былого впечатления; фимиам уже не окутывал его густой пеленой, как прежде, - повсюду нарастал протест. Однажды вечером, когда Франц удалился, маршал повернулся на бок, продолжая по привычке шамкать беззубым ртом. - А что бы сказал ты, Петер? - спросил он, как спрашивал уже сотни раз. Петер отозвался: "Вот как-то пришел к моему деду..." - и рассказал одну из своих историй. Маршал был удивлен. Ведь Петер умер, а сейчас стоит здесь, как всегда подтянутый и скромный, и что-то рассказывает. И все же это не очень поразило маршала. Ведь он частенько беседовал с теми, кого уже не было в живых, и нередко не мог бы сказать, спит он или бодрствует. В сущности, нет ничего особенного в том, что Петер и теперь продолжает ему служить: после той чести, которую маршал оказал ему, принимая его услуги в течение десятилетий, - это вполне естественно; верность - душа чести, и что это была бы за верность, если бы она не могла устоять против смерти. Теперь маршал каждый вечер беседовал со своим верным слугой. С тайным нетерпением ждал он, пока уйдет Франц и его место займет Петер. И когда Франц уходил, появлялся Петер и рассказывал простые, мудрые истории из жизни отца и деда, а на следующее утро маршал заносил угловатым старческим почерком его мысли в записную книжку. Впрочем, маршалу и теперь везло не более. Его политика не встречала уже единодушного признания, как в те времена, когда его советчиком был живой Петер. Наступил день, когда злые силы страны сочли маршала уже недостаточно покладистым и гибким. Они потребовали, чтобы он назначил канцлером человека, который был бы слепым орудием в их руках. Маршал посоветовался с теми немногими, кого еще допускал к себе. Никто из них не осмеливался ясно высказать то, что думал. И хотя маршал не отличался особой проницательностью, он понял - они хотят, чтобы он сложил с себя полномочия. И это, очевидно, было бы разумнее и достойнее, чем оставаться главой государства и прикрывать позорные действия навязанного ему канцлера. Маршал слушал эти осторожные намеки с неудовольствием. Доживать свои дни в поместье в обществе Франца вовсе не входило в его планы. Не так уж много лет осталось ему, и какими пустыми будут они без упоительного ощущения власти. Он не хотел назначать своим канцлером субъекта, навязываемого ему низкими силами, но еще меньше он хотел возвращаться в свое поместье. В тот вечер маршал просто не мог дождаться, пока уйдет Франц. Наконец постылый прикрыл за собою дверь, и Петер тотчас оказался здесь. - Как ты думаешь, Петер, - должен я назначить такого человека? - спросил маршал. - Ведь это полное ничтожество. Петер рассказал эпизод из жизни деда. В нем фигурировали какой-то дом и злая собака. Без злой собаки приобрести этот дом было нельзя. Конец был довольно неясен. Получалось так, что дед счел за лучшее отказаться от дома. Но маршал, который и слышать об этом не хотел, нетерпеливо перебил: - Что он сделал? Только говори яснее. Мямлишь так, что вообще ничего не поймешь. Ты уже здорово состарился. Но Петер продолжал мямлить, и маршал истолковал эту историю в том смысле, что дед приобрел дом, несмотря на злую собаку. И маршал назначил канцлером этого типа, это ничтожество, и остался главою правительства. Страна была возмущена. Вечером Петер не пришел. Маршал бурчал себе под нос что-то о неблагодарности и вероломстве черни. Когда на следующее утро он, как обычно, взялся за свой блокнот, оказалось, что все страницы уже исписаны. Он дошел до последнего листа. Но и тот был исписан. На этот раз чужой рукой, рукой Петера. "Какой крест - такой злой, старый дурак", - прочел он. Маршал испугался. Он не удивлялся тому, что умерший разговаривал с ним; но то, что покойник может писать, - это не умещалось в его голове. "Теперь-то он и показал себя, - думал маршал, полный обиды. - Теперь, когда он мертв, он показал себя во всей красе, этот трус". Но запись сразила его, впервые со времени вступления во дворец он не встал утром с постели, и неотложные дела пришлось отменить. Позже он решил, что все объясняется очень просто. Петер еще при жизни дал волю своей наглой холопской натуре, вот и все. Негодяй рассчитывал на то, что вовремя вырвет страницу. Он просчитался. Маршал прожил достаточно долго, чтобы обнаружить вероломство. Однако это было слабым утешением. Что было не под силу событиям, которые разбили бы сердце любого человека, сделал тяжелый замогильный вздох Петера. Уверенность покинула старика, а с нею жизненные силы. Он остался на своем месте, но его совершенно подавил тот субъект, которого ему навязали, это ничтожество. Словно призрак, бродил маршал по дворцу, и весь мир понял, что эта историческая личность всего лишь мундир, увешанный орденами. ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ГОСПОДИНА ХАНЗИКЕ Франц Г.Ханзике, довольно тощий молодой человек, в очках, с длинным угреватым лицом и воспаленными глазами, стоял декабрьским вечером посреди своей комнаты на Борзигштрассе. Комната была окрашена в зеленый цвет, в ней находились кровать, стол, два стула - самая дешевая продукция оптовой мебельной фабрики "Дэвидсон и сыновья", - затем маленькая, чрезвычайно хрупкая книжная полка, радио и клетка; впрочем, обитательница клетки уже умерла. Франц Г.Ханзике испытывал раздражение и усталость. Сторонник витаминизированного питания, учения об отборе лучших и о сверхчеловеке, член радикальной политической партии, агитирующий за диктатуру, а также Общества друзей рациональной обуви, он по профессии был приказчиком в книжном магазине. Однако его профессия доставляла ему мало радости, ибо люди не желали покупать его излюбленных авторов, и когда он предлагал воспоминания о войне или ницшевского "Заратустру", требовали книгу, где действие происходит в Восточной Пруссии, и непременно в зеленом переплете, и чтобы не дороже трех с половиной марок. Разочарованный в своей работе, ожесточенный отсрочкой прибавки (она дала бы ему возможность купить себе новый костюм и пройти в правление Общества), расстроенный к тому же отказом невесты, которую он из-за отсутствия денег три раза подряд приглашал просто погулять, не заходя в ресторан, наконец, рассерженный тем, что его комната отапливалась слишком скупо, Франц Г.Ханзике, у которого, когда он хотел зажечь газовую лампу, в довершение всего не загоралась спичка, решил больше никаких попыток не делать, а, открыв газ, дать утечь и своей собственной испорченной жизни. И вот с тихим, певучим шорохом газ стал выходить из открытого крана, отчетливо выступавшего в широкой световой полосе, косой и неприятно резкой, которую клал поперек комнаты уличный фонарь. Прежде всего у Франца Г.Ханзике возникло чувство упрямого и торжествующего превосходства. Это был первый решительный шаг в его жизни, и он совершал его без колебаний, он больше не позволит судьбе издеваться над ним. Он старался представить себе, что скажет его хозяйка, с которой ежедневно пререкался из-за слишком тонкого слоя масла на хлебе, что подумает владелец книжного магазина, отказавший ему в прибавке; втягивал в себя все усиливающийся сладковатый запах; попытался высчитать, долго ли еще это продлится, посмотрел на часы, войдя для этого в полосу света. Затем стал думать о том, как все-таки жалко, что он, такой молодой человек, философически настроенный и одаренный, должен умереть. Виной всему - общественный строй: нет диктатора. Интересно, как будет на его похоронах? Он представил себе заметки в газетах. "Анцейгер", наверное, напечатает извещение о смерти мелким шрифтом, может быть, даже без имени... Он стал испытывать легкое стеснение в груди - или это была игра воображения, - перед ним возникли образы людей в противогазах. Франц Г.Ханзике снял очки, ему казалось более достойным умереть без очков. "Страна, откуда никто не возвращается", - задумчиво изрек он и спросил себя, лечь ли ему на кровать, или приличнее отбыть в эту страну, сидя на стуле. Вспомнилось заглавие "Глупец и смерть". Это была книга, несколько экземпляров которой он продал. Из-за одного экземпляра - покупатель непременно желал его вернуть, а он ни за что не хотел принимать обратно, - между ним и его принципалом произошло резкое столкновение. Затем Ханзике сообразил, что благодаря открытому крану газовый счет за этот месяц будет значительно больше и хозяйка, наверное, покроет убытки, воспользовавшись его вещами. Ему стало очень жалко себя, что вот приходится умирать таким одиноким. Захотелось увидеть человеческое лицо. Он подошел к окну, уже нетвердыми шагами, как ему казалось, - но люди внизу, на улице, двигались по глубокому снегу совершенно беззвучно и призрачно, словно они были уже по ту сторону жизни. Из радиоаппарата раздался невнятный шум, Ханзике подошел. Ему чудилось, что он уже еле волочит ноги, и он надел наушники, прижав ими свои оттопыренные уши. В аппарате добродушный, широкий голос рассказывал, с немного провинциальным акцентом, о черепахах. Не странно ли, что какие-то подробности о жизни черепах оказались для Франца Г.Ханзике последними вестями из этого мира? Но все же отходить под звук какой ни на есть человеческой речи было легче, чем так, в беззвучности. "Очень маленькая черепная коробка, - рассказывал голос, - заполнена мозгом, масса которого не соответствует массе тела. Черепахи весом в сорок килограмм обладают мозгом, весящим меньше четырех грамм. Черепахи принадлежат к самым древним обитателям нашей планеты. Они способны выносить палящий жар и сушь, но не сильный холод. Особенно поражает их мускульная сила. Даже средняя земляная черепаха выдерживает тяжесть мальчика, сидящего на ней верхом, а гигантская черепаха может нести нескольких взрослых мужчин, и притом на далекое расстояние. Кроме того, черепахи могут будто бы жить в течение невероятно долгого времени без пищи и даже не дыша. В течение многих месяцев после самых ужасных повреждении организм их выполняет свои естественные отправления как ни в чем не бывало. Их жизнеспособность, по-видимому, очень велика: в Парижском зоологическом саду одна болотная черепаха прожила шесть лет, не принимая пищи". Приказчик из книжного магазина, Франц Г.Ханзике, дыша с закрытым ртом и все еще в наушниках на оттопыренных ушах, прошел, увлекая за собой радио, тяжелыми и теперь действительно нетвердыми шагами к окну, порывисто распахнул его, глубоко вдохнул в себя воздух, вернулся и выключил газ. Его слегка тошнило, но он испытывал невероятный подъем и сильный аппетит. В комнате был еще легкий сладковатый запах, и голос в аппарате еще продолжал рассказывать. Франц Г.Ханзике надел изношенное легкое пальто; теперь он пойдет выпить стакан пива, может быть, даже вина, затем отправится в дансинг и поищет себе там невесту. Когда он уходил, возвратилась хозяйка. - А знаете ли вы, - возбужденно крикнул он ей, - что черепаха может везти на себе нескольких мужчин? Хозяйка решила, что он сказал непристойность, и выругалась ему вслед. Тем временем добродушный, широкий голос в аппарате заканчивал свое сообщение. "Люди, - заявил голос с сильным баварским акцентом, - берут по отношению к черепахам немалый грех на душу, ибо их выносливость принимается за признак особенно крепкого здоровья. Но черепаха чрезвычайно чувствительна к самым, казалось бы, незначительным воздействиям среды. Все дело в том, что она страдает медленно. И поэтому возникает ложная уверенность, что она может все перенести". ТЕТЯ ВРУША Всякий раз, когда предстоял визит тети Мелитты, мы, дети, знали, что нас ждет небольшой веселый сюрприз, правда, с неприятной развязкой. Тетя Мелитта была дама среднего роста, худощавая, с дерзким лицом, черными, уже изрядно поседевшими волосами, - хотя ей не было еще и сорока лет, - и пристальным взглядом светлых глаз, которые иногда принимали странно отсутствующее выражение. Тетя Мелитта, - впрочем, она была не родной нашей теткой, а кузиной моего отца, - имела обыкновение, приходя в гости, приносить каждому из нас какой-нибудь подарок, но не "практичные" вещи, а так, приятные безделушки. К тому же она умела интересно рассказывать. Она много повидала на своем веку - стран и людей, а уж когда она говорила о деревьях и цветах, - она была бо