ыл глаза, было приятно лежать на солнце. Еще приятнее было бы, если бы оно грело только его одного. Болтовня и хохот молодых людей мешали ему. Немного погодя он спустился вниз поплавать. Саксонка окликнула его. Завязался малозначительный разговор, в котором принял участие и юнец - с добродушием и учтивостью, свойственными австрийцам. Говорили о купанье, о живописном островке, расположенном как раз напротив. Во время сезона на островке открывался маленький ресторан. Многие ездили туда на лодке, часть пути некоторые проделывали вплавь. Очень ли утомительно проплыть все расстояние? Юнец сказал, что для него это был бы сущий пустяк. Господин Викерсберг заявил, что недурно плавает, но давно уже не тренировался. Саксонка взглянула на него своими удлиненными, небольшими темно-синими глазами, потом взглянула на юнца: - Отговорку ведь нетрудно найти, - сказала она. - Вы думаете, я не смогу доплыть? - спросил Викерсберг. Она снова взглянула - сначала на него, затем на юнца, пожала плечами. Она была очень мила в купальном костюме - стройная, свежая. Роберт Викерсберг стал спускаться в воду по деревянным ступенькам. Одна из них была сломана, он довольно неизящно бултыхнулся в воду. Саксонка рассмеялась. Поэт Викерсберг проплыл небольшое расстояние ровными взмахами, пробуя свои силы, затем лег на спину. Час был предвечерний. Воду нельзя было назвать теплой, чувствовалось, что осень близка. Саксонка и юнец свесились через перила, они что-то кричали ему. Он взял курс на островок. Он плыл спокойными, равномерными взмахами, время от времени ложась на спину, чтобы передохнуть. Он в самом деле был опытный пловец, в южных морях он в свое время преодолевал гораздо большие расстояния. Конечно, в этом альпийском озере вода не так хорошо держит пловца, а к тому же становилось чертовски холодно. Он поплыл быстрее, чтобы согреться; испытывал животную радость от воды, от быстрого движения, давным-давно забыл о саксонке. До островка уже совсем близко. Он снова повернулся на спину, лежал, закрыв глаза, слегка покачиваясь на волнах, с глуповатым, сосредоточенным, детским выражением лица. Над ним расстилалось по-вечернему белое небо. Он проплыл последний небольшой кусок, вступил на остров с таким гордым чувством, словно окончательно совладал с "Асмодеем". Вскоре ему стало очень холодно, его пробрала дрожь. Какая гнусность, что этот дурацкий ресторан закрыт! Он бегал взад и вперед, размахивая руками, камни и галька на берегу ранили его босые ноги. Ему никак не удавалось согреться. Он нехотя снова вошел в воду. Сумерки сгущались, стало очень холодно. Он плыл быстро, сильными взмахами, глубоко погрузив в воду подбородок. Немного погодя он сказал себе, что ему нужно расчетливо тратить свои силы. Дать размах! Вперед! Замедлить движение! Сначала он отсчитает триста взмахов, потом проплывет некоторое расстояние кролем. А сейчас, несмотря на холод, он должен передохнуть, иначе ему не справиться. До чего омерзителен этот встречный ветер! Проклятые барашки то и дело заливают рот и уши. Из-за ветра ему придется потратить лишних четверть часа, если не больше. Берег все время как будто удаляется, вместо того чтобы приближаться. Наверное, тут какое-то течение, которое его относит. Уже совсем стемнело, черт его знает сколько времени он плывет. Скверно! Теперь одно - не торопиться. Действовать благоразумно! Не расточать ни силы, ни время. Держать курс на огонек - там, вдали! Не уклоняться от этого направления ни на один сантиметр, не делать ни одного лишнего движения! Равномерно, спокойно, глубоко дыша, с сильно бьющимся сердцем, приподняв затылок, он пробивался сквозь холод и мрак. Посиневший, закоченелый, он ухватился за ступеньку лесенки, ведущей в купальню; с неимоверными усилиями, весь дрожа, крепко держась за перила, взобрался наверх. Постоял, тяжело, прерывисто дыша. Потом стал изо всех сил растирать себе тело, лицо его оставалось застывшим. Уже наступила ночь, в купальне никого не было, саксонка и юнец давно ушли. Озеро мрачно, неприветно чернело перед ним. Дул ветер, луны не было. Роберт Викерсберг кое-как, второпях оделся. Пошел домой, заказал советнице Кайнценхубер, потихоньку ворчавшей, стакан глинтвейну, лег в постель. Ночью он плохо спал, ощущал разбитость и озноб, утром предпочел не вставать. К полудню жар настолько усилился, что советница встревожилась и вызвала кого-то из соседей. Решили отвезти пожилого господина в больницу, в соседний городок Кальтенфурт. В этой больнице среди более молодых врачей нашелся такой, который почитывал книги. Имя Викерсберга ему было знакомо. Он внимательно оглядел незаурядную голову с лягушечьим ртом и убедился, что пациент и поэт - одно и то же лицо. На другой день местная газетка сообщила, что известный поэт и драматург Роберт Викерсберг, приехавший в Фертшау отдыхать, серьезно заболел воспалением легких и лежит в кальтенфуртской больнице; однако есть надежда, что испытанному искусству кальтенфуртских врачей удастся спасти знаменитого больного. Вечером это сообщение появилось в венских газетах, на следующее утро - в заграничных. Жители Фертшау мгновенно забыли, что недавно еще находили смешным странного пожилого господина с лягушечьим ртом и зубами, косо, словно кровельные черепицы, выступавшими вперед. В гостиницах и пансионах городка Кальтенфурт и местечка Фертшау вдруг появились какие-то суетливые люди, венские журналисты, повсюду шнырявшие и разведывавшие, что больной делал в последние дни, с кем встречался, почему он приехал именно сюда, в Фертшау. Они толпились в самой больнице, собирались возле нее, набрасываясь на слухи так же жадно, как рыбы у берега озера - на хлебные крошки, бросаемые приезжими; каждый из них думал лишь об одном - как бы ему, чего бы это ни стоило, успеть ни на секунду не позже другого сообщить своей газете о катастрофе. Врачам, которые лечили больного, быстро угасавшего, приходилось каждые полчаса выпускать бюллетени, местное почтовое отделение ходатайствовало в Вене о присылке подсобного персонала. Среди журналистов были скептики, были циники. Попадались такие, которые испытывали некоторое смущение, составляя телеграммы, гласившие, что уж нет почти никакой надежды сохранить больному жизнь, а были и другие, которые полагали, что старику пора наконец откланяться. Стояла чудесная ранняя осень. Местечко Фертшау, ныне чаще всех других курортов упоминавшееся в газетах, привлекало множество приезжих. Маленькое кафе снова заняло столиками часть пляжа, пароходная компания пустила еще один большой катер, озеро пестрело лодками. Кто бы мог думать, что беседка, откуда открывался прекрасный вид на окрестности, в этом году еще увидит такой наплыв посетителей? Человек, работавший в одном жилете, вытащил гвозди, которыми заколотил свою кабинку, в купальне снова царило оживление. Певческие общества Кальтенфурта и Фертшау объединились, чтобы совместно прорепетировать несколько торжественных кантат композитора Лайшахера. Особенно усердствовал директор гостиницы "Манхарт". Он спешно велел выутюжить запасную пару полосатых брюк и без устали, с многословной австрийской учтивостью рассказывал, как обстоятельно и охотно беседовал с ним великий человек, как он был доволен озером, горами, прекрасным воздухом, безукоризненной австрийской кухней гостиницы. Сокрушался на своем гортанном каринтийском наречии, что роковая случайность погубила поэта именно тогда, когда он так чудесно поправлялся. Растроганно говорил о том, с каким благоговением поэт вновь и вновь рассматривал рукопись песни знаменитого Лайшахера; о том, как он нередко подолгу, нахмурив брови, погруженный в свои думы, стоял перед бронзовым бюстом великого композитора. Также и садовник каждый день, уснащая свой рассказ все новыми подробностями, повествовал о том, какой живой интерес пожилой господин проявлял к его цветам; он, садовник, сразу почуял, что этот господин - не заурядный приезжий, а какое-нибудь значительное лицо. Более того - памятуя слова одной из песен Лайшахера, садовник не преминул послать больному букет астр и последние свои розы. Но самым обильным материалом для разговоров располагала советница Кайнценхубер. Угощая интервьюеров своим превосходным кофе, сваренным по-австрийски, она повествовала, как сразу догадалась о том, что в ее скромном, но уютном и недорогом пансионе поселился великий человек. Она старалась доставить ему все удобства, какие только могла, и хотя сама она считает, что кофе гораздо полезнее, особенно заботливо следила за приготовлением чая, который он упорно требовал. Все эти сведения сообщались в газетах по нескольку раз; их приходилось излагать очень обстоятельно, ибо больной самым непозволительным образом медлил умирать; это было просто возмутительно с его стороны - так задерживать всех. А Роберт Викерсберг лежал в лучшей комнате кальтенфуртской больницы. Он почти все время сознавал, что дело идет к концу, но не спешил, не давал себя торопить. Он много бредил, перед ним мелькали причудливые образы. Однажды ему даже привиделась ненаписанная часть "Асмодея", - такою, какою она ему представлялась, когда этот замысел впервые возник у него. Он не жалел о том, что его драма именно теперь, когда ему стало ясно, как должно воплотиться задуманное, останется, вероятно, незаконченной. Нет, он даже не без лукавства улыбнулся при мысли, что режиссерам, актерам, дельцам уже не придется драться из-за его творения, что оно, никому не став известным, исчезнет вместе с ним. Жаль только, что и кельнер Франц не будет знать о нем - и, таким образом, останется при своем ошибочном мнении о его способностях. Приехала разведенная жена Викерсберга. Она возлагала кое-какие надежды на это свидание у смертного одра; но ее расчеты не оправдались. Поэт Викерсберг холодно встретил ее и потребовал, чтобы она больше не была допущена к нему. Журналисты тоже не уделили ей никакого внимания. Госпожа Викерсберг давно уже написала не очень чистоплотную книгу, в которой многословно изложила все, что она вменяла поэту в вину. Это было старо, неактуально, неинтересно. Газеты придавали гораздо больше значения рассказам советницы Кайнценхубер и директора гостиницы "Манхарт". Викерсберг лежал и чувствовал себя расслабленным, недовольным, а иногда - даже обманутым богом и людьми. Флиртовать с женщинами, появляться среди толпы, ему поклоняющейся, и взирать на нее с иронией, но не без удовлетворения, пить хорошее вино на берегу прекрасного озера - он мало ценил эти возможности в ту пору, когда они ему представлялись. Теперь он охотно много дней заполнил бы без остатка такими радостями, хоть они и пошловаты. Не говоря уже об "Асмодее". Как хорошо было бы закончить его! Но ведь жизнь наша длится шестьдесят лет, а если дольше ей продлиться суждено - восемьдесят, и сколько бы ни длились наши дни, в заботах и труде они проходят. Вдруг он понял, почему теперь, на исходе, ему почти что удалось в совершенстве воплотить свой замысел. Он внезапно постиг, кто была та девушка в пустыне, от которой исходило сияние, озарявшее всю драму. Десятки лет прошли с тех пор, как он видел эту девушку, быть может, она давно уже умерла, но он отлично помнил, как она - худощавая, стройная, чуть угловатая - тогда повернула голову. Видел ее в длинном старомодном голубом платье, в котором она была, когда он познакомился с ней на большом народном гулянье, где-то в предместье. Ибо тогда он был очень молод; правда, он лишь потехи ради, настроившись на иронический лад, пошел со своими приятелями поглядеть на это грубоватое народное увеселение, но все же он в те времена был еще весьма далек от той суровости, которая впоследствии заглушила в нем жизнь, - и обратил на девушку в голубом гораздо больше внимания, чем хотя бы на саксонку Ильзу. Он не часто встречался с ней, и все же теперь, в кальтенфуртской больнице, отчетливо видел ее крупную руку, поношенные коричневые туфли, весь облик стройной девушки, тогда казавшейся ему такой лучезарной и разумной. Вероятно, она такой и была, но она родилась лет на десять раньше, чем следовало, в безвременье. Десятилетием позже она, вероятно, поступила бы в университет, нашла бы себе поприще. Тогда она служила в какой-то конторе, там она, по всей вероятности, и закисла. Если он недавно пошел погулять с саксонкой Ильзой, то лишь потому, что посадка головы этой стройной худощавой девушки чем-то напоминала ему ту, в голубом. Жаль все-таки, что он никогда не попытался узнать, как сложилась ее жизнь. Нет, не жаль. Это, наверно, принесло бы ему разочарование. А так - пред ним теперь девушка пустыни из драмы "Асмодей" излучает нежный свет. Было бы омерзительно, если б взоры посторонних наделили девушку пустыни собственной своей пошлостью. Он беззлобно представлял себе, как глупо, с каким тупым непониманием взирала бы на нее та же саксонка Ильза. Потребовал, чтобы ему принесли его бумаги. Заставил сиделку в своем присутствии отобрать все, что имело отношение к "Асмодею". Затем велел ей написать письмо в маленький прирейнский городок, кельнеру Францу Клюзгенсу, в котором просил его немедленно по получении письма телеграфно дать обещание, что он ни единой душе не сообщит о пакете, который Роберт Викерсберг намерен ему послать. Потом велел ей уничтожить это письмо, сложить отобранные листы "Асмодея" в пакет, перевязать его, запечатать, написать на листке бумаги: "После моей смерти вручить господину Францу Клюзгенсу, кельнеру, в Б. на Рейне". Роберт Викерсберг подписал записку и взял с сиделки слово, что она сохранит его тайну. Брать слово с кельнера Франца было излишне. Он вглядывался в широкое, простодушно-спокойное, внушающее доверие лицо сиделки и испытывал лукавую радость при мысли, что "Асмодей", все же ему удавшийся, попадет не в руки дельцов, гоняющихся за посмертными произведениями, а в руки кельнера Франца. Он наслаждался этой радостью. Это было чудесное переживание, быть может, лучшее в его жизни, если не считать времени, некогда проведенного им с девушкой в голубом, и длилось оно долго, едва ли не четверть часа. А затем началась тяжелая, бесконечная агония. Саксонка Ильза была ошеломлена, когда узнала, кто, во славу ей, переплыл озеро. Старик оказался великим человеком: то был не кто иной, как поэт Роберт Викерсберг, не столь знаменитый, конечно, как иной боксер или чемпионка по теннису, но все же в достаточной мере известный. В сущности, он ведь умер из-за нее. В течение целого вечера она пребывала в великом смятении, не пила, не ела, не обращала внимания на юнца. Она была не столько раздосадована, сколько удручена тем, что не знала, кто такой Роберт Викерсберг. Если бы она проявила ловкость и настойчивость, ей, вероятно, удалось бы стать его любовницей или хотя бы женой. Но на другой день она пришла к иному выводу: то, что он умер ради нее, - гораздо более эффектно. Она намекнула на это журналистам. Вскоре ее провозгласили последней любовью Роберта Викерсберга. Разведенная жена поэта совершенно стушевалась перед нею. В одном из литературных журналов саксонку сравнили с Ульрикой фон Левецов, последним увлечением поэта И.-В. фон Гете. Родители убедились, что они бессильны побороть художественное призвание дочери, и саксонка Ильза, молвою объявленная поздней подругой Роберта Викерсберга, обрела в нем великолепный трамплин для своей карьеры. Похороны поэта Викерсберга явились зрелищем, по своей пышности не уступавшим похоронам композитора Лайшахера. Съехались представители правительства, крупнейших организаций, театров. Объединенные певческие общества Кальтенфурта и Фертшау почтили память великого усопшего исполнением нескольких прочувствованных кантат. Все газеты поместили подробные отчеты, с многочисленными иллюстрациями. Многие заинтересовались озером Фертшау и курортом, на берегу его расположенным. В неурочное время, после сезона, наступило небывалое оживление. Совет общины Фертшау вынес решение установить бюст поэта Викерсберга на небольшой площадке в конце береговой аллеи, против бюста местного уроженца, композитора Лайшахера. ВЕНЕЦИЯ (ТЕХАС) Перри Паладин вошел в туристическое агентство "Синдбад", - конторское помещение порядочных размеров с окошечками и столами. Он огляделся по сторонам, ища, кого бы спросить, где директор. Увидел на одном из столов табличку с надписью: "Мисс Глория Десмонд, справки". Увидел девушку за этим столом, а позади девушки - большой, очень пестрый плакат: "Венеция ждет вас". За эту минуту от девяти сорока пяти до девяти сорока шести Перри Паладин подпал под власть колдовских чар, и началась история поселения Венеция (Техас). Перри был тогда молодой человек лет двадцати семи - двадцати восьми. Носил он длинный серый сюртук, серый котелок, ботинки на шнуровке, перчатки и золотые запонки. Время действия - начало века, президент - Теодор Рузвельт, на каждые тридцать тысяч жителей в Соединенных Штатах приходится триста телефонов и один автомобиль. Перри направился к девушке, к Глории Десмонд, а сердце опережало его шаги. Глория сидела перед ним в наглухо закрытом синем платье и, удобно расположив на столе руки в длинных, до запястья, тюлевых рукавах, с ленивым любопытством смотрела ему навстречу. Он был полон ею, видел перед собой только ее белоснежное лицо сердечком, ее огромные синие глаза, черные как смоль волосы и пестрый плакат позади нее с повелительным призывом: "Венеция ждет вас". Вся его предшествующая жизнь испарилась как дым, молодой положительный, честолюбивый делец Перри Паладин перестал существовать, его вытеснил трубадур Перри. С трудом овладел он собой и осведомился о мистере Фергюсоне. - Подождите, пожалуйста, - ответила Глория, и он не уловил, что у нее резкий и тусклый голос. Она скрылась, и мир опустел. Она вернулась и сказала: - Присядьте, пожалуйста. Мистер Фергюсон сейчас будет к вашим услугам. Он сидел и смотрел на нее. Он понимал, что неприлично глазеть на чужую девушку, и все-таки глазел на нее. Она делала вид, будто что-то записывает и разбирает бумаги. Движения ее были медлительны, а временами она с вялым любопытством поднимала свои синие глаза на Перри. "И этот попался", - думала она. Прозвучал звонок. - Пожалуйста, - сказала она и пошла вперед. Как автомат, последовал он за юбкой, которая, покачиваясь, плыла перед ним. Плотно облегая округлые бедра, юбка расширялась от колен и, как колокол, воланами падала до земли; Глория не приподымала ее с дамским жеманством двумя пальчиками, а держала крепко всей детской пятерней, да так высоко, что виден был весь подол шелковой нижней юбки. Так вплыла она впереди околдованного Перри в кабинет мистера Фергюсона. Перри Паладин был совладельцем фирмы "Сидней Браун" и занимался перепродажей земельных участков. За время депрессии последних лет их компания скупила много участков, пригодных для постройки дач. Ныне же экономика снова находилась на подъеме, пора было приступать к реализации приобретенных земель, и Перри пришел договориться с мистером Фергюсоном об усовершенствовании сообщения с одним из намеченных дачных поселков. Перри работал в деле с самой юности, он привык к такого рода переговорам, спрашивал и отвечал чисто автоматически, и мистер Фергюсон не заметил, что с ним говорит вовсе не Перри Паладин, а лишь оболочка, личина Перри. Духовным взором Перри видел не дачные места, не железные дороги и омнибусы, он видел только синие глаза, крепкую ручку, которая приподнимала падавший до земли подол, и плавные движения туго обтянутых сукном округлых бедер. После того, как все было договорено и согласовано, мистер Фергюсон проводил посетителя до порога. Перри вышел в общий зал. За своим столом перед плакатом сидела Глория. Перри потянуло к ней. - Мне хотелось бы получить кое-какие сведения, - начал он, - насчет путешествия в Венецию. - И он улыбнулся с натужной веселостью. - Морские путешествия - четвертое окошко, - объяснила Глория. Перед четвертым окошком толпились люди. - Я тороплюсь, - сказал Перри, - могли бы вы устроить, чтобы мне прислали справку на дом? Глория посмотрела на него с ленивым любопытством. "Прочно попался", - подумала она и ответила: - Справку вам пришлют, сударь. - Сегодня же? - переспросил он, и в тоне его звучала мольба. Он задумал: "Если она отпустит меня ни с чем, тогда жизнь моя загублена вконец, если она пойдет мне навстречу, тогда я женюсь на ней". - Сегодня же, - подтвердила Глория и записала его адрес. - В крайнем случае я принесу ее сама, - пообещала она. - Мы закрываемся в шесть, значит, я могу быть у вас в конторе около половины седьмого. К четверти седьмого у Перри сердце замирало от нетерпения. К тридцати пяти седьмого он дошел до отчаяния. Она явилась без десяти семь. У него захватило дух от радости. Она вручила ему обещанную письменную справку и с тем ее миссия была закончена. Он придумывал фразу за фразой, лишь бы не отпустить ее. Она не торопилась уйти, но и не очень поддерживала разговор. Мать внушила ей на смертном одре: "Взамен денег завещаю тебе совет. Родители оставили тебе в наследство два качества: я - красоту, она у тебя есть, отец - ум, которого у тебя нет. Научись пользоваться тем и другим, сиди смирно, много улыбайся и мало говори". Глория чтила память матери и следовала ее совету. Тем не менее Перри кое-что узнал, а именно, что на свете она, можно сказать, одна как перст и что у мистера Фергюсона ей служится неплохо. Когда же Перри ввернул, что плакат позади ее стола очень ей к лицу, у нее в ответ прозвучала даже лирическая нотка. Ее и самое иногда тянет повидать Венецию, жаль только, что это так далеко и так дорого стоит. При этом она улыбнулась глубокомысленно и загадочно. За ночь Перри обдумал то, что с ним стряслось. Он, трезвый делец, живший в ладу, с собой и с миром, но веривший в пышные фразы и в пылкие страсти, на собственном опыте вдруг увидел, что идеал не досужая выдумка длинноволосых эстетов. Нет - идеальное начало существует. В нем самом оно прорвалось наружу. Оно оказалось явью. Оно воплотилось в Глории и Венеции. Ибо Глория и Венеция были слиты воедино. С первой же минуты плакат "Венеция ждет вас" стал атрибутом красавицы Глории, как шлем считается атрибутом бога войны Марса, а остроконечная бородка - атрибутом дяди Сэма. Целый день, начиная с девяти сорока пяти, идеал, явившийся Перри в образе Глории и Венеции, настаивался в нем, а сейчас, среди ночи, вылился в созидательную мысль. В деловую мысль, так как Перри был делец до мозга костей. "Венеция ждет вас". Волшебный зов возымел действие, и должен был возыметь на всякого; не был же он, Перри, исключением, он был такой же, как все, - американец начала века. Глория не лгала; вся Америка не устремлялась в Венецию лишь потому, что это отнимало много времени и денег. Так вот, он, Перри, послушается Глории и сделает Венецию доступной каждому. Венеция перестанет быть бесконечно далекой и дорогой, где-то за океаном, он, Перри, устроит Венецию у себя, чтобы в нее удобно и дешево было попадать по железной дороге. Ему уже виделись плакаты вдоль всего побережья; на переднем плане Глория; кивая головкой, она взывает ко всей нации: "Техасская Венеция ждет вас". Ибо с первой же минуты ему стало ясно и другое - новая Венеция вырастет на техасской земле, на тех угодиях, которые фирма "Сидней Браун, перепродажа земельных участков" успела скупить немногим больше чем за восемьдесят тысяч долларов. Новая Венеция, техасские земельные участки, крупное предприятие - все это витало перед ним в образе Глории, в образе синего соблазнительно и туго прилегающего платья, которое проплыло впереди него по туристическому агентству "Синдбад". И так, полный сладких грез и веры в себя, Перри Паладин уснул. Когда он изложил новый замысел своему компаньону Сиднею Брауну, тот обозвал его сумасшедшим. Действие происходило в квартире Сиднея, после ужина, они сидели втроем, третьей была дочка Брауна Кэтлин. Сидней, положительный пятидесятилетний мужчина, весьма благоволил к Перри. Обычно за ним таких сумасбродных выдумок не водилось. - Надеюсь, ты сболтнул это в шутку, - заметил он. - Значит, ты отказываешься участвовать в моей Венеции? - спросил Перри, его толстощекое лицо вытянулось, приняло выражение непреклонности, какую он напускал на себя при серьезных деловых переговорах. Удивленный и даже раздосадованный Сидней обратился к дочери: - Что это на него накатило? Подумать только, сын почтенного лесопромышленника! - Мне кажется, от замысла Перри нельзя попросту отмахнуться, - обычным своим ровным голосом возразила, однако же, Кэтлин; это была рослая, крепкая девушка с приветливым, решительным лицом, волевым подбородком и крупными зубами. Сидней Браун считался с мнением дочери. - И ты туда же, Кэтлин? - спросил он. - Видно, я отстал от жизни. - Слово "Венеция" ласкает слух, в нем есть притягательная сила, - обосновала свою точку зрения Кэтлин. - Акционерная компания "Венеция (Техас)", - мечтательно протянул Перри, - это же прямо тает во рту. Кэтлин права: слюнки текут, да и только. - И подумал о Глории. - Как ты себе это представляешь? - ворчливо спросил Сидней. - Где ты денег возьмешь? Не успеешь ты толком приступить к делу, как железнодорожные и банковские воротилы припрут тебя к стенке. Тут выяснилось, что в отношении финансирования Перри рассчитывал вовсе не на банки и железнодорожные компании, а на Оливера Брента. Оливер Брент был помешан на Европе. Большую часть времени он проводил там в цивилизованной праздности. Человек он был весьма состоятельный и не раз, забавы ради, вкладывал суммы в фирму "Сидней Браун, перепродажа земельных участков". Не исключено, что такое начинание, как акционерное общество "Венеция (Техас)" заинтересует его. - Если послать ему толково составленную смету, возможно, он и раскошелится, - заметила Кэтлин. - Со сметой надо быть поосмотрительнее, чтобы кто не пронюхал про такую мысль и не перехватил ее, - вставил Перри. - Ты невесть что воображаешь о своей мысли, - поддразнил его Сидней. Минуту в Перри происходила внутренняя борьба. Ведь мысль-то не его, а Глории, как же он смеет утаить существование Глории, он должен открыто поведать о ней. Он должен сообщить друзьям, что намерен на ней жениться. Конечно, их это неприятно поразит и расхолодит, но с его стороны было бы подлостью струсить и не объявить себя приверженцем идеала и Глории. - Мысль вовсе не моя, а одной моей приятельницы, - храбро начал он. И так как оба удивленно воззрились на него, заключил: - Ее зовут Глория Десмонд. Кстати, я на ней женюсь. - За одну минуту такой ворох новостей, - сказал Сидней. Кэтлин сидела пришибленная, на ее широком простодушном лице было написано разочарование. Ей очень нравился Перри, она надеялась, что он сделает ей предложение, с его словами многое рухнуло для нее. Но держалась она молодцом. - Когда ты нам покажешь свою невесту, Перри? - спросила она. - Как только вы пожелаете, - ответил Перри. Затем разговор вернулся к техасской Венеции, к уточнению деловых подробностей. Когда Перри предложил Глории жениться на ней, она не слишком удивилась, только улыбнулась приветливо и чуть-чуть загадочно и сказала "да". Когда же он сообщил ей, что намерен осуществить ее мысль и устроить Венецию, которая будет поближе и подешевле, она не удивилась совсем. - Это очень мило с твоей стороны, Перри, - обычным своим резким голосом и с обычной чарующей улыбкой сказала она. Сидней Браун и Кэтлин ничуть не пленились Глорией. Она попросту не понравилась им. Но люди они были воспитанные, очень расположенные к Перри и похвалили приятную наружность Глории. К свадьбе Кэтлин подарила картину масляными красками и бронзовую статуэтку, а Сидней Браун тандем и вазу с искусственными цветами. Тем временем Оливер Брент прислал ответ. Он писал, что мысль превосходна именно потому, что она до предела невежественна и нелепа, Сидней и Перри как нельзя лучше справятся с ней, а потому он согласен дать деньги. Письмо было прочитано с двойственным чувством. Но так или иначе, а денежки обеспечены. За устройство техасской Венеции все принялись с необычайным жаром. Перри взял на себя верховное руководство и рекламу, переговоры с железнодорожными и пароходными компаниями, налаживание дешевых средств сообщения. На Сиднее лежало строительство и техника, на Кэтлин - искусство и культура. Из Венеции в штате Техас предполагалось сделать культурный центр Юга. Было вырыто пятнадцать миль каналов, сооружена площадь Святого Марка с колоннадами, возведены дворцы эпохи Ренессанса, дугообразные мосты и мостики. Правда, у дворцов были всего лишь дощатые оштукатуренные фасады, зато построили театр, где можно было по-настоящему сидеть, так же как концертный зал и лекторий, а затем учредили академию с постоянной художественной выставкой. Сидней Браун вздыхал, что культура пожирает львиную долю бюджета. Перри тоже сомневался в рентабельности культуры. Но ведь и возникла-то вся затея из его стремления к идеалу, значит, ему и надлежало решительно отстаивать это свое стремление... - Чему я должен отдать пальму первенства - комфорту или идеалу? - спрашивал он у Глории. - Отдавай тому, что ты считаешь главным, - отвечала Глория. В отличие от Рима, Венеция (Техас) отстроилась за один год. Даже года не прошло, как вода уже текла по каналам, над ними возносились дуги мостов и мостиков, стояли дворцы, ручные голуби летали над площадью Святого Марка. Множество флагов и флажков придавали зрелищу веселую пестроту, в точности, как представлял себе Перри, и очень похоже на пресловутый плакат. Сидней разбросал повсюду уютные особнячки. Позади дворцов и сквозь них были проложены улицы, чтобы посетители имели возможность кататься по Венеции и по площади Святого Марка не только в гондолах, но и на велосипедах, и в местных линейках с парусиновым верхом. Правда, "длинноволосые", как называли художников, противились такому кощунству и что-то лопотали о единстве стиля и прочем тому подобном. Но предприниматели были единодушны в том, что создание их рук и есть добротная, убедительная, подходящая к месту и времени Венеция. Бесспорно, подлинны и убедительны были венецианцы, одушевлявшие эту Венецию. Впоследствии не удалось установить, кому пришло на ум доставить их сюда; оттого, что Глория как-то упомянула, что не мешало бы пригласить настоящую парижскую модистку, Перри впоследствии утверждал, будто этот план исходил от нее. Так или иначе, были выписаны настоящие итальянцы, гондольеры, уличные музыканты, продавцы жареных каштанов, мороженщики, стеклодувы; их раздобыл Оливер Брент, он отправил целое судно, груженное отборными итальянцами из Венеции (Италия). Их было около сотни, но оживления эти Беппо, Джироламо и Педро, Олимпии и Терезы привезли на добрую тысячу. Они отнюдь не ограничивались тем, что длинными шестами направляли гондолы по искусственным каналам, играли баркаролы и плясали тарантеллы, изготовляли салями и мороженое и выдували стекло. Нет, более красочные, чем краски дворцов, они одновременно мелькали на всех концах и перекрестках поселения, они копошились, галдели, жестикулировали, пели, верещали, спорили, ребятишки и ослики их ревели, словом, душа радовалась и брала жуть. Двое выделялись из толпы. Во-первых, художник Энрико Калла, молодой, коренастый рыжий силач. Он поносил все завезенное ими искусство, он был модернист, натуралист, истинное искусство начиналось с него; впрочем, многие в Париже, в Риме и Венеции верили в него. Калла принял предложение Оливера Брента отправиться в американскую Венецию, полагая, что ему вольготнее будет развернуться в молодой стране, нежели в старой Европе, зараженной всяческими предрассудками по части искусства. Теперь он с особым смаком изощрялся в окарикатуривании старой Венеции; в этой новой пестрота была совсем уж кричащей, а из лепнины откровенно выпирала гипсовая подделка. Пусть получают такую Венецию, какая им нужна. Однако вожаком всего отряда итальянцев был маркиз Паоло Орсони. Это был подлинный маркиз, долговязый, сухощавый господин, перешагнувший далеко за сорок, брюнет, с узким черепом, с большим хрящеватым носом и блестящими серыми глазами, зорко глядевшими из-под косматых бровей. Его род дал Венецианской республике двух дожей, да и сам он был окутан ореолом истории, слегка хлипок и весьма аристократичен. Он умело пускал в ход свой шарм, мужчин взбадривал пряными анекдотами, а женщин восхищал завуалированной порочностью и взглядами усталого, дерзкого, самозабвенного обожания. Двумя-тремя словами и жестами он умел пробудить ощущение Венеции в тех, кто ее не знал, а порою даже в тех, кто знал ее. Он рад был, что Оливер Брент переправил его сюда. Предки его были кондотьерами, они завоевали Крит и Кипр, теперь же в Европе уже нечего было завоевывать, и такой, как он, типичный человек Ренессанса, не мог найти себе применение в старом мире, а потому маркиз не прочь был поупражнять свои таланты на просторах Америки. Итак, прибывший из Италии фрахт, точно подтаявшее малиновое мороженое, растекся по всему поселению и окончательно превратил его в хрестоматийную Венецию. Перри Паладин умело поставил рекламу. И привлек публику. Война и кризис сменились экономическим подъемом, люди зарабатывали и тратили, и тому, кто не мог позволить себе путешествие в Европу, хотелось, по крайней мере, рассказать друзьям: "Я побывал в Венеции (штат Техас)". Посетители знакомились с новым культурным центром. Но испытывали не восторг, а холодное почтение. Они осматривали художественную выставку, прослушивали концерт или участвовали в экскурсии. Все было хорошее: концерты, лекции, картины. Но посетителей они не воодушевляли. Перри, Сидней и Кэтлин с возрастающим беспокойством констатировали, что рыбка не клюет. В культуру всадили немало денег. Цены приходилось брать высокие. А публика не желала столько тратить. Значит, предприниматели просчитались. Чувствуя себя ответственной за провал культуры, Кэтлин, при всей своей невозмутимости, потеряла сон. Без конца обсуждала она с художником Калла, в чем же причина неудачи. Они с Калла подружились. Художник вел себя в Америке так же, как в Старом Свете. В распахнутой на волосатой груди рубахе, он шлялся по барам, выпивал, пел, орал, - со всеми был запанибрата, играл, буянил. И, между прочим, рисовал. Публику не слишком увлекала его живопись, и он ругательски ругал тех, кто недостаточно его хвалил. Но Кэтлин понимала, что за его хулиганскими повадками таилась подлинная тяга к искусству. С ней он держал себя куда скромнее. Ей поверял свои горести. Погрязшее в снобизме европейское искусство, конечно, пересахаренное дерьмо, но если самому все начинать сначала, так тоже далеко не уедешь. Желчно издевался он над ее попытками приобщить людей к искусству. - Не нужно им никакое искусство, - доказывал он, - оно им противно, их от него воротит. Они удирают во все лопатки, едва только учуют искусство. Но Кэтлин стояла на своем. Она твердо решила приохотить людей к искусству. И пока что не отступала от этого намерения. Еще крепче стоял на своем Перри. Кому, как не ему, опытному коммерсанту, было ясно, что его мечты о доходном культурном центре оказались просчетом. Но раз он вступил в ряды приверженцев идеала, он не поколеблется, он не изменит идеалу. Он держался уверенно и громогласно высмеивал тревогу остальных. Но в бессонные ночи с тоской задавался вопросом, долго ли удастся продержать эту злополучную Венецию. И брак его был отнюдь не безоблачным. Не то чтобы между ним и Глорией когда-нибудь возникали разногласия. Она по-прежнему была небрежно и безупречно приветлива. В суконном платье, облегавшем округлые бедра шла она рядом с ним, белое личико сердечком выступало из тесного высокого воротника на косточках, соломенная шляпка с вуалеткой лихо сидела на черных волосах, и Перри было отрадно сознавать, что она его собственность. Он гордился ею, когда она сидела позади него на тандеме, зажав под мышкой теннисную ракетку, или когда она переступала порог концертного зала в парадном вечернем туалете с длинным шлейфом. И сердце билось у него учащенно, когда он знал, что она ждет его в постели. Ни на миг не забывал он о том, что именно она пробудила у него тягу к идеалу. Он по-прежнему благоговейно смотрел на нее снизу вверх, когда она улыбалась безмолвно и загадочно. Что, собственно, она думает, временами спрашивал он себя. А думала она: cheese [сыр (англ.)]. Однажды, когда ее фотографировали, ей порекомендовали: говорите cheese. Это очень выигрышно для улыбки. С тех пор она всегда думала: cheese - чтобы усовершенствовать свою улыбку. А Перри в ее улыбке видна была только красота и загадочность, и когда у него бывали удачи, он приписывал их ее совету, неудачи же объяснял тем, что неверно понял ее или допустил оплошность. Одно лишь мешало ему: дружба Глории с маркизом Орсони. Она и не скрывала, что ей приятно общество потомка дожей и завоевателей. Они вдвоем скользили в гондоле по каналам, пересекали лагуну и под сладкогласное пение гондольера маркиз что-то внушал ей своим глухим аристократическим голосом, а она улыбалась глубокомысленно и приветливо. Перри ни на миг не сомневался в том, что между ними нет ничего, заслуживающего малейшей укоризны. Но когда он видел Глорию вместе с итальянцем, на лице его появлялось то жесткое выражение, какое он напускал на себя во время заковыристых сделок. Дела приняли неожиданный оборот. Как культурный центр Венеция потерпела крах, зато как увеселительный - расцвела вовсю. Больше всего удовольствия посетители получали на ее тщательно ухоженном, полном всевозможных аттракционов пляже, на Лидо. Все плескались в море - мужчины в полосатых трико, доходивших от шеи до колен, женщины в матерчатых шляпах и в длинных сборчатых купальных костюмах, которые, намокнув, предательски облепляли тело, на желтовато-белом песке многочисленные Беппо и Джироламо выхваляли свой товар, а также играли на мандолине, детишки катались верхом на осликах, шум и сумбур царили неимоверные. Были тут и комнаты смеха, и антикварные лавочки, и карусели, и движущиеся лестницы, на которых местами длинные платья и нижние юбки визжащих дам вздувались вверх, открывая ноги до самых подвязок. Имелись здесь и менее невинные развлечения - азартные игры, всякого рода девицы, ищущие мужских знакомств. Фоном всему этому служила дощатая, оштукатуренная Венеция. Взмывались и замирали полные сладострастной истомы баркаролы, кривлялись, разъезжая и расхаживая на ходулях, чудовищные чучела карнавала, который здесь справляли круглый год, стоял крепкий и острый дух салями и горгонзолы. Приятно переплетались отечественные песенки "На Юге, где меня качали в колыбели" и "Десять долларов я должен О'Грэди" с итальянскими напевами: "Oh sole mio" и "Santa Lucia". Горячие сосиски вкусно было запивать asti spumante при лунном свете, серебряном - настоящем и ярко-голубом свете искусственной луны, которым заменяли или восполняли настоящий. Именно этого и алкали сердца пилигримов, предпринявших паломничество в здешнюю Венецию. Об этом они мечтали, за это платили, не скупясь. За это, а вовсе не за искусство и культуру. Сидней Браун, с самого начала недоверчиво относившийся ко всей затее, теперь вмешался решительно. Так дело не пойдет. Культура - бросовый товар. Культура - сплошной убыток. С культурой надо кончать. Понятно, он был прав. В сущности, сам Перри чувствовал себя на Лидо вольнее, чем в культурных учреждениях. И все-таки он запротестовал. Он не хотел ставить крест на Венеции своих грез, не хотел, чтобы ее вытеснила площадная В