ы. Потом вышел на паперть. Эммы не было видно. Тогда он поднялся на хоры. В чашах со святой водой отражался неф вместе с нижней частью стрельчатых сводов и кусочками цветных стекол. Отражение росписи разбивалось о мраморные края чаш, а дальше пестрым ковром ложилось на плиты пола. От трех раскрытых дверей тянулись три огромные полосы света. Время от времени в глубине храма проходил ризничий и, как это делают богомольные люди, когда торопятся, как-то боком опускался на колени напротив престола. Хрустальные люстры висели неподвижно. На хорах горела серебряная лампада. Порой из боковых приделов, откуда-то из темных углов доносилось как бы дуновение вздоха и вслед за тем стук опускающейся решетки гулко отдавался под высокими сводами. Леон чинно прохаживался у самых стен. Никогда еще жизнь так не улыбалась ему, как сейчас. Вот-вот, украдкой ловя провожающие ее взгляды, взволнованная, очаровательная, войдет она и он увидит ее золотую лорнетку, платье с воланами, прелестные ботинки, она предстанет перед ним во всем своем многообразном, чисто женском изяществе, которое ему еще внове, со всем невыразимым обаянием уступающей добродетели. Вся церковь расположится вокруг нее громадным будуаром; своды наклонятся, чтобы под их сенью она могла исповедаться в своей любви; цветные стекла засверкают еще ярче и осветят ее лицо; кадильницы будут гореть для того, чтобы она появилась, как ангел, в благовонном дыму. Но она все не шла. Он сел на стул, и взгляд его уперся в синий витраж, на котором были изображены рыбаки с корзинами. Он долго, пристально разглядывал его, считал чешуйки на рыбах, пуговицы на одежде, а мысль его блуждала в поисках Эммы. Привратник стоял поодаль и в глубине души злобствовал на этого субъекта за то, что тот смеет без него осматривать собор. Он считал, что Леон ведет себя непозволительно, что это в своем роде воровство, почти святотатство. Но вот по плитам зашуршал шелк, мелькнули поля шляпки и черная накидка... Она! Леон вскочил и побежал навстречу. Эмма была бледна. Она шла быстро. - Прочтите!.. - сказала Эмма, протягивая ему листок бумаги. - Ах нет, не надо! Она отдернула руку, пошла в придел во имя божьей матери и, опустившись на колени подле стула, начала молиться. Сначала эта ханжеская причуда возмутила молодого человека, затем он нашел своеобразную прелесть в том, что Эмма, точно андалузская маркиза, явившись на свидание, вся ушла в молитву, но, это, видимо, затягивалось, и Леон скоро соскучился. Эмма молилась или, вернее, старалась молиться; она надеялась, что вот сейчас ее осенит, и она примет решение. Уповая на помощь свыше, она точно впитывала глазами блеск дарохранительницы, вбирала в себя аромат белых ночных красавиц, распустившихся в больших вазах, и прислушивалась к тишине храма, но эта тишина лишь усиливала ее сердечную тревогу. Наконец она встала с колен, и оба двинулись к выходу, как вдруг к ним подскочил привратник и спросил: - Вы, сударыня, наверно, приезжая? Желаете осмотреть достопримечательности нашего храма? - Нет! Нет! - крикнул Леон. - Отчего же? - возразила Эмма. Всей своей шаткой добродетелью она цеплялась за деву Марию, за скульптуры, за могильные плиты, за малейший предлог. Вознамерившись рассказать "все по порядку", привратник вывел их на паперть и показал булавой на выложенный из черных каменных плит большой круг, лишенный каких бы то ни было надписей и украшений. - Вот это окружность замечательного амбуазского колокола, - торжественно начал привратник. - Он весил тысячу пудов. Равного ему не было во всей Европе. Мастер, который его отлил, умер от радости... - Идемте! - прервал его Леон. Привратник пошел дальше. Вступив в придел божьей матери, он сделал широкий, всеохватывающий, приглашающий любоваться жест и с гордостью сельского хозяина, показывающего фруктовый сад, опять начал объяснять: - Под этой грубой плитой покоятся останки Пьера де Брезе, сеньора де ла Варен и де Брисак, великого маршала Пуату и нормандского губернатора, павшего в бою при Монлери шестнадцатого июля тысяча четыреста шестьдесят пятого года. Леон кусал губы и переступал с ноги на ногу. - Направо вы видите закованного в латы рыцаря на вздыбленном коне - это его внук, Луи де Брезе, сеньор де Бреваль и де Моншове, граф де Молеврие, барон де Мони, камергер двора, ордена кавалер и тоже нормандский губернатор, скончавшийся, как удостоверяет надпись, в воскресенье двадцать третьего июля тысяча пятьсот тридцать первого года. Выше человек, готовый сойти в могилу, - это тоже он. Невозможно лучше изобразить небытие, - как ваше мнение? Госпожа Бовари приставила к глазам лорнет. Леон смотрел на нее неподвижным взглядом; он даже не пытался что-нибудь сказать, сделать какое-нибудь движение - до того он был огорошен этой неудержимой и, в сущности, равнодушной болтовней. - Рядом с ним, - продолжал, как заведенная машина, гид, - плачущая женщина на коленях: это его супруга Диана де Пуатье (*45), графиня де Брезе, герцогиня де Валентинуа, родилась в тысяча четыреста девяносто девятом, умерла в тысяча пятьсот шестьдесят шестом году. Налево пресвятая дева с младенцем. Теперь посмотрите сюда - вот могилы Амбуазов. Оба они были руанскими архиепископами и кардиналами. Вот этот был министром при Людовике Двенадцатом. Он много сделал для собора. Завещал на бедных тридцать тысяч экю золотом. Не умолкая ни на минуту, привратник втолкнул Леона и Эмму в ризницу и, раздвинув балюстрады, которыми она была заставлена, показал каменную глыбу, когда-то давно, по всей вероятности, представлявшую собой скверную статую. - В былые времена, - с глубоким вздохом сказал привратник, - она украшала могилу Ричарда Львиное Сердце, короля Английского и герцога Нормандского. Это кальвинисты, сударь, привели ее в такое состояние. Они по злобе закопали ее в землю, под епископским креслом. Поглядите: через эту дверь его высокопреосвященство проходит в свои покои. Теперь посмотрите витражи с изображением дракона, сраженного Георгием Победоносцем. Но тут Леон вынул второпях из кармана серебряную монету и схватил Эмму за руку. Привратник остолбенел - такая преждевременная щедрость была ему непонятна: ведь этому приезжему столько еще надо было осмотреть! И он крикнул ему вслед: - Сударь! А шпиль! Шпиль! - Нет, благодарю вас, - ответил Леон. - Напрасно, сударь! Высота его равняется четыремстам сорока футам, он всего на девять футов ниже самой большой египетской пирамиды. Он весь литой, он... Леон бежал. Ему казалось, что его любовь, за два часа успевшая окаменеть в соборе, теперь, словно дым, улетучивается в усеченную трубу этой вытянутой в длину клетки, этого ажурного камина - трубу, причудливо высившуюся над собором, как нелепая затея сумасброда-медника. - Куда же мы? - спросила Эмма. Вместо ответа Леон прибавил шагу, и г-жа Бовари уже окунула пальцы в святую воду, как вдруг сзади них послышалось громкое пыхтенье, прерываемое мерным постукиванием палки. Леон обернулся. - Сударь! - Что еще? Привратник нес около двадцати томов, поддерживая их животом, чтобы они не упали. Это были "труды о соборе". - Болван! - буркнул Леон и выбежал из церкви. На паперти шалил уличный мальчишка. - Позови мне извозчика! Мальчик полетел стрелой по улице Катр-Ван. На несколько минут Леон и Эмма остались вдвоем, с глазу на глаз, и оба были слегка смущены. - Ах, Леон!.. Я, право, не знаю... Мне нельзя... Она кокетничала. Потом сказала уже серьезно: - Понимаете, это очень неприлично! - Почему? - возразил Леон. - В Париже все так делают! Это был для нее самый веский довод. А извозчик все не показывался. Леон боялся, как бы она опять не пошла в церковь. Наконец подъехал извозчик. - Выйдите хотя бы через северные двери! - крикнул им с порога привратник. - Увидите "Воскресение из мертвых", "Страшный суд", "Рай", "Царя Давида" и "Грешников в геенне огненной". - Куда ехать? - осведомился кучер. - Куда хотите! - подсаживая Эмму в карету, ответил Леон. И громоздкая колымага пустилась в путь. Она двинулась по улице Большого моста, миновала площадь Искусств, набережную Наполеона, Новый мост, и кучер осадил лошадь прямо перед статуей Пьера Корнеля. - Пошел! - крикнул голос из кузова. Лошадь рванула и, подхватив с горы, начинающейся на углу улицы Лафайета, галопом примчалась к вокзалу. - Нет, прямо! - крикнул все тот же голос. Выехав за заставу, лошадь затрусила по дороге, обсаженной высокими вязами. Извозчик вытер лоб, зажал между колен свою кожаную фуражку и, свернув к реке, погнал лошадь по берегу, мимо лужайки. Некоторое время экипаж ехал вдоль реки, по вымощенному булыжником бечевнику, а потом долго кружил за островами, близ Уаселя. Но вдруг он понесся через Катрмар, Сотвиль, Гранд-Шоссе, улицу Эльбеф и в третий раз остановился у Ботанического сада. - Да ну, пошел! - уже злобно крикнул все тот же голос. Снова тронувшись с места, экипаж покатил через Сен-Север, через набережную Кюрандье, через набережную Мель, еще раз проехал по мосту, потом по Марсову полю и мимо раскинувшегося на зеленой горе больничного сада, где гуляли на солнышке старики в черных куртках. Затем поднялся по бульвару Буврейль, пролетел бульвар Кошуаз и всю Мон-Рибуде до самого Городского спуска. Потом карета повернула обратно и после долго еще колесила, но уже наугад, без всякой цели и направления. Ее видели в кварталах Сен-Поль и Лекюр, на горе Гарган, в Руж-Мар, на площади Гайярбуа, на улице Маладрери, на улице Динандери, у церквей св.Романа, св.Вивиана, св.Маклу, св.Никеза, возле таможни, возле нижней Старой башни, в Труа-Пип и у Главного кладбища. Извозчик бросал по временам со своих козел безнадежные взгляды на кабачки. Он не мог понять, что это за страсть - двигаться без передышки. Он несколько раз пробовал остановиться, но сейчас же слышал за собой грозный окрик. Тогда он снова принимался нахлестывать своих двух взмыленных кляч и уже не остерегался толчков, не разбирал дороги и все время на что-то наезжал; он впал в глубокое уныние и чуть не плакал от жажды, от усталости и от тоски. А на набережной, загроможденной бочками и телегами, на всех улицах, на всех перекрестках взоры обывателей были прикованы к невиданному в провинции зрелищу - к беспрерывно кружившей карете с опущенными шторами, непроницаемой, точно гроб, качавшейся из стороны в сторону, словно корабль на волнах. Только однажды, за городом, в середине дня, когда солнце зажигало особенно яркие отблески на старых посеребренных фонарях, из-под желтой полотняной занавески высунулась голая рука и выбросила мелкие клочки бумаги; ветер подхватил их, они разлетелись и потом белыми мотыльками опустились на красное поле цветущего клевера. Было уже около шести часов, когда карета остановилась в одном из переулков квартала Бовуазин; из нее вышла женщина под вуалью и, не оглядываясь, пошла вперед. 2 Придя в гостиницу, г-жа Бовари, к своему удивлению, не обнаружила на дворе дилижанса. Ивер, прождав ее пятьдесят три минуты, уехал. Спешить ей было, собственно, некуда, но она дала Шарлю слово вернуться домой в этот день к вечеру. Шарль ее ждал, и она уже ощущала ту малодушную покорность, которая для большинства женщин является наказанием за измену и в то же время ее искуплением. Она быстро уложила вещи, расплатилась, наняла тут же, во дворе, кабриолет и, торопя кучера, подбадривая его, поминутно спрашивая, который час и сколько они уже проехали, в конце концов нагнала "Ласточку" на окраине Кенкампуа. Прикорнув в уголке, Эмма тотчас закрыла глаза - и открыла их, когда дилижанс уже спустился с горы; тут она еще издали увидела Фелисите, стоявшую на часах подле кузницы. Ивер придержал лошадей, и кухарка, став на цыпочки, таинственно прошептала в окошко: - Барыня, поезжайте прямо к господину Оме. Очень важное дело. В городке, по обыкновению, все было тихо. На тротуарах дымились тазы, в которых розовела пена: был сезон варки варенья, и весь Ионвиль запасался им на год. Но перед аптекой стояла жаровня с самым большим тазом; он превосходил своими размерами все прочие - так же точно лаборатория при аптеке должна быть больше кухни в обывательских домах, так же точно общественная потребность должна господствовать над индивидуальными прихотями. Эмма вошла в дом. Большое кресло было опрокинуто; даже "Руанский светоч" валялся на полу между двумя пестиками. Эмма толкнула кухонную дверь и среди глиняных банок со смородиной, сахарным песком и рафинадом, среди весов на столах и тазов, поставленных на огонь, увидела всех Оме, от мала до велика, в передниках, доходивших им до подбородка, и с ложками в руках. Жюстен стоял, понурив голову, а фармацевт на него кричал: - Кто тебя посылал в склад? - Что такое? В чем дело? - В чем дело? - подхватил аптекарь. - Мы варим варенье. Варенье кипит. В нем слишком много жидкости, того и гляди убежит, и я велю принести еще один таз. И вот он, лентяй, разгильдяй, снимает с гвоздя в моей лаборатории ключ от склада! Так г-н Оме назвал каморку под крышей, заваленную аптекарскими приборами и снадобьями. Нередко он пребывал там в одиночестве и целыми часами наклеивал этикетки, переливал, перевязывал склянки. И смотрел он на эту каморку не как на кладовую, а как на истинное святилище, ибо оттуда исходили собственноручно им приготовленные крупные и мелкие пилюли, декокты, примочки и присыпки, распространявшие славу о нем далеко окрест. Никто, кроме него, не имел права переступать порог святилища. Г-н Оме относился к нему с таким благоговением, что даже сам подметал его. Словом, если в аптеке, открытой для всех, он тешил свое тщеславие, то склад служил ему убежищем, где он с сосредоточенностью эгоиста предавался своим любимым занятиям. Вот почему легкомысленный поступок Жюстена он расценивал как неслыханную дерзость. Он был краснее смородины и все кричал: - Да, от склада! Ключ от кислот и едких щелочей! Схватил запасной таз! Таз с крышкой! Теперь я, может быть, никогда больше им не воспользуюсь! Наше искусство до того тонкое, что здесь имеет значение каждая мелочь! Надо же, черт возьми, разбираться в таких вещах, нельзя для домашних, в сущности, надобностей употреблять то, что предназначено для надобностей фармацевтики! Это все равно что резать пулярку скальпелем, это все равно, как если бы судья... - Да успокойся! - говорила г-жа Оме. Аталия тянула его за полы сюртука: - Папа! Папа! - А, черт! Оставьте вы меня, оставьте! - не унимался аптекарь. - Ты бы лучше лавочником заделался, честное слово! Ну что ж, круши все подряд! Ломай! Бей! Выпусти пиявок! Сожги алтею! Маринуй огурцы в склянках! Разорви бинты! - Вы меня... - начала было Эмма. - Сейчас!.. Знаешь, чем ты рисковал?.. Ты ничего не заметил в левом углу, на третьей полке? Говори, отвечай, изреки что-нибудь! - Пне... не знаю, - пролепетал подросток. - Ах, ты не знаешь! Ну, а я знаю! Ты видел банку синего стекла, залитую желтым воском, банку с белым порошком, на которой я своей рукой написал: "Опасно!"? Ты знаешь, что в ней? Мышьяк! А ты до него дотронулся! Ты взял таз, который стоял рядом! - Мышьяк? Рядом? - всплеснув руками, воскликнула г-жа Оме. - Да ты всех нас мог отравить! Тут все дети заревели в голос, как будто они уже почувствовали дикую боль в животе. - Или отравить больного! - продолжал аптекарь. - Ты что же, хотел, чтобы я попал на скамью подсудимых? Чтобы меня повлекли на эшафот? Разве тебе не известно, какую осторожность я соблюдаю в хранении товаров, несмотря на свой колоссальный опыт? Мне становится страшно при одной мысли о том, какая на мне лежит ответственность! Правительство нас преследует, а действующее у нас нелепое законодательство висит у нас над головой, как дамоклов меч! Эмма уже не спрашивала, зачем ее звали, а фармацевт, задыхаясь от волнения, все вопил: - Вот как ты нам платишь за нашу доброту! Вот как ты благодаришь меня за мою истинно отеческую заботу! Если б не я, где бы ты был? Что бы ты собой представлял? Кто тебя кормит, воспитывает, одевает, кто делает все для того, чтобы со временем ты мог занять почетное место в обществе? Но для этого надо трудиться до кровавого пота, как говорят - не покладая рук. Fabricando fit faber, age quod agis [трудом создается мастер, так делай, что делаешь (лат.)]. От злости он перешел на латынь. Он бы заговорил и по-китайски и по-гренландски, если б только знал эти языки. Он находился в таком состоянии, когда душа бессознательно раскрывается до самого дна - так в бурю океан взметает и прибрежные водоросли, и песок своих пучин. - Я страшно жалею, что взял тебя на воспитание! - бушевал фармацевт. - Вырос в грязи да в бедности - там бы и коптел! Из тебя только пастух и выйдет. К наукам ты не способен! Ты этикетку-то путем не наклеишь! А живешь у меня на всем готовеньком, как сыр в масле катаешься! Наконец Эмма обратилась к г-же Оме: - Вы меня звали... - Ах, боже мой! - с печальным видом прервала ее добрая женщина. - Уж и не знаю, как вам сказать... Такое несчастье! Она не договорила. Аптекарь все еще метал громы и молнии: - Вычисти! Вымой! Унеси! Да ну, скорей же! С этими словами он так тряхнул Жюстена, что у того выпала из кармана книжка. Мальчик нагнулся. Фармацевт опередил его, поднял книгу и, взглянув, выпучил глаза и разинул рот. - _Супружеская... любовь_! - нарочито медленно произнес он. - Хорошо! Очень хорошо! Прекрасно! И еще с картинками!.. Нет, это уж слишком! Госпожа Оме подошла поближе. - Не прикасайся! Детям захотелось посмотреть картинки. - Уйдите! - властно сказал отец. И дети ушли. Некоторое время фармацевт с раскрытой книжкой в руке, тяжело дыша, весь налившись кровью, вращая глазами, шагал из угла в угол. Затем подошел вплотную к своему ученику и скрестил руки: - Значит, ты еще вдобавок испорчен, молокосос несчастный? Смотри, ты на скользкой дорожке! А ты не подумал, что эта мерзкая книга может попасть в руки моим детям, заронить в них искру порока, загрязнить чистую душу Аталии, развратить Наполеона: ведь он уже не ребенок! Ты уверен, что они ее не читали? Можешь ты мне поручиться... - Послушайте, господин Оме, - взмолилась Эмма, - ведь вы хотели мне что-то сказать... - Совершенно верно, сударыня... Ваш свекор умер! В самом деле, третьего дня старик Бовари, вставая из-за стола, скоропостижно скончался от апоплексического удара. Переусердствовав в своих заботах о впечатлительной натуре Эммы, Шарль поручил г-ну Оме как можно осторожнее сообщить ей эту страшную весть. Фармацевт заранее обдумал, округлил, отшлифовал, ритмизовал каждую фразу, и у него получилось настоящее произведение искусства в смысле бережности, деликатности, постепенности переходов, изящества оборотов речи, но в последнюю минуту гнев разметал всю его риторику. Подробности Эмму не интересовали, и она ушла, а фармацевт вновь принялся обличать Жюстена; Однако он понемногу успокаивался и, обмахиваясь феской, уже отеческим тоном читал нотацию: - Я не говорю, что эта книга вредна во всех отношениях. Ее написал врач. Его труд содержит ряд научных положений, и мужчине их не худо знать. Я бы даже сказал, что мужчина должен их знать. Но всему свое время, всему свое время! Станешь мужчиной, выработается у тебя темперамент - тогда сделай одолжение! Шарль поджидал Эмму. Как только она постучала в дверь, он, раскрыв объятия, бросился к ней навстречу, со слезами в голосе проговорил: - Ах, моя дорогая!.. И осторожно наклонился поцеловать ее. Но прикосновение его губ напомнило ей поцелуи другого человека, и она, вздрогнув всем телом, закрыла лицо рукой. Все же она нашла в себе силы ответить: - Да, я знаю... я знаю... Шарль показал ей письмо от матери, в котором та без всяких сантиментов извещала о случившемся. Она только жалела, что ее муж не причастился перед смертью: он умер в Дудвиле, на улице, на пороге кофейной, после кутежа со своими однокашниками - отставными офицерами. Эмма отдала письмо Шарлю. За обедом она из приличия разыграла отвращение к пище. Шарль стал уговаривать ее - тогда она уже без всякого стеснения принялась за еду, а он с убитым видом, не шевелясь, сидел против нее. По временам он поднимал голову и смотрел на нее долгим и скорбным взглядом. - Хоть бы раз еще увидеть его! - со вздохом произнес Шарль. Она молчала. Наконец, поняв, что надо же что-то сказать, спросила: - Сколько лет было твоему отцу? - Пятьдесят восемь! - А! На этом разговор кончился. Через четверть часа Шарль проговорил: - Бедная мама!.. Что-то с ней теперь будет! Эмма пожала плечами. Ее молчаливость Шарль объяснял тем, что ей очень тяжело; он был тронут ее мнимым горем и, чтобы не бередить ей рану, делал над собой усилие и тоже молчал. Наконец взял себя в руки и спросил: - Тебе понравилось вчера? - Да. Когда убрали скатерть, ни Шарль, ни Эмма не встали из-за стола. Она вглядывалась в мужа, и это однообразное зрелище изгоняло из ее сердца последние остатки жалости к нему. Шарль казался ей невзрачным, слабым, никчемным человеком, короче говоря - полнейшим ничтожеством. Куда от него бежать? Как долго тянется вечер! Что-то сковывало все ее движения, точно она приняла опиуму. В передней раздался сухой стук костыля. Это Ипполит тащил барынины вещи. Перед тем как сложить их на пол, он с величайшим трудом описал четверть круга своей деревяшкой. "А он уже забыл!" - глядя, как с рыжих косм несчастного калеки стекают на лоб крупные капли пота, подумала про мужа Эмма. Бовари рылся в кошельке, отыскивая мелочь. Он, видимо, не отдавал себе отчета, сколь унизителен для него один вид этого человека, стоявшего олицетворенным укором его непоправимой бездарности. - Какой хорошенький букетик! - увидев на камине фиалки Леона, заметил лекарь. - Да, - равнодушно отозвалась Эмма. - Я сегодня купила его у... у нищенки. Шарль взял букет и стал осторожно нюхать фиалки, прикосновение к ним освежало его покрасневшие от слез глаза. Эмма сейчас же выхватила у него цветы и поставила в воду. На другой день приехала г-жа Бовари-мать. Они с сыном долго плакали. Эмма, сославшись на домашние дела, удалилась. Еще через день пришлось заняться трауром. Обе женщины уселись с рабочими шкатулками в беседке, над рекой. Шарль думал об отце и сам удивлялся, что так горюет о нем: прежде ему всегда казалось, что он не очень к нему привязан. Г-жа Бовари-мать думала о своем муже. Теперь она охотно бы вернула даже самые мрачные дни своей супружеской жизни. Бессознательное сожаление о том, к чему она давно привыкла, скрашивало все. Иголка беспрестанно мелькала у нее в руке, а по лицу старухи время от времени скатывались слезы и повисали на кончике носа. Эмма думала о том, что только двое суток назад они с Леоном, уединясь от всего света, полные любовью, не могли наглядеться друг на друга. Она пыталась припомнить мельчайшие подробности минувшего дня. Но ей мешало присутствие свекрови и мужа. Ей хотелось ничего не слышать, ничего не видеть; она боялась нарушить цельность своего чувства, и тем не менее вопреки ей самой чувство ее под напором внешних впечатлений постепенно рассеивалось. Эмма распарывала подкладку платья, и вокруг нее сыпались лоскутки. Старуха, не поднимая головы, лязгала ножницами, а Шарль в веревочных туфлях и старом коричневом сюртуке, который теперь заменял ему халат, сидел, держа руки в карманах, и тоже не говорил ни слова. Берта, в белом переднике, скребла лопаткой усыпанную песком дорожку. Внезапно отворилась калитка, и вошел торговец тканями г-н Лере. Он пришел предложить свои услуги "и связи с печальными обстоятельствами". Эмма ответила, что она как будто ни в чем не нуждается. Однако на купца это не произвело впечатления. - Простите великодушно, - сказал он Шарлю, - но мне надо поговорить с вами наедине. - И, понизив голос, добавил: - Относительно того дела... Помните? Шарль покраснел до ушей. - Ах да!.. Верно, верно! - пробормотал он и с растерянным видом обратился к жене: - А ты бы... ты бы не могла, дорогая?.. Эмма, видимо, поняла, о чем он ее просит. Она сейчас же встала, а Шарль сказал матери: - Это так, пустяки! Какая-нибудь житейская мелочь. Опасаясь выговора, он решил скрыть от нее всю историю с векселем. Как только Эмма оказалась с г-ном Лере вдвоем, тот без особых подходов поздравил ее с получением наследства, а потом заговорил о вещах посторонних: о фруктовых деревьях, об урожае, о своем здоровье, а здоровье его было "так себе, ни шатко, ни валко". Да и с чего бы ему быть здоровым? Хлопот у него всегда полон рот, и все-таки он, что бы о нем ни болтали злые языки, еле сводит концы с концами. Эмма не прерывала его. Она так соскучилась по людям за эти два дня! - А вы уже совсем поправились? - продолжал Лере. - Что тогда ваш супруг из-за вас пережил! Я своими глазами видел! Славный он человек! Хотя неприятности у нас с ним были. Эмма спросила, какие именно; надо заметить, что Шарль не сказал ей, как он был удивлен, узнав про ее покупки. - Да вы же знаете! - воскликнул Лере. - Все из-за вашего каприза, из-за чемоданов. Надвинув шляпу на глаза, заложив руки за спину, улыбаясь и посвистывая, он нагло смотрел ей в лицо. Она ломала себе голову: неужели он что-то подозревает? - В конце концов мы с ним столковалась, - снова заговорил он. - Я и сейчас пришел предложить ему полюбовную сделку. Он имел в виду переписку векселя. А там - как господину Бовари будет угодно. Ему самому не стоит беспокоиться, у него и так голова кругом идет. - Всего лучше, если б он поручил это кому-нибудь другому - ну хоть вам, например. Пусть он только напишет доверенность, а уж мы с вами сумеем обделать делишки... Эмма не понимала. Лере замолчал. Потом он заговорил о своей торговле и вдруг заявил, что Эмма непременно должна что-нибудь у него взять. Он пришлет ей двенадцать метров черного барежа на платье. - То, что на вас, хорошо для дома. А вам нужно платье для визитов. Я это понял с первого взгляда. Глаз у меня наметанный. Материю он не прислал, а принес сам. Некоторое время спустя пришел еще раз, чтобы получше отмерить. А потом стал заглядывать под разными предлогами и каждый раз был обходителен, предупредителен, раболепствовал, как сказал бы Оме, и не упускал случая шепнуть Эмме несколько слов насчет доверенности. Про вексель он молчал. Эмма тоже о нем не вспоминала. Еще когда она только начала выздоравливать, Шарль как-то ей на это намекнул, но Эмму одолевали в ту пору мрачные думы, и намеки Шарля мгновенно вылетели у нее из головы. Вообще она предпочитала пока не заводить разговора о деньгах. Свекровь была этим удивлена и приписывала такую перемену тем религиозным настроениям, которые появились у Эммы во время болезни. Но как только свекровь уехала, Эмма поразила Бовари своей практичностью. Она предлагала ему то навести справки, то проверить закладные, то прикинуть, что выгоднее: продать имение с публичного торга или же не продавать, но взять на себя долги. Она кстати и некстати употребляла специальные выражения, произносила громкие фразы о том, что в денежных делах надо быть особенно аккуратным, что надо все предвидеть, надо думать о будущем, находила все новые и новые трудности, связанные со вступлением в права наследия, и в конце концов показала Шарлю образец общей доверенности на "распоряжение и управление всеми делами, производство займов: выдачу и передачу векселей, уплату любых сумм и т.д.". Уроки г-на Лере пошли ей на пользу. Шарль с наивным видом спросил, кто ей дал эту бумагу. - Гильомен, - ответила Эмма и, глазом не моргнув, добавила: - Я ему не доверяю. Вообще нотариусов не хвалят. Надо бы посоветоваться... Но мы знакомы только... Нет, не с кем! - Разве что с Леоном... - подумав, проговорил Шарль. Можно было бы написать ему, да уж очень это сложно. Эмма сказала, что она сама съездит в Руан. Шарль поблагодарил, но не согласился. Она стояла на своем. После взаимных учтивостей Эмма сделала вид, что сердится не на шутку. - Оставь, пожалуйста, я все равно поеду! - заявила она. - Какая ты милая! - сказал Шарль и поцеловал ее в лоб. На другой же день Эмма, воспользовавшись услугами "Ласточки", отправилась в Руан советоваться с Леоном. Пробыла она там три дня. 3 Это были наполненные, упоительные, чудные дни - настоящий медовый месяц. Эмма и Леон жили в гостинице "Булонь", на набережной: закрытые ставни, запертые двери, цветы на полу, сироп со льдом по утрам... Перед вечером они брали крытую лодку и уезжали обедать на остров. То был час, когда в доках по корпусам судов стучали молотки конопатчиков. Меж деревьев клубился дым от вара, а по воде плыли похожие на листы флорентийской бронзы большие жирные пятна, неравномерно колыхавшиеся в багряном свете заката. Лодка двигалась вниз по течению, задевая верхом длинные наклонно спускавшиеся канаты причаленных баркасов. Городской шум, в котором можно было различить скрип телег, голоса, тявканье собак на палубах, постепенно удалялся. Эмма развязывала ленты шляпки, и вскоре лодка приставала к острову. На дверях ресторанчика сохли рыбачьи сети, почерневшие от воды. Эмма и Леон усаживались в одной из комнат нижнего этажа, заказывали жареную корюшку, сливки, вишни. Потом валялись на траве, целовались под тополями. Здесь они, кажется, могли бы жить вечно, как два Робинзона, - им было так хорошо вдвоем, что они в целом мире не могли себе представить ничего прекраснее этого островка. Не в первый раз видели они деревья, голубое небо, траву, слышали, как плещут волны и как шелестит листьями ветер, но прежде они ничего этого не замечали; до сих пор природа для них как бы не существовала: вернее, они стали ценить ее красоту лишь после того, как были утолены их желания. С наступлением темноты они возвращались в город. Лодка долго плыла мимо острова. Окутанные сумраком, они сидели в глубине и молчали. В железных уключинах, усиливая ощущение тишины, мерно, будто ход метронома, постукивали четырехугольные весла, а сзади под неподвижным рулем все время журчала вода. Как-то раз показалась луна. Эмма и Леон не преминули сказать несколько подходящих к случаю фраз о том, какое это печальное и поэтичное светило. Эмма даже запела: Ты помнишь, плыли мы ночной порой... Ее слабый, но приятный голос тонул в шуме волн. Переливы его, точно бьющие крыльями птицы, пролетали мимо Леона, и ветер относил их вдаль. Озаренная луной, светившей в раскрытое оконце, Эмма сидела напротив Леона, прислонившись к перегородке. Черное платье, расходившееся книзу веером, делало ее тоньше и выше. Голову она запрокинула, руки сложила, глаза обратила к небу. Порою тень прибрежных ракит закрывала ее всю, а затем, вновь облитая лунным светом, она, точно призрак, выступала из мрака. На дне лодки около Эммы Леон подобрал пунцовую шелковую ленту. Лодочник долго рассматривал ее и наконец сказал: - Я на днях катал целую компанию - наверно, кто-нибудь из них и обронил. Такие все озорники подобрались - что господа, что дамы, приехали с пирожными, с шампанским, с музыкой, и пошла потеха! Особенно один, высокий, красивый, с усиками - такой шутник! Они все к нему: "Расскажи да расскажи нам что-нибудь!.." Как же это они его называли?.. Не то Адольф, не то Додольф... Эмма вздрогнула. - Ты не простудилась? - придвигаясь ближе, спросил Леон. - Не беспокойся! Ночь прохладная, - наверно, от этого. - И, по всему видать, женскому полу он спуску не дает, - должно быть, полагая, что невежливо обрывать разговор, тихо добавил старый моряк. Затем он поплевал себе на руки и опять налег на весла. И все же настал час разлуки! Расставаться им было нелегко. Условились, что Леон будет писать на имя тетушки Роле. Эмма дала ему совет относительно двойных конвертов и обнаружила при этом такое знание дела, что Леон не мог не подивиться ее хитроумию в сердечных делах. - Так ты говоришь, там все в порядке? - поцеловав его в последний раз, спросила она. - Да, конечно! "Что ей далась эта доверенность?" - немного погодя, шагая по улице один, подумал Леон. 4 Скоро Леон стал подчеркивать перед товарищами свое превосходство; он избегал теперь их общества и запустил дела. Он ждал писем от Эммы, читал и перечитывал их. Писал ей. Воскрешал ее образ всеми силами страсти и воспоминаний. Разлука не уменьшила жажды видеть ее - напротив, только усилила, и вот однажды, в субботу утром, он удрал из конторы. Увидев с горы долину, колокольню и вертящийся на ней жестяной флажок флюгера, он ощутил в себе то смешанное чувство удовлетворения, утоленного честолюбия и эгоистического умиления, которое, вероятно, испытывает миллионер, когда возвращается в родную деревню. Он обошел ее дом. В кухне горел огонь. Он стал на часах: не мелькнет ли за занавесками ее тень? Но тень так и не показалась. Тетушка Лефрансуа при виде его начала ахать и охать, нашла, что он "еще подрос и похудел"; Артемиза между тем нашла, что он "поздоровел и загорел". По старой памяти он пообедал в маленькой зале, но на этот раз один, без податного инспектора: г-ну Бине "стало невмоготу" дожидаться "Ласточки", и обедал он теперь на целый час раньше, то есть ровно в пять, и все же постоянно ворчал, что "старая калоша запаздывает". Наконец Леон набрался храбрости - он подошел к докторскому дому и постучал в дверь. Г-жа Бовари сидела у себя в комнате и вышла только через четверть часа. Г-н Бовари был, кажется, очень рад его видеть, но ни в тот вечер, ни на другой день не отлучился из дому. Леон увиделся с Эммой наедине лишь поздно вечером, в проулке за садом, в том самом проулке, где она встречалась с другим! Они разговаривали под грозой, при блеске молний, прикрываясь зонтом. Расставаться им было нестерпимо больно. - Лучше смерть! - ломая руки и горько плача, говорила Эмма. - Прощай!.. Прощай!.. Когда-то мы еще увидимся?.. Они разошлись было в разные стороны и снова бросились друг другу в объятия. И тут она ему обещала придумать какой-нибудь способ, какой-нибудь постоянный предлог встречаться без помех, по крайней мере раз в неделю. Эмма не сомневалась в успехе. Да и вообще она бодро смотрела вперед. Скоро у нее должны были появиться деньги. Имея это в виду, она купила для своей комнаты две желтые занавески с широкой каймой, - как уверял г-н Лере, "по баснословно дешевой цене". Она мечтала о ковре - г-н Лере сказал, что это "совсем не так дорого", и с присущей ему любезностью взялся раздобыть его. Теперь она уже никак не могла обойтись без его услуг. Она посылала за ним по двадцать раз на день, и он, ни слова не говоря, бросал ради нее все дела. Загадочно было еще одно обстоятельство: тетушка Роле ежедневно завтракала у г-жи Бовари, а иногда забегала к ней просто так. В эту самую пору, то есть в начале зимы, Эмма начала увлекаться музыкой. Однажды вечером ее игру слушал Шарль; она четыре раза подряд начинала одну и ту же вещь и всякий раз бросала в сердцах, а Шарль, не видя разницы, кричал: - Браво!.. Превосходно!.. Что ж ты? Играй, играй! - Нет, я играю отвратительно! Пальцы совсем не слушаются. На другой день он попросил ее "сыграть что-нибудь". - Если тебе это доставляет удовольствие, то пожалуйста! Шарль вынужден был признать, что она несколько отстала. Эмма сбивалась в счете, фальшивила, потом вдруг прекратила игру. - Нет, ничего не выходит! Мне бы надо брать уроки, да... - Эмма закусила губу. - Двадцать франков в месяц - это дорого! - добавила она. - Да, правда дороговато... - глупо ухмыляясь, проговорил Шарль. - А все-таки, по-моему, можно найти и дешевле. Иные малоизвестные музыканты не уступят знаменитостям. - Попробуй найди, - отозвалась Эмма. На другой день, придя домой, Шарль с хитрым видом посмотрел на нее и наконец не выдержал. - Экая же ты упрямая! - воскликнул он. - Сегодня я был в Барфешере. И что ж ты думаешь? Госпожа Льежар мне сказала, что все три ее дочки - они учатся в монастыре Милосердия - берут уроки музыки по пятьдесят су, да еще у прекрасной учительницы! Эмма только пожала плечами и больше уже не открывала инструмента. Но, проходя мимо, она, если Бовари был тут, всякий раз вздыхала: - Бедное мое фортепьяно! При гостях Эмма непременно заводила разговор о том, что она вынуждена была забросить музыку. Ей выражали сочувствие. Как обидно! А ведь у нее такой талант! Заговаривали об этом с Бовари. Все его стыдили, особенно - фармацевт: - Это ваша ошибка! Врожденные способности надо развивать. А кроме того, дорогой друг, примите во внимание, что если вы уговорите свою супругу заниматься музыкой, то тем самым вы сэкономите на музыкальном образовании вашей дочери! Я лично считаю, что матери должны сами обучать детей. Это идея Руссо; она все еще кажется слишком смелой, но я уверен, что когда-нибудь она восторжествует, как восторжествовало кормление материнским молоком и оспопрививание. После этого Шарль опять вернулся к вопросу о музыке. Эмма с горечью заметила, что лучше всего продать инструмент, хотя расстаться с милым фортепьяно, благодаря которому она столько раз тешила свое тщеславие, было для нее равносильно медленному самоубийству, умерщвлению какой-то части ее души. - Ну так ты... время от времени бери уроки - это уж не бог весть как разорительно, - сказал Шарль. - Толк бывает от постоянных занятий, - возразила она. Так в конце концов она добилась от мужа позволения раз в неделю ездить в город на свиданье к любовнику. Уже через месяц ей говорили, что она делает большие успехи. 5 Это бывало по четвергам. Она вставала и одевалась неслышно, боясь разбудить Шарля, который мог выразить ей неудовольствие из-за того, что она слишком рано начинает собираться. Затем ходила по комнате, смотрела в окно на площадь. Бледный свет зари сквозил меж столбов, на которых держался рыночный навес; над закрытыми ставнями аптеки едва-едва проступали крупные буквы на вывеске. Ровно в четверть восьмого Эмма шла к "Золотому льву", и Артемиза, зевая, отворяла ей дверь. Ради барыни она разгребала в печке подернувшийся пеплом жар. Потом г-жа Бовари оставалась на кухне одна. Время от времени она выходила во двор. Ивер не спеша запрягал лошадей и одновременно слушал, что говорит тетушка Лефрансуа, а та, высунув в окошко голову в ночном чепце, давала кучеру всевозможные поручения и так подробно все объясняла, что всякий другой запутался бы неминуемо. Стуча деревянными подошвами, Эмма прохаживалась по мощеному двору. Наконец Ивер, похлебав супу, накинув пыльник, закурив трубку и зажав в руке кнут, с невозмутимым видом усаживался на козлы. Лошади полегоньку трусили. Первые три четверти мили "Ласточка" то и дело останавливалась - кучер брал пассажиров, поджидавших "Ласточку" у обочины дороги или же у калиток. Те, что заказывали места накануне, заставляли себя ждать. Иных никак нельзя было добудиться. Ивер звал, кричал, бранился, потом слезал с козел и изо всех сил стучал в ворота. Ветер дул в разбитые окна дилижанса. Но вот все четыре скамейки заняты, дилижанс катит без остановки, яблони, одна за другой, убегают назад. Дорога, постепенно суживаясь, тянется между двумя канавами, полными желтой воды. Эмма знала дорогу как свои пять пальцев, знала, что за выгоном будет столб, потом вяз, гумно и домик дорожного мастера. По временам, чтобы сделать себе сюрприз, она даже закрывала глаза. Но чувство расстояния не изменяло ей никогда. Наконец приближались кирпичные дома, дорога начинала греметь под колесами, "Ласточка" катилась среди садов, и в просветах оград мелькали стат