уи, трельяжи, подстриженные тисы, качели. И вдруг глазам открывался весь город. Уступами спускаясь с холмов, еще окутанный предрассветной мглой, он широко и беспорядочно раскинулся за мостами. Сейчас же за городом полого поднимались к горизонту поля и касались вдали неясно обозначавшегося края бледных небес. Отсюда, сверху, весь ландшафт представлялся неподвижным, как на картине. В одном углу теснились стоявшие на якоре корабли, у подошвы зеленых холмов извивалась река, продолговатые островки казались большими черными рыбами, замершими на воде. Фабричные трубы выбрасывали громадные бурые, обтрепанные по краям султаны. Шумно дышали сталелитейные заводы, а с колоколен церквей, выступавших из тумана, несся радостный звон. Безлистые деревья бульваров лиловым кустарником темнели между домами; крыши, мокрые от дождя, отливали где ярким, где тусклым блеском, в зависимости от того, на какой высоте стояли дома. По временам ветер относил облака к холму Святой Катерины, и они воздушными волнами беззвучно разбивались об откос. При взгляде на эти скученные жилища у Эммы кружилась голова, сердцу становилось тесно в груди: Эмма видела в каждой из этих ста двадцати тысяч жизней, биение которых она угадывала издалека, особый мир страстей, и все эти страсти, казалось, обдавали ее своим дыханием. Ее любовь росла от ощущения простора, полнилась смутным гулом. Эмма изливала ее вовне: на площади, на бульвары, на улицы. Она вступала в этот древний нормандский город, точно в некую необозримую столицу, точно в некий Вавилон. Держась обеими руками за раму, она высовывалась в окно и дышала ветром. Тройка неслась вскачь, под копытами скрежета-ли торчавшие из грязи камни, дилижанс качало, Ивер издали окликал ехавших впереди кучеров, руанские буржуа, проведя ночь в Буа-Гильом, чинно спускались в семейных экипажах с горы. У заставы "Ласточка" делала остановку. Эмма снимала деревянные подошвы, меняла перчатки, оправляла шаль и, проехав еще шагов двадцать, выходила из "Ласточки". Город между тем просыпался. Приказчики в фесках протирали витрины, торговки, стоя с корзинками у бедер на перекрестках, зычными голосами расхваливали свой товар. Опустив черную вуаль, глядя под ноги, Эмма пробиралась у самых стен и улыбалась от счастья. Боясь, как бы ее не узнали, она шла обычно не кратчайшим путем. Она устремлялась в глубь темных переулков, и когда она выходила туда, где кончается улица Насьональ, к фонтану, все тело у нее покрывалось потом. Это был квартал театра, квартал кабачков и девиц легкого поведения. Мимо Эммы часто проезжали телеги с трясущимися декорациями. Дворники в фартуках посыпали песком тротуары, обсаженные зелеными деревцами. Пахло абсентом, сигарами, устрицами. Эмма поворачивала за угол и по кудрям, выбивавшимся из-под шляпы, сразу узнавала Леона. Молодой человек шагал, не останавливаясь. Она шла за ним к гостинице; он поднимался по лестнице, отворял дверь, входил... Что это было за объятие! Вслед за поцелуями сыпались слова. Оба рассказывали о горестях прошедшей недели, о своих предчувствиях, о беспокойстве из-за писем. Немного погодя все это забывалось, и они обменивались долгим взглядом, смеясь от возбуждения и призывая друг друга к ласкам. Кровать была большая, красного дерева, в виде челнока. Полог из красного левантина, спускавшийся с потолка, выгибался дугой у расширявшейся книзу спинки. И ничто не могло сравниться по красоте с темными волосами Эммы и ее белой кожей на пурпуровом фоне, когда она стыдливым движением прикрывала голыми руками грудь и опускала на ладони лицо. Теплая комната, ковер, скрадывающий шаги, на стенах игривые картинки, мягкий свет - в этом уюте страсть чувствовала себя свободно. Палки для занавесок, имевшие форму стрел, медные кольца на этих палках и шишечки на каминной решетке сейчас же начинали отсвечивать, стоило солнцу заронить сюда луч. На камине между канделябрами лежали две большие розовые раковины, в которых, если приложить к ним ухо, слышался шум моря. Как любили они эту милую и веселую комнату, несмотря на то, что блеск ее слегка потускнел! Каждый раз они убеждались, что все здесь на прежнем месте, и если Эмма забывала под часами шпильку, то она так до следующего четверга тут и лежала. Завтракали у камина, на маленьком палисандровом столике с инкрустацией. Эмма резала мясо и, ластясь к Леону, подкладывала ему куски на тарелку. А когда шампанское пенилось и выплескивалось через край тонкого бокала прямо ей на пальцы, унизанные кольцами, она смеялась звонким, чувственным смехом. Они так полно владели друг другом, что им казалось, будто это их собственный дом, где они вечно молодыми супругами будут жить до конца своих дней. Они говорили: "Наша комната, наш ковер, наше кресло"; Эмма даже говорила: "Мои домашние туфли". Это был ее каприз, подарок Леона - домашние туфли из розового атласа, отороченные лебяжьим пухом. Когда она садилась на колени к Леону, ее ноги не доставали до полу, они повисали в воздухе, и изящные туфельки без задников держались только на голых пальцах. Леон впервые наслаждался неизъяснимой прелестью женского обаяния. Изящные обороты речи, строгий вкус в туалетах, позы спящей голубки - все это было ему внове. Ему нравились и восторженность ее натуры, и кружевная отделка ее платья. И при всем том Эмма была "женщина из хорошего общества", да еще замужняя! Одним словом, настоящая любовница! То самоуглубленная, то жизнерадостная, то словоохотливая, то неразговорчивая, то порывистая, то безучастная, Эмма этой сменой настроений рождала в нем вихрь желаний, будила инстинкты и воспоминания. Кто была для него Эмма? Главный женский образ всех романов, героиня всех драм, загадочная она всех сборников стихов. Он находил, что плечи ее своим янтарным отливом напоминают плечи "Купающейся одалиски", что талия у нее длинная, как у владетельниц феодальных замков. Еще она походила на _бледную барселонку_, но прежде всего она была ангел. Когда он смотрел на нее, ему часто казалось, что душа его устремляется к ней и, разлившись волной вокруг ее головы, низвергается на белую грудь. Он садился на пол и, упершись локтями в ее колени, улыбался и подставлял лоб. Эмма наклонялась к нему и голосом, прерывающимся от восторга, шептала: - Не шевелись! Молчи! Смотри на меня! Твои глаза глядят так ласково! Мне так хорошо с тобой! Она называла Леона "дитя": - Дитя, ты любишь меня? Ответа она не слышала - его губы впивались в нее. На часах маленький бронзовый купидон жеманно расставлял руки под позолоченной гирляндой. Эмма и Леон часто над ним смеялись. Но при расставании все рисовалось им в мрачном свете. Стоя друг против друга как вкопанные, они твердили: - До четверга!.. До четверга!.. Потом она вдруг брала Леона обеими руками за голову, на миг припадала губами к его лбу и, крикнув: "Прощай!" - выбегала на лестницу. Она шла на Театральную улицу к парикмахеру приводить в порядок свою прическу. Темнело. В парикмахерской зажигали газ. Эмма слышала звонок, созывавший актеров на представление. Мимо окна по той стороне двигались бледные мужчины, женщины в поношенных платьях и проходили за кулисы. В низеньком и тесном помещении, где среди париков и помадных банок гудела железная печка, было жарко. Запах горячих щипцов и жирных рук, перебиравших локоны Эммы, действовал на нее одуряюще, и, закутавшись в халат, она скоро начинала дремать. Во время завивки мастер часто предлагал ей билет на бал-маскарад. А потом она уезжала! Она шла обратно по тем же самым улицам, доходила до "Красного креста", опять привязывала деревянные подошвы, которые она прятала утром в дилижансе под скамейку, и пробиралась среди нетерпеливых пассажиров на свое место. Перед подъемом на гору все вылезали. Она оставалась одна в дилижансе. С каждым поворотом все шире и шире открывался вид на огни уличных фонарей, образовывавших над хаосом зданий большое лучезарное облако. Эмма становилась коленями на подушки, и взор ее терялся в этом свечении. Она плакала навзрыд, звала Леона, шептала нежные слова, посылала ему поцелуи, и ветер развеивал их. По горе между встречными дилижансами шагал нищий с клюкой. Его тело едва прикрывали лохмотья, старая касторовая шляпа без донышка, круглая, как таз, съезжала ему на глаза. Но когда он ее снимал, было видно, что на месте век у него зияют кровавые впадины. Живое мясо висело красными клоками; из глазниц до самого носа текла жидкость, образуя зеленую корку; черные ноздри судорожно подергивались. Когда он с кем-нибудь говорил, то запрокидывал голову и смеялся бессмысленным смехом, а его непрестанно вращавшиеся синеватые бельма закатывались под лоб и касались открытых ран. Нищий бежал за экипажами и пел песенку: Девчонке в жаркий летний день Мечтать о миленьком не лень. А дальше все в этой песне было полно птичьего гама, солнечного света и зеленой листвы. Иногда нищий с непокрытой головой внезапно вырастал перед Эммой. Она вскрикивала и отшатывалась в глубь дилижанса. Ивер издевался над слепцом. Он советовал ему снять ярмарочный балаган или, заливаясь хохотом, спрашивал, как поживает его милашка. Часто в окна дилижанса на полном ходу просовывалась шляпа слепца; свободной рукой нищий держался за складную лестницу; из-под колес на него летели комья грязи. Голос его, вначале слабый, как у новорожденного, постепенно становился пронзительным. В ночной темноте он звучал тягучим нечленораздельным воплем какого-то непонятного отчаяния. Что-то бесконечно одинокое было в этом щемящем звуке, как бы издалека доходившем до слуха Эммы сквозь шум деревьев, звон бубенцов и тарахтенье пустого кузова. Он врывался к ней в душу, как вихрь врывается в глубокую теснину, и уносил ее на бескрайние просторы тоски. Но в это время Ивер, заметив, что дилижанс накренился, несколько раз вытягивал слепого кнутом. Узелок на конце кнута бил его по ранам, и нищий с воем летел в грязь. Затем пассажиры "Ласточки" мало-помалу погружались в сон: кто - с открытым ртом, кто - уронив голову на грудь, кто - привалившись к плечу соседа, кто, наконец, держась рукой за ремень, и все при этом мерно покачивались вместе с дилижансом, а мерцающий свет фонаря, скользя по крупу коренника, проникал внутрь дилижанса сквозь коленкоровые занавески шоколадного цвета и бросал на неподвижные лица спящих кровавый отсвет. Эмма, смертельно тоскуя, дрожала от холода; ноги у нее мучительно зябли; в душе царил беспросветный мрак. Дома Шарль ждал ее с нетерпением - по четвергам "Ласточка" всегда запаздывала. Наконец-то "барыня" дома! Эмма рассеянно целует девочку. Обед еще не готов - не беда! Эмма не сердится на кухарку. В этот день служанке прощалось все. Заметив, что Эмма бледна, муж спрашивал, как ее здоровье. - Хорошо, - отвечала Эмма. - А почему у тебя нынче какой-то странный вид? - А, пустое, пустое! Иной раз она, вернувшись домой, проходила прямо к себе в комнату. Там она заставала Жюстена - он двигался неслышно и прислуживал ей лучше вышколенной горничной: подавал спички, свечу, книгу, раскладывал ночную сорочку, стелил постель. Затем, видя, что Жюстен стоит неподвижно и руки у него повисли как плети, а глаза широко раскрыты, точно его опутала бесчисленным множеством нитей какая-то внезапно налетевшая дума, Эмма обычно говорила: - Ну, хорошо, а теперь ступай. На другой день Эмма чувствовала себя ужасно, а затем с каждым днем муки ее становились все невыносимее: она жаждала вновь испытать уже изведанное блаженство, и этот пламень страсти, распаляемый воспоминаниями, разгорался неукротимо лишь на седьмой день под ласками Леона. А его сердечный пыл выражался в проявлениях восторга и признательности. Эмма упивалась любовью Леона, любовью сдержанной, глубокой, и, уже заранее боясь потерять ее, прибегала ко всем ухищрениям, на какие только способна женская нежность. Часто она говорила ему с тихой грустью в голосе: - Нет, ты бросишь меня!.. Ты женишься... Ты поступишь, как все. - Кто все? - спрашивал он. - Ну, мужчины вообще!.. С этими словами она, томно глядя на Леона, отталкивала его. - Все вы обманщики! Однажды, когда у них шел философский разговор о тщете всего земного, она, чтобы вызвать в нем ревность или, быть может, удовлетворяя назревшую потребность излить душу, призналась, что когда-то, еще до него, любила одного человека... "но не так, как тебя!" - поспешила она добавить и поклялась здоровьем дочери, что "не была с ним близка". Леон поверил ей, но все же стал расспрашивать, чем тот занимался. - Он был капитаном корабля, друг мой. Не хотела ли она одной этой фразой пресечь дальнейшие расспросы и в то же время еще выше поднять себя в глазах Леона тем, что ее чары будто бы подействовали на человека воинственного и привыкшего к почестям? Вот когда молодой человек понял всю невыгодность своего положения! Он стал завидовать эполетам, крестам, чинам. Расточительность Эммы доказывала, что все это должно ей нравиться. Между тем Эмма еще умалчивала о многих своих прихотях: так, например, она мечтала завести для поездок в Руан синее тильбюри, английскую лошадку и грума в ботфортах с отворотами. На эту мысль навел ее Жюстен: он умолял взять его к себе в лакеи. И если отсутствие всего этого не уменьшало радости поездки на свидание, зато оно, разумеется, усиливало горечь обратного пути. Когда они говорили о Париже, Эмма часто шептала: - Ах, как бы нам с тобой там было хорошо! - А разве здесь мы не счастливы? - проводя рукой по ее волосам, мягко возражал молодой человек. - Конечно, счастливы! - говорила она. - Это я глупость сказала. Поцелуй меня. С мужем она была особенно предупредительна, делала ему фисташковые кремы, играла после обеда вальсы. Он считал себя счастливейшим из смертных, и Эмма была спокойна до тех пор, пока однажды вечером он не спросил ее: - Ведь ты берешь уроки у мадемуазель Лампрер? - Да. - Ну так вот, - продолжал Шарль, - я только что встретился с ней у госпожи Льежар. Заговорил о тебе, а она тебя не знает. Это было как удар грома среди ясного неба. И все же Эмма самым естественным тоном ответила: - Она просто забыла мою фамилию! - А может быть, в Руане есть несколько Лампрер - учительниц музыки? - высказал предположение лекарь. - Возможно, - согласилась Эмма и тут же добавила: - Да ведь у меня есть ее расписки. Сейчас я тебе покажу. Она бросилась к своему секретеру, перерыла все ящики, свалила в одну кучу все бумаги и в конце концов так растерялась, что Шарль стал умолять ее не огорчаться из-за каких-то несчастных расписок. - Нет, я найду их! - твердила она. И точно: в следующую пятницу Шарль, натягивая сапоги в темной конурке, где было свалено все его платье, нащупал ногой листок бумаги и, вытащив его из сапога, прочел: "Получено за три месяца обучения и за всякого рода покупки шестьдесят пять франков. Преподавательница музыки, Фелиси Лампрер". - Что за чертовщина! Как это могло попасть ко мне в сапог? - Наверно, расписка выпала из старой папки со счетами - той, что лежит на полке с краю, - ответила Эмма. С этого дня вся ее жизнь превратилась в сцепление выдумок, которыми она, точно пеленами, укрывала свою любовь. Это стало для нее потребностью, манией, наслаждением, и если она утверждала, что шла вчера по правой стороне, значит, на самом деле по левой, а не по правой. Однажды утром она отправилась в Руан, по обыкновению довольно легко одетая, а тут неожиданно выпал снег. Выглянув в окно, Шарль увидел аббата Бурнизьена - тот в экипаже Тюваша ехал по направлению к Руану. Шарль сбежал по лестнице и попросил священника разыскать жену в "Красном кресте" и передать ей теплый платок. Заехав на постоялый двор, священник сейчас же спросил, где можно найти жену ионвильского доктора. Хозяйка ему на это ответила, что г-жа Бовари останавливается у нее крайне редко. Вечером, столкнувшись с Эммой в дилижансе, Бурнизьен рассказал ей, в каком он был затруднительном положении, но, по-видимому, не придал этому случаю особого значения, так как тут же принялся расхваливать соборного священника, который славился своими проповедями настолько, что все дамы сбегались послушать его. Итак, Бурнизьен ни о чем ее не спросил, но ведь не все такие деликатные, как он. Поэтому она сочла за благо впредь останавливаться только в "Красном кресте", чтобы почтенные сограждане, встретившись с ней на лестнице, уже ни в чем не могли ее заподозрить. Но в один прекрасный день, выйдя под руку с Леоном из "Булони", Эмма наткнулась на г-на Лере. Эта встреча напугала ее: она была уверена, что он начнет болтать. Но г-н Лере оказался умнее. Он пришел к ней через три дня, затворил за собой дверь и сказал: - Мне нужны деньги. Эмма заявила, что у нее ничего нет. Тогда Лере стал канючить и перечислил все свои услуги. Он имел основания быть недовольным: из двух выданных Шарлем векселей Эмма пока что уплатила по одному. Что касается второго, то купец по просьбе Эммы согласился заменить его двумя новыми, да и те уже были переписаны и платеж по ним перенесен на весьма далекий срок. Затем г-н Лере достал из кармана неоплаченный счет, где значились следующие предметы: занавески, ковер, обивка для кресел, отрезы на платья, принадлежности туалета - всего приблизительно тысячи на две франков. Эмма опустила голову. - Положим, наличных у вас нет, но ведь зато есть _имение_, - напомнил Лере. Он имел в виду ветхую лачугу в Барневиле, близ Омаля, приносившую ничтожный доход. В былые времена она составляла часть небольшой усадьбы, но Бовари-отец усадьбу продал. Г-ну Лере было известно все, вплоть до того, сколько там гектаров земли и как зовут соседей. - Я бы на вашем месте с этим имением развязался, - заметил г-н Лере. - После расплаты с долгами у вас еще останутся деньги. Эмма сказала, что на этот дом трудно найти покупателя. Г-н Лере взялся за это дело сам. Тогда г-жа Бовари спросила, как ей получить право на продажу. - Да разве у вас нет доверенности? - спросил Лере. На Эмму словно повеяло свежим воздухом. - Оставьте мне счет, - сказала она. - Ну что вы! Зачем? - проговорил Лере. Через неделю он пришел опять и похвалился, что после долгих поисков напал на некоего Ланглуа, который давно уже подбирается к этой недвижимости, но цену пока не говорит. - Да я за ценой и не гонюсь! - воскликнула Эмма. Лере, однако, советовал выждать, сначала прощупать этого молодчика. По его мнению, стоило даже побывать там, а так как Эмма не могла поехать сама, то он обещал туда съездить и переговорить с Ланглуа. Вернувшись, он сообщил, что покупатель дает четыре тысячи франков. Эмма вся так и расцвела. - Цена, по правде сказать, хорошая, - заметил Лере. Половину всей суммы она получила наличными. Когда же она заговорила о счете, торговец прервал ее: - Мне неприятно отхватывать у вас этакий куш, честное слово! При этих словах Эмма бросила взгляд на ассигнации и невольно подумала о том, какое великое множество свиданий заключено в этих двух тысячах франков. - Что вы! Что вы! - пролепетала она. - Со счетом можно сделать все, что хотите, уверяю вас! - добродушно посмеиваясь, продолжал Лере. - Я знаю, что такое хозяйственные расходы. Пропуская между пальцами два длинных листа бумаги, он пристально смотрел на нее. Затем вынул из бумажника и разложил на столе четыре векселя на сумму в четыре тысячи франков каждый. - Подпишите, а деньги возьмите себе, - сказал он. У нее вырвался крик возмущения. - Но ведь я же у вас не беру остатка, - нагло заявил г-н Лере. - Вы не находите, что это большая любезность с моей стороны? Он взял перо и написал под счетом: "Получено от г-жи Бовари четыре тысячи франков". - Я не понимаю, что вас тут смущает. Через полгода вы получите все деньги за свою хибарку, а я проставил на последнем векселе более чем полугодовой срок. Все эти сложные вычисления сбили г-жу Бовари с толку. В ушах у нее звенело, ей казалось, будто золото сыплется вокруг нее на пол. В конце концов Лере объяснил ей, что в Руане у него есть приятель - банкир, некто Венсар, который учтет эти четыре векселя, а то, что останется после уплаты реального долга, он, Лере, вернет г-же Бовари. Однако вместо двух тысяч франков он принес тысячу восемьсот: дело в том, что его друг Венсар удержал "законно следуемые" двести франков за комиссию и за учет. Затем г-н Лере с небрежным видом попросил расписку: - Сами понимаете... коммерция - это такое дело... все может случиться. И дату, пожалуйста, дату! Перед Эммой открылась широкая перспектива осуществления всевозможных прихотей. У нее, впрочем, хватило благоразумия отложить тысячу экю, и эти деньги она уплатила в срок по первым трем векселям, но четвертый якобы случайно свалился на голову Шарлю как раз в четверг, и Шарль в полном недоумении стал терпеливо ждать, когда вернется жена и все ему растолкует. Да, правда, она ничего ему не сказала про этот вексель, но ей просто не хотелось путать его в домашние дрязги. Она села к нему на колени, ласкалась, ворковала, долго перечисляла необходимые вещи, которые ей пришлось взять в долг. - Если принять во внимание, сколько я всего накупила, то выйдет совсем не так дорого. Шарль с горя обратился все к тому же Лере, и торгаш обещал все уладить, если только господин доктор выдаст ему два векселя, в том числе один на сумму в семьсот франков сроком на три месяца. В поисках выхода из положения Шарль написал матери отчаянное письмо. Г-жа Бовари-мать, не долго думая, приехала сама. На вопрос Эммы, удалось ли Шарлю уломать ее, Шарль ответил: - Да, но только она требует, чтобы ей показали счет. На другое утро Эмма чуть свет побежала к г-ну Лере и попросила его выписать другой счет - не больше чем на тысячу франков. Показать счет на четыре тысячи было равносильно признанию в том, что две трети этой суммы уже выплачены, следовательно - открыть продажу дома, а между тем торговец хранил эту сделку в такой строгой тайне, что про нее узнали много позднее. Хотя на все товары были проставлены очень низкие цены, г-жа Бовари-мать нашла, что расходы непомерно велики. - Неужели нельзя было обойтись без ковра? Для чего менять обивку на креслах? В мои времена полагалось только одно кресло - для пожилых людей. По крайней мере, так было заведено у моей матери, а она была, смею вас уверить, женщина порядочная. За богачами все равно не угонишься! Будете транжирить, так вам никаких денег не хватит! Я бы постыдилась так себя баловать, как вы, а ведь я старуха, за иной нужен уход... Вам только бы рядиться, только бы пыль в глаза пускать. Ведь это что ж такое: шелк на подкладку по два франка... когда есть отличный жаконет по десяти, даже по восьми су! - Довольно, сударыня, довольно!.. - раскинувшись на козетке, изо всех сил сдерживаясь, говорила Эмма. Но свекровь продолжала отчитывать ее; она предсказывала, что Шарль о Эммой кончат свои дни в богадельне. Впрочем, Шарль сам виноват. Хорошо еще, что он обещал уничтожить доверенность... - То есть как уничтожить? - Он мне поклялся, - заявила почтенная дама. Эмма открыла окно и позвала Шарля. Бедняга принужден был сознаться, что мать вырвала у него это обещание. Эмма убежала, но сейчас же вернулась и с величественным видом протянула свекрови плотный лист бумаги. - Благодарю вас, - сказала старуха и бросила доверенность в огонь. Эмма засмеялась резким, громким, неудержимым смехом: у нее начался нервный припадок. - Ах ты, господи! - воскликнул Шарль. - Ты тоже не права! Зачем ты устраиваешь ей сцены?.. Мать, пожав плечами, заметила, что "все это фокусы". Но Шарль первый раз в жизни взбунтовался и так горячо стал защищать жену, что мать решила немедленно уехать. На другой день она и точно отправилась восвояси; когда же сын попытался удержать ее на пороге, она сказала: - Нет, нет! Ее ты любишь больше, чем меня, и так и надо, это в порядке вещей. Тут уж ничего не поделаешь! Поживем - увидим... Будь здоров!.. Больше я, как ты выражаешься, не устрою ей сцены. Шарль все же чувствовал себя виноватым перед Эммой, а та и не думала скрывать, что обижена на него за недоверие. Ему пришлось долго упрашивать ее, прежде чем она согласилась, чтобы на ее имя была составлена новая доверенность; с этой целью он даже пошел вместе с Эммой к г-ну Гильомену. - Я вас понимаю, - сказал нотариус. - Человека, всецело преданного науке, не должны отвлекать мелочи практической жизни. Эта лицемерная фраза ободрила Шарля - она прикрывала его слабость лестной для него видимостью каких-то важных занятий. Чего только не вытворяла Эмма в следующий четверг, придя вместе с Леоном в их номер! Смеялась, плакала, пела, танцевала, заказывала шербет, пробовала курить, и Леон нашел, что она хоть и взбалмошна, но зато обворожительна, несравненна. Он не догадывался, что происходило теперь у нее в душе, что заставляло ее так жадно ловить каждый миг наслаждения. Она стала раздражительна, плотоядна, сластолюбива. С гордо поднятой головой ходила она с ним по городу и говорила, что не боится себя скомпрометировать. Ее только пугала мысль о возможной встрече с Родольфом. Хотя они расстались навсегда, Эмма все еще чувствовала над собой его власть. Однажды вечером Эмма не вернулась домой. Шарль совсем потерял голову, а маленькая Берта не хотела ложиться спать без мамы и неутешно рыдала. Жюстен на всякий случай пошел встречать барыню. Г-н Оме бросил аптеку. Когда пробило одиннадцать, Шарль не выдержал, запряг свой шарабанчик, сел, ударил по лошади - и в два часа ночи подъехал к "Красному кресту". Эммы там не было. Шарлю пришло на ум: не видел ли ее случайно Леон? Но где его дом? К счастью, Шарль вспомнил адрес его патрона и побежал к нему. Светало. Разглядев дощечку над дверью, Шарль постучался. Кто-то, не отворяя, прорычал ему, где живет Леон, и обругал на чем свет стоит тех нахалов, которые беспокоят по ночам добрых людей. В доме, где проживал Леон, не оказалось ни звонка, ни молотка, ни швейцара. Шарль изо всех сил застучал в ставни. Мимо прошел полицейский. Шарль испугался и поспешил удалиться. "Я сошел с ума, - говорил он сам с собой. - Наверно, она пообедала у Лормо и осталась у них ночевать". Но он тут же вспомнил, что семейство Лормо выехало из Руана. "Значит, она ухаживает за госпожой Дюбрейль... Ах да! Госпожа Дюбрейль десять месяцев тому назад умерла!.. Так где же Эмма?" Тут его осенило. Он спросил в кафе адрес-календарь, быстро нашел мадемуазель Лампрер и выяснил, что она живет в доме номер 74 по улице Ренель-де-Марокинье. Но, выйдя на эту улицу, он еще издали увидел Эмму - она шла ему навстречу. Шарль даже не обнял ее - он обрушился на нее с криком: - Почему ты вчера не приехала? - Я захворала. - Чем захворала?.. Где?.. Как?.. - У Лампрер, - проведя рукой по лбу, ответила она. - Я так и думал! Я шел к ней. - Ну и напрасно, - сказала Эмма. - Она только что ушла. В другой раз, пожалуйста, не беспокойся. Если я буду знать, что ты сам не свой из-за малейшего моего опоздания, то я тоже стану нервничать, понимаешь? Так она завоевала себе свободу похождений. И этой свободой она пользовалась широко. Соскучившись без Леона, она под любым предлогом уезжала в Руан, а так как Леон в тот день ее не ждал, то она приходила к нему в контору. Первое время это было для него великим счастьем, но вскоре он ей признался, что патрон недоволен его поведением. - А, не обращай внимания! - говорила она. И он менял разговор. Эмме хотелось, чтобы он сшил себе черный костюм и отпустил бородку - так, мол, он будет похож на Людовика XIII. Она побывала у него и нашла, что комната неважная. Леон покраснел. Она этого не заметила и посоветовала ему купить такие же занавески, как у нее. Он сказал, что это ему не по карману. - Экий ты жмот! - сказала она, смеясь. Каждый раз Леон должен был докладывать ей, как он без нее жил. Она требовала, чтобы он писал стихи и посвящал ей, чтобы он сочинил "стихотворение о любви" и воспел ее. Но он никак не мог подобрать ни одной рифмы и в конце концов списал сонет из кипсека. Руководило им не самолюбие, а желание угодить Эмме. Он никогда с ней не спорил, он подделывался под ее вкусы, скорее он был ее любовницей, чем она его. Она знала такие ласковые слова и так умела целовать, что у него захватывало дух. Как же проникла к Эмме эта скрытая порочность - проникла настолько глубоко, что ничего плотского в ней как будто бы не ощущалось? 6 Когда Леон приезжал в Ионвиль повидаться с Эммой, он часто обедал у фармацевта и как-то из вежливости пригласил его к себе. - С удовольствием, - сказал г-н Оме. - Мне давно пора встряхнуться, а то я здесь совсем закис. Пойдем в театр, в ресторан, кутнем! - Что ты, друг мой! - нежно прошептала г-жа Оме - она боялась каких-нибудь непредвиденных опасностей. - А ты думаешь, это не вредно для моего здоровья - постоянно дышать аптечным запахом? Женщины все таковы: сначала ревнуют к науке, а потом восстают против самых невинных развлечений. Ничего, ничего! Можете быть уверены: как-нибудь я нагряну в Руан, и мы с вами _тряхнем мошной_. В прежнее время аптекарь ни за что не употребил бы подобного выражения, но теперь он охотно впадал в игривый парижский тон, что являлось для него признаком высшего шика. Как и его соседка, г-жа Бовари, он с любопытством расспрашивал Леона о столичных нравах и даже, на удивление обывателям, уснащал свою речь жаргонными словечками, вроде: _шушера, канальство, ферт, хлюст, Бред-гастрит_ вместо _Бред-стрит_ и _дернуть_ вместо _уйти_. И вот в один из четвергов Эмма, к своему удивлению, встретила в "Золотом льве", на кухне, г-на Оме, одетого подорожному, то есть в старом плаще, в котором он никогда прежде не появлялся, с чемоданом в одной руке и с грелкой из собственной аптеки в другой. Боясь всполошить своим отъездом клиентов, он отбыл тайно. Всю дорогу он сам с собой рассуждал - видимо, его волновала мысль, что он скоро увидит места, где протекла его юность. Не успел дилижанс остановиться, а г-н Оме уже спрыгнул с подножки и помчался разыскивать Леона. Как тот ни отбивался, фармацевт затащил его в большое кафе "Нормандия" и с величественным видом вошел туда в шляпе, ибо он считал, что снимать шляпу в общественных местах способен лишь глубокий провинциал. Эмма прождала Леона в гостинице три четверти часа. Наконец не выдержала - сбегала к нему в контору, вернулась обратно и, строя всевозможные предположения, мучаясь мыслью, что он к ней охладел, а себя самое осуждая за бесхарактерность, простояла полдня, прижавшись лбом к оконному стеклу. В два часа дня Леон и г-н Оме все еще сидели друг против друга за столиком. Большой зал пустел; дымоход в виде пальмы раскидывал по белому потолку золоченые листья; недалеко от сотрапезников за стеклянной перегородкой маленькая струйка фонтана, искрясь на солнце, булькала в мраморном бассейне, где среди кресс-салата и спаржи три сонных омара, вытянувшись во всю длину, касались хвостами лежавших на боку перепелок, целые столбики которых высились на краю. Оме блаженствовал. Роскошь опьяняла его еще больше, чем возлияние, но помардское тоже оказало на него свое действие, и, когда подали омлет с ромом, он завел циничный разговор о женщинах. Больше всего он ценил в женщинах "шик". Он обожал элегантные туалеты, хорошо обставленные комнаты, а что касается внешности, то он предпочитал "крохотулек". Леон время от времени устремлял полный отчаяния взгляд на стенные часы. А фармацевт все ел, пил, говорил. - В Руане у вас, наверно, никого нет, - ни с того ни с сего сказал он. - Впрочем, ваш предмет живет близко. Леон покраснел. - Ну, ну, не притворяйтесь! Вы же не станете отрицать, что в Монвиле... Молодой человек что-то пробормотал. - Вы ни за кем не волочитесь у госпожи Бовари?.. - Да за кем же? - За служанкой! Оме не шутил; в Леоне самолюбие возобладало над осторожностью, и он невольно запротестовал: ведь ему же нравятся брюнетки! - Я с вами согласен, - сказал фармацевт. - У них темперамент сильнее. Наклонившись к самому уху Леона, он стал перечислять признаки темперамента у женщин. Он даже приплел сюда этнографию: немки истеричны, француженки распутны, итальянки страстны. - А негритянки? - спросил его собеседник. - Это дело вкуса, - ответил Оме. - Человек! Две полпорции! - Пойдем! - теряя терпение, сказал Леон. - Yes [да (англ.)]. Но перед уходом он не преминул вызвать хозяина и наговорил ему приятных вещей. Чтобы отвязаться от Оме, молодой человек сказал, что у него есть дело. - Ну что ж, я вас провожу! - вызвался Оме. Дорогой он говорил о своей жене, о детях, об их будущем, о своей аптеке, о том, какое жалкое существование влачила она прежде и как он блестяще ее поставил. Дойдя до гостиницы "Булонь", Леон неожиданно бросил аптекаря, взбежал по лестнице и застал свою возлюбленную в сильном волнении. При имени фармацевта она вышла из себя. Но Леон стал приводить один веский довод за другим: чем же он виноват? Разве она не знает г-на Оме? Как она могла подумать, что он предпочел его общество? Она все отворачивалась от него; наконец он привлек ее к себе, опустился на колени и, обхватив ее стан, замер в сладострастной позе, выражавшей вожделение и мольбу. Эмма стояла не шевелясь; ее большие горящие глаза смотрели на него до ужаса серьезно. Но вот ее взор затуманился слезою, розовые веки дрогнули, она перестала вырывать руки, и Леон уже подносил их к губам, как вдруг постучался слуга и доложил, что его спрашивает какой-то господин. - Ты скоро вернешься? - спросила Эмма. - Конечно. - Когда именно? - Да сейчас. - Я схитрил, - сказал Леону фармацевт. - Мне показалось, что этот визит вам не по душе, и я решил вызволить вас. Пойдемте к Бриду, выпьем по стаканчику эликсира Гарюс. Леон поклялся, что ему давно пора в контору. Тогда аптекарь стал посмеиваться над крючкотворством, над судопроизводством. - Да пошлите вы к черту своих Куяциев и Бартолов! (*46) Чего вы боитесь? Наплевать! Пойдемте к Бриду! Он вам покажет собаку. Это очень любопытно! Леон не сдавался. - Ну так я тоже пойду в контору, - заявил фармацевт. - Пока вы освободитесь, я почитаю газету, просмотрю Свод законов. Устав от гнева Эммы, от болтовни фармацевта, быть может, еще и осовев после сытного завтрака, Леон впал в нерешительность, а г-н Оме словно гипнотизировал его: - Идемте к Бриду! Он живет в двух шагах, на улице Мальпалю. И по своей мягкотелости, по глупости, подстрекаемый тем не поддающимся определению чувством, которое толкает нас на самые некрасивые поступки, Леон дал себя отвести к Бриду. Они застали его во дворе - он наблюдал за тремя парнями, которые вертели, пыхтя, тяжелое колесо машины для изготовления сельтерской воды. Оме начал давать им советы, потом стал обниматься с Бриду, потом все трое выпили эликсиру. Леон двадцать раз пытался уйти, но Оме хватал его за руку и говорил: - Сейчас, сейчас! Я тоже иду. Мы с вами зайдем в "Руанский светоч", посмотрим на журналистов. Я вас познакомлю с Томасеном. В конце концов Леон все же избавился от него - и бегом в гостиницу: Эммы там уже не было. Вне себя от ярости она только что уехала в Ионвиль. Теперь она ненавидела Леона. То, что он не пришел на свиданье, она воспринимала как личное оскорбление и выискивала все новые и новые причины, чтобы порвать с ним: человек он вполне заурядный, бесхарактерный, безвольный, как женщина, неспособный на подвиг да к тому же еще скупой и трусливый. Несколько успокоившись, она поняла, что была к нему несправедлива. Но когда мы черним любимого человека, то это до известной степени отдаляет нас от него. До идолов дотрагиваться нельзя - позолота пристает к пальцам. С этого дня Эмма и Леон все чаще стали обращаться к посторонним предметам. В письмах Эмма рассуждала о цветах, о стихах, о луне и звездах, обо всех этих немудреных подспорьях слабеющей страсти, которая требует поддержки извне. От каждого нового свидания она ждала чего-то необыкновенного, а потому всякий раз признавалась себе, что захватывающего блаженства ей испытать не довелось. Но разочарование быстро сменялось надеждой, и Эмма возвращалась к Леону еще более пылкой, еще более жадной, чем прежде. Она срывала с себя платье, выдергивала из корсета тонкий шнурок, и шнурок скользящей змеей свистел вокруг ее бедер. Босиком, на цыпочках она еще раз подходила к порогу, убеждалась, что дверь заперта, мгновенно сбрасывала с себя оставшиеся на ней покровы, внезапно бледнела, молча, не улыбаясь, прижималась к груди Леона, и по всему ее телу пробегал долгий трепет. Но на этом покрытом холодными каплями лбу, на этих лепечущих губах, в этих блуждающих зрачках, в сцеплении ее рук было что-то неестественное, что-то непонятное и мрачное, и Леону казалось, будто это _что-то_ внезапно проползает между ними и разделяет их. Леон не смел задавать ей вопросы, но он считал ее опытной женщиной, испытавшей в жизни все муки и все наслаждения. Что когда-то пленяло Леона, то теперь отчасти пугало. Кроме того, она все больше и больше порабощала его личность, и это вызывало в нем внутренний протест. Леон не мог простить Эмме ее постоянной победы над ним. Он пытался даже разлюбить ее, но, заслышав скрип ее туфелек, терял над собой власть, как пьяница - при виде крепких напитков. Правда, она по-прежнему оказывала ему всевозможные знаки внимания, начиная с изысканных блюд и кончая модными туалетами и томными взглядами. Везла у себя на груди розы из Ионвиля и потом осыпала ими Леона, следила за его здоровьем, учила его хорошим манерам и, чтобы крепче привязать его к себе, в надежде на помощь свыше, повесила ему на шею образок богородицы. Как заботливая мать, она расспрашивала его о товарищах. - Не встречайся с ними, - говорила она, - никуда не ходи, думай только о нашем счастье, люби меня! Ей хотелось знать каждый его шаг; она даже подумала, нельзя ли нанять соглядатая, который ходил бы за ним по пятам. Около гостиницы к приезжающим вечно приставал какой-то оборванец - он бы, конечно, не отказался... Но против этого восстала ее гордость. "А, бог с ним, пусть обманывает! Не очень-то я в нем нуждаюсь!" Однажды они с Леоном расстались раньше, чем обыкновенно, и, когда Эмма шла одна по бульвару, перед ней забелели стены ее монастыря. Она села на скамейку под вязами. Как спокойно жилось ей тогда! Как она жаждала сейчас той несказанно прекрасной любви, которую некогда старалась представить себе по книгам! Первые месяцы замужества, прогулки верхом в лес, вальсирующий виконт, Лагарди - все прошло перед ее глазами... Внезапно появился и Леон, но тоже вдалеке, как и остальные. "Нет, я его люблю!" - говорила она себе. Ну что ж, все равно! Счастья у нее нет и никогда не было прежде. Откуда же у нее это ощущение неполноты жизни, отчего мгновенно истлевало то, на что она пыталась опереться?.. Но если есть на земле существо сильное и прекрасное, благородная натура, пылкая и вместе с тем тонко чувствующая, ангел во плоти и с сердцем поэта, звонкострунная лира, возносящая к небу тихие гимны, то почему они не могут встретиться? О нет, это невозможно! Да и не стоит искать - все на свете обман! За каждой улыбкой кроется зевок от скуки, за каждой радостью - горе, за наслаждением - пресыщение, и даже после самых жарких поцелуев остается лишь неутоляемая жажда еще более упоительных ласк. Внезапно в воздухе раздался механический хрип - это на монастырской колокольне ударили четыре раза. Только четыре часа! А ей казалось, что с тех пор, как она села на эту скамейку, прошла целая вечность. Но одно мгновение может вобрать в себя сонм страстей, равно как на небольшом пространстве может поместиться толпа.