Уильям Фолкнер. Мистраль Перевод А. Кистяковского -------------------------------------------------------------------------- Источник: Уильям Фолкнер. Собрание сочинений в девяти томах, том 3, М: Терра, 2001, стр. 199-132. Электронная версия: В. Есаулов, май 2004 г. -------------------------------------------------------------------------- I  Миланского бренди у нас осталось на донышке. Фляга была стеклянная, в кожаном чехле, - я выпил и протянул флягу Дону, и он поднял ее и наклонял до тех пор, пока в узкой прорези чехла не показалась - вкось - полоска желтой жидкости, и в это время на тропинке появился солдат в расстегнутом у ворота мундире и с велосипедом. Проходя мимо нас, солдат - молодой, с худощавым и энергичным лицом - буркнул "добрый день" и покосился на флягу. Мы смотрели, как он поднялся к перевалу, сел на велосипед, поехал вниз и скрылся из глаз. Дон сделал большой глоток и вылил остатки бренди. Пересохшая земля на миг потемнела и сразу же снова стала бурой. Дон вытряс последние капли. - Салют, - сказал он, отдавая мне флягу. - Господи, если б я только знал, что перед сном мне опять придется накачиваться этим пойлом! - То-то и видно, что ты уже через силу пьешь, - сказал я. - Ты, может, и рад бы не пить, да приходится, через силу. - Я убрал флягу, и мы поднялись к перевалу. Дальше тропа змеилась вниз, все еще в тени. Ясный и сухой воздух был сплошь пронизан солнцем: оно не только прогревало его и освещало, - оно растворялось в нем, яркое, яростное: воздух даже в тени казался солнечным, и в этой солнечной тени чуть дрожал перезвон - негромкий, но звучный - козьего колокольчика, скрытого за поворотом извилистой тропинки. - Не могу я смотреть, как ты таскаешь эту тяжесть, - сказал Дон. - Поэтому и пью. Ты-то пить не можешь, а выбросить ни за что ведь не выбросишь. - Выбросить? - сказал я. - Это пойло обошлось мне в десять лир. Зачем, по-твоему, я их тратил? - А кто тебя знает, - сказал Дон. Синевато-солнечную даль долины перечеркивал темный частокол леса, рассеченный надвое лентой тропы. И где-то внизу позванивал колокольчик. Тропка поуже, круто уходящая вниз, ответвлялась от главной под прямым углом. - Он свернул сюда, - сказал Дон. - Кто? - спросил я. Дон показал на чуть заметные следы шин, уходящие вниз по чуть заметной тропке. - Понял? - сказал он. - Видно, главная показалась ему слишком пологой, захотелось покруче, - сказал я. - Наверно, он здорово торопится. - Наверняка - раз он свернул на эту тропку. - А может, там, внизу, стог сена. - Да нет, он с разгону хочет въехать на следующий перевал, а потом вниз и опять сюда, и опять вниз и на тот, - пока у него инерция не кончится. - Ну да, или пока он с голоду не помрет. - Это точно, - сказал я. - А ты слышал, чтоб кто-нибудь помер с голоду на велосипеде? - Вроде нет, - сказал Дон. - А ты? - Тоже нет, - сказал я. Мы шли вниз по главной тропе. За поворотом мы увидели козий колокольчик. Но он висел на шее у мула, и мул, навьюченный двумя мешками, спокойно щипал траву, чуть вздергивая голову немного вбок и вверх, и колокольчик позванивал, и возле тропы стояла каменная часовня, а рядом с ней сидел мужчина в вельветовых брюках и женщина в на брошенной на шею яркой шали, и у ее ног стояла закрытая тряпицей корзина. Мы продолжали спускаться, и женщина с мужчиной смотрели на нас. - Добрый день, синьор, - сказал Дон. - Далеко нам еще? - Добрый день, синьоры, - сказала женщина. Мужчина молча смотрел на нас. У него были вылинявшие блекло-голубые глаза - как будто их долго вымачивали в воде. Женщина прикоснулась к его руке, потом чуть подняла свою, и ее пальцы вспорхнули на миг в стремительном танце. Тогда он проговорил - высоким, резким, напоминающим стрекот цикады голосом: - Добрый день, синьоры. - Он глухой, - сказала женщина. - Нет, тут недалеко: вон оттуда вы уже крыши увидите. - Спасибо, - сказал Дон. - А то мы здорово устали. Вы не разрешите нам здесь немного передохнуть? - Отдыхайте, синьоры, - сказала женщина. Мы сняли вещевые мешки и сели. Косые солнечные лучи резко высвечивали часовню и спокойную, чуть стертую, чуть выветрившуюся статую в нише да два букетика увядших астр у ее подножия. Пальцы женщины снова вспорхнули в проворном танце. Другая ее рука - узловатая, задубевшая - покоилась на тряпице, прикрывающей корзину. Неподвижная, застывшая в непривычном для нее покое, она казалась упокоенной навеки, мертвой. Она выглядела как протез, прикрепленный к шали, - привычный и надеваемый только по привычке. А рука со вспархивающими пальцами казалась слишком проворной и чересчур, неестественно ловкой, - как у фокусника. Мужчина все смотрел на нас. - Вы, я вижу, пешком идете, синьоры, - сказал он ломким, но однотонным голосом. - Si, - сказали мы. Дон вынул сигареты. Мужчина, отказываясь, слегка покачал выставленной чуть вперед рукой. Но Дон не убирал пачку. Тогда мужчина вежливо, с достоинством кивнул и попытался вытащить сигарету, но никак не мог ее ухватить. Женщина протянула руку и, вынув сигарету, отдала ее мужчине. Он еще раз вежливо кивнул, когда прикуривал. - Из Милана, - сказал Дон. - Это далеко отсюда. - Далеко, - сказала женщина. Ее пальцы вспорхнули на миг и тут же успокоились. - Он был там, - сказала она. - Si, я был там, синьоры, - сказал мужчина. Он, не сдавливая, держал сигарету между большим и указательным пальцем. - Надо все время быть начеку, чтоб не угодить под повозку. - Особенно под безлошадную, - сказал Дон. - Под безлошадную, - сказала женщина. - Теперь их много. Мы о них даже здесь, в горах, знаем. - Много, - сказал Дон. - Шастают, только увертывайся. Шшшасть! Шшшшасть! - Si, - сказала женщина. - Я даже здесь их видела. - Ее пальцы замелькали в косых лучах солнца. Мужчина, покуривая, спокойно смотрел на нас. - В его-то время ничего такого не было, - сказала она. - Я уже давно там не бывал, - сказал мужчина. - Это далеко. - Он говорил все так же: степенно и обходительно объясняя. - Далеко, - сказал Дон. Мы все трое курили. Мул, чуть вздергивая голову, чуть позванивая колокольчиком, щипал траву. - Но ведь там мы сможем отдохнуть, - сказал Дон, показывая рукой туда, где за поворотом тропы, за отвесным обрывом, в синеватой солнечной дымке тонула долина. - Миска супа, да немного вина, да кровать там найдется? Женщина смотрела на нас через бездонную пропасть, отделяющую людей от глухого, - его сигарета догорела почти до пальцев. Пальцы женщины заплясали перед его лицом. - Si, - сказал он. - Si. У священника. Священник их пустит. - Он сказал что-то еще, но очень быстро, и я не понял, о чем речь. Женщина сняла с корзины клетчатую тряпицу и вынула мех с вином. Мы с Доном вежливо кивнули - мужчина в ответ тоже кивнул - и по очереди выпили. - А он далеко отсюда живет? - спросил Дон. Пальцы женщины замелькали с головокружительной быстротой. Другая ее рука, лежащая на корзине, казалось, не имела к ней никакого отношения. - Пускай они там его и подождут, - сказал мужчина. - Он глянул на нас. - Сегодня в деревне похороны, - сказал он. - Поэтому священник в церкви. Пейте, синьоры. Мы чинно, по очереди выпили, мужчина тоже. Вино было кислое, терпкое и забористое. Мул, позвякивая колокольчиком, щипал траву; его тень, огромная в косых лучах солнца, лежала на тропе. - Похороны, - проговорил Дон. - А кто у вас умер? - Он должен был жениться на воспитаннице священника, - сказала женщина. - Когда соберут урожай. У них и помолвка уже была. Богатый человек, и не старый. Ну вот, а два дня назад он умер. Мужчина смотрел на ее губы. - Ну, ну - дом да немного земли; это и у меня есть. Это так, ничего. - Он был богатый, - сказала женщина. - Потому что он был молодой и везучий. А мой - он просто ему завидовал. - Позавидовал, да и перестал, - сказал мужчина. - Верно, синьоры? - Жизнь - это хорошо, - сказал Дон. Он сказал е bello {Это хорошо - ит.}. - Это хорошо, - сказал мужчина. Он тоже сказал е bello. - Так он, значит, был помолвлен с племянницей священника, - сказал Дон. - Она ему не племянница, - сказала женщина. - Она ему никто, просто приемыш. Без родни, без никого, и он ее взял, когда ей было шесть лет. А её мать, она только что в работном доме не жила, а так почти нищая. Нет, лачужка-то у нее была - вон там, на горе. И люди даже не знали, кто у девочки отец, хотя священник все пытался уговорить одного из них жениться на ней, ради де... - Подождите, - сказал Дон. - Из кого из них? - Одного из тех парней, кто мог быть отцом, синьор. Но мы его не знали - до самого тысяча девятьсот шестнадцатого. И оказалось, что он молодой парень, батрак; а на другой день и ее мать за ним уехала, тоже на войну - потому что здесь она с тех пор не появлялась, а потом, после Капоретто {1}, где убили девочкиного отца, один из наших деревенских парней вернулся и сказал, что видел ее мать. В Милане, в таком доме... ну... в нехорошем доме. И тогда священник взял девочку к себе. Ей было шесть лет - худенькая, юркая, как ящерка. И когда священник за ней пришел, она спряталась где-то в скалах, на горе, и дом стоял пустой. И священник гонялся там за ней среди скал, и поймал, а она была зверек зверьком: чуть ли что не голая и без башмаков, босая, а ведь была зима. - И священник, значит, приютил ее, - сказал Дон. - Добрый, видно, человек. - У ней нет ни родных, ни своего жилья, ничего, а только то, что ей дал священник. Ну, правда, поглядишь на нее - не догадаешься. Что ни день в разных платьях: то красное, то зеленое, - как в праздник или в воскресенье, и этак-то с четырнадцати, с пятнадцати лет, когда девушке надо учиться скромности и трудолюбию, чтобы стать потом примерной женой своему мужу. Священник говорил, что воспитывает ее для церкви, и вот мы все ждали, чтобы он отослал ее в монастырь - к вящей славе Господа. Но в четырнадцать и в пятнадцать она уже была красавица, а уж непоседа и плясунья - первая в деревне, и молодые парни стали на нее поглядывать, - даже после помолвки. Ну и вот, а два дня назад ее нареченный помер. - Священник, значит, обручил ее не с Господом, а с человеком, - сказал Дон. - Он нашел ей самого лучшего жениха в нашем приходе, синьор. Молодой, богатый и каждый год в новом костюме, да не откуда-нибудь, а из Милана, от портного. И что вы думаете, синьоры? - урожай созрел, а свадьбы-то не было. - Я думал, вы сказали, что она будет, когда урожай соберут, - сказал Дон. - Так вы... Значит, свадьбу хотели сыграть в прошлом году? - Ее три раза откладывали. Ее хотели сыграть три года назад, осенью, после сбора урожая. А оглашение было в ту самую неделю, когда Джулио Фариндзале забрали в армию. И, я помню, тогда вся деревня удивлялась, что его очередь подошла так быстро; правда, он был, холостяк и без родных, - только тетка да дядя. - Что же тут особенно удивляться, - сказал Дон. - Власти - они на то и власти, чтобы все по-своему делать. И как он отвертелся? - А он не отвертелся. - Вот что. Поэтому и свадьбу отложили? Женщина внимательно посмотрела на Дона. - Жениха звали не Джулио, - сказала она. - Понятно, - сказал Дон. - Ну, а Джулио, он-то кто был? Женщина ответила не сразу. Она сидела, чуть пригнув голову. Во время разговора мужчина напряженно смотрел на наши губы. - Давай, давай, - сказал он. - Выкладывай. Они мужчины, им женская болтовня что курье кудахтанье. Дайте только женщине волю, синьоры, она вам с три короба накудахчет. Пейте, синьоры. - К нему она вечерами на свидания бегала - они встречались у реки; он-то даже еще моложе, чем она, был, поэтому в деревне и удивились, когда его забрали в армию. Мы еще и не знали, что она выучилась бегать на свидания, а они уже встречались. И она уже научилась так обманывать священника, как и взрослая, может, не сумела бы. - Мужчина мимолетно глянул на нас, и в его водянистых глазах проблеснула усмешка. - Понятно, - сказал Дон. - А она, значит, и потом, после помолвки, все бегала на свидания? - Нет. Помолвка была позже. Тогда мы еще думали, что она просто девчонка. И потом у нас в деревне говорили, что, мол, чужой ребенок - он вроде письма в конверте: с виду как все, а что внутри - неизвестно. А ведь от служителей Господа утаить грех ничего не стоит, их еще легче обмануть, чем меня или вас, синьоры, потому что они безгрешные. - Верно, - сказал Дон. - И потом он, значит, узнал об этом? - Конечно. Вскорости и узнал. Она удирала из дому вечером, в сумерки, и люди видела ее и видели священника: он караулил ее в саду, прятался и караулил, - служителю Господа всемогущего приходилось таиться, как сторожевому псу, и люди это видели. Грех, да и только, синьоры. - А потом парня неожиданно забрали в армию, - сказал Дон. - Так? - Так, синьор. Совсем неожиданно, и все очень быстро тогда сделалось - ему и собраться толком не дали; мы здорово удивлялись. А потом поняли, что это был промысел Божий, и думали, что священник отошлет ее в монастырь. И в ту же неделю у них была помолвка - ее нареченного сейчас там внизу хоронят, - а свадьбу назначили на осень, и мы решили, что вот он, истинный промысел Божий: Господь послал ей жениха, о каком ей и мечтать-то не приходилось, - чтоб защитить своего слугу. Потому что служители Господа тоже подвластны искушению, так же, как я или вы, синьоры; без Божьей-то помощи и они беззащитны перед дьяволом. - Ну-ну, - сказал мужчина. - Все это так, ничего. Потому что священник тоже на нее поглядывал. Мужчина, он мужчина и есть, хоть и в сутане. Верно, синьоры? - Толкуй, толкуй, безбожник, - сказала женщина. - И священник, значит, тоже на нее поглядывал, - сказал Дон. - Это ему было наказание, Божье возмездие - за то, что он ее баловал. И Господь его в тот год не простил: урожай созрел, и мы узнали, что свадьба отложена, - как вы на это смотрите, синьоры? - девчонка без роду без племени отбрыкивалась от такого дара, а ведь священник хотел спасти ее, уберечь от нее же самой... Мы слышали, как они спорили - священник и девчонка, - и знали, что она его не слушается, что она удирает из дому и бегает на танцы, и жених мог в любую минуту увидеть ее или узнать от людей, какие фокусы она выкидывает. - Ну, а священник, - сказал Дон, - священник-то на нее все поглядывал? - Это ему была кара, Божье возмездие. И прошел год, и свадьбу опять отложили, и в тот раз не было даже церковного оглашения. Да-да, она совсем его не слушалась, синьоры, это она-то, нищенка, и мы, помнится, говорили: "Когда же жених-то все это наконец узнает, когда же он поймет, кто она такая, - ведь в деревне есть настоящие невесты, дочери всеми уважаемых родителей, скромницы, рукодельницы - не ей чета". - Понятно, - сказал Дон. - А у вас есть незамужние дочери? - Si. Одна. Двух мы уже выдали, а одна еще с нами живет. И хоть не мне это говорить, а все же девушка каких поискать. - Ну-ну, женщина, - сказал глухой. - Тут и сомнений никаких нет, - сказал Дон. - И парень, значит, ушел в армию, а свадьбу отложили на год? - И еще на один, синьоры. А потом еще на один. И назначили на нынешнюю осень; и хотели сыграть ее как раз в этом месяце, когда соберут урожай. И молодых огласили - третий раз уже - в прошлое воскресенье, и священник сам читал оглашение, и жених был в новом миланском костюме, а она стояла рядом с ним, и на плечах у нее была шаль, та, которую жених ей подарил, и она обошлась ему лир в сто, а на шее у нее была золотая цепь, тоже его подарок, потому что он дарил ей такие вещи, какие и королеве не стыдно подарить, а он дарил их ей, девчонке без роду без племени, но мы надеялись, что хоть со священника-то теперь Господь снимет проклятие и отведет от его дома сатанинское наваждение, - ведь нынешней осенью еще и солдат должен был возвратиться. - Ну, а жених-то, - спросил Дон, - он давно болел? - Тут тоже все очень быстро сделалось. Крепкий был парень и здоровый; ему бы жить да жить. И вот заболел да в три дня и помер. Может быть, вы услышите колокол, если прислушаетесь, ведь у вас, у молодых, хороший слух. - Гора, замыкающая долину с противоположной стороны, была в тени, и синеватая завеса косых солнечных лучей казалась монолитной стеной. А здесь, в солнечной тишине, изредка позванивал колокольчик. - Все в руках Божьих, - проговорила женщина. - Кто может сказать, что он хозяин своей жизни? - Никто, - ответил Дон. Он не смотрел на меня. Он сказал по-английски: - Дай-ка сигарету. - Они у тебя. - Нету их у меня. - Нет есть, в брючном кармане. Он вытащил сигареты. Он продолжал говорить по-английски: - И умер он очень быстро. И обручили его очень быстро. И Джулио очень быстро загребли в армию. Тут есть чему подивиться. Все делалось очень быстро - только со свадьбой никто не спешил. Со свадьбой они, похоже, совсем не торопились, верно? - Я ничего не знаю. Моя не понимать итальянский. - У них все пошло не быстро да не спешно, как только Джулио загребли в армию. А к его приходу опять все завертелось очень быстро. Надо бы узнать, как у них в Италии, - входят священники в рекрутские комиссии? - Старик напряженно смотрел на его губы выцветшими, но внимательными и цепкими глазами. - И эта главная тропа ведет, значит, вниз, в деревню, а велосипедист свернул на узенькую, боковую... Как вино вам нравится, синьоры? - Нравится, только, по-моему, оно было слишком кислое. Ну, да в деревне мы чем-нибудь перебьем оскомину. Мужчина молча смотрел на наши губы. Женщина снова принагнула голову; ее загрубевшая рука разглаживала клетчатую тряпицу. - Он в церкви, синьоры, - сказал мужчина. - Понятно, - сказал Дон. Мы снова выпили. Мужчина взял вторую сигарету - все с той же церемонной учтивостью, но у него она не выглядела нелепой. Женщина положила мех в корзину и прикрыла его тряпицей. Мы встали и взяли вещевые мешки. - Ваши пальцы проворно разговаривают, синьора, - сказал Дон. - Он и по губам понимает. А на пальцах я толкую с ним в кровати, когда темно. Старики мало спят. Старики лежат в кровати и разговаривают. Вы-то, молодые, не станете разговаривать в кровати. - Ваша правда, - сказал Дон. - А вы много детей родили синьору? - Si. Семерых. Но теперь мы старики. Мы только разговариваем в кровати. II  Мы еще не дошли до деревни, когда зазвонил колокол. Размеренные удары тяжко скатывались с мрачной каменной колокольни, как льдистые капли с обнаженных, обдутых ветром и промерзших ветвей. Ветер начался на закате. Солнце коснулось горных вершин, бездонная голубизна неба потемнела, подернулась бутылочной зеленью, и только что едва видимые, размытые контуры горы, на которой стояла часовня с распятием и поблекшими, увядшими цветами, проступили резко очерченной чернью. И одновременно с этим потянул ветер: плотная и тугая стена воздуха с вкрапленными в нее льдистыми пылинками. Ветки деревьев упруго, без дрожи согнулись, словно придавленные тяжкой ладонью, а наша кровь стала стынуть, хотя мы все еще шли, - мы остановились чуть позже, когда тропа превратилась в деревенскую, мощенную плитами улицу. Колокол все звонил. - Странное время для похорон, - сказал я. - Он наверняка долго бы сохранился на этой ледяной высотище. Нет смысла так поспешно зарывать его в землю. - Эти команды всегда торопятся, - сказал Дон. Мы не видели церковь: ее заслонял каменный забор. Мы стояли перед воротами, заглядывая во двор, огороженный с трех сторон стенами и перекрытый поверху деревянными стропилами, вокруг которых вились виноградные лозы. Во дворе стоял деревянный стол и две скамьи без спинок. Мы молча разглядывали двор, а потом Дон сказал: - Так, значит, это дядин дом. - Дядин? - У него не было родных, только тетка да дядя, - сказал Дон. - Вон, смотри, у двери. - В глубине двора виднелась дверь. В доме мерцал огонь очага, а рядом с дверью стоял прислоненный к стене велосипед. - Да велосипед же, дурень, - сказал Дон. - Это велосипед? - Конечно. Что же еще? - Велосипед был старомодный, с загнутыми назад и вверх, словно рога у газели, ручками руля. Мы стояли в воротах и рассматривали велосипед. - Значит, та, другая тропка подходит к их черному ходу, - сказал я. - Которым пользуется семья. - Мы стояли в воротах и слушали удары колокола. - Там, во дворе, наверняка нет ветра, - сказал Дон. - И нам ведь некуда спешить. Все равно мы сможем поговорить с ним только после похорон. - Правильно, здесь тоже можно приткнуться. - Мы вошли во двор и, приближаясь к столу, увидели солдата. Он стоял в дверях дома, освещенный огнем очага, и смотрел на нас. Теперь на нем была белая рубаха. Но мы узнали его по ботинкам. Вскоре он скрылся в доме. - Мальбрук, значит, вернулся, - сказал Дон. - А может, он приехал на похороны. - Мы прислушались к звону колокола. Во дворе вечерние сумерки уже сгустились, стало совсем темно. Жесткие виноградные листья, почти черные на фоне чуть подсвеченного синевато-багрового неба, упруго гудели, обдуваемые ветром. Удары колокола тяжко скатывались с колокольни, сливаясь в однотонный гул, напоминающий гудение жестких, словно жестяных, листьев. - Может быть, - сказал Дон. - Только как он о них узнал? - А может, ему священник написал письмо. - Возможно, - сказал Дон. Огонь очага уютно мерцал в глубине дома. Потом в дверях показалась женщина: она внимательно смотрела на нас. - Добрый день, падрона, - сказал Дон. - У вас не найдется глотка вина? - Она молча, не двигаясь, смотрела на нас, освещаемая огнем очага. Она была высокой. Она стояла в дверях - высокая, неподвижная, освещаемая огнем очага. - Видно, служила в армии, - сказал Дон. - В чине сержанта. - А может, это она приказала Мальбруку ехать домой? - Вряд ли. Он слишком медленно поворачивался. Женщина заговорила: - Конечно, синьоры. Присядьте. Мы сняли вещевые мешки и сели за стол. Теперь мы хорошо видели велосипед. - Солдат от велосипедной кавалерии, - сказал Дон. - Хотел бы я знать, почему он свернул с главной тропинки. - Ладно, - сказал я. - Что ладно? - Ладно. Знай. - Это что - шутка? - А как же. Шуточка. Это потому, что мы старые. Мы разговариваем в призывной комиссии. Я ведь часто шучу. - Тогда скажи мне что-нибудь серьезное. - Ладно, - сказал я. - Мы вроде одно и то же слышали - там, у часовни. - Моя не понимать. Я любить Италия. Я любить Муссолини. Женщина принесла вино. Она поставила его на стол и повернулась, чтобы уйти. - Попробуй, - сказал я. - Спроси ее. - А что? И спрошу, - сказал Дон. - У вас в доме остановился военный, синьора? Женщина посмотрела на него. - Это так, ничего, синьор. Просто вернулся из армии мой племянник. - Вчистую, синьора? - Вчистую, синьор. Примите наши поздравления, синьора. У него наверняка много друзей, то-то они будут рады. - Женщина, худощавая и вовсе не старая, настороженно и выжидающе смотрела на Дона. - У вас в деревне похороны. - Женщина молчала. Она стояла, ожидая, когда Дон кончит говорить. - У него тоже, наверное, было много друзей. То-то они горюют сейчас, - сказал Дон. - Будем надеяться, синьор, - сказала женщина. Она двинулась к дому, и тогда Дон спросил ее насчет ночлега. Она резко и сразу же ответила, что ничего не выйдет, и мы поняли, что уговаривать ее бесполезно. И тут мы вдруг заметили, что колокол умолк. Снова стал слышен шуршащий шорох листьев, обдуваемых ветром. - Нам говорили, что священник... - начал Дон. - Да? Так что священник? - Что у священника можно переночевать. - Вот вы с ним и поговорите, синьор. - Она ушла в дом. У нее была размашистая мужская походка; на миг она появилась около очага и скрылась. Когда я глянул на Дона, он отвернулся. Он взял со стола бутылку. - Ну, - сказал я, - почему же ты не стал ее расспрашивать? Что ж ты вдруг замолчал? - Ей не до нас. Она же сказала, что вернулся из армии ее племянник. Только что, сегодня. Она хочет побыть с ним - ведь у него нету других родственников. - А может, она боится, что его снова загребут в армию? - Это что - тоже шутка? - Мне бы на его месте было не до шуток. - Дон налил в стаканы вина. - Позови-ка ее и скажи: мы, дескать, слышали, что ваш племянник женится на воспитаннице священника. Скажи ей, что мы хотим вручить ему подарок. Насос для промывки желудка. Он ему всерьез может понадобиться. - Я знаю. - Он аккуратно налил вина в свой стакан. - Так одно из двух, без шуток - мы остаемся у священника? - Салют, - сказал я. - Салют. - Мы выпили. Слышался неумолчный, сухой, яростный шорох листьев. - Хоть было бы сейчас лето, - сказал Дон. - Сегодня ночью будет здорово холодно, даже на сеновале. - Да уж. Хорошо, что нам не придется сегодня спать на сеновале. - А ведь оно не так уж и плохо - спать на сеновале, особенно когда нора в сене согреется. - Ну, сегодня-то нам это ни к чему. Мы можем прекрасно выспаться на кровати, а утром, спозаранку, отправимся дальше. Я налил в стаканы вина. - Интересно, далеко тут до следующей деревни? - Конечно далеко. - Мы выпили. - Хотел бы я, чтоб сейчас было лето. А ты? - Еще бы. - Я вылил остатки вина в стаканы. - Выпьем. - Мы подняли стаканы, чокнулись. И посмотрели друг на друга. Ветер задувал льдистые пылинки под одежду, вгонял их сквозь кожу в тело, до самых костей, а ведь нас еще защищали каменные стены. - Салют. - Мы уже это говорили. - Ладно. Тогда еще раз салют. - Салют. Мы оба были молодыми: Дону двадцать три, мне - двадцать два. И ведь возраст - это не только годы; это еще и тоска по дому, по тем местам, где ты родился или рос. Так что вдали от дома - неважно, что именно тебя от него отделяет: время, пространство или опыт, - ты всегда старше своих лет, несмотря даже на то, что на чужбине годы идут медленно, очень медленно, и ты до самой смерти остаешься почти таким же юным, каким уехал из дому. Мы стояли во тьме на ветру, разглядывая похоронную процессию - священника, гроб и горсточку людей, провожающих мертвеца в последний путь. Они шли, и их одежду - особенно рыжевато-черную сутану священника - раздувал и рвал ветер, так что вся процессия, казалось, непристойно спешила, убегала от самой себя вперед, подгоняемая зеленовато-черной стеной ветра (воздух обжигал горло, как ледяной лимонад) к церкви, к кладбищу. - И мы наконец спрячемся от ветра, - сказал Дон. - Стемнеет еще только через час, - сказал я. - Ясное дело. Мы как раз успеем подняться к перевалу. - Он глянул на меня. Я отвел глаза. В зеленоватых сумерках красные черепицы крыш казались черными. - Мы спрячемся наконец от ветра. - Опять начал звонить колокол. - Мы ничего не знаем. Да, может, ничего и нет. Но мы-то так и так ничего не знаем. Нам бы только от ветра спрятаться. - Церковь была сложена из темного камня, это была одна из тех мрачных и почти вечных церквей, которые возводились по приказам неистовых, железных графов и епископов Ломбардии. Она от рождения была угрюмой и древней, время не состарило, не смягчило ее угрюмости. Она была - и пребудет во веки веков - неподвластной времени, неизменной и древней. Ломбардские графы и епископы могли бы, наверное, возвести и эти горы, как они возвели вокруг подземного сумрака стены своих темниц. А у двери стоял старомодный велосипед. Входя в церковь, мы глянули на него и в один голос сказали: - Трудяга. Хлопотун. - И он, значит, один из гробоносцев, - сказал Дон. Колокол все звонил. Мы прошли через алтарь и отошли в глубь церкви. Теперь мы спрятались наконец от ветра, и только отдельные порывы, прорывавшиеся иногда в церковь, лизали ледяными языками наши спины. Ветер яростно выл, обрывая медленные и тягучие волны колокольного звона раньше, чем они успевали наполнить воздух, и казалось, что мы слышим только далекие, отрывистые отзвуки звона, только эхо. Потолок вытянутого в длину сводчатого нефа скрывали сгущающиеся вверху сумерки, и горстка коленопреклоненных прихожан терялась, маленькая и едва заметная, в этом уходящем ввысь полумраке. В глубине алтаря, над недвижимыми огоньками свечей, возвышалась дароносица, ее высокие, инкрустированные серебром, словно опутанные светлой паутиной, края простирались в рассеченном тенями полумраке как распластанные с печальной торжественностью крылья. Сначала мы не слышали ничего, кроме ветра, - ни музыки, ни человеческих голосов. Молящиеся безмолвно стояли на коленях, маленькие, едва различимые в мрачном сумраке, который прорезали, не нарушая его, холодные, тихие, слабые огоньки свечей. И мне почудилось на миг, что стоящие на коленях люди мертвы. - Они ни за что не управятся до темноты, - прошептал Дон. - Может быть, это из-за страды, - прошептал я. - Ведь они наверняка работают сейчас от зари до зари. Живые не могут подстраиваться под мертвых. - Но если он был такой богатый, то вроде бы... - А кто хоронит богатых? Бедняки или богачи? - Бедняки, конечно, - прошептал Дон. А потом мы увидели священника. Сначала мы его не замечали, но он стоял там - бесформенный сгусток тьмы над слабыми огоньками свечей; сквозь полумрак бледным пятном смутно проступало его лицо, а дароносица с неяркими бликами огоньков казалась застывшим водопадом; голос священника - медлительный, неумолчный - заполнял церковь, его раскаты, как мягкие крылья, бились о холодный камень церковных стен, сплетаясь с шуршащим шорохом ветра, обдувающего церковь, а здесь, в спокойном сумраке, недвижимые огоньки свечей выглядели нарисованными. - И он, значит, поглядывал на нее, - прошептал Дон. - Ему приходилось сидеть напротив нее, - скажем, за обеденным столом, - и смотреть, как она ест его пищу и из девчонки-нищенки, из приемыша Христа ради превращается во Владычицу мира, - и все время помнить, что это его пища, его заботы преображают ее - но не для него. Знаешь ведь: сначала она девчонка, заморыш, а потом наступает преображение, которого ты не замечаешь, и преображенный заморыш превращается во Владычицу, хозяйку мира. Ты видишь все это собственными глазами. Впрочем, нет, не глазами: в темноте было бы то же самое. И тебе все известно заранее, до преображения, но ты не преображения, не ее, преображенную, боишься, а ее прозрения: боишься, что она увидит свое всевластие, которое ты уже давно увидел, - тебе приходится умирать слишком много раз. И это неправильно. Несправедливо. Я надеюсь, что у меня никогда не будет дочери. - Но ведь ты о кровосмешении толкуешь, - прошептал я. - Конечно. И еще я говорю, что это как огонь: испепелит и исчезнет. - Ты можешь смотреть на огонь или гореть в нем. Или никогда не видеть его вообще. Что бы ты выбрал? - Не знаю. Пожалуй, я решил бы поглядеть и сгорел бы. А может, иначе и нельзя. - Значит, лучше ничего не видеть? - Наверно. - Мы ведь оба были очень молодыми. А у молодых все по-своему: их волнуют только пустяки. И пустяки эти кажутся им глубоко важными и очень часто разрастаются в трагедию - так уж устроен наш мир. Потому что в реальной жизни не бывает ничего абсолютно важного. И когда ты постигаешь реальность - в сорок, в пятьдесят, в шестьдесят лет, - она становится пустяковой, маленькой и совсем не глубокой: два метра в длину, да полтора в ширину, да три в глубину. Панихида кончилась. За стенами церкви хозяйничал ветер: упорно и упруго тянул с черных гор, углубляя и без того почти бездонный бутылочно-зеленый шатер неба. Мы смотрели, как процессия выходит из церкви и движется с гробом к кладбищу. Четыре человека несли керосиновые фонари, а у могилы горстка людей гляделась толпою безмолвных шутов, - ветер клонил их неясные фигуры, пригибал огни фонарей и ссыпал в могилу пыль, словно собираясь похоронить всю землю. Вскоре погребение было окончено. Фонари закачались, двинулись вперед, приближаясь к церкви, и мы увидели священника. Он шел к своему жилищу, торопливо пересекая церковный двор, и его рыжевато-черную сутану развевал ветер, как бы подгоняя человека. Солдат был в штатском. Он отделился от толпы и, широко шагая - у него была теткина походка, - стал приближаться. Проходя по двору, он на миг повернул к нам лицо, самоуверенное и мрачное, сел на велосипед и уехал. - Он был одним из гробоносцев, - сказал Дон. - Как вам это нравится, синьоры? - Моя не понимай, - сказал я. - Моя любить Италия. Любить Муссолини. - Ты уже это говорил. - Ладно. Тогда салют. Дон посмотрел на меня - трезво и спокойно. - Салют, - сказал он. Потом он повернул голову к дому священника и поправил, подтянул вверх вещевой мешок. Дверь дома была закрыта. - Дон, - сказал я. Он оглянулся, посмотрел на меня. Окружающие долину горы - даль потеряла глубину, стала плоской - придвинулись вплотную. Казалось, что мы стоим на дне мертвого вулкана в яростной круговерти бутылочно-зеленой ветреной тьмы, в неистовом и нескончаемом смерче ледяной пыли. Мы молча смотрели друг на друга. - Ладно, черт с ним, - сказал Дон. - Ты-то что предлагаешь? - Мы всё смотрели друг на друга. Шум ветра, возможно, даже стал бы баюкать - вполне возможно. Если спрятаться от него в тепло, уютно отгородиться стенами, - тогда вполне возможно. - Ладно, - сказал я. - Вот и именно, что неладно, - сказал Дон. - Надо же нам как-то устраиваться с ночлегом. Ведь сейчас октябрь - не лето. Можем же мы ничего не знать. Мы ничего не слышали. Мы не говорим по-итальянски. Мы любим Италию. - Ладно, - сказал я. - Ладно. - Дом священника, тоже каменный, угрюмо возвышался над запущенным садом. Мы прошли к нему полпути по мощенной камнями дорожке, когда окно мансарды на мгновение приоткрылось - мы увидели женскую фигуру в белом платье - и тут же захлопнулось. Одно мгновение, одно движение руки. И мы сказали спокойно и в один голос: - Трудяга. Хлопотун. - Но в вечернем сумраке мы почти ничего не разглядели, а окно уже снова было закрыто. Оно приоткрылось всего на несколько секунд. - Только в этот раз надо было сказать Хлопотунья, - сказал Дон. - Это верно. А ты, значит, тоже начал шутить? - Вот именно, - сказал Дон. Дверь открыла женщина, по виду крестьянка, с жестким, задубевшим лицом. Она держала свечу, пламя отклонилось к женщине, внутрь дома, а из темной передней на нас пахнуло застоявшимся, несвежим холодом. Женщина смотрела на нас, ее лицо походило на резко очерченную костлявую маску с двумя узкими прорезями для глаз, и в глазах отражался огонек свечи - в каждом глазе по огоньку. - Ну, - предложил я, - скажи ей что-нибудь. - Нам говорили, что его преподобие, - начал Дон, - что мы можем... - Пламя свечи дернулось, легло почти горизонтально, но не потухло. Женщина заслонила его ладонью; она стояла в дверях, прикрывая ладонью свечу и загораживая вход. - Мы путешественники, путники; нам сказали... Ужин да кровать, на одну ночь. Когда мы вошли, у нас в ушах все еще выл ветер - как в морской раковине. В передней было темно, только мерцал огонек свечи, которую несла женщина. Идя за ней, мы окунулись в непроглядную темень, из которой вдоль стены поднимались ступеньки лестницы, смутно различимые внизу и только угадывающиеся вверху. - Скоро станет так темно, что из окна уже ничего не увидишь, - сказал Дон. - А может, тогда ей уже и не нужно будет смотреть. - Может быть, - сказал Дон. Женщина открыла какую-то дверь, и мы вошли в освещенную комнату. Там стоял стол и на нем свечка в железном подсвечнике, буханка хлеба да металлическая копилка с узкой щелью в крышке. Стол был накрыт для двоих. Мы положили вещевые мешки в угол, а женщина принесла третью тарелку и еще один стул. Но теперь-то стол был накрыт только на троих, а женщина - мы все еще следили за ней - взяла свою свечу и ушла в другую комнату. Дон глянул на меня и сказал: - Похоже, что мы ее все-таки увидим. - Откуда ты знаешь, что он не будет есть? - Здесь? Ты что - не знаешь, где он? - Я смотрел на Дона. - Ему же надо ее караулить. Он там, в саду. - Откуда ты знаешь? - Солдат был в церкви. Он не мог его не заметить. Не мог не узнать... - Мы оглянулись на дверь, но вошла женщина. Она несла три тарелки. Дон сказал: - Суп, синьора? - Суп. - Прекрасно. Мы ведь пришли издалека. - Она поставила тарелки на стол. - Из Милана. - Она глянула через плечо на Дона. - Вот там бы и оставались, - сказала она. И ушла. Мы с Доном посмотрели друг на друга. У меня в ушах все еще стоял гул ветра. - Значит, он в саду, - сказал Дон. - Откуда ты знаешь, где он? Дон все смотрел на меня. Потом отвернулся. - Я не знаю, - сказал он. - Конечно не знаешь. И я не знаю. Мы и знать ничего не хотим. Верно? - Ага. Моя не понимать итальянский. - Я серьезно. - И я серьезно, - сказал Дон. Ветер все завывал у нас в ушах - как будто он прорвался в дом. Но потом мы поняли, что действительно слышим ветер, а не оставшийся в наших ушах отзвук: мы слышали шум ветра, хотя окно в комнате было наглухо закрыто. Нам казалось, что комната плывет где-то в бескрайнем пространстве, вырвавшись из неистового, вскипающего черной пеной потока времени. И было странно, что пламя свечи так спокойно и неколебимо тянется вверх. III  В общем, мы так и не разглядели его, пока не попали к нему в дом. До этого он представлялся нам буровато-черной, бесформенной и расплывающейся фигуркой, гонимой ветром сквозь сумрак вечера впереди похоронной процессии, - и голосом, заполняющим церковь. Эти две его ипостаси не объединялись в одного человека, существовали отдельно: неясная фигурка во тьме на ветру - и голос, плывущий в недвижимом сумраке над спокойным пламенем свечей, бесстрастный и волнующий душу, мощный, одинокий и обреченный на муку. Было что-то судорожное в его появлении: он влетел к нам, словно ныряльщик, бросающийся в воду. Он не поглядел на нас, но говорить начал как бы еще за дверью: мы услышали и приветствие и извинение за то, что нам пришлось ждать, - он говорил тихо и торопливо, - в первую же секунду, на одном дыхании. Потом, не прекращая говорить и не подымая глаз, он жестом пригласил нас садиться, сел сам и сразу же начал читать молитву по-латыни; его голос, как и раньше, в церкви, легко, без напряжения перекрыл шум ветра за стеной. Слова молитвы лились и лились, и через некоторое время я поднял голову. Дон смотрел на меня, слегка приподняв брови; мы оба перевели взгляды на священника и увидели, что его руки, лежащие на столе по обеим сторонам тарелки, чуть вздрагивают. Потом в латинское бормотание вклинился резкий женский голос, - я не слышал, как женщина вошла, но она стояла у двери, высокая, изможденная, с бескровным, но темным лицом, по которому невозможно определить возраст: ей могло быть и двадцать пять, и шестьдесят. Священник замолчал. И теперь он посмотрел на нас - впервые - близорукими и затравленными глазами. Они были карие, с почти невидимыми зрачками - как у старой собаки. Он с отчаянным напряжением не давал им опуститься,