, дышит, смотрит из-за каждой ветки и листа, как он поворачивается, шагает прочь с холма. Мешкать он не стал, здесь не усыпальница, ни Сэм, ни Лев не мертвы, не скованно почиют они под землей, а свободно движутся в ней, с ней, входя неисчислимо дробной, но непогибшей частицей в лист и ветку, присутствуя в воздухе и солнце, в дожде и росе, в желуде, дубе и снова желуде, в рассвете, закате и снова рассвете, бессмертные и целостные в своей неисчислимости и дробности - и Старый Бен, Старый Бен тоже! Они вернут ему лапу, непременно вернут - и снова бросят вызов, и долгой будет охота, но ни сердца рвущегося, ни тела израненного... Он остановился как вкопанный. Оторвал уже ногу от земли для следующего шага и так застыл, замер не дыша, в мозгу пронеслось предостережение Эша, в ушах ясно прозвучал его голос, и нахлынул, остро ударил знакомый страх, идущий с тех времен, когда его, Айзека Маккаслина, на свете не было, - древний страх, но не испуг, не трусость, - при взгляде на змею. Она не свилась еще кольцом, не застучала гремушкой, только выбросив вбок для опоры толстую быструю петлю (тоже без испуга, с тихой пока лишь угрозой) на уровень колен, взнесла чуть назад отведенную голову меньше чем в шаге от него - длинная, футов шесть с лишним, и старая: яркая когда-то расцветка молодости потускнела на ней, стерлась, не режет уже глаз на фоне леса, где ползает и таится она, тварь обособленная, издревле проклятая, гибельная; и запах ее даже слышен ему - слабый, тошнотный запах гниющих огурцов и чего-то еще безымянного, чего-то от усталого всеведенья, отверженности, смерти. Змея наконец шевельнулась. Все так же высоко и косо неся голову, заскользила прочь, и казалось, что голова вместе с поднятой третью туловища составляет отдельное существо, движущееся двуного вопреки законам тяжести и равновесия, - не верилось, что и вся эта тень, струящаяся по земле за уходящей головой, что все это одна змея, уползающая, уползшая; бессознательно он кончил шаг и, стоя с поднятой рукой, повторил индейские слова, что вырвались у Сэма в день посвящения его в охотники шесть лет назад, когда Сэм вот так же стоял и смотрел вслед оленю: "Родоначальник. Праотец". Трудно сказать, когда именно до него впервые донесся звук, не сразу им воспринятый, - тяжело и звучно лязгающие удары, словно где-то ружейным стволом били по рельсу, не слишком часто, но с некой злостью, как если бы стучавший - человек крепкий и взявшийся за дело всерьез - был выведен чем-то из себя. Стучали шагах в трехстах и, значит, не на линии, которая проходила по меньшей мере в двух милях отсюда, хотя и в той же стороне. И сейчас же он понял, где стучат: кто б ни был стучавший и что бы ни означал стук, но раздавался он на опушке, по соседству с деревом, где назначил ему встречу Бун. До сих пор он шел неспешным и бесшумным шагом охотника, шаря взглядом по земле и деревьям. Теперь же, разрядив ружье и держа его прикладом вперед и вниз, чтоб легче было проносить сквозь заросли, он двинулся через гущу подлеска навстречу непрестанному, злобному, странно истерическому лязгу металла о металл и вышел на поляну, прямо к тому одинокому дереву. С первого взгляда ему почудилось, что дерево ожило. Оно кишело беснующимися белками, штук сорок или пятьдесят их носилось и прыгало с ветки на ветку, обратив крону в сплошной зеленый вихрь обезумевших листьев; то и дело оттуда вырывались два-три зверька, но, мотнувшись вниз по древесному стволу, на лету изворачивались и бросались назад, словно всосанные обратно яростным беличьим водоворотом. Затем он увидел Буна. Бун сидел прислонясь к дереву спиной, нагнув голову и остервенело стуча. Колотушкой был ствол разъятого на части дробовика, и колотил им Бун по казеннику, зажатому в коленях. Кругом валялись прочие разобранные части, числом до полудюжины, а Бун, нагнув багровое, облитое потом корявое лицо, сидел и стучал стволом о казенник исступленно, как помешанный. Он и не поднял голову взглянуть, кто идет. Колотя, задыхаясь, хрипло заорал: - Катись отсюда! Не трожь ни единой! Они мои! Все мои!