этот раз я сам хочу купить у него кое-что. - Чем же таким он разжился, черт возьми, что вы ради этого вон какой конец отмахали? - Козами, - сказал Рэтлиф. Он считал леденцы и складывал их в карман. - Чем? - Да, да, козами. Вот уж вы бы никогда не подумали, правда? Но во всей йокнапатофской округе и в Гренье нет ни одной козы, кроме тех, что у дяди Бена. - М-да, и впрямь не подумал бы, - сказал Уорнер. - Только ума не приложу, на что они вам? - На что человеку козы? - сказал Рэтлиф. Он подошел к колпаку для сыра и положил монету в коробку из-под сигар. - Ясное дело - в фургон запрягать. У вас все здоровы - вы, дядя Билл, миссис Мэгги? - Угу, - буркнул Уорнер. Он снова обернулся к конторке. Но Рэтлиф этого уже не видел. Расплатившись, он сразу вышел на галерею, угощая всех леденцами. - Доктор прописал, - сказал он. - Как бы он теперь еще один счет не прислал, на десять центов, за совет слопать на пять центов леденцов. Что ж, от леденцов я не откажусь. А вот все сидеть да сидеть, это не по мне. Но он велел. Он лукаво и дружелюбно взглянул на сидевших. Скамья была длинная, они стояла у стены, под окном, у самой двери. Человек, сидевший с краю, встал. - Ладно, - сказал он. - Так уж и быть, садитесь. Да ежели б вы и не болели, все равно еще с полгода прикидываться будете. - Должен же я хоть что-нибудь получить за свои семьдесят пять долларов, которые вылетели у меня из кармана после этой истории, - сказал Рэтлиф. - Ну хоть уважение у людей, хотя бы на время. Только вы хотите меня посадить на самом сквозняке? Нет, уж лучше раздвиньтесь, а я сяду посередке. - Они раздвинулись и освободили ему место в середине. Теперь он сидел прямо под открытым окном. Он положил в рот леденец и, посасывая его, заговорил слабым, тонким, трогательным голосом, еще не окрепшим после недавней болезни: - Да, друзья. Я бы все еще валялся в постели, ежели бы не хватился бумажника. Но только когда я встал, вот тут только я перепугался не на шутку. "А вдруг, думаю, я тут себе лежу целый год, а какой-нибудь ловкач приехал и наводнил швейными машинами не только Французову Балку, но и всю Йокнапатофскую округу". Но господь меня не оставил. Пропади я пропадом, не успел я встать с постели, как он или кто там еще послал мне барана - точь-в-точь, как в Писании, когда он спас Исаака. Он послал мне владельца козьего ранчо. - Чего? - сказал один. - Козьего ранчо. Вы-то небось об козьих ранчо и не слыхали никогда. Потому что в наших краях до такой штуки никому не додуматься. Для этого надо быть северянином. И вот один северянин где-то там в Массачусетсе, или в Бостоне, или в Огайо додумался, и прикатил сюда, в Миссисипи, с целым саквояжем зелененьких, и купил в пятнадцати милях к западу от Джефферсона две тысячи акров самой лучшей земли, какая только нашлась - все холмы, да лощины, да травы, - и обнес ее десятифутовой загородкой, такой частой, что, наверно, и вода-то сквозь нее не течет, и совсем уж приготовился было загребать деньгу лопатой, как вдруг сообразил, что ему не хватает коз. - Чепуха, - сказал кто-то. - Коз всем хватает. - И потом, - вдруг резко сказал Букрайт, - ежели вы хотите, чтобы вас и вон там, в кузнице, слышали, мы можем всем скопом туда перейти. - Ну конечно, - сказал Рэтлиф. - Вам, ребята, и невдомек, до чего приятно языком потрепать после того, как полежишь на спине в таком месте, где каждый, кому тебя слушать неохота, может встать и уйти, а ты за ним пойти не можешь. - Тем не менее он немного понизил голос - высокий, отчетливый, насмешливый, неторопливый. - Так вот, ему они были нужны позарез. Вы не забывайте, что он северянин. Они делают дела не так, как мы. Надумай кто в наших краях завести козье ранчо, он просто взял бы да завел, потому как коз у него и без того больше, чем нужно. Только предупредил бы, что его дом, или веранда, или гостиная, или другое какое место, откуда коз никак не отвадить, - это и есть козье ранчо, и все тут. Но северянин сделает иначе. Ежели уж он берется за дело, так организует целый синдикат, согласно печатному своду правил, и имеет патент от самого министра из Джексона, тисненный золотыми буквами и гласящий, что, мол, мое вам нижайшее, подтверждаю, что двадцать тысяч коз, или чего там еще, суть воистину козы. Он не начнет с коз или с участка земли. Он начнет с листа бумаги и карандаша и все расчислит и выверит у себя в кабинете: столько-то коз на столько-то акров и столько-то футов загородки, чтоб козы не разбежались. А потом напишет в Джексон и получит патент на всю эту землю, загородку и коз, и сперва купит землю, чтобы было где поставить загородку, и поставит ее, чтобы наружу ничего не выскочило, а уж после станет покупать скотину, которой за этой загородкой гулять. И вот сперва все шло как по маслу. Нашел он землю, да такую, что самому господу богу и тому не снилось устроить на ней козье ранчо, купил ее почти без хлопот, пришлось только разыскать хозяев и втолковать им, что он действительно собирается платить им деньги, а загородка, можно сказать, сама собой выросла, потому что он сидел себе на месте, посреди участка, и знай только денежки выкладывал. А потом он видит, что коз не хватает. Обшарил он всю округу вдоль и поперек, чтобы набрать столько коз, сколько в патенте написано, а то золотые буквы так в лицо ему и скажут, что он плут. Но только все попусту. Как он ни бился, а загородки остается еще на пятьдесят коз. Стало быть, теперь это уже не козье ранчо, это банкротство. Или отдавай назад патент, или хоть из-под земли достань эти пятьдесят коз! Что ж получается? Человек притащился черт знает из какой дали, из самого Бостона, штат Мэйн, купил две тысячи акров земли, поставил сорок четыре тысячи футов загородки, а теперь вся эта затея может сорваться из-за коз дядюшки Бена Квика, потому что других коз между Джексоном и штатом Теннесси нет как нет. - А вы почем знаете? - сказал один. - А вы думаете, я бы встал с постели и потащился в такую даль, ежели б не знал? - сказал Рэтлиф. - А вы бы сели в свой фургончик да ехали к нему не откладывая, - душа спокойнее будет, - сказал Букрайт. Он сидел у столба, лицом к окну, которое было у Рэтлифа за спиной. Рэтлиф поглядел на него, приветливый и загадочный под своей всегдашней неприметной и насмешливой маской. - Конечно, - сказал он. - А козы эти у него уже давно. Он, верно, снова пойдет толковать: того-то мне нельзя, а это непременно надо и, уж конечно, счетов наприсылает за свои советы... Он переменил тему разговора так плавно и вместе с тем так решительно, словно, - как они поняли позже, - вдруг выставил табличку, на которой красными буквами было написано: "Тише!", и приветливо, непринужденно поглядел на Уорнера и Сноупса, показавшихся в дверях лавки. Сноупс не сказал - Не рано ли закрываете, Джоди? - сказал Рэтлиф. - Смотря что вы называете "поздно", - неохотно сказал Уорнер и пошел следом за приказчиком. - Может, уже пора ужинать? - сказал Рэтлиф. - В таком случае, я на вашем месте закусил бы да поехал покупать этих коз, - сказал Букрайт. - Конечно, - сказал Рэтлиф.- Но, может, у дяди Бена к завтрашнему дню лишняя дюжина прибавится. Ладно, была не была... Он встал и застегнул пальто. - Перво-наперво коз купите, - сказал Букрайт. И снова Рэтлиф посмотрел на него, приветливый, непроницаемый. Потом посмотрел на остальных. На него никто не смотрел. - Да ладно, не горит. А что, ребята, кто-нибудь из вас столуется у миссис Литтлджон? Вдруг он сказал: "Что это?" - и все сразу поняли, про что он спрашивает, - взрослый человек, босой, в тесном выцветшем комбинезоне, годном разве на четырнадцатилетнего подростка, шел по дороге мимо галереи, волоча за собой на веревке деревянную чурку с двумя приколоченными к ней жестянками из-под табака, и, ничего не видя вокруг, глядел через плечо на пыль, которая клубилась за чуркой. Поравнявшись с галереей, он поднял голову, и Рэтлиф увидел его лицо - тусклые и, казалось, вовсе незрячие глаза, разинутый слюнявый рот, окаймленный легким золотистым пушком. - Тоже из ихних, - сказал Букрайт хрипло и резко. Рэтлиф, не отрываясь, глядел на это жалкое существо, - штаны едва не лопаются на толстых ляжках, голова болтается на вывернутой шее, глаза устремлены назад, па волочащуюся в пыли чурку. - И нам еще толкуют, будто все мы созданы по образу и подобию божию, - сказал он. - По-моему, и хуже этого бывает, чего только не насмотришься на свете, - сказал Букрайт. - Не знаю, что-то не верится, хоть, может, оно и так, - сказал Рэтлиф.- Значит, он здесь просто появился, и все? - А что тут особенного? - сказал Букрайт. - Не он первый. - Конечно. Но ведь надо же ему где-то жить. Странное существо дошло до дома миссис Литтлджон и свернуло в ворота. - Он ночует у нее в конюшне, - сказал один. - Она его кормит. Он кое-чего делает. А она как-то объясняется с ним. - Видно, она-то и создана по образу и подобию божию, - сказал Рэтлиф. Он повернул голову; в руке у него все еще был забытый кусочек леденца. Он положил его в рот и вытер пальцы о полу пальто. - Ну, так как же насчет ужина? - Сначала купите коз, - сказал Букрайт. - А потом поужинаете. - Завтра куплю, - сказал Рэтлиф. - Может, у дяди Бена тем временем еще полсотни голов поднакопится. "А может, и послезавтра, - думал он, шагая по хмельному холодку мартовского вечера на медный зов колокольчика миссис Литтлджон. - Так что времени у него довольно. Кажется, я чисто сработал. Сыграл не только на том, что он, по-моему, знает обо мне, но и на том, что я, по его соображениям, знаю о нем, хоть я целый год и проболел и сильно отстал в великой науке и благородной забаве надувательства. А Букрайт сразу попался на удочку. Из кожи лез, чтоб меня предупредить. Даже в чужие дела вмешался ради этого". Так что назавтра он не только не побывал у хозяина козьего стада, но уехал за шесть миль совсем в другую сторону и убил целый день, пытаясь продать швейную машину, которой у него и с собой-то не было. Там же он и заночевал, а в Балку вернулся только на другой день утром и поехал прямо к лавке, где к одному из столбов галереи была привязана чалая лошадь Уорнера. "Стало быть, он теперь уж и на лошади ездит, - подумал Рэтлиф. - Так, так". Он не вылез из своего фургончика. - Не возьмет мне кто-нибудь на пять центов леденцов? - сказал он. - Может, придется подкупить дядю Бена через которого-нибудь из внуков. - Один из сидевших на галерее сходил в лавку и вынес леденцы. - Вернусь к обеду, - сказал он. - И тогда снова буду к услугам любого бедствующего молодого врача - пусть режет. Ехать ему было недалеко: меньше мили до моста, да еще за мостом чуть побольше мили. Он подъехал к чистому, опрятному дому, позади которого был большой хлев, а за хлевом выгон; там он увидел коз. Крепкий, рослый старик, сидевший в одних носках на веранде, закричал: - Здорово, В. К.! Какого дьявола ты там, у Билла Уорнера, затеял? Рэтлиф сказал, не слезая с козел: - Так. Значит, он меня обошел. - Пятьдесят коз! - кричал старик. - Слыхал я об одном человеке, который десять центов платит, только бы избавиться от пары коз, но сроду не слыхивал, чтоб кто-нибудь их покупал, да еще разом полсотни! - Он ловкий малый, - сказал Рэтлиф. - Если купил полсотни, то, верно, знает, что ему ровно столько и понадобится. - Да, ловкий малый. Ишь ты, пятьдесят коз. Вот адово племя! Тьфу! А у меня есть еще стадо, сказать - не соврать, курятник доверху набить можно. Может, возьмешь? - Нет, - сказал Рэтлиф. - Мне нужны были именно те пятьдесят. - Я тебе их даром отдам. И еще четвертак приплачу, только бы они мне глаза не мозолили. - Благодарю, - сказал Рэтлиф. - Что ж, придется отнести это на счет накладных расходов. - Пятьдесят коз, - сказал старик. - Оставайся обедать. - Благодарю, - сказал Рэтлиф. - Боюсь, я и так уж слишком много времени Он вернулся в Балку - одна долгая миля до реки, а потом одна короткая, за рекой, - маленькие крепкие лошадки бежали хоть и не дружно, зато резво. Чалая лошадь все стояла у лавки, и люди все сидели на галерее, но Рэтлиф не остановился. Он доехал до дома миссис Лпттлджон, привязал лошадей к загородке, а сам поднялся на веранду, откуда ему была видна лавка. Из кухни у него за спиной уже доносился запах стряпни, и люди на галерее скоро стали расходиться, так как дело шло к полудню, а чалая лошадь все еще стояла на прежнем месте. "Да, - подумал Рэтлиф. - Прижал он Джоди. Если человек отберет у тебя жену, остается одно - застрелить его, и тогда тебе полегчает. Но если кто отберет лошадь..." Позади него раздался голос миссис Литтлджон: - А я и не знала, что вы вернулись. Будете обедать? - Да, мэм. Вот только сперва схожу в лавку. Я не долго. Она вернулась в дом. Он вынул из бумажника два векселя, один положил во внутренний карман пальто, другой - в нагрудный карман рубашки и пошел по дороге прямо в мартовский полдень, ступая по полуденной, плотно прибитой пыли, вдыхая бездыханный, недвижный воздух полудня, поднялся на крыльцо и пересек опустевшую галерею, заплеванную табаком и изрезанную ножами. Лавка внутри была как пещера - темная, прохладная, пропахшая сыром и кожей; глаза не сразу привыкли к темноте. Потом он увидел серую кепку, белую рубашку, крошечный галстук бабочкой, жующие челюсти. Сноупс взглянул на него. - Вы меня обошли, - сказал Рэтлиф. - Сколько? Приказчик повернул голову и сплюнул в ящик с песком, стоявший под холодной печкой. - Пятьдесят центов, - сказал он. - Я сам уплатил за подряд двадцать пять. А получу семьдесят пять. Так что лучше разорвать договор в клочки, на перевозку не надо будет тратиться. - Ладно, - сказал Сноупс. - Сколько дадите? - Я дам вам за них вот это, - сказал Рэтлиф. Он достал первый вексель из кармана пальто. И увидел - на секунду, на мгновение какая-то новая, полнейшая неподвижность сковала пустое лицо и приземистую, дряблую фигуру за конторкой. На это мгновение даже челюсть перестала жевать, но сразу же задвигалась снова. Сноупс взял бумагу и взглянул на нее. Потом положил ее на конторку, повернул голову и сплюнул в ящик с песком. - Вы думаете, этот вексель стоит пятидесяти коз, - сказал он. Это не был вопрос, это было утверждение. - Да, - сказал Рэтлиф. - Потому что, кроме него, я должен еще передать вам кое-что на словах. Хотите выслушать? Сноупс смотрел на него и жевал. Если б не это, он был бы совершенно неподвижен; казалось, он даже не дышал. Помолчав, он сказал: - Нет. - И не спеша встал. - Ладно, - сказал он. Он вынул бумажник, достал оттуда сложенную бумагу и протянул ее Рэтлифу. Это была подписанная Квиком купчая на пятьдесят коз. - Спички есть? Я не курю. - Рэтлиф дал ему спичку и смотрел, как он поджег вексель, дождался, пока вся бумага вспыхнула, бросил ее в ящик с песком и, когда она сгорела, носком ботинка растер золу. Потом Сноупс поднял глаза; Рэтлиф не пошевельнулся. И тут, снова всего на миг, Рэтлифу показалось, будто челюсть перестала жевать. - Ну? - сказал Сноупс. - Что еще? - Рэтлиф вытащил второй вексель, из другого кармана. Теперь он уже ясно видел, что челюсть перестала жевать. Она не двигалась целую минуту, пока широкое, бесстрастное лицо висело, как воздушный шар, над грязной бумагой с обтрепанными краями - вот он перевернул ее раз, другой. Потом опять поглядел на Рэтлифа, и в лице его не было ни малейшего признака жизни, хотя бы намека на дыхание, словно все тело каким-то образом приспособилось обходиться своими внутренними запасами воздуха. - Хотите и по этому взыскать? - сказал Сноупс. Он отдал вексель Рэтлифу - Ладно, обождите здесь. - И он вышел из лавки через заднюю дверь. "Что такое?" - подумал Рэтлиф. Он пошел следом. Приземистая, медлительная фигура, теперь ярко освещенная солнцем, шла к загородке постоялого двора. Там были ворота, Рэтлиф смотрел, как Сноупс входит в ворота и идет через двор к конюшне. И тут что-то темное захлестнуло его - удушье, слабость, тошнота. "Надо было меня предупредить!- крикнул он про себя. - Хоть бы кто предупредил меня!" И сразу же, вспоминая: "Да ведь меня предупреждали: Букрайт предупреждал. Он сказал: "Тоже из ихних". А я после болезни стал туго соображать и не мог..." Он уже снова стоял перед конторкой. Ему показалось, что он слышит шорох волочащейся чурки, хотя он знал, что так скоро этого быть не может, но тут же и в самом деле услышал шорох, и тут же вошел Сноупс, повернулся, посторонился от двери, чурка стукнула о порог, неуклюжее существо в трещащем по швам комбинезоне, с болтающейся головой заслонило дверь и вошло, а чурка гремела, скребла по полу, пока не застряла под прилавком. Трехлетний ребенок, нагнувшись, без труда вытащил бы ее, но слабоумный только стоял, без толку дергая за веревку и уже начиная хныкать, скулить, разом и обиженно, и тревожно, и испуганно, и удивленно, и тогда Сноупс ногой выбил чурку из-под прилавка. Они подошли к конторке, где стоял Рэтлиф. Болтающаяся голова, глаза, что когда-то, едва открывшись, увидели, словно страшный лик Горгоны, ту изначальную несправедливость, на которую не может смотреть человек, и в них исчезла, навеки потухла всякая мысль, слюнявый рот в дымке мягких золотистых волос. - Скажи, как тебя зовут,- приказал Сноупс. Жалкое существо глядело на Рэтлифа, беспрестанно тряся головой, пуская слюни. - Скажи, - терпеливо повторил Сноупс. - Как тебя зовут. - Айк Х'моуп, - хрипло сказал идиот. - Ну-ка повтори. - Айк Х'моуп. И он засмеялся, хотя через мгновение это был уже не смех, и Рэтлиф понял, что этот звук никогда и не был смехом - этот гогот, это всхлипывание, и уже не в силах человеческих остановить этот звук, он летит опрометью и тащит за собой дыхание, будто летящий стрелой казачий конь тащит за собой какое-то едва живое существо, а глаза над округленным ртом были недвижны и незрячи. - Т-сс! - сказал ему Сноупс. - Тихо! - Он схватил идиота за плечо и тряс его до тех пор, пока звук, булькая и клокоча, не начал стихать. Тогда Сноупс стал подталкивать его к двери, и идиот покорно пошел, глядя через плечо назад, на чурку с двумя порожними жестянками из-под табака, которая волочилась на конце грязной веревки и чуть было снова не застряла под прилавком, но Сноупс подтолкнул ее ногой, прежде чем она успела заклиниться. Неуклюжий, голова болтается, рот разинут, уши острые, как у фавна, комбинезон, натянутый на толстенные бабьи ляжки, едва не лопается - он снова заслонил дверь и скрылся. Сноупс затворил дверь и вернулся к конторке. Он еще раз сплюнул в ящик с песком. - Это Айзек Сноупс. Я его опекун. Хотите посмотреть бумаги? Рэтлиф не отвечал. Он глядел на вексель, который положил на конторку, когда вернулся сюда, с тем же едва уловимым, насмешливым, спокойным выражением, с каким четыре дня назад в ресторане глядел на свою чашку кофе. Он взял вексель, так и не взглянув на Сноупса. - Стало быть, если я сам отдам ему его десять долларов, вы все равно отберете их как опекун. А если я взыщу эти десять долларов с вас, вы сможете снова продать вексель. В третий раз. Так, так. - Он вынул из кармана еще одну спичку и вместе с векселем протянул ее Сноупсу. - Говорят, вы тут как-то раз сказали, что никогда не жгли денег. Вот вам случай поглядеть, каково это. Он смотрел, как горит второй вексель и медленно падает, догорая, в ящик с грязным песком, как обуглившаяся бумага свертывается и, наконец, рассыпается под носком ботинка. Он сошел с крыльца на истоптанную пыль дороги, не пробыв в лавке и десяти минут. "Еще слава богу, что люди умеют быстро забывать то, что у них не хватает мужества исправить", - сказал он себе, идя вперед. Пустая дорога, как в мираже, мерцала в густо насыщенной пыльцою светотени весны. "Да, - сказал он себе, - наверно, я был болен серьезнее, чем предполагал. Оттого и дал маху, да еще как. Ну, ничего, вот сейчас поем, и, может, мне полегчает". Но когда он в одиночестве сел за стол и миссис Литтлджон поставила перед ним тарелку, он не мог есть. Ему казалось, что он голоден, но с каждым куском, тяжелым и безвкусным, как земля, аппетит пропадал. В конце концов он отодвинул тарелку и тут же на столе отсчитал пять долларов - свою прибыль: тридцать семь пятьдесят он получит за коз, долой двенадцать пятьдесят - стоимость подряда, и двадцать за первый вексель. Огрызком карандаша он прикинул: проценты за три года по векселю на десять долларов да сами эти десять долларов (они были бы его комиссионными и, стало быть, в реальный убыток не входили), и прибавил к тем пяти долларам недостающие деньги - истрепанные бумажки, стертое серебро, медяки, все, что у него было. Миссис Литтлджон была на кухне, она сама готовила для своих постояльцев, мыла посуду и убирала комнаты, в которых они спали. Рэтлиф положил деньги на стол возле раковины. - Этот, как его... Айк... Айзек. Я слышал, вы его кормите... Стало быть, деньги ему ни к чему. Но, может быть... - Хорошо, - сказала она. Она вытерла руки передником, взяла деньги, старательно завернула серебро в бумажки и теперь стояла, держа деньги в руке. Она даже не сосчитала их. - Да, - сказал он. - Надо приниматься за дело. Кто его знает, когда я снова попаду в лапы голодному и ретивому молодцу, у которого нет другого средства заработать, кроме как резать по живому мясу. Он пошел к двери, потом остановился, взглянув на нее искоса, через плечо, с тем же едва заметным лукавством на лице, но теперь уже с улыбкой насмешливой, язвительной. - Я бы хотел передать несколько слов Биллу Уорнеру... Впрочем, это не так уж важно. - Я передам, - сказала миссис Литтлджон. - Ежели это не слишком длинно, я не забуду. - Да неважно... Разве только при случае. Тогда скажите ему: Рэтлиф, мол, говорит, что ничего еще не известно. Он поймет. - Постараюсь не забыть, - сказала миссис Литтлджон. Он вышел и сел в фургончик. Теперь пальто ему было уже не нужно, а в следующий раз и брать его с собой не придется. Дорога побежала под звонкими копытами маленьких кряжистых лошадок. "Я просто не сумел докопаться до самой сути, - подумал он. - Слишком рано отступил, Я докопался до того, что один Сноупс подожжет конюшню другого Сноупса, и оба об этом знают, - и не ошибся. Но на этом я и остановился. Я не сумел докопаться до того, что первый Сноупс вдруг возьмет да затопчет огонь, да еще со второго Сноупса деньги за это вытянет, причем и это они тоже знают оба". 3 Все, кто следил за действиями приказчика, увидели теперь уже не присвоение какой-то там кузницы, а настоящую узурпацию права наследования. На следующую осень приказчик не только распоряжался у весов, но, когда подошел срок сводить годовые счета между Уорнером и его арендаторами и должниками, сам Билл Уорнер при этом даже не присутствовал. Сноупс делал теперь то, что Уорнер даже родному сыну ни разу не доверил, - сидел один за конторкой над счетными книгами и наличностью, вырученной за проданный урожай, подводил счета, вычитал арендную плату и выплачивал из оставшихся денег каждому, его долю, причем двое или трое стали было оспаривать правильность его расчетов, возможно, только из принципа, как когда-то, когда он впервые переступил порог лавки, но приказчик их даже не слушал, просто сидел в своей измаранной белой рубашке и крошечном галстуке, с неизменной жвачкой во рту и мутными, неподвижными глазами, так что никогда нельзя было понять, смотрят они на тебя или нет, сидел и ждал, пока они кончат, замолчат, и тогда, не говоря ни слова, брал карандаш и бумагу и доказывал им, что они не правы. Теперь уже не Джоди Уорнер, неторопливо входя в лавку, давал приказчику распоряжения и указания, которые тот должен был исполнять; теперь уже бывший приказчик, поднимаясь на крыльцо, небрежно кивал людям на галерее, точь-в-точь как, бывало, сам Билл Уорнер, входил в лавку, и оттуда сразу же доносился его голос, деловитый и отрывистый, перекрывая раздраженный бычий рев человека, который прежде был его хозяином, и, казалось, так и не мог понять, что же все-таки произошло. Потом Сноупс уезжал и больше в этот день не показывался. У старой белой кобылы Билла Уорнера теперь появился спутник - чалый, на котором прежде ездил Джоди, Белая кобыла и чалый конь стояли бок о бок, привязанные к одной загородке, пока Уорнер и Сноупс осматривали посевы хлопка и кукурузы, или стада, или межи арендных участков; Уорнер - бодрый, неугомонный, как сверчок, хитрый и безжалостный, как сборщик налогов, праздный и хлопотливый раблезианец, и с ним тот, другой, - руки в карманах неописуемых мешковатых серых штанов, а сам жует свою неизменную жвачку и время от времени задумчиво выплевывает похожие на пули сгустки шоколадной слюны. Однажды утром он привез новехонький плетеный чемодан. Вечером того же дня он отнес этот чемодан к Уорнеру. А через месяц Уорнер купил новую легкую коляску на ярко-красных колесах, с бахромчатым верхом, и она целыми днями носилась по глухим проселочным дорогам и дорожкам - жирная белая кобыла и крупный чалый конь в новой, отделанной медью сбруе, колеса так и алеют, спиц не видно, а Уорнер и Сноупс - просто невероятно! - сидя рядом, над облаком легкой, клубящейся пыли, летят вперед в стремительном, безостановочном движении. И вот однажды, этим же летом, Рэтлиф снова подъехал к лавке и увидел на галерее лицо, которое в первый миг не узнал, так как видел его только один раз и к тому же два года назад, но только в первый миг, потому что сразу же крикнул: "А, здравствуйте! Ну, как машина, работает?" - и, сидя в фургончике с видом приветливым и совершенно непроницаемым, глядел на злобное, упрямое лицо со сросшимися бровями, припоминая: "Как же его? Такое имя, вроде собачьей клички... Ах, да - Минк". - Здор'ово, - сказал тот. - Работает, а что? Сами же хвастались, что плохих не держите. - Ну конечно, - сказал Рэтлиф, все такой же приветливый, непроницаемый. Он слез с козел, привязал лошадей к столбу и поднялся на галерею, где сидели четверо. - Только я бы не так сказал. Я бы сказал, что Сноупсы плохих не берут. Тут он услышал стук копыт, обернулся и увидел коня, скакавшего во весь опор, а рядом с ним легко и резво бежала породистая собака, а потом Хьюстон осадил коня, соскочил, еще не остановившись, бросил поводья ему на голову, как делают на Западе, поднялся на крыльцо и встал против того столба, у которого сидел на корточках Минк Сноупс. - Я думаю, ты знаешь, где твоя корова, - сказал Хьюстон. - Догадываюсь, - сказал Сноупс. - Вот и хорошо, - сказал Хьюстон. Он не дрожал, не трясся от злости, но это была неподвижность динамитной шашки. Он даже голоса не повысил. - Я тебя предупредил. Ты знаешь, какой у нас здесь закон. Когда поля засеяны, скотину нужно держать на привязи, а не то будешь отвечать по суду. - А вы бы поставили загородку, моя корова к вам бы и не забрела, - сказал Сноупс. А потом они стали осыпать друг друга ругательствами, крепкими, короткими и бесстрастными, как удары или револьверные выстрелы, не слушая друг друга, не двигаясь с места - один на крыльце, другой на корточках у столба. - А вы из ружья попробуйте, - сказал Сноупс. - Может, так вы ее скорее прогоните. Хьюстон вошел в лавку, а пятеро на галерее спокойно стояли или сидели на своих местах, и человек со сросшимися бровями был так же спокоен, как остальные, а потом Хьюстон вышел, ни на кого не глядя, сошел с крыльца, вскочил в седло и ускакал, сильный, неутомимый, высокомерный, и собака побежала следом за ним, а через минуту-другую Сноупс тоже встал и ушел пешком. Тогда один из оставшихся наклонился и осторожно сплюнул через перила, в пыль, а Рэтлиф сказал: - Что-то я не совсем разобрал насчет этой загородки. Я так понял, что Сноупсова корова забрела на поле к Хьюстону. - Правильно, - сказал тот, который только что сплюнул. - Сноупс живет на бывшей Хыостоновой земле. Теперь она принадлежит Биллу Уорнеру. Была в закладе, и Уорнер прибрал ее к рукам с год назад. - Уорнеру Хьюстон и задолжал, - сказал другой. - И говорил он про загородку на этом участке. - Понимаю, - сказал Рэтлиф. - Это, значит, просто так. К слову пришлось. - Но Хьюстон не оттого распалился, что землю потерял, - сказал третий. - Просто он горячий. Его вообще распалить недолго. - Понимаю,- сказал Рэтлиф.- Значит, вот что стало с этой землей. Вот, значит, кому дядюшка Билл отдал ее в аренду. Выходит, у Флема появились еще родичи. Но только, по-моему, этот Сноупс особой породы, все равно как гадюка - змея особой породы. "Стало быть, он намерен еще побеспокоить братана", - подумал Рэтлиф. Но вслух он этого не сказал, только спросил, непринужденный, приветливый, непроницаемый: - Любопытно, где теперь дядюшка Билл со своим компаньоном? Я еще не знаю их путь так хорошо, как вы, ребята. - Нынче утром я видел двух лошадей и коляску у загородки усадьбы Старого Француза, - сказал четвертый. Он тоже наклонился и осторожно сплюнул через перила. Потом он добавил, точно припомнив какой-то пустяк: - А на стуле теперь Флем Сноупс сидит. КНИГА ВТОРАЯ ЮЛА ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 Когда Флем Сноупс получил место приказчика в лавке ее отца, Юле Уорнер не было и тринадцати лет. Она была последним, шестнадцатым ребенком в семье, "малышкой", хотя уже на десятом году переросла мать. Теперь, в свои неполные тринадцать, она была выше многих взрослых женщин, и даже груди ее уже не были чуть заметными, твердыми, пронзительно-заостренными конусами, как у созревающего подростка или даже девушки. Напротив, всей своей внешностью она скорее напоминала о символике древних дионисийских времен - о меде в лучах солнца и о туго налитых виноградных гроздьях, о плодоносной лозе, кровоточащей густым соком под жадными и жестокими копытами козлоногих. Казалось, она была не живой частицей окружающего мира, а как бы плавала в наполненной пустоте, и дни ее текли словно под звуконепроницаемым стеклянным колпаком, где она, уйдя в себя, с извечной мудростью, этим наследием томящейся женской плоти, прислушивалась к росту своего тела. Как и отец, она была неисправимо ленива, но в ней его вечная хлопотливая и веселая праздность явила себя подлинной силой, непоколебимой и даже жестокой. По собственной воле она вовсе не двигалась, разве только к столу и от стола, в постель и с постели. Ходить она выучилась поздно. У нее была первая и единственная детская коляска в округе, дорогая и громоздкая, величиной почти с пролетку. Она не расставалась с коляской еще долго после того, как выросла и уже не могла вытянуть в ней ноги. Когда она стала такой большой и тяжелой, что только взрослый мужчина мог вынуть ее из коляски, ее выдворили оттуда силой. С тех пор она перебралась на стулья. Она вовсе не требовала, чтобы ее несли, если нужно было куда-нибудь идти. Просто похоже было, что с младых ногтей она уже твердо знала, что ей никуда не хочется, что нет ничего нового или невиданного в конце любого пути и все места, везде и всюду, одинаковы. Так продолжалось до пяти или шести лет, а потом ей пришлось как-то передвигаться, потому что мать, уходя, не хотела оставлять ее дома, и ее носил на руках слуга-негр. Их часто видели втроем на дороге: миссис Уорнер была в праздничном платье с шалью на плечах, а за ней негр тащил крупного, длинноногого ребенка (сразу было видно, что это девочка), слегка пошатываясь под своей ношей, - этакое похищение сабинянки, только под конвоем дуэньи. Как водится, у нее были куклы. Она рассаживала их по стульям вокруг себя, и они сидели, неподвижные, как она, тоже без признаков жизни. Потом отец велел своему кузнецу сделать ей игрушечную коляску, наподобие той, в которой она провела свои первые три года. Коляска вышла грубая и тяжелая, но это была единственная игрушечная коляска, какую в этих краях когда-либо видели или хотя бы представляли себе понаслышке. Она складывала туда всех кукол и сидела рядом на стуле. Сначала думали, что это умственная отсталость, что она просто не переступила еще ту почти осязаемую грань, за которой девочка, играя, становится маленькой женщиной, но вскоре стало ясно, откуда это безразличие, - ведь, чтобы двигать коляску, ей пришлось бы двигаться самой. Так она росла до восьми лет, всегда на стульях, пересаживаясь с одного на другой, и то лишь поневоле, когда в доме шла уборка или нужно было поесть. По настоянию жены, Уорнер продолжал заказывать кузнецу игрушечные подобия всяких домашних вещей - маленькие метлы и швабры, маленькую настоящую плиту, - надеясь, что забава, игра приучит ее к делу, но все это порознь и вместе производило на нее не большее впечатление, чем на старого пьяницу рюмка холодного чаю. У нее не было товарищей в играх, не было закадычной подруги. Они ей были не нужны. Никогда и ни с кем не связывала ее та пылкая, иной раз быстротечная дружба, когда две девочки объединяются в тайном воинственном заговоре против своих сверстников-мальчишек и против всех взрослых. Она бездействовала. С таким же успехом она могла бы оставаться в утробе матери. Она словно бы родилась лишь наполовину, разум и тело либо каким-то образом совершенно отделились друг от друга, либо безнадежно спутались, перемешались; словно на свет появилось лишь что-то одно или же одно появилось не вместе с другим, но в его лоне. - Может, она вырастет сорванцом, мальчишкой в юбке? - сказал однажды отец. - Это когда же? - сказал Джоди, вспыхивая, распаляясь в порыве ожесточения. - Покуда она раскачается, все дубы, которые взойдут из желудей за ближайшие пятьдесят лет, успеют вырасти, засохнуть и сгореть в печке, прежде чем она соберется залезть на который-нибудь из них. Когда Юле исполнилось восемь лет, брат решил, что пора ей начинать учиться. Отец с матерью давно уже рассудили, что когда-нибудь начать все равно придется, вероятно, главным образом потому, что Билл Уорнер, который официально числился попечителем, был главной опорой школы и вершителем ее судьбы. Все родители видели в ней одно из деловых предприятий Уорнера, и в конце концов Уорнеру пришлось потребовать, чтобы его дочь ходила в школу хотя бы какое-то время, точно так же, как он требовал со своих должников уплаты процентов сполна. Миссис Уорнер не особенно заботило, пойдет ее дочь в школу или нет. Она была одной из лучших домашних хозяек в округе и без устали занималась своим делом. Она испытывала поистине физическое наслаждение, ничего общего не имеющее с простым удовлетворением, доставляемым экономией и благополучием, перебирая выглаженные простыни или оглядывая уставленные банками полки, набитые картофелем погреба и увешанные гирляндами окороков стропила коптильни. Сама она ничего не читала, хотя в ту пору, когда выходила замуж, была грамотна. Ей не часто случалось этим воспользоваться, за последние сорок лет она и книгу в руках держать разучилась, предпочитая обращаться непосредственно к самой жизни, обо всем, будь то правда или выдумка, судачить и все обращать в назидание. Так что никакой нужды в грамоте она для женщины не видела. Она была убеждена, что сведения, сколько и чего класть в то или иное блюдо, черпают не из книг, а из кастрюли, с помощью ложки, и что хозяйка, которая только в школе узнает, сколько денег у нее осталось, если из того, что было, вычесть то, что истрачено, никогда не будет настоящей хозяйкой. Только брат, Джоди, выступил на восьмое лето ее жизни пламенным поборником образования и через три месяца горько об этом пожалел. Но пожалел он не о том, что сам настоял, чтобы она пошла учиться. Он жалел, что всегда был и будет уверен в необходимости того, за что ему теперь приходилось платить такой дорогой ценой. Потому что Юла отказалась ходить в школу пешком. Посещать школу, присутствовать на занятиях она не отказывалась, она только не желала туда ходить. А школа была недалеко, меньше чем в полумиле от дома. Но все пять лет своей учебы - а если подсчитать в часах, сколько она там усвоила, это время пришлось бы мерить не годами и даже не месяцами, а днями - она ездила туда и обратно. Другие дети, жившие в три, в четыре, в пять раз дальше, ходили пешком во всякую погоду, а она ездила. Она просто отказывалась ходить, спокойно и решительно. Она не плакала и даже не упрямилась, не говоря уже о физическом сопротивлении. Она просто сидела, не шевелясь и, очевидно, ни о чем не думая, но источая яростное и неуязвимое упорство, точно кровная, норовистая кобылка, которая пока еще молода, но через год-другой ей цены не будет, а потому хозяин, как она ни бесит его, как ни изводит, все же не решается отстегать ее кнутом. Отец тотчас, как и следовало ожидать, умыл руки. - Пускай ее сидит дома, - сказал он. - Здесь она, правда, тоже палец о палец не ударит, но, может, хоть чему-нибудь по хозяйству выучится, когда будет таскаться от стула к стулу, чтобы не путаться под ногами. Нам только бы уберечь ее от беды, покуда она вырастет и сможет спать с мужчиной, так, чтобы оба мы, он и я, не угодили за решетку. Тогда ты выдашь ее замуж. Глядишь, еще такого жениха ей найдем, что и Джоди избавит от богадельни. Мы отдадим им дом, и лавку, и все добро, а сами поедем с тобой на ту ярмарку в Сент-Луисе, куда, говорят, со всего света съезжаются, и ежели нам понравится, ей-богу, купим там палатку да заживем себе помаленьку. Но брат настаивал, чтобы она училась. А она все отказывалась ходить в школу, все сидела сиднем, женственная, мягкая и недвижная, ни о чем не думая и, видимо, даже ничего не слыша, а битва между матерью и братом бушевала над ее безмятежной головой. В конце концов негр, который прежде носил ее на руках следом за матерью, когда та ходила по гостям, стал запрягать семейную коляску и отвозить Юлу за полмили в школу, а в полдень и в три часа, когда детей распускали по домам, ждал ее около школы. Так продолжалось недели две. Потом миссис Уорнер положила этой затее конец, усмотрев в ней прямую бесхозяйственность, - все равно что ставить на огонь четырехведерный котел, чтобы сварить тарелку супа. Она предъявила ультиматум: если Джоди хочет, чтобы сестра училась, пусть сам позаботится о том, как доставлять ее в школу. Она сказала, что раз уж Джоди все равно что ни день, ездит верхом в лавку и из лавки, пускай возит Юлу на лошади, позади себя, а она все сидела, ни о чем не думая, ничего не слыша, и Джоди рвал и метал, но все без толку, а потом сидела по утрам на крыльце, держа дешевый клеенчатый ранец, который ей купили, и дожидаясь, пока подъедет брат и угрюмо заворчит, приказывая ей залезть на лошадь позади себя. Он отвозил ее в школу, привозил в полдень назад, потом снова отвозил и ждал ее после конца уроков. Так продолжалось почти месяц. Потом Джоди решил, что она как-нибудь пройдет две сотни ярдов от школы до лавки и будет ждать его там. К его удивлению, она согласилась беспрекословно. Так продолжалось ровно два дня. На исходе второго дня брат примчался с ней домой, ворвался в прихожую и, остановившись перед матерью, закричал, трясясь от злости и негодования: - Понятное дело, почему она так сразу согласилась встречать меня у лавки! Если бы вдоль дороги, через каждую сотню футов, расставить мужиков, она ходила бы пешком, как миленькая! Как собачонка, ей-богу! Только увидит брюки, так от нее сразу какой-то дух идет! За десять футов слышно! - Вздор, - сказала миссис Уорнер. - И вообще отвяжись от меня. Ведь это ты настоял, чтобы она училась. Ты, а не я. Я уже вырастила восемь дочерей и всегда считала, что они воспитаны не хуже, чем у людей. Но будь по-твоему, может, и впрямь двадцатисемилетний холостяк понимает в этих