жется, и у них здесь нет карандаша. - Может, у черного найдется, - сказал Бухвальд и взглянул на негра. - А зачем вызвался ты, не считая трехдневного отпуска в Париж? Тоже повидать Шольнемон? - Как ты меня назвал? - спросил негр. - Черный, - ответил Бухвальд. - Тебе не нравится? - Меня зовут Филип Мениголт Бичем, - сказал негр. - Ну-ну, - сказал Бухвальд. - Пишется Мэниголт, но вы произносите Мэнниго, - сказал негр. - Заткнись ты, - сказал Бухвальд. - Есть у тебя карандаш, приятель? - спросил айовец у негра. - Нет, - ответил негр, даже не взглянув на айовца. Он продолжал глядеть на Бухвальда. - А ты думаешь нагреть на этом деле руки? - Я? - сказал Бухвальд. - Ты из какой части Техаса? - Техаса? - с презрением спросил негр. Он взглянул на ногти правой руки, потом торопливо потер их о бок. - Я из штата Миссисипи. Как только кончится эта заваруха, уеду в Чикаго. Буду гробовщиком, если хочешь знать. - Гробовщиком? - сказал Бухвальд. - Тебе что, нравятся покойники? - Неужели ни у кого на этой чертовой войне нет карандаша? - спросил айовец. - Да, - ответил негр. Высокий, стройный, он стоял, нисколько не рисуясь; внезапно он бросил на Бухвальда вызывающий и вместе с тем робкий взгляд. - Мне нравится эта работа. Ну и что? - Потому ты и вызвался? - Может, да, а может, и нет, - сказал негр. - А зачем вызвался ты? Не считая трехдневного отпуска в Париж? - Потому что я люблю Вильсона, - сказал Бухвальд. - Вильсона? - переспросил айовец. - Ты знаешь сержанта Вильсона? Это лучший сержант в армии. - Тогда я не знаю его, - ответил Бухвальд, не глядя на айовца. - Все сержанты, каких я знаю, - это сучьи дети. - И обратился к негру: - Тебе сказали или нет? Тут айовец стал переводить взгляд с одного на другого. - Что тут затевается? - спросил он. Дверь отворилась. Появился американский старшина. Он торопливо вошел и торопливо оглядел их. В руке у него был портфель. - Кто у вас старший? - спросил он. Поглядел на Бухвальда. - Ты. - Он открыл портфель, достал оттуда что-то и протянул Бухвальду. Это был пистолет. - Немецкий, - сказал айовец. Бухвальд взял его. Старшина снова полез в портфель; на этот раз он достал ключ, обыкновенный дверной ключ, и протянул Бухвальду. - Зачем? - спросил Бухвальд. - Держи, - сказал старшина. - Не собираетесь же вы сидеть здесь вечно? Бухвальд взял ключ и вместе с пистолетом сунул в карман. - Что же вы, гады, не взялись сами? - спросил он. - Мы послали за вами в Блуа не затем, чтобы препираться среди ночи, - сказал старшина. - Пошли. Дело не ждет. - Он направился к двери. Тут послышался громкий голос айовца. - Послушайте, - сказал он. - Что тут происходит? Старшина остановился, поглядел на айовца, затем на негра и сказал Бухвальду: - Они у тебя уже робеют. - Не волнуйся, - сказал Бухвальд. - Черный в этом не виноват, робость у него - это, так сказать, привычка, или обычай, или традиция. А другой пока и не знает, что такое робость. - Ладно, - сказал старшина. - Это твои люди. Готовы? - Постой, - сказал Бухвальд. Он даже не обернулся к столу, где стояли те двое, глядя на него и на старшину. - Что тут происходит? - Я думал, вам сказали... У них с ним загвоздка. Он должен быть убит спереди, ради него же самого, не говоря о других. Но, видно, они не могут заставить его повернуться лицом. А он должен быть убит спереди, немецкой пулей - ясно? Понял теперь? Он был убит в понедельник утром, во время той атаки; ему отдадут все почести; в то утро ему там нечего было делать - генерал-майор, он до конца мог оставаться позади и приговаривать "задайте им, ребята". Но нет. Он вышел вперед и повел всех к победе во имя Франции, отечества. Ему даже повесят еще один орден, только он его не увидит. - А чего он артачится? - спросил Бухвальд. - Он ведь знает, что его песенка спета, не так ли? - Само собой, - сказал старшина. - Он знает, что ему конец. Вопрос не в этом. Со смертью он смирился. Только не дает сделать это как нужно - клянется, что вынудит застрелить себя не спереди, а сзади, словно какой-нибудь старший сержант или младший лейтенант, считающий себя слишком смелым, чтобы бояться, и слишком крепким, чтобы получить рану. Понимаешь, показать всему миру, что это не враги, а свои. - Неужели нельзя было подержать его? - Нет, - сказал старшина. - Нельзя держать французского генерал-майора и стрелять ему в лицо. - Тогда как же нам быть? - спросил Бухвальд. Старшина поглядел на него. - А... - сказал Бухвальд. - Кажется, понял. Нельзя французским солдатам. Может, в следующий раз это будет американский генерал, и трое лягушатников совершат путешествие в Нью-Йорк. - Да, - сказал старшина. - Только бы дали мне выбрать этого генерала. Ну, готовы? - Да, - ответил Бухвальд, но с места не двинулся. - Но все же, почему мы? Раз это французский генерал, почему этого не сделали сами французы? Почему мы? - Может, потому, что американский пехотинец - единственная тварь, какую можно купить поездкой в Париж, - сказал старшина. - Идем. Но Бухвальд снова не двинулся с места; взгляд его светлых, суровых глаз был задумчив и спокоен. - Идем, - сказал он. - Ты первый. - Если хочешь отказаться, почему не отказался до выезда из Блуа? - спросил старшина. Бухвальд непристойно выругался. - Веди, - сказал он. - Пора кончать. - Верно, - сказал старшина. - Они все распределили. Французам придется расстрелять тот полк, потому что он французский. В среду пришлось везти сюда немецкого генерала, объяснять, почему они собираются расстреливать французский полк, и это досталось англичанам. Теперь им нужно застрелить французского генерала, чтобы объяснить, зачем привозили сюда немецкого, и это досталось нам. Может, они тянули жребий. Ну, все? - Да, - внезапно охрипшим голосом сказал Бухвальд и выругался. - Да. Давай кончать с этим. - Постойте! - сказал айовец. - Нет! Я... - Не забудь свою карту, - сказал Бухвальд. - Мы сюда не вернемся. - Не забуду, - сказал айовец. - Что, по-твоему, я все время держу в руках? - Отлично, - сказал Бухвальд. - Когда тебя отправят в тюрьму за неподчинение, пометь на ней и Ливенуорт {Тюрьма в США.}. Они вышли в коридор. Он был пустым, под потолком горело несколько тусклых лампочек. Других признаков жизни не было видно, и внезапно им показалось, что и не будет, пока они не выйдут оттуда. Узкий коридор не уходил вглубь, ступенек в нем больше не было. Казалось, это земля, в которой он пролегал, опустилась, словно кабина лифта, оставив его в целости, безжизненным и беззвучным, не считая топота их сапог; побеленный камень потел, держа на себе чудовищную тяжесть спрессованной истории, напластований прежних традиций, придавленных сверху отелем - монархии, революции, империи и республики, герцога, фермера-генерала и санкюлота, трибунала и гильотины, свободы, равенства, братства и смерти и народа, Народа, который всегда выстаивает и побеждает; компания, группа, теперь тесно скученная, шла быстро, потом айовец закричал снова: - Нет, нет! Я... Бухвальд остановился, вынудив остановиться всех, повернулся и негромко, яростно бросил ему: - Пошел отсюда. - Что? - крикнул айовец. - Не могу! Куда мне идти? - Идем, - сказал старшина. Они пошли дальше. Подошли к двери. Она была заперта. Старшина отпер ее. - Докладывать нужно? - спросил Бухвальд. - Мне - нет, можешь даже взять этот пистолет себе на память. Машина будет ждать вас, - и собрался закрыть дверь, но Бухвальд торопливо заглянул в комнату, повернулся, прижал дверь ногой и снова заговорил спокойным, хриплым яростным, сдержанным голосом: - Черт возьми, эти сучьи дети не могут прислать ему священника? - Пытаются, - сказал старшина. - Кого-то послали за священником в лагерь два часа назад, и он еще не вернулся. Видимо, не может его найти. - Значит, придется ждать его, - сказал Бухвальд с той же спокойной, невыносимой яростью. - Кто тебе сказал? - возразил старшина. - Убери ногу. Бухвальд убрал ногу, дверь за ними закрылась, лязгнул замок, все трое остались в густо побеленной камере, комнатке с электрической лампочкой без абажура, трехногой табуреткой, какими пользуются для дойки коров, и французским генералом. То есть у этого человека было французское лицо, и, судя по его выражению и взгляду, он давно привык к высокому чину и вполне мог быть генералом, к тому же у него были погоны, полная грудь орденских планок, широкий ремень и кожаные краги, однако держалось все это на простом солдатском мундире и брюках, очевидно, изношенных каким-нибудь кавалеристом-сержантом; резко встав на ноги, он стоял прямо и неподвижно, словно бы окруженный расходящимся ореолом этого движения. - Смирно! - резко приказал он по-французски. - Что? - спросил Бухвальд у стоящего рядом негра. - Что он сказал? - Откуда я знаю, черт возьми? - ответил негр. - Быстрее! - сказал он, тяжело дыша. - Этот айовский щенок... Займись им. - Ладно, - сказал Бухвальд, поворачиваясь. - Тогда держи лягушатника, - и шагнул к айовцу. - Нет, нет! - крикнул айовец. - Я не хочу... Бухвальд мастерски ударил его; удара даже не было заметно, пока айовец не отлетел к стене и не сполз на пол. Бухвальд повернулся снова и увидел, как негр схватил французского генерала; когда Бухвальд спустил предохранитель, генерал резко повернулся лицом к стене, бросив через плечо по-французски: - Стреляй, сучье отродье. Я не повернусь. - Разверни его, - сказал Бухвальд. - Поставь предохранитель на место! Хочешь застрелить и меня? Иди сюда. Тут нужны двое. Бухвальд вернул предохранитель на место, но не выпускал пистолета из руки, пока они втроем боролись, или вдвоем оттаскивали французского генерала от стены, чтобы развернуть его. - Нужно оглушить его, - выдохнул негр. - Черт возьми, как оглушить уже мертвого? - выдохнул Бухвальд. - Бей, - выдохнул негр. - Только слегка. Быстрее. Бухвальд ударил, стараясь рассчитать удар, и не оплошал: тело стало оседать, негр подхватил его, но оно не было бесчувственным, открытые глаза глядели снизу вверх на Бухвальда, потом стали следить за пистолетом; когда Бухвальд поднял его и снова опустил предохранитель, в них не было ни страха, ни даже отчаяния, их твердый взгляд был насторожен и решителен, до того насторожен, что, видимо, уловил, как палец Бухвальда начал сгибаться; и в миг выстрела яростный рывок внезапно повернул не только лицо, но и все тело, поэтому, когда труп упал на пол, круглое отверстие оказалось за самым ухом. Бухвальд и негр стояли над ним, тяжело дыша, теплый ствол пистолета касался ноги Бухвальда. - Сукин сын, - сказал Бухвальд негру. - Что же ты не держал его? - Он вырвался! - выдохнул негр, - Какое там, - сказал Бухвальд. - Ты его не держал. - Сам ты сукин сын! - выдохнул негр. - Я бы его держал, а пуля прошла бы насквозь и угодила в меня? - Ладно, ладно, - сказал Бухвальд. - Теперь нужно заткнуть эту дырку и стрелять снова. - Заткнуть? - спросил негр. - Да, - сказал Бухвальд. - Какой, к черту, будет из тебя гробовщик, если не знаешь, как заделать дырку в теле, когда пуля попала не в то место? Нужен воск. Найди свечу. - Где ее искать? - сказал негр. - Выйди в коридор и крикни, - ответил Бухвальд, переложил пистолет в другую руку, достал из кармана ключ и сунул его негру. - Кричи, пока не найдешь какого-нибудь лягушатника. У них должны быть свечи. Должно же быть в этой... стране что-то, чего нам не пришлось везти для них за две тысячи миль. ПЯТНИЦА, СУББОТА, ВОСКРЕСЕНЬЕ  Опять наступило ясное весеннее утро с пением жаворонков; пестрая форма, оружие, бренчащее снаряжение и, казалось, даже эбеновые лица сенегальцев блестели на солнце, когда их полк, повинуясь загадочным выкрикам сержантов на своем племенном языке, вышел на плац и выстроился по трем сторонам пустого плаца лицом к трем только что вкопанным столбам, симметрично расположенным на краю длинной канавы или рва, за четыре года почти до краев заполненного отбросами войны - жестянками, бутылками, старыми котелками, сапогами, мисками, спутанными мотками ржавой и никчемной проволоки, - земля была вырыта оттуда для железнодорожной насыпи, к которой примыкал плац, сейчас ей предстояло служить мишенным валом для тех пуль, что не попадут ни в дерево, ни в плоть. Сенегальцы встали по стойке "смирно", потом взяли винтовки к ноге и встали вольно, потом небрежно, начался неторопливый, вялый разговор, не беспечный, просто стадный, как у людей, ждущих открытия рыночной площади; бледное, почти невидимое пламя зажигалок то и дело вспыхивало у сигарет среди бормотанья голосов, черные блестящие лица даже не обращались к рабочей команде из белых солдат, те утоптали землю у столбов, потом взяли свои инструменты и ушли беспорядочной толпой, словно косари с луга. Потом вдали дважды протрубил горн, сержант-сенегалец крикнул, солдаты в пестрых мундирах неторопливо загасили сигареты, с небрежной, почти беспечной медлительностью приняли стойку "вольно", старшина городского гарнизона с пистолетом в кобуре, висевшей на ремне поверх длинного мундира, подошел к трем столбам и остановился; взбунтовавшийся полк под грубые, резкие выкрики новых сержантов вышел на плац и сгрудился, они были по-прежнему отверженными, без головных уборов и без оружия, по-прежнему небритые, чуждые, все еще в грязи Эны, Уазы и Марны, на фоне пестрых сенегальцев они выглядели усталыми, измученными и бесприютными беженцами с другой планеты: несмотря на свою неряшливость, они держались спокойно и даже дисциплинированно или по крайней мере сдержанно, потом вдруг несколько человек, одиннадцать, выбежали беспорядочной группой, бросились к столбам и встали перед ними на колени, старшина выкрикнул команду, один из сержантов подхватил ее, и отделение сенегальцев торопливо вышло вперед, они окружили коленопреклоненных людей, подняли их, отнюдь не грубо, на ноги и повели, словно пастухи отбившихся овец, к стоящим товарищам. Сзади подскакала небольшая кавалькада и остановилась у самого плаца: это были комендант города, его адъютант, адъютант начальника военной полиции и трое ординарцев. Старшина отдал команду, весь плац (за исключением отверженного полка) замер по стойке "смирно" под продолжительный лязг металла; старшина повернулся и отдал честь коменданту, находящемуся за строем сенегальцев, комендант принял рапорт, поставил солдат "вольно", потом опять "смирно" и снова предоставил командовать старшине, тот снова отдал команду "вольно" и повернулся к столбам, тут внезапно и словно бы ниоткуда появились сержант и охранники, они привели, окружив кольцом, троих арестантов с непокрытыми головами и быстро привязали их к столбам - сперва человека, который называл себя Кроликом, потом капрала, потом обезьяноподобное существо, которое Кролик называл Кастетом или Конем, - пре- доставив им созерцать пустой плац, хотя видеть его они не могли, потому что перед ними появился другой отряд, человек из двадцати с сержантом во главе; они остановились, повернулись и встали вольно, спиной к троим обреченным, которых обходил старшина, он быстро проверил веревку, которой был привязан Кролик, потом перешел к капралу, уже протягивая свою (старшинскую) руку к Medaille Militaire на его мундире, и торопливо пробормотал: - Тебе она ни к чему. - Да, - ответил капрал. - Незачем ее портить. Старшина сорвал ее с мундира, не злобно, лишь быстро, уже идя дальше. - Я знаю, кому отдать ее. - сказал он, подходя к третьему; тот стоял, чуть распустив слюни, не встревоженный, даже не взволнованный, просто робкий, растерянный, словно обратился к незнакомцу по срочному делу, а незнакомец на время забыл либо о деле, либо о нем: - Париж. - Ага, - сказал старшина и отошел. Теперь трое привязанных видели только спины двадцати человек, стоящих перед ними, однако им был слышен голос старшины, когда он, снова поставив весь плац по стойке "смирно", достал откуда-то из-под мундира старый футляр с очками и сложенную бумагу, развернул ее, надел очки и, держа бумагу обеими руками на легком утреннем ветерке, стал читать: голос его, говорящий о конце человека с мертвенным, высокопарным судейским многословием, претендующим на изящество и величественность, звучал в солнечной, пронизанной пением жаворонков пустоте отчетливо, тонко и как-то жалко. - По решению председателя суда, - вымученно протянул старшина, свернул бумагу, снял очки, положил в футляр и спрятал его; раздалась команда, двадцать человек повернулись кругом, лицом к трем столбам; Кролик, схваченный веревкой, подался вперед, стараясь увидеть за капралом третьего. - Послушай... - взволнованно сказал он капралу. - Заряжай! - Париж... - хрипло, плаксиво и настойчиво произнес третий. - Скажи ему что-нибудь, - сказал Кролик. - Скорей. - Целься! - Париж... - снова произнес третий. - Не бойся, - сказал ему капрал. - Мы подождем. Мы не уйдем без тебя. Столб капрала, видимо, был треснутым или же гнилым, поэтому, когда залп начисто срезал веревки, которыми были привязаны Кролик и третий и тела их сползли к подножию столбов, тело капрала со столбом и веревками рухнуло как одно неделимое целое на край заполненной мусором канавы; когда старшина с пистолетом, еще дымящимся в руке, отошел от Кролика к капралу, то обнаружил, что столб при падении вдавился вместе с телом в спутанный моток старой колючей проволоки, нить ее обвилась вокруг верхушки столба и головы человека, словно связав их для погребения. Проволока была изъедена ржавчиной и никак не отклонила бы пулю, новый же старшина старательно отодвинул ее ногой, прежде чем приставить дуло пистолета к уху. Как только плац опустел (даже раньше, конец колонны сенегальцев еще не успел скрыться за бараками), появилась рабочая команда с ручной тележкой, там лежали инструменты и свернутый брезент. Командующий солдатами капрал вынул оттуда кусачки и подошел к старшине, который уже отделил тело капрала от сломанного столба. - Возьмите, - сказал он старшине, протягивая кусачки. - Неужели вы собираетесь расходовать саван на одного? - Вытащите столбы, - сказал старшина. - Оставьте мне саван и двух человек. - Ладно; - ответил капрал и ушел. Старшина отхватил кусок ржавой проволоки длиной около шести футов. Когда он поднялся, двое солдат со свернутым брезентом стояли у него за спиной, дожидаясь распоряжений. - Расстелите, - сказал он, указывая на брезент. Они повиновались. - Положите туда его. Они подняли тело. - державший за голову старался не испачкаться кровью, - и положили на брезент. - Пошевеливайтесь, - сказал старшина. - Заверните его. Потом положите на тележку. - И стал наблюдать за ними, капрал из рабочей команды неожиданно отвернулся, а остальные неожиданно принялись выдергивать столбы из земли. Старшина не произносил ни слова. Он жестом приказал своим солдатам взять тележку за ручки, потом зашел сзади, повернул ее в нужном направлении и стал толкать вперед, груженая тележка покатилась наискось через плац, к тому месту, где проволочное ограждение подходило под прямым углом к старой фабричной стене. Он (старшина) не оглядывался, оба солдата, держась за ручки, почти бежали, чтобы тележка не наехала на них, к углу, где им предстояло увидеть по ту сторону ограждения двухколесную крестьянскую повозку с грузной крестьянской лошадью в оглоблях, а возле нее двух женщин и трех мужчин; старшина остановил тележку так же, как тронул с места, остановился сам и, держась за углы, втолкнул тележку в угол ограды, потом отошел и встал у проволоки - мужчина уже за пятьдесят, выглядящий теперь почти стариком, и более высокая женщина со смуглым, сильным и по-мужски красивым лицом подошла к проволоке с другой стороны. Вторая, пониже, пополнее, помягче, не шевельнулась. Но она смотрела на обоих у проволоки и прислушивалась, ее лицо казалось совершенно пустым, но в нем было нечто брезжущее и спокойно-обещающее, как в чистой, но еще не зажженной лампе на кухонном столе. - Где находится ферма вашего мужа? - спросил старшина. - Я вам говорила, - ответила женщина. - Скажите еще. - За Шалоном, - сказала женщина. - Далеко за Шалоном? - спросил старшина. - Ладно. Далеко от Вердена? - Возле Вьенн-ла-Пуссель, - сказала женщина. - За Сен-Мишелем. - Сен-Мишель, - сказал старшина. - Это армейская зона. Более того. Зона военных действий. С одной стороны немцы, с другой американцы. Американцы. - Американские солдаты страшнее других? - спросила женщина, - Потому что они новички на войне? Да? - Нет, сестра, - сказала другая. - Не потому. Дело в том, что они здесь недавно. Им это будет легче. Ни тот, ни другая не обратили на нее внимания. Они глядели друг на друга через проволоку. Потом женщина сказала: - Война окончена. - А... -сказал старшина. Женщина не шевельнулась. - Что еще может означать эта казнь? Что еще объясняет ее? Оправдывает? Нет, даже не оправдывает - взывает о сочувствии, жалости, отчаянии? - Она глядела на старшину холодно, спокойно, сдержанно. - Взывает об оправдании? - Ну вот еще, - сказал старшина. - Я спрашивал вас? Спрашивал хоть кто-нибудь? Он сделал за спиной знак кусачками. Один из солдат выпустил ручку тележки, подошел и взял их. - Разрежь нижнюю нитку, - приказал старшина. - Разрезать? - переспросил солдат. - Да, болван из болванов! Солдат стал нагибаться, но старшина выхватил у него кусачки и нагнулся сам; упругая нижняя нитка срезалась с тонким, почти мелодичным звуком и свернулась. - Снимайте его с тележки, - приказал старшина. - Живо. Теперь солдаты поняли. Они сняли длинный брезентовый сверток и опустили на землю, трое мужчин встали наготове, чтобы протянуть, - протащить его через дыру в ограждении, потом поднять и погрузить на повозку. - Подождите, - сказал старшина. Женщина замерла. Старшина сунул руку под мундир, вытащил сложенную бумагу и протянул ей за проволоку. Она развернула ее и поглядела безо всякого выражения. - Да, - сказала она. - Война должна быть окончена, потому что вы получили грамоту за казнь. Что я буду делать с ней? Вставлю в рамку и повешу в гостиной? Старшина протянул руку за проволоку и выхватил у нее бумагу, другой рукой нащупал потертый футляр с очками, потом, держа бумагу развернутой, он обеими руками надел очки, взглянул на нее, сунул резким движением в боковой карман, достал из-под мундира другую и протянул за проволоку, резко встряхнув, чтобы она развернулась, прежде чем женщина успеет коснуться ее, и произнес гневным, сдавленным голосом: - Скажите еще, что вам не нужна и эта. Взгляните на подпись. Женщина взглянула. Она никогда не видела его, этого тонкого, изящного, легкого, неразборчивого росчерка, видеть его доводилось немногим, но любой человек в этой половине Европы, имеющий право требовать чьей-либо подписи, узнал бы его сразу же. - Значит, и ему известно, где находится ферма, принадлежащая мужу сводной сестры его сына. - Само собой, - сказал старшина. - За Сен-Мишелем. Если где-то по пути вам попадутся золотые ворота в жемчуге, с этой бумагой вы пройдете через них. И еще вот. Он снова вынул руку из кармана и протянул ее за проволоку, на раскрытой ладони показались тусклый кружок бронзы и яркие полоски ленточки, женщина снова замерла, пока не притрагиваясь к медали и глядя на раскрытую ладонь старшины, потом он ощутил, что на него смотрит другая женщина, и встретил ее спокойный, брезжущий взгляд, когда та сказала: - Он красивый, сестра. И не такой уж старый. - Ну вот еще! - снова возмутился старшина. - Возьмите! - сказал он, всовывая, тыча медаль в руку высокой, пока та наконец не взяла ее, потом торопливо отдернул руку за проволоку. - Уезжайте! Проваливайте! Убирайтесь! - сказал он чуть ли не с гневом, дыша часто и раздраженно, он был слишком стар для этого, снова ощутив на себе взгляд второй, он запрокинул голову, чтобы не встречаться с ней глазами, и крикнул в спину высокой: - Вас было трое. Где третья - его poule {Любовница (фр.).} или кто там она есть... была? Потом ему пришлось встретить взгляд второй, уже не брезжущий, но исполненный обещания; она мило, нежно улыбнулась ему и сказала: - Ничего. Не бойтесь. До свидания. После этого они торопливо удалились, все пятеро, лошадь и повозка; старшина повернулся, взял с тележки кусок ржавой проволоки и бросил рядом с обрезанной нитью. - Прикрутите на место. - Разве война не окончена? - спросил один из солдат. Старшина чуть ли не с яростью напустился на него: - Но не армия. Неужели ты думаешь, что мир способен положить конец армии, если это не под силу даже войне? На сей раз они миновали старые городские ворота, сидя в повозке, - Марфа с вожжами в руках на одном конце высокого сиденья, ее сестра на другом, младшая между ними, сиденье было таким высоким, что казалось, они движутся не в густом, неторопливом потоке идущих, а плывут по нему, будто в лодке, словно бы они покидали город на платформе в карнавальной процессии, выплывали из города по утихающему потоку страданий на декоративной лошади без ног и повозке без колес, как бы несомых на сдвинутых плечах в каком-то триумфе, несомых так высоко, что они почти достигли старых ворот, прежде чем обладатели плеч случайно или намеренно обратили свои взгляды или внимание так высоко, чтобы увидеть то, что несут, и понять, догадаться, что находится в повозке, или просто шарахнуться от нее. Толпа не шарахнулась, не отпрянула от повозки, скорее расступилась, раздалась; внезапно вокруг нее образовалось пустое пространство, так поток отступает от карнавальной платформы, открывая взгляду, что она не плавучая, а земная и движется с помощью лошадиных ног и колес; толпа расступалась, словно обладатели плеч предали забвению не только необходимость поддержки, но и ощущение тяжести, и существование ноши; они неуклонно отступали от повозки и даже каким-то образом извещали шедших впереди о ее движении, те стали расступаться заранее, и теперь повозка двигалась быстрее толпы, идущие даже не глядели в ее сторону, пока вторая сестра, Мария, не обратилась к ним с края высокого сиденья, без назидательности, без упрека, лишь настойчиво, спокойно, словно к детям: - Успокойтесь. Вы ничем ему не обязаны, вам незачем его ненавидеть. Вы не причинили ему вреда, зачем же бояться? - Мария... - сказала сестра. - И стыдиться не надо, - продолжала Мария. - Мария, перестань, - сказала сестра. Мария снова приняла прежнюю позу. - Ладно, сестра, - сказала она. - Я хотела не пугать их - только утешить. Но она продолжала глядеть на них ясно и безмятежно, повозка не останавливалась, дорога перед ней расчищалась, словно сама собой, и, когда они подъехали к старым воротам, арка была совершенно свободна, толпа остановилась и сгрудилась с обеих сторон, давая повозке проехать; внезапно один человек снял шляпу, вслед за ним еще несколько, и когда повозка проехала под аркой, то казалось, что она покинула город в легком, зримом, беззвучном шорохе. - Вот видишь, сестра, - сказала Мария с безмятежным, спокойным торжеством, - только утешить. Они уже были за городом; длинные, прямые дороги разбегались, расходились в стороны, как спицы от ступицы колеса; над ними медленно ползли одно за другим облачка пыли - это люди поодиночке и группами, иногда тоже в повозках, возвращались по домам; родители и родственники солдат взбунтовавшегося полка, спешившие к городу в изумлении и ужасе, чтобы меж его старых стен слить воедино свою брань и муку, теперь покидали его словно бы даже не с облегчением, а со стыдом. Они не оглядывались, хотя город был виден еще долгое время, он стоял на плоской равнине, совершенно тихий, серый, увенчанный древней римской крепостью, и, постепенно скрываясь из вида, в конце концов исчез совсем; но они так ни разу и не оглянулись, а сильная, крупная, неторопливая, спокойная крестьянская лошадь увозила их все дальше от него. У них была с собой еда, так что останавливаться было незачем, лишь в полдень они сделали небольшую остановку в лесу, чтобы накормить и напоить лошадь. Поэтому они без задержки миновали деревни - их встречали безмолвные, - сдержанные лица, тот же самый легкий, беззвучный, зримый шорох снимаемых шляп и кепок, словно скачущий впереди курьер предупреждал об их появлении; младшая, сжавшись, куталась в шаль, сидя между двумя старшими женщинами, Марфа с застывшим лицом смотрела прямо перед собой, и лишь другая сестра, Мария, спокойно и безмятежно оглядывала жителей, не изумляясь, не удивляясь, а тяжелые, мохнатые копыта лошади неторопливо лязгали по булыжнику, пока очередная деревня не оставалась позади. К вечеру они приехали в Шал он. Здесь тоже была армейская зона, а пять дней назад - зона боевых действий, однако теперь здесь был мир, или по крайней мере тишина; но зона все-таки оставалась армейской, потому что у головы лошади внезапно появились французский и американский сержанты и остановили ее. - У меня есть бумага, - сказала Марфа, доставая и протягивая ее. - Вот она. - Оставьте, - сказал французский сержант. - Здесь она вам не понадобится. Все устроено. Тут она увидела, что шестеро французских солдат с дешевым деревянным гробом подошли к задку повозки; когда она обернулась к ним, они уже поставили гроб на землю и снимали завернутое в брезент тело. - Постойте, - сказала Марфа хриплым, сильным голосом, слез в нем не слышалось. - Все устроено, не волнуйтесь, - сказал сержант. - Вы поедете до Сен-Мишеля на поезде. - На поезде? - переспросила Марфа. - Что ты, сестра! - сказала Мария. - В поезде! - Не беспокойтесь, - сказал сержант Марфе. - Платить вам не придется. Все устроено. - Эта повозка чужая, - сказала Марфа. - Я одолжила ее. - Мы знаем, - сказал сержант. - Она будет возвращена. - Но ведь мне нужно еще везти его от Сен-Мишеля до Вьенн-ла-Пуссель. Вы сказали - до Сен-Мишеля, так ведь? - Чего вы спорите со мной? - сказал сержант. - Сколько можно говорить, что все устроено? Ваш муж встретит вас со своей повозкой и лошадью. Слезайте. Все трое. Думаете, если война прекратилась, так армии больше нечего делать, как обхаживать гражданских. Пошли. Вы задерживаете свой поезд; ему нужно не только дожидаться вас. Тут они увидели поезд. Раньше они не замечали его, хотя он стоял на путях почти рядом с ними. Состоял он из паровоза и одного вагона типа "сорок человек, восемь лошадей". Они слезли с повозки; уже смеркалось. Солдаты приколотили крышку и подняли гроб, три женщины и двое сержантов последовали за ними к вагону, солдаты сунули гроб в открытую дверь, потом взобрались сами, снова подняли гроб и унесли его в переднюю часть вагона, затем появились снова и поодиночке спрыгнули вниз. - Влезайте, - сказал женщинам сержант. - Только не жалуйтесь, что нет сидений. Там много чистой соломы. И вот еще. Он протянул им армейское одеяло. Никто из женщин не заметил, откуда оно взялось. Раньше они не видели его. Потом американский сержант что-то сказал французскому, несомненно, на своем языке, потому что они ничего не поняли, даже когда тот сказал им: "Attendre" {Подождите (фр.).}; и они неподвижно стояли в тусклом, угасающем свете, пока американский сержант не принес деревянный ящик с непонятными трафаретными символами артиллеристов или снабженцев, он поставил его перед дверью вагона; и тут они, видимо, не без удивления поняли, зачем, взобрались на него, а потом в вагон, в почти полную темноту, нарушаемую лишь тусклым, расплывчатым отсветом гроба из некрашеных досок. Потом они нашли солому. Марфа расстелила на ней одеяло и села; в ту же минуту кто-то вскочил, впрыгнул в вагон - судя по силуэту в двери, где еще было немного света, мужчина, военный, американец, он что-то держал в обеих руках. Они уловили запах кофе, американский сержант наклонился к ним, громко сказал: "Ici cafe. Cafe" {Есть кофе. Кофе (фр.).}, - и начал совать им три кружки, пока Марфа не взяла и не раздала их; потом она ощутила, как его твердая рука сжала ее руку вместе с кружкой, и он стал наливать кофе из кофейника; казалось, сержант даже предвидел рывок, потому что крикнул на своем языке "осторожно!" за секунду-две до-пронзительного паровозного гудка, который не предвещал отправления, а означал его, и ухватился за стену, когда вагон безо всякого перехода рванулся с какой-то неистовой скоростью; горячий кофе плеснулся из кружки ей на колени. Потом, когда и все трое они сумели ухватиться за стену, снова раздался гудок, истошный, словно бы негодующий, не сигнал приближения, а вопль протеста, бессмысленного страдания и обвинения суровой темной земле, по которой мчался поезд, громадному бремени темного неба, под которым он отчаянно прокладывал путь, неизменному и недостижимому горизонту, к которому он упорно стремился. Теперь американский сержант опустился на колени и все-таки, опираясь плечом о стену, стал обеими руками наливать в кружки кофе, но лишь до половины, и они, прислонясь к стене, сидели и пили маленькими глотками горячий, сладкий, подкрепляющий кофе; вагон мчался сквозь тьму, в темноте они не видели даже друг друга, исчез даже отсвет гроба в другом конце вагона, их неподвижные тела пришли в соответствие, согласие со скоростью поезда, могло показаться, что он совсем не движется, если бы не сильная тряска и время от времени истошные вопли паровоза. Когда снова забрезжил свет, вагон остановился. Очевидно, это был Сен-Мишель; ей сказали, что поезд пойдет до Сен-Мишеля, значит, они уже приехали, к тому же какое-то шестое чувство говорило ей даже по прошествии четырех лет войны о близости дома. И она сразу же стала подниматься, спросив у сержанта: "Сен-Мишель?", потому что уж это он должен был понять, потом с каким-то отчаянным нетерпением даже сказала, начала: "Mon homme a moi - mon mari" {Мой супруг - мой муж (фр.).}, - но не успела она договорить, как сержант заговорил сам, вставляя два-три слова из тех немногих, что он знал по-французски: - Нет, нет, нет. Attention. Attention {Осторожно, осторожно (фр.).}, - и, несмотря на темноту в вагоне, сделал ей знак рукой, каким тренер приказывает собаке сесть. Потом спрыгнул, мелькнув тенью в чуть освещенном проеме двери, и они стали ждать, тесно сдвинувшись, чтобы согреться в холоде весеннего рассвета, младшая была посередине, спала она или нет, засыпала ночью или нет, Марфа не знала, однако, судя по дыханию, Мария спала. Когда сержант вернулся, было уже совсем светло; теперь не спали все три; была суббота, всходило солнце, пели вечные, непреходящие жаворонки. Сержант опять принес полный кофейник кофе и на этот раз хлеба, заговорил очень громко: "Monjay. Monjay" {Ешьте, ешьте (искаж. фр.).}, и они - она - теперь разглядела его: это был молодой человек с суровым солдатским лицом, в котором было что-то еще - не то нетерпение, не то сочувствие, Марфа разобрать не могла. Но ей было все равно, она хотела было снова заговорить с ним, но тот французский сержант в Шалоне сказал, что все устроено, и она вдруг доверилась американскому сержанту не потому, что он должен был знать, что делает, так как поехал с ними, очевидно, по приказу, а потому, что ей - им - ничего больше не оставалось. И они стали есть хлеб и снова пить горячий сладкий кофе. Потом сержант снова спрыгнул вниз, и они ждали; как долго, она не могла ни определить, ни догадаться. Потом сержант опять вскочил, впрыгнул в вагон, и она поняла, что минута настала. На этот раз шестеро солдат, пришедших с ним, были американцы; все три женщины поднялись и снова ждали, пока солдаты двигали гроб к двери и потом опускали на землю; земли им не было видно, и казалось, что гроб неожиданно вылетел в дверь и исчез; сержант спрыгнул, и они подошли к двери; внизу для них был опять подставлен ящик, они спустились, щурясь после темноты в ясное утро, шестое ясное утро недели, без дождя и без туч. Потом Марфа увидела повозку, свою или их, ее муж держал лошадь под уздцы, а солдаты укладывали гроб, она повернулась к американскому сержанту, сказала по-французски: "спасибо", и вдруг он как-то робко обнажил голову, торопливо и крепко пожал руку ей, потом ее сестре и снова надел фуражку, не глядя на младшую и не протягивая ей руки; Марфа обогнула повозку и подошла к мужу - широкоплечему, сильному человеку, одетому в вельветовые куртку и брюки, чуть пониже ее и заметно постарше. Они обнялись, потом все четверо подошли к повозке и, как обычно, замерли в нерешительности. Однако стояли так они недолго; на сиденье вчетвером было не поместиться, но младшая разрешила эту проблему, она влезла по оглобле и сиденью в кузов повозки и, кутаясь в шаль, села возле гроба; лицо ее было усталым, сонным и явно нуждалось в воде и мыле. - Ну конечно, сестра, - сказала Мария, младшая, в голосе ее звучало приятное удивление, почти радость от столь простого решения. - Я тоже поеду там. Муж Марфы помог ей взобраться на оглоблю, потом перелезть через сиденье, и она села по другую сторону гроба. Потом Марфа энергично, без помощи влезла на сиденье, муж сел рядом с ней и взял вожжи. Находились они на окраине города, поэтому ехать им нужно было не через него, а в объезд. Хотя, в сущности, не было ни города, ни границ, отделяющих его от сельской местности, потому что это была даже не армейская зона, это была зона боевых действий, город и сельская местность слились и были неотличимы друг от друга из-за плотной сосредоточенности войск, американских и французских, не стоящих наготове, а словно бы ошеломленных, замерших в этой громадной тишине перемирия, - вся сумятица битвы как бы застыла в гипнозе: машины, грузовики с продовольствием и снарядами стояли неподвижно и тихо, потом показались батареи с обращенными на восток орудиями, не брошенными, но и не стоящими наготове, настороже - лишь тихими; повозка ехала по границе теперь тихого, старого, стойкого выступа, державшегося четыре года, и они видели войну или то, что шесть дней назад было войной, - изрытые снарядами поля, сломанные деревья, некоторые из которых этой весной выпустили из поврежденных стволов несколько упорных зеленых побегов, знакомую землю, не виденную почти четыре года, но она была по-прежнему знакомой, словно даже война не могла уничтожить эту старую правду мирной человеческой деятельности. Но когда они ехали мимо развалин Вьенн-ла-Пуссель, Марфе, очевидно, пришло в голову, что ужас и страх, возможно, еще не совсем окончились; и лишь тогда она негромко, чтобы не слышали двое сидящих сзади, спросила у мужа: - Что с домом? - Дом не пострадал, - ответил муж. - Не знаю, почему. А поля, земля погублены. Разорены. Потребуются годы и годы. И начать сейчас мне не позволят. Вчера, когда мне разрешили вернуться, то запретили работать на полях, пока оттуда не извлекут невзорвавшиеся снаряды. И муж был прав: земля на ферме оказалась изрытой (не слишком уж сильно; там даже уцелело несколько деревьев) снарядными воронками, та земля, где в напряженное время она работала вместе с мужем, та земля, где жил ее брат, лежащий на повозке в дешевом гробу, та земля, что со временем перешла бы тому, кого привезли назад спать в ней. Потом они подъехали к дому; муж был прав: дом оказался цел, если не считать нескольких дырок в стене, видимо, от пулеметной очереди; муж даже не взглянул в сторону дома, а слез с повозки (чуть скованно; она впервые заметила, что его артрит усилился), отошел и встал, глядя на разоренную землю. Марфа не стала входи