несколько монет и скомканных бумажек. Взломщик взял их и быстро сосчитал. - Может, и хватит, - сказал он. - Пошли. Напротив станции находилось небольшое бистро. Он повел их туда - там была маленькая оцинкованная стойка, у которой стоял человек в крестьянской вельветовой куртке, и было два столика, за которыми остальные посетители в грубой крестьянской или рабочей одежде сидели со стаканами кофе или вина, играя в домино; все они обернулись, когда Взломщик вошел со своей компанией и повел ее к стойке, где громадная женщина в черном спросила: - Messieurs? {Господа? (фр.).} - Кофе, мадам, и хлеба, если он у вас есть, - ответил Взломщик. - На кой мне кофе? - сказал третий. - Я выпить хочу. - Не волнуйся, - сказал Взломщик негромким, яростным голосом, даже чуть понизив его. - Побудь здесь, пока кто-нибудь не придет и не поднимет этот ящик или даже откроет его. Я слышал, что перед подъемом по лесенке всегда дают выпить. - Может, удастся найти другой... - начал четвертый. - Замолчи, - сказал Взломщик. - Пей кофе. Мне надо подумать. Тут послышался новый голос: - В чем дело, ребята? Что-нибудь стряслось? Этот человек стоял у стойки, когда они вошли. Теперь они уставились на него - перед ними был крепкий, коренастый мужчина, очевидно фермер не такой уж старый, как им сперва показалось, с круглым, жестким, недоверчивым лицом, на отвороте куртки у него была орденская ленточка - не из высших, но вполне достойная, под стать той, что носил Взломщик; возможно, именно поэтому он и подошел к ним, они с Взломщиком быстро оглядели друг друга. - Где получил орден? - спросил Взломщик. - Комбле, - сказал незнакомец. - Я тоже был там, - сказал Взломщик. - У вас какая-то беда? - спросил незнакомец. - С чего ты взял? - сказал Взломщик. - Слушай, приятель, - заговорил незнакомец. - Может, когда вы уезжали из Парижа, у вас и было секретное предписание, но после того, как ваш сержант днем вышел из вагона, уже никакого секрета не существует. Он что, вроде проповедника-реформата, какие, говорят, есть в Англии и Америке? Был прямо-таки вне себя. Ему вроде было наплевать, что вы напились. Похоже, его беспокоило, как вы раздобыли двенадцать бутылок. - Днем? - сказал Взломщик. - Значит, еще сегодня. Где мы? - В Сен-Мишеле. Ночь вы простоите здесь, ваш вагон должны обить черным крепом, чтобы он походил на катафалк. Завтра утром специальный поезд подцепит вас и отвезет в Париж. Так в чем дело? Случилось что-нибудь? Взломщик неожиданно шагнул от стойки. - Иди сюда, - сказал он. Незнакомец последовал за ним. Они чуть отошли от других к углу стойки и задней стены. Взломщик кратко, но обстоятельно рассказал обо всем, незнакомец спокойно слушал. - Вам нужно взять другой труп, - сказал он. - Ты подскажешь, где? - Почему бы нет? У меня на поле лежит один. Я наткнулся на него, как только начал пахать. Сообщил о нем, но пока никто не приезжал. У меня здесь телега с лошадью; путь в оба конца займет часа четыре. Они поглядели друг на друга. - У вас впереди целая ночь - пока что. - Ладно, - сказал Взломщик. - Сколько? - Скажи свою цену. Тебе лучше знать, какая у вас в нем нужда. - У нас нет денег. - Ты разбиваешь мне сердце, - сказал незнакомец. Они поглядели друг на друга. Не отводя взгляда, Взломщик чуть повысил голос: - Мораш. Мораш подошел. - Часы, - сказал Взломщик. - Какой ты прыткий, - сказал Мораш. Это были швейцарские часы в золотом корпусе, он давно мечтал о таких, и однажды ночью, отделясь от группы, посланной отыскать живого, пусть даже умирающего, но способного говорить немца, наконец обнаружил эти на руке раненого немецкого офицера, лежащего в снарядной воронке. Он бросился в воронку перед самой вспышкой ракеты и в мертвенном свете магния увидел сперва заблестевшие часы, а потом человека - полковника, очевидно, раненного в позвоночник, так как он, казалось, был парализован, в полном сознании и даже не очень страдал от раны; это был бы прекрасный "язык", если бы не часы. И Мораш прикончил его ножом (выстрелом он мог бы навлечь на себя настоящий артобстрел), снял часы и лежал у своей проволоки, пока его группа не возвратилась (с пустыми руками) и не нашла его. Однако на другой день он, казалось, не решался надеть часы, даже взглянуть на них, пока не вспомнил, что лицо его в этот миг находилось в тени, и немец не смог бы определить, был это негр или белый, тем более опознать его; к тому же немца уже не было в живых. - Какой ты прыткий, - сказал он. - Подожди. - Все ясно, - сказал Взломщик. - Жди в вагоне, пока не придут за тем ящиком. Не знаю, что с тобой сделают тогда, но знаю, что сделают, если ты сбежишь, потому что это будет дезертирство. Он протянул руку. - Давай их сюда. Мораш расстегнул ремешок и отдал часы Взломщику. - Возьми уж и хоть немного коньяка, - сказал он. Незнакомец потянулся к часам. - Нет, смотри оттуда, - сказал Взломщик, держа часы на открытой ладони. - Само собой, я дам на коньяк, - сказал незнакомец. Взломщик сжал руку и опустил ее. - Сколько? - Пятьдесят франков, - сказал незнакомец. - Двести, - сказал Взломщик. - Сто. - Двести. - Давай часы, - сказал незнакомец. - Давай телегу, - ответил Взломщик. Проездили они чуть больше четырех часов ("Все равно вам придется ждать, пока они не обтянут вагон крепом и не уйдут", - сказал незнакомец), их было четверо ("Еще двоих - и хватит, - сказал незнакомец. - Мы подъедем прямо к месту"). Взломщик и незнакомец сидели на сиденье, Мораш и еще один позади них в кузове, путь их лежал к северо-востоку от города по темной проселочной дороге, лошадь сама, без поводьев, свернула на нее, понимая, что возвращается домой, в потемках мерная рысь неторопливой лошади, стук и дребезжание телеги представлялись шумом и тряской, а не движением, поэтому казалось, что придорожные деревья, словно бы возникающие из темноты, проплывают мимо них на фоне неба. Но телега двигалась, хотя и казалось (Взломщику) целую вечность, внезапно деревья вдоль дороги превратились в беспорядочно торчащие столбы, и лошадь, по-прежнему без поводьев, резко свернула влево. - Сектор обстрела? - спросил Взломщик. - Угу, - сказал незнакомец. - Американцы устроили в сентябре. Там вон, - указал он, - Вьенн-ла-Пуссель. Били по нему. Досталось городку. Теперь уж недалеко. Но было не так уж близко, однако в конце концов они добрались до места - к неосвещенной ферме с темным двором. Незнакомец остановил лошадь и отдал Взломщику поводья. - Я схожу за лопатой. Захвачу и какой-нибудь саван. Вернулся он быстро, отдал саван с лопатой сидящим сзади, взобрался на сиденье и взял вожжи; лошадь тронула и сделала решительную попытку свернуть во двор, но незнакомец резко повернул ее. Показались ворота в живой изгороди; Мораш спрыгнул и распахнул их. - Не закрывай, - сказал незнакомец. - Закроем, когда поедем обратно. Мораш вскочил в телегу, когда она проезжала мимо; теперь они были в поле, на мягкой пахоте, лошадь по-прежнему сама безошибочно находила дорогу, уже не прямую, а вьющуюся, иногда чуть ли не поворачивающую назад, хотя Взломщик не мог разглядеть ничего. - Невзорвавшиеся снаряды, - объяснил незнакомец. - Пока их не извлекли, обнесены флажками. При пахоте их приходится огибать. Как говорили женщины и старики, жившие тогда здесь, война после майского перерыва началась вновь на том поле. Фамилия его хозяев Дюмон. Муж умер прошлым летом; видно, две войны с недельным перерывом у него на поле доконали беднягу. Вдова теперь сама трудится там с работником. Могла бы и без него обойтись; плуг она ведет не хуже, чем он. У нее есть сестра. Слабоумная. Та стряпает. Он встал на ноги и вгляделся в темноту; еле различимый на фоне неба, он постучал себя по голове. Вдруг он резко свернул лошадь в сторону и вскоре остановил ее. - Вот и приехали, - сказал он. - Метрах в пятидесяти, на том валу, что разделяет наши поля, рос крупнейший во Франции бук. Мой дед говорил, что даже при его деде он был уже большим деревом. Наверно, тоже погиб в тот день. Ладно. Давай доставать покойника. Вам тоже незачем терять здесь время. Он указал место, где под лемехом плуга обнаружил труп и снова засыпал его землей. Слой земли был тонким, они ничего не видели и почти не ощущали запаха, потому что успели к нему притерпеться, или, может быть, потому, что труп был один. Вскоре длинный, сплошной ворох легких костей и тряпья был вынут, уложен в саван, а потом в телегу; лошадь, решив, что в этот раз она, несомненно, попадет в конюшню, даже пыталась снова бежать легкой рысцой по мягкой пахоте. Мораш закрыл ворота в живой изгороди и был вынужден догонять телегу бегом, потому что лошадь теперь неслась тяжелым галопом, не обращая внимания на поводья, и снова попыталась свернуть во двор, однако незнакомец, на сей раз взявшись за кнут, заставил ее повернуть на дорогу в Сен-Мишель. Прошло чуть больше четырех часов, но, возможно, это было и к лучшему. В городе все уже спали, и бистро, откуда начинался их путь, было лишь бесформенной тенью, от него отделилась толпа теней и рассыпалась на девять отдельных фигур, окруживших телегу, телега не останавливалась, а медленно ехала туда, где обтянутый черным крепом вагон сливался с темнотой. Но он был на месте; оставшиеся в городе даже снова вынули гвозди, нужно было только снять крышку, втащить саван с трупом в окно, положить в гроб, закрыть его и воткнуть гвозди на место. - Забейте их, - сказал Взломщик. - Теперь стучать можно. Где коньяк? - Все в порядке, - послышалось в ответ. - Сколько бутылок распили? - Одну. - Считая с которой? - Иди сосчитай, если не веришь, - ответил тот же голос. - Отлично, - сказал Взломщик. - Вылезайте оттуда и закройте окно. Они спрыгнули на землю. Незнакомец не слезал с телеги, и теперь уж, несомненно, лошадь должна была вернуться домой. Но они не ждали отъезда. Все, как один, повернулись, уже на бегу, у двери образовалась легкая давка и толкотня, но в конце концов они скрылись в своем темном катафалке, словно в материнской утробе. Теперь они были в безопасности. У них был труп, было достаточно выпивки и до утра можно было ни о чем не заботиться. Их, разумеется, ждали завтрашний день и Париж, но об этом они предоставили заботиться Богу. Мария, младшая сестра, уложила в передник собранные яйца и теперь словно бы плыла через двор к дому на мягком, нежном облаке белых гусей. Они окружали, обступали ее будто с каким-то трогательным и ревностным обожанием; два гуся шествовали рядом с ней, прильнув длинными вытянутыми шеями к ее бедрам, запрокинув головы и приоткрыв твердые желтые клювы, будто рты, их застывшие, неподвижные глаза были подернуты пленкой, словно в каком-то упоении: гуси дошли с ней до самого крыльца и, когда она поднялась, открыла дверь, быстро юркнула туда и закрыла ее снова, скучились, сгрудились вокруг него, на ступеньках и у самой двери, они жались к ее непроницаемым доскам, вытянув шеи и запрокинув головы, будто на грани обморока, издавая своими грубыми, хриплыми, немелодичными голосами негромкие, трогательные крики страдания, утраты и невыносимого горя. Дверь вела в кухню, уже насыщенную запахом обеденного супа. Мария даже не остановилась; выложив из передника яйца, она торопливо приподняла крышку кипящей на плите кастрюли, затем торопливо собрала на стол бутылку вина, стакан, тарелку, буханку хлеба, салфетку и ложку, потом прошла через весь дом и вышла в переднюю дверь к тропинке и лежащему за ней полю и сразу же увидела их - лошадь с бороной, человека, ведущего ее, работника, нанятого четыре года назад после смерти мужа ее сестры, и сестру, шествующую по земле, словно исполняя обряд, она запускала руку в свисающую с плеча сумку, а потом совершала ею широкий взмах, второе по древности из незапамятных телодвижений или деяний человека; Мария побежала к ней, петляя меж старых воронок, огражденных красными флажками и поросших буйной, унылой над невзорвавшимися снарядами травой, уже на бегу зовя ее, крича своим ясным, безмятежным и звучным голосом: - Сестра! Молодой англичанин приехал за медалью. Их двое, они идут сюда по тропинке. - С ним друг? - спросила Марфа. - Нет, не друг, - сказала Мария. - Этот ищет дерево. - Дерево? - Да, сестра. Ты не видишь его? И, уже стоя на тропинке, они увидели обоих - несомненно, это были люди, но еще издали было видно, что один из них движется не совсем по-людски, а по мере приближения - совсем не по-людски в сравнении с широкой, неуклюжей поступью второго; он шел, Неторопливо пригибаясь и выпрямляясь, словно какое-то громадное насекомое, идущее вертикально, и, казалось, совсем не продвигался вперед, потом Мария сказала: "Он на костылях"; единственная его нога двигалась размеренно, неустанно, даже неукротимо, шаги ее чередовались с ритмичными выпадами костылей; упорно, даже неукротимо, и он явно приближался к ним; вскоре они увидели, что у него нет не только ноги, что рука с той же стороны отнята почти по локоть и (уже совсем вблизи) что это вообще полутруп, потому что видимая половина его тела представляла собой ужасный желтовато-коричневый шрам; начинался он у измятой фетровой шляпы и охватывал половину лица, идя через переносицу, рот и подбородок к воротничку рубашки. Но это впечатление сразу же исчезло, потому что голос его был сильным и нежалостливым, французский язык, на котором он к ним обратился, был беглым и правильным, и неприятен был лишь его спутник - высокий, тощий, живой труп, отнюдь не полу, похожий на бродягу, но с противной, наглой, мерзкой физиономией под грязной шляпой, из-за ленты которой ухарски торчало длинное перо, доводившее его рост до восьми футов. - Мадам Дюмон? - спросил первый. - Да, - ответила Мария с открытой, нежной, нежалостливой улыбкой. Человек на костылях повернулся к своему спутнику. - Все в порядке, - сказал он по-французски. - Это они. Говори, что там у тебя. Но Мария, не дав тому сказать ни слова, обратилась к человеку с костылями: - Мы ждали вас. Суп готов, а вы, должно быть, проголодались, идя от станции. Потом она обратилась ко второму, но не по-французски, а на старом балканском языке своего детства: - И вы. Еще какое-то время вы будете нуждаться в пище. - Что? - неожиданно и резко сказала ее сестра и обратилась к человеку с пером в шляпе на том же языке: - Вы зеттлани? - Что? - громко и грубо сказал по-французски человек с пером в шляпе. - Я говорю на французском языке. И тоже не откажусь от супа. Я могу заплатить за него. Ясно? - спросил он, сунув руку в карман. - Смотри. - Мы знаем, что у вас есть деньги, - сказала по-французски Мария. - Проходите в дом. И уже на кухне они полностью разглядели первого: желтовато-коричневый шрам от ожога не кончался у шляпы, а охватывал той же страшной омертвелостью половину черепа; на той стороне не было ни глаза, ни уха, уголок рта тоже был омертвелым, словно это было лицо не того самого человека, который только что говорил и вскоре будет есть и пить; его грязная рубашка была схвачена у горла затертой, выцветшей полоской материи; они не знали, что это английский полковой галстук; слева на груди грязного, пыльного смокинга висели две медали; одна штанина обтрепанных грязных твидовых брюк была подогнута и закреплена у бедра кусочком проволоки; англичанин постоял посреди кухни, опираясь на костыли и оглядывая помещение пристальным, спокойным, нежалостливым взглядом, а его спутник, с опустошенным, наглым, беспокойным лицом, стоял позади, не снимая шляпы, ее перо почти касалось потолка, словно он был подвешен к нему. - Значит, он жил здесь, - сказал англичанин. - Да, - ответила Марфа. - Как вы узнали? Как вам удалось найти нас? - Ну, сестра, - сказала Мария. - Как бы он приехал за медалью, если бы не знал, где мы живем? - За медалью? - сказал англичанин. - Да, - ответила Мария. - Но сперва поешьте супу. Вы голодны. - Спасибо, - сказал англичанин. Он указал головой на стоящего позади. - Он тоже? Вы приглашаете и его? - Конечно, - сказала Мария. Она взяла со стола две тарелки и пошла к плите, не предложив ему помощи, и не успела Марфа подойти, чтобы помочь ему, как он перекинул ногу через деревянную скамью, сел, поставил костыли рядом и уже стал откупоривать бутылку вина, прежде чем второй, стоящий у двери, двинулся с места. Мария сняла крышку с кастрюли и, чуть повернувшись, чтобы видеть второго, сказала ему, на этот раз по-французски: - Присаживайтесь. Поешьте тоже. Никто уже ничего не имеет против. - Против чего? - спросил человек с пером в шляпе. - Мы забыли об этом, - сказала Мария. - Только сперва снимите шляпу. - Я уплачу, - сказал человек с пером в шляпе. - Вы ничего не даете мне. Ясно? Он полез в карман, вынул руку, уже рассыпая монеты, и швырнул их на стол, часть монет пролетела мимо и зазвенела на полу, а он сел напротив англичанина и жадно потянулся к бутылке и стакану. - Подберите свои деньги, - сказала Мария. - Подбирай сама, если не хочешь, чтобы они валялись там, - сказал он, торопливо наливая вино, наполнил стакан до краев и тут же поднес его ко рту. - Подождите, - сказала Марфа. - Дай ему супу. Она подошла, не очень близко, и встала не возле англичанина, а как бы над ним, ее суровое лицо высокой горянки, когда-то по-мужски смелое и красивое, склонилось к нему, а он налил себе вина, поставил бутылку, поднял стакан и взглянул на нее. - Ваше здоровье, мадам. - Как же вы узнали его? - спросила Марфа. - Как познакомились с ним? - Я его не знал. И ни разу не видел. Я услышал о нем - о них, - когда вернулся на фронт в 1916 году. Потом я узнал, в чем дело, и мне нужно было не видеть его - только ждать и не мешать ему, пока он не будет готов совершить необходимое... - Неси суп, - грубо сказал человек в шляпе. - Этих денег хватит, чтобы купить весь ваш дом. - Да, - ответила Мария от плиты. - Потерпите. Уже скоро. Я даже соберу их для вас. Она принесла две тарелки супа, человек с пером в шляпе не стал ждать, пока она поставит их на стол, выхватил у нее одну, поднес ко рту и стал жадно хлебать через край, глядя мертвыми, наглыми, неприятными глазами, как Мария ползает у их ног, под столом и вокруг стола, собирая рассыпанные монеты. - Только двадцать девять, - сказала она. - Не хватает еще одной. Не отрывая тарелки ото рта, человек с пером в шляпе достал из кармана монету и резко бросил на стол. - Хватит с тебя? - сказал он. - Налей еще. Мария налила у плиты супа и поставила перед ним тарелку, а тем временем он снова поспешно, нетерпеливо наполнил вином свой стакан. - Ешьте и вы, - сказала Мария человеку с костылями. - Спасибо, - ответил он, но не взглянул на нее, а продолжал смотреть на высокую, спокойную сестру. - Однако тогда, в то время, в те дни, для меня все кончилось тем, что я очнулся в Англии, в госпитале, и лишь год спустя я убедил их отпустить меня во Францию, отправился в Шольнемон, отыскал там в конце концов того старшину, и он сказал мне, где вы живете. Только вас тогда было трое. Была молодая женщина. Его жена? - Высокая сестра смотрела на него спокойно, холодно, совершенно непроницаемо. - Может быть, невеста? - Да, - сказала Мария. - Вот именно: невеста. Вы правильно сказали. Ешьте суп. - Они должны были пожениться, - сказала Марфа. - Она была марсельской шлюхой. - Прошу прощения? - сказал англичанин. - Она бросила это занятие, - сказала Мария. - Она училась хозяйствовать на ферме. Ешьте суп, остынет. - Да, - сказал англичанин, даже не взглянув на нее, - спасибо. Что сталось с ней? - Вернулась домой. - Домой? То есть обратно в... в Марсель? - В бордель, - сказала высокая. - Не смущайтесь. Почему вы, англичане и американцы, говоря по-французски, пугаетесь этого слова? Оно ничем не хуже других. Ей тоже надо жить. - Спасибо, - сказал англичанин. - Но она могла бы остаться здесь. - Да, - ответила Марфа. - Но не осталась. - Нет. - Нельзя было, понимаете, - сказала Мария. - У нее есть старая бабушка, ее нужно кормить. По-моему, она поступила замечательно. - По-моему, тоже, - сказал англичанин и взял ложку. - Правильно, - сказала Мария. - Ешьте. Но он, держа ложку над тарелкой, продолжал смотреть на ее сестру. Человек с пером в шляпе на этот раз не стал ждать, пока ему подадут, перебросил ноги через сиденье, подошел к плите, зачерпнул тарелкой прямо из кастрюли и понес мокрую, окутанную паром тарелку к столу, где Мария сложила аккуратными столбиками его монеты и где англичанин все еще говорил, обращаясь к высокой сестре: - У вас тогда был и муж. - Он умер. Тем же летом. - Вот как, - сказал англичанин. - Война? - Мир, - ответила высокая. - Ему наконец разрешили вернуться домой, и не успел он приняться за пахоту, как снова началась война, видимо, он решил, что еще одного мира ему не пережить. И умер. Да? Он уже принялся было за суп. Ложка замерла снова. - Что да? - Чего вы еще хотите? Показать вам его могилу? - Она сказала просто "его", но все поняли, о ком идет речь. - То есть где, как нам кажется, она была? И англичанин тоже сказал просто "его". - Зачем? Его уже нет, все кончено. - Кончено? - переспросила она хриплым, суровым голосом. - Ты не так поняла, сестра, - сказала Мария. - Он имеет в виду, что брат сделал все, что мог, как только мог и теперь ему нечего тревожиться. Теперь ему нужно только отдыхать. - Она безмятежно поглядела на него без удивления и без жалости. - Вы хотите засмеяться, не так ли? И он энергично, уверенно рассмеялся от всей души той стороной рта, что была способна двигаться, открываться, единственный его глаз встретился взглядом с ее, их глазами, глубокими, спокойными, нежалостливыми и тоже смеющимися. - Значит, и вы способны смеяться, - сказал он Марии. - Не так ли? - Ну конечно, - ответила Мария. - Сестра, - сказала она, - дай медаль. И снова, стоя на тропинке, уже с тремя медалями, а не с двумя - с тремя блестящими символическими кружочками гравированной бронзы, свисающими с полосатых, разноцветных, словно карнавал, и ярких, словно закат, ленточек на груди грязного смокинга, он стиснул под мышками костыли, поднял единственную руку к шляпе, снял ее широким, непринужденным жестом, снова почти щегольски надел ее набекрень и повернулся; единственная его нога снова зашагала энергично, размеренно и неустанно, чередуясь с неустанными, ритмичными выпадами костылей. Но он двигался, уходил по тропинке туда, откуда появился вместе с человеком с пером в шляпе, хотя еле заметное продвижение не соответствовало громадным усилиям. Стойкий, неутомимый, упорный, он удалялся, становился все меньше, и в конце концов стало казаться, что он не движется, а стоит на фоне расстилающейся панорамы в яростном непокое, не одинокий, лишь единственный, непреклонно обособленный. Потом он скрылся. - Да, - сказала Мария. - Передвигается он довольно быстро. Он будет там заблаговременно. Потом они обе повернулись, однако замерла вдруг только ее сестра, словно только она вспомнила наконец о другом человеке, в шляпе с пером, потому что Мария сказала: - О да, времени у него там будет много. Того человека в доме не было; остались только грязный стол, тарелка и опрокинутый стакан на том месте, где он проливал и поглощал их содержимое, пролитое вино и суп образовали лужицу, и в ней лежала кучка монет, аккуратно сложенных Марией; до конца дня, пока высокая сестра засевала поле, Мария убирала кухню, мыла посуду, потом тщательно обтерла монеты и снова сложила их на столе, где они поблескивали в тусклом, угасающем свете дня; когда стемнело, сестры снова пошли на кухню и зажгли лампу, внезапно он появился из темноты, похожий на мертвеца, высокий, с ухарским пером в шляпе, и сказал грубым, неприятным голосом: - Что вы имеете против этих денег? Не ломайтесь. Забирайте... - и поднял руку, чтобы смахнуть, сбросить их снова на пол, но его остановила высокая. - Она уже подбирала их для вас. Больше не делайте этого. - Берите же. Почему не берете? Я их заработал... трудился... это единственные деньги, что я заработал честным потом за всю жизнь. Специально для этого... заработал, а потом разыскивал вас, чтобы отдать, а вы не берете их. Возьмите. Но они лишь глядели на него, недобро и сдержанно, одна - холодно и сурово, другая - с ясной и безжалостной безмятежностью, наконец он с каким-то изумлением сказал: - Значит, не возьмете. Вы действительно не желаете их брать, - поглядел на обеих, потом подошел к столу, взял деньги, сунул их в карман, повернулся и пошел к двери. - Правильно, - сказала Мария безмятежным и безжалостным голосом, - идите. Это недалеко. Вам недолго осталось отчаиваться. Тут он обернулся, задержавшись на миг в двери, в его сером, противном лице осталась лишь наглость, высокое перо на шляпе, которую он не снимал, касалось косяка, словно он висел на веревке в проеме открытой двери, за которой сгустилась весенняя ночь. Потом скрылся и он. - Ты уже заперла гусей? - спросила высокая. - Конечно, сестра, - ответила Мария. Стоял хмурый день, однако год не был хмурым. В сущности, хмурым не было само время вот уже шесть лет, с тех пор как почивший герой, которого провожали в последний путь толпы притихших людей с непокрытыми головами, растянувшиеся по обе стороны Елисейских Полей от Площади Согласия до Арки, и смиренно идущие пешком в похоронном кортеже сановники, избавил от затемнения всю Западную Европу и весь Западный мир. Хмурым был только этот день, словно в скорби о том, кому Запад был (и вечно будет) признателен за право и привилегию скорбеть в покое, без тревоги и страха. Он лежал в роскошном гробу в парадном мундире, при орденах (настоящие ордена, те, что собственноручно прикалывали ему на грудь президент его родины и короли с президентами тех союзных наций, чьи армии он привел к победе, находились во Дворце Инвалидов; те, что возвращались с ним в землю, были копиями), с маршальским жезлом под сложенными руками, гроб стоял на орудийном лафете, запряженном лошадьми в черных попонах и с черными плюмажами, под флагом, которому он в тяжелейший для родины час прибавил новой славы; шедшие сзади медленным, размеренным шагом знаменщики несли флаги других наций, над чьими армиями и судьбами он властвовал безраздельно. Но флаги были не первыми, потому что первым за лафетом шел (вернее, ковылял не в ногу ни с кем, словно погруженный в задумчивость и не замечающий ничего) переживший покойного старый денщик в мундире и до сих пор новенькой, избежавшей войны каске; винтовка, из которой не было сделано ни единого выстрела, свисала вверх прикладом с его искривленного плеча, сверкая как полированное весло, или каминная кочерга, или канделябр; перед собой он нес на бархатной подушечке саблю в ножнах, чуть склонясь к ней, будто старый псаломщик над обломком Креста или пеплом святого. За ним шли два грума-сержанта, они вели боевого коня, тоже в черной попоне; сапоги со шпорами были вставлены в стремена задом наперед; и лишь за ними следовали флаги, приглушенные барабаны, генеральские мундиры без погон с черными повязками, мантии, митры и дароносицы церкви, темные костюмы и снятые цилиндры послов, - все это двигалось под хмурым, горестным небом по широкой горестной улице меж горестно приспущенных флагов под приглушенный барабанный бой и поминутные выстрелы большого орудия где-то в стороне форта Винсен в полувоенном-полуязыческом ритуальном шествии: мертвый вождь, раб, конь, ордена - символы его славы - и оружие, которым он заслужил их, провожаемый снова в землю, из котором он вышел, младшими совладельцами его наследия и величия - принцами и кардиналами, солдатами и государственными деятелями, наследниками императорских и королевских тронов, послами и личными представителями республик, вслед за ними тянулась смиренная, безымянная толпа, тоже сопровождая, эскортируя, провожая его к громадной, безмятежной, триумфальной и стойкой Арке, венчающей вершину холма словно в жертвоприношении или в самосожжении. Она непреклонно и неприступно поднялась к хмурому, горестному небу, чтобы вечно стоять над городом благодаря не столько прочности камня, и даже не своей симметрии и гармонии, а своей символике; на мраморном основании, прямо под центром ее парящего свода небольшой вечный огонь трепетал над вечным сном безымянных костей, привезенных пять лет назад с поля битвы под Верденом; кортеж приблизился к Арке, толпа тихо, молча, разделялась и обтекала ее с обеих сторон, пока не окружила этот величественный и священный монумент, потом кортеж прекратил свое шествие, его участники медленно, неторопливо подтягивались, пока снова не воцарилась траурная благопристойность, и лишь лафет продолжал двигаться, остановился он перед самой Аркой, перед огнем, и остались только молчание, горестный день да поминутные выстрелы далекого орудия. Потом из толпы принцев, прелатов, генералов и государственных деятелей вышел один человек, тоже в парадном одеянии и с орденами; первый человек Франции - поэт, философ, государственный деятель, патриот и оратор, он стоял с обнаженной головой лицом к лафету, пока далекое орудие не проводило выстрелом в вечность еще одну минуту. Тогда он заговорил: - Маршал. Но отозвался лишь день, и далекое орудие отметило еще один интервал своей размеренной панихиды. Потом оратор заговорил снова, уже громче, настойчивее, не властно - это был вопль: - Маршал! Но по-прежнему продолжалась лишь панихида дня, панихида победоносной и горестной Франции, панихида Европы и стран за океаном, где солдаты уже сняли мундиры, в которых тот, кто теперь лежал под флагом на лафете, вел их через страдания к миру, и более того, где люди не слышали его имени и даже не знали, что они до сих пор свободны благодаря ему; теперь голос оратора звенел в горестном окружении, чтобы люди слышали его повсюду: - Правильно, великий генерал! Лежи вечно лицом на Восток, пусть враги Франции вечно видят его и страшатся! И вдруг в одном месте среди толпы поднялась какая-то суматоха, волнение; было видно, как полицейские в накидках и фуражках протискиваются туда с занесенными дубинками. Но не успели они добраться до этого места, как что-то внезапно прорвалось сквозь толпу - это был не человек, а ходячий вертикальный шрам на костылях, у него была одна рука и одна нога, половина его головы без волос, без уха, без глаза представляла собой сплошной ожог, на нем был грязный смокинг, слева на груди висели английский "Военный крест", медаль "За выдающиеся заслуги" и французская Medaille Militaire; она (французская), очевидно, и была причиной того, что толпа французов не решилась помешать ему выйти и не смела схватить его и оттащить назад даже потом, когда он страшно, по-животному наклоняясь и выпрямляясь, вышел на пустое пространство возле Арки и двигался, пока тоже не оказался лицом к лафету. Там он остановился, стиснул под мышками костыли, взялся единственной рукой за французскую награду на груди и тоже крикнул громким, звенящим голосом: - Слушай и меня, маршал! Вот твоя награда: получай! - содрал, сорвал с грязного смокинга медаль, талисман, дающий ему безопасность, и занес руку для броска. Видимо, он понимал, что произойдет с ним, едва он выпустит медаль из руки, и презрел это: он даже замер перед броском, обернулся к толпе, словно бы нетерпеливо сжавшейся, чтобы броситься на него, едва медаль вылетит из руки, и рассмеялся, не торжествующе, лишь неукротимо той стороной изуродованного лица, что была способна смеяться, потом повернулся и швырнул медалью в лафет, голос его вновь зазвенел в потрясенном воздухе, как только толпа рванулась к нему: - Ты тоже вел человека в тот сумрак, где его ждала смерть; вот его эпитафия: Им не пройти. Это моя страна, права она иль нет, та, что извечно Англией зовется... Тут толпа накинулась на него. Он исчез словно бы под волной, приливом голов и плеч, внезапно чья-то рука занесла над головами один из костылей с явным намерением ударить его, однако набежавшие полицейские (их были дюжины, они неслись отовсюду) вырвали костыль, другие, взявшись за руки, быстро образовали кордон и постепенно оттесняли толпу, при этом торжественность церемонии окончательно нарушилась, раздались пронзительные свистки распорядителей, главный распорядитель схватил под уздцы лошадей, развернул их и крикнул кучеру: "Поезжай!" Виновник случившегося находился в канаве маленького тупика, его отнесли туда двое полицейских, помешав разъяренной толпе расправиться с ним, он лежал на спине без сознания, лицо его было совершенно спокойно, из уголка рта текла струйка крови; полицейские не отходили от него, хотя теперь, когда ярость улеглась, казалось, один вид их формы сдерживал ту часть толпы, что последовала за ними и теперь стояла вокруг, глядя на спокойное в беспамятстве лицо. - Кто это такой? - послышался голос. - Англичанин, - сказал один из полицейских. - Наш старый знакомый. Не дает нам покоя с самого конца войны, он уже не первый раз оскорбляет нашу страну и позорит свою. - Может, на этот раз он умрет, - произнес другой голос. Тут лежащий в канаве человек открыл глаза и стал смеяться, вернее, попытался и тут же поперхнулся, он силился повернуть голову, словно хотел очистить горло и рот от того, что там скопилось, когда еще один человек протиснулся сквозь толпу и направился к нему - это был старик, изможденный гигант с большим, усталым, больным лицом, седыми армейскими усами и пылким, страстным взором, на лацкане его поношенного черного пальто виднелись три выцветшие орденские планки; подойдя, старик опустился возле него на колени, подсунул руку под голову и плечи, приподнял и наклонил чуть набок, чтобы он мог выплюнуть кровь и выбитые зубы и говорить. Или, вернее, смеяться, что он первым долгом и сделал: лежа на руке старика, он засмеялся в окружавшие его лица, потом обратился к ним по-французски: - Вот-вот, - сказал он. - Трепещите. Я не умру. Никогда. - Я не смеюсь, - произнес старик, склоняясь над ним. - То, что вы видите, - это слезы. Декабрь 1944-ноябрь 1953. Оксфорд - Нью-Йорк - Принстон.