т! Не говори! Не спрашивай!" И несколько секунд даже надеялся, что старик не спросит, потому что, хотя он стоял лицом к лицу с шерифом, он теперь не смотрел на него: его морщинистые веки опустились, закрыв глаза, но только так же, как когда смотрят на что-то внизу, под ногами, поэтому нельзя было сказать, закрыл старик глаза или просто смотрит на то, что лежит на земле между ним и шерифом. Но он сшибся: веки снова поднялись, и снова жесткие светлые глаза старика впились в шерифа; и снова голос его девятистам из девятисот одного человека показался бы просто оживленным: - А из чего же убили Винсона, шериф? - Из немецкого пистолета "люгер", мистер Гаури, - сказал шериф. - Вот такого, как сын Маккалема привез с собой из Франции в девятнадцатом году и обменял тем же летом на пару гончих. И тут он подумал: вот сейчас веки снова закроются или должны закрыться, но опять ошибся и понял это только тогда, когда старик повернулся, быстрый, пружинистый, и сказал властно и громко, не просто пресекая заранее все возражения и споры, но даже не допуская мысли, что кто-то посмеет ему возразить: - Ну, ребятки! Кладите нашего мальчика на мула, и повезем его домой. 9 И в тот же день в два часа, когда они ехали в дядиной машине за грузовиком (это был тоже пикап; они - то есть шериф - забрали его вместе с деревянной перегородкой для перевозки скота на пустом дворе дома в двух милях оттуда - один из близнецов Гаури знал, что там стоит грузовик; в этом доме был также и телефон, и он помнит, как он удивился: как же это так, машина стоит на дворе, на чем же поехали в город те, кто ее оставил? Мотор Гаури запустили обыкновенной столовой вилкой, которую он по указанию Гаури нашел в незапертой кухне, когда дядя пошел в дом звонить по телефону следователю, и вел пикап один из Гаури) и он не переставая мигал, не столько от солнца, сколько от чего-то жгучего и колючего под веками, вроде истолченного в пыль стекла (конечно, это могло бы - да и должно бы, собственно, - быть не чем иным, как пылью после двадцати с лишним миль по песчаным и щебнистым дорогам за одно утро, только от всякой пыли, когда так долго моргаешь, проступает слеза, а от этой - ничего), ему показалось, что на той стороне улицы, напротив тюрьмы, толпятся не только приехавшие из округи, не только с Первого, Второго, Третьего и Пятого участков, в выгоревших рубашках хаки без галстука, в бумажных и пестрых ситцевых платьях, но и городские тоже; что он видит не только лица людей, которых он видел, когда они выскакивали из пыльных машин, прикативших с Четвертого участка в субботу днем к парикмахерской и бильярдной, и потом в той же парикмахерской в воскресенье утром, и снова здесь на улице в воскресенье в полдень, когда шериф подъехал к тюрьме с Лукасом, но и другие лица - тех, кто в совокупности своей, если исключить докторов, адвокатов и священников, представляли собой не просто город, а Город с большой буквы: коммерсантов, скупщиков хлопка, агентов по продаже машин и более молодых людей - служащих, конторщиков, приказчиков, клерков и маклеров из магазинов, торговых контор и аукционов, механиков гаражей и заправочных станций, возвращавшихся на работу после завтрака, - и вся эта толпа, не дожидаясь даже, пока машина шерифа подъедет достаточно близко, чтобы ее можно было узнать, вдруг повернула и хлынула назад к Площади, как волны во время отлива, и, когда машина шерифа поравнялась с тюрьмой, она уже катилась обратно по Площади, теснясь и устремляясь через нее в одном направлении - наперерез; тут машина шерифа, за ней пикап и следом за ним дядина машина свернули в переулок за тюрьмой, ведущий к грузовому трапу у заднего входа в похоронное бюро, где их дожидался следователь; но, двигаясь не только параллельно им, с другой стороны разделявшего их квартала, а уже опередив их, толпа должна была раньше них достичь похоронного бюро, и вдруг, прежде даже, чем он успел повернуться на сиденье и поглядеть назад, он почувствовал, что она уже ворвалась в переулок и настигает их, еще секунда, миг - и вот сейчас она обрушится на них, взметет, подхватив по очереди: сначала дядину машину, потом пикап, потом машину шерифа, как три куриные клетки, потащит за собой, смешав все в одну сплошную, сразу потерявшую смысл и теперь уже ни к чему не годную кучу, и швырнет туда, вниз, к ногам следователя; все еще не двигаясь, хотя ему казалось, что он уже высунулся в окно, или, может быть, даже стоит, едва удерживаясь, на подножке и кричит вне себя, задыхаясь от нестерпимого, невыносимого негодования: "Безмозглые идиоты, вы что, не видите, что опоздали, что вам теперь надо начинать все сначала, искать новый предлог?", а затем, повернувшись на сиденье, он поглядел секунду-другую в заднее окно и действительно увидел его - не лица, а Лицо, не массу, даже не мозаику из лиц, а одно лицо - не алчное, даже и ненасытное, но просто двигающееся, бесчувственное, лишенное мысли или даже гнева: выражение, не выражающее ничего, вне прошлого, - вроде того, какое возникает внезапно, когда вы, только что оторвавшись от невинного созерцания деревьев, облаков, живописной природы, мучительно и даже с каким-то остервенением вглядываетесь в течение нескольких секунд или даже минут в какую-нибудь загадочную картинку на рекламе мыла или в отрубленную голову на снимке в газете, показывающем варварство на Балканах или в Китае, - лишенное всякого достоинства и даже не внушающее ужаса: просто лицо без шеи, дряблое, осовелое, повисшее в воздухе, прямо перед ним, тут же, за стеклом заднего окна, и в тот же миг чудовищно устремившееся на него так, что он даже отшатнулся и уже подумал: "Вот-вот сейчас" - мигнул, и оно исчезло, не только Лицо, но и лица, - и весь переулок позади них, совсем пустой: никого, ничего, и даже в зияющем пролете улицы в конце переулка стоят разве что человек десять и поглядывают сюда, но и они, пока он смотрел, уже повернулись и пошли к Площади. Он недоумевал всего какую-нибудь секунду. "Они все пошли кругом, к тому входу", - быстро, совершенно спокойно подумал он, не сразу нащупав (он заметил, что машина теперь остановилась) нужную ручку дверцы; машина шерифа и пикап тоже остановились у трапа, по которому трое или четверо мужчин катили тележку с носилками к откинутой Сзади дверце пикапа, и он даже слышал позади голос дяди: - Ну, теперь домой, и уложим тебя спать, пока твоя мамочка не догадалась вызвать доктора, чтобы он нам с тобой закатил укол из громадного шприца, - и тут он нащупал ручку и вылез из машины и, слегка споткнувшись - правда, только один раз, - стал очень твердо отбивать шаг по асфальту, хотя вовсе не спешил, просто ноги у него затекли от сидения в машине или, может быть, они даже одеревенели у него после такой беготни вверх и вниз по трясине через заросли, уж не говоря о том, что всю ночь он только и делал, что раскапывал да закапывал могилы, но по крайней мере хоть от сотрясения путаница в мозгах как-то проясняется, или, может быть, это от ветра при ходьбе; во всяком случае, если ему опять что-то представится, он хоть будет смотреть на это с ясной головой; вот теперь они идут по проходу между похоронным бюро и соседним зданием, но, конечно, они опоздали: Лицо теперь уже в последнем сокрушительном натиске давно перехлестнуло через Площадь, через тротуар, ворвалось, грохнув, в разлетевшуюся вдребезги витрину, растоптав маленькую черную с бронзовыми буквами дощечку с именами и званиями компаньонов похоронной фирмы и единственную жалкую чахлую пальму в коричневом горшке, разнесло в клочья выгоревшую бордовую занавеску, последний жалкий заслон, ограждавший то, что осталось от Джека Монтгомери, или все, что осталось от его доли человеческого достоинства. Теперь они вышли из прохода на тротуар к Площади, и вдруг он так и застыл на месте - кажется, чуть ли не в первый раз с тех пор, как они с дядей встали из-за стола после ужина и вышли из дому неделю, месяц или год или сколько там ни прошло с того воскресного вечера. Потому что на этот раз ему не понадобилось даже и мигнуть. Конечно, они стояли там, прижавшись носом к стеклу, но их было так мало, что они не могли бы даже загородить тротуар, а уж где там составить Лицо, ну, тоже, может быть, человек десять, не больше, и главным образом мальчишки, которым в это время следовало бы сидеть в школе; ни одного деревенского лица и даже ни одного настоящего мужчины, потому что остальные трое или четверо, хотя по росту их и можно было бы принять за мужчин, не были ни мужчины, ни мальчики, и они вечно торчали здесь - и когда старик эпилептик дядя Хоген Мосби из дома призрения свалился в канаву с пеной у рта, и когда Уилли Инграм ухитрился в конце концов всадить пулю в ногу или в бок собаке, про которую какая-то женщина сообщила ему по телефону, что она бешеная; и, стоя на тротуаре у выхода на Площадь, в то время как дядя медленно поднимался по проходу, и, не переставая моргать воспаленными сухими веками, он смотрел, что за притча: Площадь еще была далеко не пустая, хаки, и ситец, и сатин вливались в нее, текли потоком к стоянкам машин и грузовиков, толпились, теснились перед дверцами, входили один за другим, влезали, карабкались, вскакивали, размещаясь на сиденьях, на подстилках, в кабинах; и уже взвывали стартеры, гудели запущенные моторы, скрежетали передачи скоростей, а люди все еще бежали к машинам, и вот не одна, а пять или шесть машин сразу попятились со стоянки, развернулись и покатили, а люди все еще подбегают к ним, хватаются за борта кузова, прыгают на ходу, а дальше он уже потерял счет и даже и не пытался считать; стоя рядом с дядей, он смотрел, как они стягиваются в четыре плотных потока и текут по четырем главным улицам, ведущим вон из города в четырех направлениях, набирая скорость прежде даже, чем выехать с Площади; лица мелькают еще один последний миг, не обернувшиеся, а устремленные прочь, ни на что, прочь - и только раз, еще один последний раз, всего на миг и исчезают - в профиль, и кажется, будто гораздо быстрее, чем машина, которая их везет: судя по лицам, они уже покинули город задолго до того, как скрылись из виду, и вдвое быстрее, чем их умчала машина; и вдруг мама выросла рядом: стоит, не прикасаясь к нему, тоже, наверное, свернула в проход, когда шла из тюрьмы мимо трапа, где они, должно быть, все еще вытаскивают Монтгомери из машины, - но ведь дядя говорил, что они все могут выдержать при условии, что за ними всегда остается право утверждать, что они ничего не видели, - и спрашивает дядю: - Где машина? - И потом, даже не дожидаясь ответа, поворачивается и идет по тротуару обратно, впереди них, стройная, прямая, строгая, как будто смотрит на них спиной, а каблучки так дробно постукивают по асфальту, как бывает иногда дома, и тогда все они - он, Алек Сэндер, и папа, и дядя - стараются держаться потише, и опять мимо трапа, где стоят теперь только пустая машина шерифа и пустой пикап, и в проход, и вот она уже открыла дверцу машины; тут они с дядей подошли и увидели снова в проеме в конце прохода, как они плывут мимо, словно по сцене - машины, грузовики, лица, неуклонно в профиль, не изумленные, не в ужасе, а в каком-то необратимом отречении; мелькают мимо сплошным непрерывным потоком, и так много их, словно это старшие классы школы или, может быть, возвращающаяся с гастролей выездная труппа, дававшая представление "Битвы на холме Сен-Жуан", - и вам не только не слышно, вам даже и не надо заставлять себя ни слышать этот смутно-приглушенный закулисный шум, ни видеть, как только что наступавшие или осаждавшие войска, едва очутившись за кулисами, забегали, засуетились, поспешно меняясь мундирами, шляпами, поддельными повязками раненых, чтобы потом снова появиться из-за спускающейся складками размалеванной кисеи, изображающей битву, отвагу и смерть, и, примкнув к собственному арьергарду, снова героическим маршем пройти по сцене. - Мы сначала отвезем домой мисс Хэбершем, - сказал он. - Садись, - сказала мама, и после первого поворота налево на улицу позади тюрьмы он все еще слышал их, а когда они еще раз повернули налево на следующую поперечную улицу, опять в проеме, словно на авансцене, сплошным непрерывным потоком лица, застывшие в профиль над протяжным свистом колес по асфальту, а ведь ему пришлось ждать сегодня утром в пикапе минуты две-три, чтобы улучить момент и влиться в этот поток, и он ехал в одном направлении с ним; а дяде придется ждать минут пять - десять, чтобы нырнуть сквозь него и вернуться обратно к тюрьме. - Ну, что же ты? - сказала мама. - Заставь их пропустить, ведь тебе только влиться в ряд. - И он понял, что они вовсе и не собираются ехать к тюрьме, и он сказал: - А мисс Хэбершем... - А как прикажешь это сделать? - сказал дядя. - Просто закрыть глаза и нажимать изо всех сил правой ногой? - И, наверно, он так и сделал, потому что теперь они мчались в потоке и заворачивали вместе с ним к дому, все как положено, да об этом он даже и не беспокоился - что там влиться в поток, а вот как выскочить из него вовремя, прежде чем эта дикая сутолока - ну, не бегства, если кому не нравится так называть, а, скажем, исхода - подхватит и унесет их с собой, и тогда уж поток будет кружить их до темноты, пока из них чуть ли не дух вон, и наконец выплюнет еле живых поздней ночью, где-то у самой границы округа, а где - даже и на карте не разглядишь, и придется им оттуда добираться пешком в темноте; и опять он сказал: - А мисс Хэбершем? - У нее же пикап, - сказал дядя. - Ты что, не помнишь? - а он вот уже минут пять только и думал об этом и даже раза три пытался было сказать: мисс Хэбершем в пикапе, и дом ее меньше чем в полумиле отсюда, но все дело в том, что она не может туда попасть, потому что дом ее по одну, а пикап - по другую сторону этого непроницаемого барьера несущихся впритык машин и грузовиков, и он так же недосягаем для старой благородной девицы в подержанном пикапе, как если бы был в Монголии или на Луне; она сидит в своей машине с уже запущенным мотором, сцепление включено, нога на акселераторе, одинокая, независимая, покинутая, прямая и хрупкая под своей негнущейся допотопной и даже вымершей шляпой - глядит, пережидает и только думает, как бы ей прорваться сквозь эту лавину, чтобы можно было убрать починенное белье, накормить цыплят, поужинать и лечь отдохнуть после тридцати шести часов без сна, что в семьдесят лет должно быть похуже, чем все сто в шестнадцать, глядит и пережидает это головокружительное мельканье профиля еще, еще немножко и даже довольно долго, но не вечно же, не слишком долго, потому что она женщина практичная, ей не понадобилось долго думать, чтобы решить, что единственный способ вытащить мертвеца из могилы - это поехать к нему на могилу и выкопать его, так и теперь она не будет слишком долго раздумывать, прежде чем решить, что единственный способ обойти препятствие, а ведь сейчас скоро уже и солнце зайдет, - это объехать его, и вот она уже гонит пикап параллельно препятствию и в том же направлении, одинокая, покинутая, но все еще такая же независимая, ну, может быть, она немножко нервничает, оттого что только сейчас поняла, что она едет несколько быстрей, чем привыкла и любит ездить, сказать по правде, быстрей, чем она когда-либо ездила, и все еще она не вровень с ним, а только почти, потому что теперь он мчится на большой скорости - сплошной бесконечный свист в профиль, - и она понимает, что даже если и будет прорыв, у нее, может, не хватит сноровки, или силы, или быстроты движений и верного глаза, или просто мужества; и она гонит все скорее и с таким напряжением следит одним глазом, не покажется ли прорыв, а другим поглядывает, как бы не сбиться с дороги, что только уже спустя некоторое время сообразит, что она повернула не на юг, а на восток, и теперь не только ее дом быстро и неуклонно уменьшается, исчезая позади, но и Джефферсон тоже, потому что ведь оно или они ринулись из города не только в одном направлении, но по всем главным улицам, ведущим прочь из города - от тюрьмы, и похоронного бюро, и Лукаса Бичема, и того, что осталось от Винсона Гаури и Монтгомери, - вот как водяные клопы на пруду бросаются сразу наутек во все стороны, когда швырнешь камень, - и тогда на нее находит храбрость отчаяния - ведь расстояние, отделяющее ее от дома, все растет, и скоро уже опять, ночь, и теперь она уже готова проскочить в любой прозор, в любую щель, старенький пикап мчится, едва касаясь земли, рядом с непроницаемым, слившимся в смутное пятно, мелькающим профилем, продвигаясь все ближе и ближе, совсем близко, и тут происходит неизбежное: глаз обманул, и дрогнула рука, или в самый напряженный момент, когда надо было зорко вглядеться, мигнула нечаянно, или просто что-то попалось на пути - камень, куча земли, что-то такое, чему предъявлять обвинения все равно как господу богу, - только она оказалась слишком близко, и потом было уже поздно, пикап рвануло, подхватило потоком колес на шинах и шарикоподшипниках выделанной прокатной стали и вихрем понесло в этой мешанине, и она мчится, по-прежнему вцепившись в теперь уже бесполезную баранку, нажимая на давно уже выжатый до конца акселератор, одинокая, затерянная, через медленно уходящий, мирно угасающий день, под нежно алеющий безветренный купол сумерек, все быстрее и быстрее, в последнем крещендо, к самой окраине, к самой границе округа, где они разлетятся во все стороны, скрывшись мгновенно по разным проселкам и проходам, как крысы или кролики, нырнувшие наконец каждый в собственную нору, и пикап замедлит ход и остановится чуть наискось, поперек дороги, там, где его выплюнул поток, потому что теперь уж она в безопасности, в округе Кроссмен, и может повернуть обратно на юг вдоль границы Йокнапатофы, включить фары и ехать с какой хочет скоростью по этим не отмеченным столбами проселочным дорогам; сейчас уже совсем ночь, и она уже в округе Мотт, и здесь можно взять на запад и теперь уже смотреть в оба, чтобы не упустить, когда можно будет повернуть на север и вынырнуть на шоссе, - девять и уже десять часов по окольным дорогам, совсем рядом с незримой чертой, за которой мечущиеся вдали огни фар вспыхивают и мелькают, ныряя в свои берлоги и норы, вот и округ Окатоба, скоро уже полночь, и, конечно, она здесь может повернуть на север и назад в Йокнапатофу, усталая, измученная, одинокая и неукротимая, а кругом только сверчки, лягушки, светляки, совы, козодои да собаки выскакивают с лаем из-под уснувших домов, и наконец какой-то человек, в ночной рубахе, в башмаках с распущенными шнурками, идет с фонарем: "Куда вы хотите проехать здесь, леди?" "Мне надо попасть в Джефферсон". "Джефферсон далеко позади, леди". "Я знаю. Мне пришлось сделать крюк, чтобы объехать одного несносного, дерзкого старого негра, который взбаламутил весь округ, попытавшись прикинуться, будто он убил белого". И тут он вдруг поймал себя на том, что он сейчас покатится с хохоту, поймал почти что вовремя, не совсем вовремя, не так чтобы успеть удержаться, но вовремя, чтобы заставить себя остановиться чуть не сразу же, и при этом он даже не почувствовал ничего, кроме удивления, а мама сказала резко: - Дай гудок. Погуди, чтобы они тебя пропустили. И он понял, что это был вовсе не хохот или, во всяком случае, не просто хохот, то есть звук был почти такой же, только его было как-то больше и он был жестче, точно ему было труднее вырваться, и тут он как будто вспомнил, почему он расхохотался, и вдруг сразу все лицо у него стало мокрое, слезы не потекли, а брызнули, хлынули потоком - эдакий громадный увалень, второй самый большой из них троих, больше мамы, больше чем дядя был в его возрасте, ведь ему уже семнадцатый пошел, почти мужчина, но оттого, что в машине втроем сидеть так тесно и он не может не чувствовать своим плечом ее плечо и ее узкую руку на своем колене, вот ему и показалось, будто он маленький мальчик, которого только что отшлепали, - ведь он даже и не понял сразу, чтобы вовремя остановиться. - Они бежали, - сказал он. - Да ну, выезжай же, черт возьми! - сказала мама. - Поверни! - что дядя и сделал, повернул не на положенной стороне улицы, а потом погнал машину, с такой же скоростью, с какой он утром ехал к часовне, стараясь не отстать от шерифа, но это не потому, что мама ему внушила, что поскольку все в городе только и стараются выбраться оттуда, то никто сейчас по той стороне улицы на Площадь не едет, а просто так уж оно выходит, когда с вами в машине женщина, даже если она и не ведет ее; и он вспомнил, когда же это они ехали вот так же и дядя вел машину и сказал: - Хорошо, а что я, по-твоему, должен сделать, просто закрыть глаза и нажимать на акселератор? - а мама сказала: - А ты хоть раз видел, чтобы сталкивались машины, когда в обеих за рулем сидят женщины? - Хорошо, сдаюсь, - сказал дядя, - возможно, одна из этих машин все еще в ремонтной мастерской, после того как вчера на нее налетел мужчина. И тут он уже перестал что-либо видеть и слушал только долгое свистящее мчанье без конца, без начала, без следов трения колес по мостовой, словно звук рвущегося тугого шелка, и, к счастью, дом - на этой же неположенной стороне улицы, и вот они уже во дворе, а звук этот так и стоит у него в ушах, но теперь он уже может как-то совладать с этим своим хохотом, сосредоточиться на минутку и ухватить, что же это все-таки его вызвало, вытащить на свет божий, чтобы ему самому стало видно, что это вовсе не так смешно, далеко, за тысячи миль до смешного, раз уж мама не стерпела и выругалась. - Они бежали, - сказал он и сразу спохватился - не надо говорить, но уже поздно было, даже когда еще он стоял, оглядываясь на самого себя, потом быстро зашагал по двору и вдруг остановился и не отдернул, а просто вырвал свою руку и сказал: - Послушай, я же не калека, просто я устал. Я пойду к себе в комнату и полежу немного, - и потом дяде: - Это сейчас пройдет. Вы приходите за мной, ну, так через четверть часа, - и опять остановился и, обернувшись к дяде, снова сказал: - Через четверть часа я буду готов, - и пошел, унося с собой в дом и даже у себя в комнате все еще продолжая слышать этот звук, даже через опущенные шторы и какое-то красное мельканье под веками, пока не приподнялся на локоть под маминой рукой и опять дяде, стоявшему тут же, в ногах, за спиной кровати: - Четверть часа. Вы не уйдете без меня? Обещайте! - Конечно, - сказал дядя. - Я не уйду без тебя. Я только... - Будь добр, Гэвин, убирайся отсюда к черту, - сказала мама и потом ему: - Ляг. - И он лег, и все равно он слышал его, даже из-под руки, даже через ее узкую, тонкую, прохладную ладонь, только чересчур сухую, чересчур твердую и, пожалуй, даже чересчур прохладную; лучше чувствовать свой горячий, сухой, шероховатый от песка лоб, чем ее руку на нем, потому что с тем он уже свыкся, он уже давно его чувствует, но, даже если мотать головой, никак не вырваться из-под этой хрупкой, узенькой неотвязной ладони, не стряхнуть ее - ну все равно что пытаться стряхнуть со лба родимое пятно, но теперь уже перед ним было не лицо, теперь все они были к нему спиной, и он видел затылок - один, составленный из множества, единый затылок единой Головы, хрупкий, заполненный мякотью шар, беззащитный, как яйцо, но страшный в своем едином, монолитном, безликом напоре, устремленном не на него, а прочь. - Они бежали, - сказал он, - успокоили свою совесть и сэкономили на этом целых десять центов, не удосужившись даже купить ему пачку табаку в знак того, что простили его. - Да, - сказала мама. - Ты не думай об этом. - Но ведь это все равно что сказать "держись" человеку, который висит над пропастью, уцепившись одной рукой за выступ скалы: ничего другого он сейчас и не жаждет, как не думать, отойти в ничто, в сон, какая бы кроха этого "ничто" ему ни осталась; вот вчера вечером уж как ему хотелось спать, и он мог бы заснуть, но у него не было времени, и сейчас - никогда ему еще так не хотелось спать, и времени сколько угодно, целых пятнадцать минут (а может быть, пятнадцать дней или пятнадцать лет, никто даже ведь не знает, потому, что никто ничего не может сделать, разве только можно надеяться, что Кроуфорд Гаури сам соизволит явиться в город, разыщет шерифа и скажет: "Правильно, я это сделал", потому что все, что у них есть, - это Лукас, который сказал, что Винсон Гаури был убит не из кольта сорок первого калибра или, во всяком случае, не из его, Лукаса, кольта, да Бадди Маккалем, который еще неизвестно, то ли скажет, то ли нет: "Да, я променял двадцать пять лет тому назад Кроуфорду Гаури немецкий пистолет"; нет даже Винсона Гаури, если из Мемфиса явится полиция освидетельствовать, какой пулей он убит, потому что ведь шериф позволил старику Гаури увезти его домой смыть песок и похоронить еще раз завтра; и уж теперь Хэмптон с дядей могут завтра же ночью поехать и выкопать его), только он разучился спать или, может быть, - и в этом-то все и дело, - он боится упустить в "ничто" то немногое, что у него еще осталось; ничего, в сущности - ни скорби, которая запомнилась бы, ни жалости, ни даже ощущения стыда, ни утверждения бессмертных человеческих чаяний от человека к человеку через очищение жалостью и стыдом, - нет, вместо всего этого только старик (для которого скорбь не есть нечто присущее ему самому, а просто некое временное, из ряда вон выходящее явление: убийство сына - рывком перевернул на спину чужое мертвое тело и не затем, чтобы утишить его немой обличительный вопль, взывающий не к состраданию, не к мести, а к справедливости, но только затем, чтобы увериться, что это не тот, и крикнул, не смутясь, громко, бодро: "Да, черт подери, это он самый, Монтгомери!") и Лицо; он ведь не ждал, что Лукаса в искупительном порыве вынесут из камеры высоко на плечах и водрузят, чтобы дать почувствовать всю торжественность его оправдания, ну, скажем, на пьедестал памятника конфедератам (или, может быть, лучше на балкон здания почты, под шестом, на котором развевается национальный флаг), так же как не ждала ничего такого для себя и Алека Сэндера и мисс Хэбершем; он-то (сам) не только не хотел, не мог даже и подумать об этом, потому что это обратило бы в ничто, свело к нулю всю сумму того, что выпало ему на долю свершить, ибо оно должно остаться безымянным, иначе оно потеряет всякую цену; конечно, ему тоже хотелось бы оставить во времени след, достойный человека, но и только, не больше, какой-то след своей жизни на земле, но смиренно, выжидая, даже мечтая смиренно, по правде сказать даже не надеясь ни на что, кроме как (а это, конечно, и есть все) на какой-то выпавший ему безымянный случай совершить нечто сильное, смелое, суровое, не только достойное человека, но достойное занять место в летописи человеческих дел (и как знать, может быть, даже прибавить еще одну безымянную кроху к ее пламенной, бесстрашной суровости) в благодарность за то, что ему дано жить в то время, которое входит в нее; вот только об этом он и мечтал, даже не надеясь по-настоящему, готовый примириться с тем, что он упустил такой случай, потому что был недостоин, но уж этого он, конечно, никак не ожидал: не жизнь человеческая, спасенная от смерти, или хотя бы смерть, избавленная от позора и поругания, и даже не отмена приговора, а просто вынужденно несостоявшаяся встреча; не подлость, пристыженная собственным постыдным провалом, не воспоминание, преисполненное смирения и гордости, о величии и унижении человеческого духа, не гордость мужества, и пылкость, и сострадание, не гордость, не суровость и скорбь, но сама суровость, униженная тем, чего она достигла, мужество и пылкость, замаранные тем, с чем им пришлось столкнуться, - Лицо, сборное Лицо его земляков, уроженцев его родного края, его народа кровного, родного, с которым он был бы счастлив и горд оказаться достойным стать единым несокрушимым оплотом против темного хаоса ночи, - Лицо чудовищное, не алчно всеядное и даже не ненасытное, не обманувшееся в своих надеждах, даже не досадующее, не выжидающее, не ждущее; и даже не нуждающееся в терпении, потому что вчера, сегодня и завтра суть Есть; Неделимое; Одно (вот так и дядя говорил еще два, три или, может, четыре года тому назад, и чем он становился взрослее, тем он все больше убеждался, что так вот оно и все и было, как говорил дядя: "Ты понимаешь, все это сейчас. Вчера не кончится, пока не наступит завтра, а завтра началось десятки тысяч лет тому назад. Для каждого четырнадцатилетнего подростка-южанина не однажды, а когда бы он ни пожелал, наступает минута, когда еще не пробило два часа в тот июльский день 1863 года: дивизии за оградой наготове, пушки, укрытые в лесу, наведены, свернутые знамена распущены, чтобы сразу взвиться, и сам Пиккетт в своем завитом парике с длинными напомаженными локонами, в одной руке шляпа, в другой шпага, стоит, глядя на гребень холма, и ждет команды Лонгстрита - и все сейчас на весах, это еще не произошло, даже не началось, и не только не началось, но еще есть время не начинать, не выступать против того положения и тех обстоятельств, которые заставили задуматься не только Гарнетта, Кемпера, Армстида и Уилкокса, а многих других, и все же оно начнется, мы все знаем это, мы слишком далеко зашли и слишком много поставили на карту, в эту минуту даже и четырнадцатилетний подросток, не задумываясь, скажет: "Вот сейчас. Быть может, как раз сейчас", - когда можно столько потерять или столько выиграть - Пенсильванию, Мэриленд, весь мир, и золотой купол самого Вашингтона увенчает безумную, немыслимую победу, отчаянную игру на ставку двухлетней давности; или, скажем, для кого-нибудь, кто плавал, ну, хотя бы на парусном челне, - момент 1492 года, когда кто-то подумал: "Вот, вот он!.." - последний необратимый предел: повернуть сейчас назад и без оглядки домой, или плыть неуклонно вперед и - либо найти землю, либо низринуться через ревущий край света. У одной скромной, чувствительной поэтессы поры моей юности сказано где-то: "Чаинки брошенные к листьям льнут и всходят, и каждый день отходит в ночь закат", - поэтический вздор, который очень часто отражает истину, но только шиворот-навыворот, наизнанку, потому что поглощенный своим занятием сочинитель, не умеющий обращаться с зеркалом, забывает, что обратная сторона зеркала тоже стекло; потому что если бы он только понимал - ведь и вчерашний закат, и вчерашний чай уже не отделить от этой несокрушимой, нерастворимой пыльной мешанины, которую по бесконечным переходам Завтра наметает нам в башмаки, в которых нам придется ходить, и даже на простыни, на которых мы будем (или попытаемся) спать: потому что мы ничего не можем избежать, ни от чего убежать; преследователь сам обращается в бегство, и завтрашняя ночь - это одна сплошная долгая бессонная борьба со вчерашними промахами и сожалениями"); и оно-то и упустило не смерть, и даже не смерть Лукаса, а просто Лукаса, Лукаса в десятках тысяч воплощений Самбо, которые беспечно и даже не подозревая, что из этого выйдет, ускользают в эту щель, как мыши в отверстие гильотины, покуда в один нежданный момент не упадет нежданный негаданный равнодушный топор; завтра - то ли самое позднее, то ли самое раннее, - завтра, а может, вот как раз теперь и пришло время взяться за то, к чему и ангелам страшно подступиться, не то что шестнадцатилетним подросткам, белому и черному мальчишке, и белой старухе, девице под восемьдесят лет; а они бежали - и не потому даже, чтобы отречься от Лукаса, а только чтобы не быть вынужденными послать ему жестянку табаку из лавки, не высказать не то чтобы сожаления, а просто не сказать вслух, что они были неправы; и, оттолкнувшись от скалы, он прыгнул и полетел ввысь, ввысь, замедляя полет и уже слыша опять, но теперь только чуть заметное содрогание воздуха, Слушал, прислушивался, еще Не двигаясь, даже не открывая глаз; так он лежал, прислушиваясь, еще минуту, затем открыл глаза и - дядя стоит в ногах кровати, силуэт, освещенный сзади, в такой полной, такой абсолютной тишине, в которой сейчас за тоненьким миллионноголосым звоном насекомых и мощной систолой и диастолой летней ночи нет ничего, кроме дыхания темноты, древесных лягушек и мошкары, - ни бегства, ни отречения, ни даже в эту минуту никакой безотлагательности - ни здесь, в комнате, ни снаружи, ни наверху, ни внизу, ни впереди, ни позади. - Прекратилось, кажется, - сказал он. - Да, - сказал дядя. - Они теперь уже, наверно, все улеглись, спят. Приехали домой, надо подоить коров и еще успеть засветло наколоть дров на утро, для завтрака. Это был первый намек, но он все еще не двигался. - Они бежали, - сказал он. - Нет, - сказал дядя. - Это было нечто посерьезней. - Они бежали, - сказал он. - Им больше уже ничего не оставалось, как только признать, что они были неправы. Вот они и убежали к себе домой. - По крайней мере хоть сдвинулись с места, - сказал дядя, это был уже второй намек, а ему не надо было и первого, потому что не только потребность, необходимость, безотлагательность снова двигаться или, в сущности, вовсе и не переставать двигаться в тот миг, четыре, пять или шесть часов тому назад, когда он в самом деле думал прилечь на четверть часа (и, кстати сказать, действительно забылся на четверть часа, помнил он это или нет), не то чтобы снова вернулась, ей неоткуда было возвращаться, потому что она и сейчас была здесь, с ним и все время ни на секунду не покидала его, прячась позади этого фантасмагорического коловращения, обрывки и клочья которого все еще затемняли его мозги - ведь он пробыл в нем, или с ним, не пятнадцать минут, а, должно быть, пятнадцать часов; и эта безотлагательность все еще была здесь или по крайней мере какая-то незавершенная часть ее, оставшаяся на его долю, крошечная, как пылинка, по сравнению с тем, что приходилось на долю дяди и шерифа в этой не имеющей концов путанице с Лукасом Бичемом и Кроуфордом Гаури, потому что, насколько он был в курсе событий, до сегодняшнего утра никто из них понятия не имел, как быть дальше, еще до того даже, как Хэмптон выпустил из рук единственную имевшуюся у них улику, вернув ее этому пистолету, однорукому старику Гаури, откуда даже двое подростков и старуха не смогут ее на этот раз достать, - безотлагательная необходимость не завершить что-то, а просто не переставать двигаться, не то чтобы оставаться там, где ты был, а изо всех сил стараться не отстать, все равно как вот топать по ступенчатому колесу, приводя его тем самым в движение, не потому, что тебе надо быть там, где это колесо, а чтобы тебя не выкинуло из него и чтобы тебе не надо было, судорожно удерживаясь на ногах, ждать момента, когда снова удастся попасть на ступеньку и опять закрутиться вместе с ним, а не быть вытолкнутым его стремительной силой туда, за край, под бесконечно вращающийся обод, где ты, как бродяга, попавший между рельсами, по которым мчится поезд, сможешь уцелеть только в том случае, если будешь лежать не шелохнувшись. И тут он двинулся. - Пора, - сказал он и свесил ноги с кровати. - Сколько сейчас времени? Я просил через четверть часа. Вы обещали... - Сейчас только половина десятого, - сказал дядя. - Масса времени, успеешь принять душ и поужинать тоже. Они не уедут, пока мы не придем. - Они? - сказал он и встал, нащупывая босыми ногами (он лег не раздеваясь - снял только башмаки и носки) ночные туфли. - Значит, вы уже были в городе? Пока Мы не придем? Разве мы не едем с ними? - Нет, - сказал дядя. - Нам с тобой вдвоем придется удерживать мисс Хэбершем. Она придет в контору. Так что пошевеливайся, она уже, наверно, ждет нас. - Хорошо, - сказал он. А сам уже расстегивал рубашку и другой рукой пояс и брюки, чтобы сразу, одним движением, выскользнуть из всего. И на этот раз он действительно рассмеялся. По-настоящему. И даже совсем неслышно. - Так вот, значит, почему? - сказал он. - Чтобы их женам не пришлось колоть дрова в темноте и заставлять сонных ребят держать фонари и светить. - Нет, - сказал дядя. - Они бежали не от Лукаса. Они о нем забыли и думать... - Да ведь я как раз то же и говорю, - сказал он. - Они даже не задержались, чтобы послать ему жестянку табаку и сказать: "Все в порядке, старина, всякий ведь может ошибиться, мы на тебя не в обиде". - Так ты этого хотел? - сказал дядя. - Жестянку табаку? И этого было бы достаточно? Нет, конечно. И это одна из причин, почему Лукас в конечном счете получит свою жестянку табаку; они настоят на этом, вынуждены будут настоять. Он будет получать свой табак регулярно, оплаченными порциями, до конца жизни здесь, у нас в округе, хочет он этого или нет, и не просто Лукас, а _Лукас-Самбо_, потому что не оттого человек мечется без сна в кровати, что он причинил зло своему ближнему, а оттого, что он был неправ; просто зло (если он не может оправдать его тем, что он называет логикой) можно стереть, начисто уничтожив жертву и свидетеля, но ошибка остается при нем, и вот ее-то он всегда предпочитает не просто стереть, а загладить. Так что Лукас получит свой табак. Он, конечно, не пожелает его принять, будет всячески противиться. Но он получит его, и мы здесь у себя, в Йокнапатофском округе, сможем наблюдать древние восточные взаимоотношения между спасителем и спасенной им жизнью, только шиворот-навыворот: Лукас Бичем, некогда раб первого встречного белого, которому он попался на глаза, ныне тиран, подчинивший себе совесть всего белого населения округа. И они - Первый, Второй, Третий и Пятый участки - понимали это, так чего же тратить время, посылать ему сейчас десятицентовую жестянку табаку, когда весь остаток жизни пойдет на то, чтобы делать это. Вот они на время и отогнали от себя даже мысль о нем. Они бежали не от него - они бежали от Кроуфорда Гаури; просто отреклись - не в ужасе даже, а все как один, сразу - от "не должно", "не следует", которые без всякого предупреждения вдруг обратились в не смей. Не убий, ты сам видишь, - это не обвинительно, не яростно, простая душеспасительная заповедь; мы приняли ее как отдаленный безымянный завет наших предков, она так давно стала для нас своей, мы лелеяли ее, питали, сохраняли вживе самый звук ее слов, берегли, чтобы они оставались как были, мы так носились с ней, что у нее теперь сгладились все неровности, мы можем спокойно спать с ней, мы даже на всякий случай обзавелись собственными противоядиями к ней, как предусмотрительная хозяйка, которая держит наготове на той же полке рядом с крысиным ядом разведенную горчицу или яичные белки; эта заповедь стала нам такой же своей, как лицо дедушки, такой же неузнаваемой, как лицо дедушки под тюрбаном индусского принца, и такой же не имеющей ни к чему отношения, как ветры у дедушки за столом во время ужина; и даже когда она нарушается и пролитая кровь корит и обличает нас, сама заповедь все же остается для нас истинной нерушимой заповедью. _Мы не должны убивать_ и, может быть, в следующий раз и не будем. Но _ты не убьешь дитя матери своей_. Вот что вылезло на этот раз на свет божий, на улицу и шло рядом с тобой, разве не так? - Значит, для Гаури и Уоркиттов сжечь Лукаса за то, чего он не делал, облить его бензином и поджечь - это одно, а для Гаури убить брата - другое. - Да, - сказал дядя. - Вы не можете так рассуждать. - Да, - сказал дядя. - "Не убий" в заповеди, даже когда и убивают, не марает заповеди, она остается нерушимой. Ты не должен убивать, и кто знает, может быть, в следующий раз ты и не будешь. _Но Гаури не смеет убить брата Гаури_. Здесь нет никакого "может быть" и никакого следующего раза, когда Гаури, может быть, не убьет Гаури, - потому что нельзя, чтобы был первый раз, и не только для Гаури, но для всех: и для Стивенса, и для Мэллисона, и для Эдмондса, и для Маккаслина тоже; если