ый галстук и панаму. Дорога до хибарки занимает меньше времени, чем оттуда домой, хотя идет он лесом, где ходьба тяжелее. "Надо делать это почаще, - думает он, чувствуя перемежающийся свет, жар солнца, жестокий, животворный запах земли и леса, громкую тишину. - От этой привычки тоже нельзя было отказываться. Но, может быть, они теперь обе возобновятся, пусть даже это неравноценно молитве". Он выходит из леса на выгон, который заканчивается у хибарки. За хибаркой он видит купу деревьев, где стоял сгоревший дом, но черных и немых головешек, которые были некогда досками и балками, отсюда не видно. "Несчастная женщина, - думает он. - Несчастная, бесплодная женщина. Не дожить всего недели до той поры, когда счастье вернулось в эти места. Когда счастье и жизнь вернулись на эти бесплодные, загубленные земли". И видятся, чудятся ему призраки тучных нив и щедрой плодоносной черной жизни в этой стороне, грудные крики, плодовитые женщины, голые детишки в пыли перед дверьми; и опять - большой дом, шумный, оглашаемый дискантовыми криками потомства. Он подходит к хибарке. Не стучится; уже отворяя дверь, спрашивает веселым, раскатистым голосом: - Можно доктору войти? В хибарке только мать и дитя. Она лежит высоко на подушках, ребенок - у груди. Хайтауэр входит в тот миг, когда она прикрывает голую грудь простыней, глядя на дверь без всякой тревоги, но внимательно, и лицо у нее ясно и приветливо, будто она сейчас улыбнется. У него на глазах это выражение гаснет. - А я думала... - произносит она. - Вы думали, это кто? - говорит, рокочет он. Подходит к койке и смотрит на нее, на крохотное сморщенное терракотовое личико ребенка, которое будто подвешено-спящее и лишенное тела - к ее груди. Скромно и безмятежно она подтягивает простыню повыше, а лысый, худой мужчина с брюшком стоит над ней, и его ласковое лицо светится торжеством. Она смотрит на ребенка. - За ним прямо не угонишься. Думаю, уже заснул, кладу его, а он опять кричит, опять подносить надо. - Нехорошо вам тут оставаться одной, - говорит он, Оглядывается. - А где... - Она тоже ушла. В город. Она этого не сказала, но я знаю, что туда. Он улизнул, а она, когда проснулась, спросила меня, где он, я сказала - ушел, и она пошла за ним. - В город? Улизнул? - Потом он тихо произносит: - А-а, - Лицо его сделалось серьезным. - Она за ним весь день следила. А он за ней. Я видела. Притворялся, будто спит. Она и думала, что спит. Ну и сморило ее после обеда. Прошлую-то ночь совсем не отдыхала, а как пообедала, села на стул и задремала. А он следил за ней, встал потихоньку со своей койки, моргает мне, гримасы строит. Пошел к двери, а сам все моргает через плечо, гримасы строит, и на цыпочках - за порог. Я его не останавливала, и ее будить не стала. - Она смотрит на Хайтауэра широко раскрытыми, серьезными глазами. - Боялась. Разговор у него чудной. И смотрит как-то не так. Вроде моргает и гримасы строит не для того, чтобы я ее не будила, а будто показать хочет, что со мной будет, если разбужу. Я и забоялась. Ну и лежала тут с маленьким, а вскорости она сама встрепенулась. Тут я и поняла, что засыпать-то она не хотела. Проснулась она словно уже на ходу, когда к его койке бежала, - и трогает ее, словно не верит, что он ушел. Стоит возле койки и по одеялу хлопает, словно ищет, не потерялся ли он где под одеялом. А потом на меня посмотрела, раз только. И не моргала, гримас не строила, но лучше бы уж, кажется, моргала. И спросила меня, я сказала, тогда она надела шляпу и ушла. - Она смотрит на Хайтауэра. - И рада я, что ушла. Нехорошо, верно, так говорить, после всего, что она для меня сделала. Да ведь... Хайтауэр стоит над койкой. Он как будто не видит ее. Лицо его очень серьезно; кажется, что оно постарело на десять лет, пока он тут стоял. Или стало выглядеть так, как должно выглядеть, а когда он входил в комнату - было чужим самому себе. - В город, - говорит он. Тут его глаза оживают, снова начинают видеть. - Что ж. Теперь ничего не поделаешь, - говорит он. - Кроме того, люди в городе... нормальные... найдется же там несколько человек... Почему вы рады, что они ушли? Она опускает взгляд. Ее рука движется около головы ребенка, не прикасаясь к ней - жест инстинктивный, ненужный и, по-видимому, неосознанный. - Она ко мне добра была. Мало сказать, добра. Маленького держит, чтобы я отдохнуть могла. На этом вот стуле... все время хотела его держать... Вы уж меня извините. И сесть-то вас не пригласила. - Она смотрит на него, пока он подтаскивает к койке стул и садится. - ...Сидит так, чтобы его видеть, а он на койке, притворяется, будто спит, - Она внимательно смотрит на Хайтауэра; в глазах ее вопрос. - Все время зовет его Джо. Когда имя у него совсем не Джо. А она все время... - Она следит за лицом Хайтауэра. - В ее глазах - озадаченность, вопрос, сомнение. - Все время говорит про... Путает она чего-то. Я и сама порой путаюсь - послушаешь ее... а как не слушать-то... - Ее глаза, ее слова нащупывают что-то, растерянно ищут. - Путает? - Все время говорит про него, как будто его папа - этот... который в тюрьме, этот мистер Кристмас. Она все твердит, и я путаться начинаю, иногда прямо не могу... прямо сама путаюсь и тоже думаю, что папа его - этот мистер... мистер Кристмас... - она наблюдает за ним; кажется, что она совершает над собой какое-то мучительное усилие. - Знаю же, что не он. Понимаю, что - глупость. Все потому, что она твердит и твердит, а я не совсем, что ли, окрепла и сама начинаю путаться. И страшно... - Что? - Не нравится мне, что путаюсь. И боюсь, запутает она меня совсем - вроде, как говорят, если глаза скосишь к носу, так потом и останешься... - Она смотрит в сторону. Не шевелится. Чувствует, что он наблюдает за ней. - Вы говорите, ребенка зовут не Джо. А как его зовут? Она не сразу переводит взгляд на Хайтауэра. Потом поднимает глаза. И отвечает - слишком быстро, слишком легко: - Я его еще не назвала. И он понимает - почему. Он будто видит ее впервые с тех пор, как вошел. Впервые замечает, что волосы ее недавно расчесаны и лицо тоже как-то посвежело, и видит наполовину прикрытые простыней, словно она сунула их туда впопыхах при его появлении, гребень и осколок зеркала. - Когда я вошел, вы кого-то ждали. Причем - не меня. Кого вы ждали? Она не отводит взгляда. В лице ее не заметно ни притворства, ни простодушия. Нет в нем также спокойствия и безмятежности. - Ждала? - Вы ждали Байрона Банча? - Она по-прежнему не отводит взгляда. Лицо у Хайтауэра серьезное, твердое, ласковое. Но есть в нем та безжалостность, какую ей случалось видеть на лицах хороших людей, ей встречавшихся, - обычно мужчин. Он наклоняется и кладет ладонь на ее руку, которая поддерживает тельце ребенка. - Байрон хороший человек, - говорит он. - Да, я это знаю не хуже других. Наверно, даже лучше. - И вы хорошая женщина. Будете ей. Я не хочу сказать... - быстро поправляется он. И умолкает. - Я не хотел сказать... - Я понимаю, - говорит она. - Нет. Не это. Это неважно. Это пока ничего не значит. Все зависит от того, как вы потом этим распорядитесь. Собой. Другими. - Он смотрит на нее; она не отводит взгляда. - Отпустите его. Прогоните от себя. - Они смотрят друг на друга. - Дочь моя, отошлите его. Вы, наверно, почти вдвое его моложе. Но прожили вы вдвое больше него. Он вас никогда не догонит, никогда не сравняется с вами - он потерял слишком много времени. И это - его ничто - также непоправимо, как ваше _все_. Он так же бессилен вернуться вспять и что-то сделать, как вы - отменить сделанное. У вас мальчик - не от него, от другого мужчины. В его жизнь войдут двое мужчин и только третья часть женщины, а он заслуживает хотя бы того, чтобы в его жизнь, тридцать пять лет не занятую ничем, вторглись - если уж должны вторгнуться - без двух свидетелей. Прогоните его. - Не мое это дело. Он свободен. Спросите его. Я его не держу. - В том-то и дело. Вы, вероятно, не удержали бы его, если бы старались. В том-то и дело. Если бы вы умели за это взяться. Впрочем, если бы вы умели, вы не лежали бы тут на койке с грудным ребенком. Так вы не хотите прогнать его? Не хотите сказать ему решительно? - Больше, чем сказала, я не могу сказать. Я ему пять дней назад сказала "нет". - "Нет"? - Он хотел, чтобы мы поженились. Сразу же. А я сказала "нет". - А сейчас бы вы сказали "нет"? Она смотрит на него с твердостью. - Да. И сейчас бы сказала. Он вздыхает, большой, мешковатый; лицо у него опять усталое, безвольное. - Я вам верю. Вы будете говорить это, пока не убедитесь... - Он опять смотрит на нее; опять его взгляд внимателен, пристален. - Где он? Байрон. Она смотрит на него. Немного погодя тихо отвечает: - Не знаю. - Она смотрит на него; внезапно лицо ее становится пустым, словно его покидает что-то придававшее ему физическую определенность, твердость. В нем нет и тени притворства, настороженности или опаски. - Он приходил сегодня утром, часов в десять. Не вошел. Подошел к двери, стоит и смотрит на меня. Я ведь его не видела с прошлой ночи, а он мальчика не видел, и я ему говорю: "Зайдите, посмотрите на него", - а он поглядел на меня и говорит, все оттуда же, из-за двери; "Я пришел узнать, когда вы хотите с ним увидеться", - я говорю: "С кем?" - а он говорит: "Им, наверно, придется послать с ним помощника шерифа, но я сумею уговорить Кеннеди, чтобы он его отпустил", - я говорю: "Кого? - он говорит: "Лукаса Берча", - я говорю: "Да", - а он говорит: "Сегодня вечером? Вас устроит? - и я сказала: "Да", - и он ушел. Постоял там, а потом ушел. - Она плачет, и Хайтауэр смотрит на нее с тем отчаянием, которое охватывает мужчину при виде женских слез. Она сидит выпрямившись, держа ребенка у груди, и плачет - не громко и не горько, но с терпеливым и безнадежным смирением, не пряча лица. - А вы меня пытаете, сказала ли я "нет", а я уже сказала "нет", а вы все пытаете, а он уже ушел. И я его больше не увижу. Он продолжает сидеть, и она наконец опускает голову; тогда он поднимается и, положив руку на ее склоненную голову, думает: "Слава Богу, Боже, помоги мне. Слава Богу. Боже, помоги". В лесу он набрел на тропинку к фабрике, которую протоптал Кристмас. Он не знал, что она существует, и теперь, поняв, куда она ведет, в ликовании своем воспринимает это как добрый знак. Он верит Лине, но хочет получить подтверждение ее словам - просто ради удовольствия еще раз это услышать. Когда он приходит на фабрику, времени только четыре часа. Он наводит справки в конторе. - Банч? - переспрашивает счетовод. - Вы его здесь не найдете. Он сегодня утром уволился. - Знаю, знаю, - говорит Хайтауэр. - Семь лет работал, даже субботними вечерами, а сегодня утром пришел и сказал, что увольняется. Никаких объяснений. Вечно с ними так, с деревенскими. - Да, да, - подхватывает Хайтауэр. - Однако они славные люди. И мужчины славные и женщины. - Он выходит из конторы. Дорога в город ведет мимо строгального цеха, где работал Байрон. Он знаком с мастером Муни. Остановившись рядом с ним, он говорит. - Я слышал, Байрон Банч у вас больше не работает? - Да, - отвечает Муни. - Уволился нынче утром. - Но Хайтауэр не слушает; люди в комбинезонах наблюдают за потрепанным, странно сложенным, малознакомым господином, который разглядывает с восторженным любопытством стены, доски, загадочные механизмы, чье устройство и назначение он не способен понять и даже заучить. - Если он вам нужен, - продолжает Муни, - я думаю, вы найдете его в городе, в суде. - В суде? - Да. Сегодня заседает большой суд присяжных. Срочно созван. Чтобы вынести обвинение убийце. - Да, да, - говорит Хайтауэр. - Значит, его нет. Так. Славный молодой человек. Всего хорошего, всего хорошего, джентльмены. Всего вам хорошего. - Он идет дальше, и люди в комбинезонах смотрят ему вслед. Руки он сцепил за спиной. Он шагает, спокойно и грустно размышляя: "Бедняга. Бедный малый. Нет и не может быть оправдания человеку, отнимающему у другого жизнь, и меньше всего - должностному лицу, доверенному слуге своих сограждан. И если на это всенародно уполномочивают слугу закона, который знает, что его жертва - называйте эту жертву как угодно - ему зла не причиняла, чего же ждать тогда от обыкновенного человека, который убежден, что его жертва причинила ему зло". Он идет уже по своей улице. Вскоре показывается забор, вывеска; затем среди густой августовской листвы - дом. "Итак, он отбыл, не зайдя ко мне попрощаться. После всего, что он для меня сделал. Принес мне. Да: дал, вернул мне. Можно подумать, что и это было припасено для меня. Но теперь уж, наверно, - все". Но это - не все. Для него припасено кое-что еще. 18 Когда Байрон пришел в город, выяснилось, что он не сможет увидеться с шерифом до полудня, - шериф все утро будет на заседании суда. "Вам придется подождать", - сказали ему. - Хорошо, - сказал Байрон. - Я умею. - Что умеете? - Но он не ответил. Выйдя от шерифа, он встал под портиком, обращенным к южной стороне площади. Над узкой, вымощенной плитами галереей поднимались к сводам каменные колонны со следами многих непогод и жующих табак поколений. Под ними, размеренно и неутомимо, с бесцельной сосредоточенностью, напоминая монахов на монастырском дворе, прохаживались (а среди них стояли неподвижно или что-то цедили друг другу сквозь зубы сравнительно молодые мужчины, горожане - частью знакомые Байрону конторщики, адвокаты и даже торговцы, вдруг сделавшиеся похожими благодаря одинаковому выражению властности в облике, как у полицейских в штатском, которых не очень заботит, высовывается из-под штатского полицейский или нет) деревенские в комбинезонах и, тихо беседуя между собой о деньгах и урожае, тихо поглядывали наверх, где суд присяжных при закрытых дверях готовился отнять жизнь у человека, которого мало кто из них видел и знал в лицо, - за то, что он отнял жизнь у женщины, которую еще того меньше знали и видели. На площади выстроились повозки и запыленные машины, привезшие их в город, а по улицам и магазинам бродили стайками приехавшие с ними жены и дочери - медленно и тоже бесцельно, как скот или облака. Байрон стоял там довольно долго, не шевелясь, ни к чему не прислонясь - и хотя он прожил в городе семь лет, имя и лицо этого щуплого человека были знакомы деревенским еще меньше, чем имя и лицо убийцы или убитой. Но Байрон об этом не думал. Теперь ему было все равно, хотя какую-нибудь неделю назад он чувствовал бы себя по-другому. Тогда он не стоял бы здесь, где всякий может увидеть его и, чего доброго, узнать: "Байрон Банч - пожал, чего не сеял, хлопотал о чужой девке, пока ее милый добывал тысячу долларов. И ничего за это не получил. Байрон Банч - охранял ее доброе имя, когда она выкинула это доброе имя на помойку, помогал родить пригульного ребенка в тишине и покое, взял на себя все расходы, и за это ему позволили послушать детский крик. Не получил ничего, кроме разрешения привести к ней обратно другого мужчину, когда он выколотит свою тысячу, и Байрон станет не нужен". Байрон Банч. "Теперь я могу уехать", - подумал он. Он начал глубоко дышать. Он чувствовал, что дышит глубоко, словно каждый раз тело пугалось, что при следующем вдохе оно не доберет воздуха, и случится что-то ужасное, и что в любой миг он может взглянуть на свою грудь - дышит ли - и не увидит никакого движения, как в динамитном патроне, когда он только начинает, напрягается для вот Вот ВОТ, а форма, наружность палочки не меняется; что прохожие, глядя на него, не замечают перемены: щуплый человек, на котором не задержишь взгляда, а взглянув, никогда не поверишь, что он мог сделать столько, сколько сделал, и чувствовать столько, сколько чувствовал; который верил, что там, на фабрике, в субботу после отбоя, когда он один, у него не будет случая причинить себе горе. Он шел среди людей. "Мне надо куда-то уехать", - думал он. Он мог шагать в такт: "Мне надо куда-то уехать". Это поможет ему идти. Он все еще повторял эти слова, когда подошел к пансиону. Окно его комнаты выходило на улицу. Еще не осознав, что он смотрит в ту сторону, он уже отвел взгляд. "Еще увижу, как кто-нибудь читает или курит в окне", - подумал он. Он вошел в коридор. После солнечного утра глаза ничего не видели. Он чувствовал запах влажного линолеума, мыла. "Все еще понедельник, - подумал он. - Я уж и забыл. Может, это - следующий понедельник. По всему похоже, что так". Он не дал знать о себе голосом. Глаза понемногу привыкли к темноте. Послышались шлепки швабры, то ли в конце коридора, то ли на кухне. Затем в прямоугольнике света - задней двери, тоже открытой, - показалась наклоненная голова миссис Бирд, а затем, силуэтом, вся фигура, двигавшаяся по направлению к нему. - Так, - сказала она, - это мистер Байрон Банч. Мистер Байрон Банч. - Я, - сказал он, думая: "Только толстая женщина, у которой забот в жизни разве что на это ведро наберется, не постарается быть..." Опять он не смог придумать слово, которое Хайтауэр наверняка бы знал и произнес, не задумавшись. "Видно, я без него не только сделать ничего не могу - я и думать не могу без его помощи". - Я... - сказал он. И стоял там, не в силах даже объяснить, что пришел попрощаться. "Может, и нет, - размышлял он. - Когда человек прожил в комнате семь лет, его не выселяют в один день. Только вряд ли это помешает ей сдать комнату другому". - Я, кажется, задолжал вам за комнату, - сказал он. Она смотрела на него: строгое, располагающее лицо, и нельзя оказать, что недоброжелательное. - За что задолжали? - удивилась она. - Я думала, вы устроились. Переселились на лето в палатку. - Она смотрела на него. И наконец сказала. Она преподнесла это мягко и деликатно - в меру возможности. - Мне уже заплатили за эту комнату. - А-а, - сказал он. - Ну да. Понятно. Ну да. - Он спокойно взглянул на чистую, застланную линолеумом лестницу, истертую в числе прочих и его ногами. Три года назад, когда настелили новый линолеум, он первым из жильцов поднялся по ней наверх. - Да, - сказал он. - Тогда мне, пожалуй, надо... Она ответила и на это, сразу, без недоброжелательства. - Я уже все сделала. Все, что вы оставили, собрала в ваш чемодан. Он у меня в комнате. Но если хотите, можете сами подняться и посмотреть. - Нет. Я думаю, вы собрали все до... Ну, я, пожалуй... Она наблюдала за ним. - Эх вы, мужчины, - сказала она. - Неудивительно, что у женщин не хватает на вас терпения. Даже в шалопутстве меры не знаете. А мера-то, по правде сказать, - наперсток. И, думаю, не приспособь вы какую-нибудь женщину себе на подмогу, вас бы всех до единого мальцами десятилетними уволокли бы в рай. - По-моему, у вас нет причин говорить про нее плохо, - возразил он. - Пусть так. А на что они? Женщине, чтобы другую бранить, причин не требуется. Спору нет, все эти разговоры по большей части идут от женщин. Но если бы соображения у вас было не как у мужчины, а побольше, вы бы знали: если женщина что и говорит, у ней это ничего не значит. Это мужчины принимают свои разговоры всерьез. И если кто имеет что-нибудь против нее и вас, то вовсе не женщины. Ведь всякой женщине понятно, что нет у ней причин плохо к вам относиться - даже если забыть про ребенка. И не только к вам - пока что к любому другому мужчине. Не с чего ей. Разве вы со священником, да и все остальные мужчины, которые про нее знают, не сделали для нее все, чего она только пожелать могла? С чего бы ей плохо относиться? Скажите на милость. - Да, - промолвил Байрон. Он уже не смотрел на нее, - Я пришел... Она ответила и на это, прежде чем он договорил. - Вы, наверно, скоро от нас уедете. - Она наблюдала за его лицом. - Что они там надумали, нынче утром в суде? - Не знаю. Они еще не кончили. - Известное дело. Потратят времени, трудов и денег казенных прорву, чтобы разобраться, там, где нам, женщинам, хватило бы десяти минут в субботний вечер. Надо же быть таким дураком. Конечно, в Джефферсоне по нем скучать не будут. Как-нибудь без него проживем. Но надо же быть таким дураком: подумать, будто мужчине от убийства женщины - больше проку, чем женщине от убийства мужчины... Другого, наверно, теперь отпустят. - Да. Наверно. - А ведь сначала думали, что он ему помогал. И теперь отдадут ему тысячу долларов - показать, что, мол, зла на тебя не держим. А тогда они смогут пожениться. Ведь так примерно, нет? - Так. - Он чувствовал, что она наблюдает за ним без недоброжелательства. - Вот я и думаю, что скоро вы от нас уедете. Думаю, как бы сказать, сыты вы Джефферсоном, а? - Да вроде того. Думаю подаваться... - Джефферсон, конечно, городок хороший. Но не такой хороший, чтобы вольный человек вроде вас не нашел себе другого, где тоже можно время переводить на баловство и огорчения... А чемодан, если надо, можете оставить здесь, пока не соберетесь. Он подождал до полудня, а потом еще немного. Подождал, пока шериф по его расчетам не покончил с обедом. И тогда пошел к шерифу домой. Он не стал входить. Он ждал у дверей, пока шериф не вышел - толстый человек с маленькими мудрыми глазками, упрятанными в толстое неподвижное лицо, как две чешуйки слюды. Они пошли рядышком, в тень, под дерево. Скамейки не было; на корточки вопреки обыкновению (оба выросли в деревне) они тоже не сели. Шериф спокойно выслушал человека - спокойного, невысокого человека, который семь лет был для города не особенно интересной за" гадкой и семь дней - чуть ли не бельмом на глазу. - Понятно, - сказал шериф. - Вы считаете, что им пора пожениться. - Не знаю. Это его дело и ее. Но думаю, надо бы ему пойти ее проведать. По-моему - самое время. Вы можете послать с ним помощника. Я ей сказал, что он вечером придет. А что они там решат - это дело его нее. Не мое. - Само собой, - сказал шериф. - Не ваше. - Он смотрел на Байрона сбоку. - А вы-то что собираетесь делать, Байрон? - Не знаю. - Он тихонько возил ногой по земле и наблюдал за ней. - Думаю податься в Мемфис. Года два об этом подумываю. Может, уеду. А чего в этих маленьких городишках? - Конечно. Мемфис город неплохой, если любишь городскую жизнь. Опять же семья на вас не висит, тащить за собой некого. Будь я одинокий да лет на десять помоложе, я бы, наверно, так же сделал. Да и устроился бы, глядишь, получше. Надо понимать, вы прямо сейчас собираетесь? - Наверно, скоро. - Он поднял голову, потом снова опустил. Сказал: - Утром уволился с фабрики. - Самой собой, - сказал шериф. - Я догадываюсь, что вы не успели бы пройти такой конец с двенадцати, а к часу вернуться обратно. Ну, кажется... - Он замолчал. Он знал, что к вечеру присяжные вынесут Кристмасу обвинительный приговор, а Брауна - или Берча - отпустят на все четыре стороны, с условием явиться в будущем месяце на суд в качестве свидетеля. Хотя, на худой конец, обойдутся и без него, ибо Кристмас не отпирался, и шериф предполагал, что он признает себя виновным, чтобы остаться в живых. "Да и не вредно будет нагнать на сукина сына страху хоть раз в жизни", - подумал он. И продолжал: - Ну что ж, это можно устроить. Вы правы, я, конечно, пошлю с ним помощника. Хотя он и не сбежит, пока есть надежда сорвать часть премии. Притом, что он не знает, кто его там встретит. Он этого еще не знает. - Да, - подтвердил Байрон. - Не знает. Не знает, что она в Джефферсоне. - Ну что ж, так и сделаем-отправим его с помощником. Зачем - не скажем: отправим, и все. А может, сами хотите его проводить? - Нет, - сказал Байрон. - Нет. Нет. - Но продолжал стоять. - Так и сделаем. Вас уже, наверно, к тому времени не будет. С помощником его и наладим. В четыре, годится? - Очень хорошо. Вы ей сделаете одолжение. Большое одолжение. - А как же. Не я один - многие о ней заботились с тех пор, как она в Джефферсоне. Ну, я с вами не прощаюсь. Думаю, в Джефферсоне вас еще увидим. Не встречал я человека, чтобы пожил здесь, а потом уехал навсегда. Вот разве этот, который в тюрьме. Но он, думаю, отпираться не будет. Чтобы остаться в живых. Хотя все равно уедет из Джефферсона. Не сладко сейчас старухе, которая признала в нем внука. Когда я шел домой, старик ее был в городе, кричал и скандалил, людей обзывал трусами за то, что не вытащат его из тюрьмы на расправу. - Он начал пофыркивать. - Лучше бы поостерегся, не то доберется до него Перси Гримм со своим войском. - И сразу посерьезнел. - А ей несладко. Вообще женщинам. - Он посмотрел на Байрона сбоку. - Нам тут многим пришлось несладко. А все же возвращайтесь-ка скорее. Может быть, в другой раз Джефферсон обойдется с вами поласковее. В четыре часа того же дня, спрятавшись в укромном месте, он видит, как неподалеку останавливается машина, и помощник шерифа с человеком, известным под фамилией Браун, выходят из нее и направляются к хибарке. Браун сейчас без наручников, и Байрон видит, как они подходят к двери, и помощник вталкивает Брауна в дом. Потом дверь за Брауном закрывается, а помощник садится на ступеньку и достает из кармана кисет. Байрон поднимается на ноги. "Теперь можно ехать, - думает он. - Теперь можно". Прятался он в кустах на лужайке, где прежде стоял дом. За кустарником, невидимый ни из хибарки, ни с дороги, привязан мул. К вытертому седлу приторочен сзади потрепанный желтый чемодан, не кожаный. Байрон садится на мула и выезжает на дорогу. Он не оглядывается назад. В мирном, клонящемся заполудне тянется вверх по холму мягкая рыжая дорога. "Ну, холм я выдержу, - думает он. - Холм я могу выдержать, человек может". Кругом покой и тишина, обжитое за семь лет. "Похоже, что человек может выдержать почти все. Выдержать даже то, чего он не сделал. Выдержать даже мысль, что есть такое, чего он не в силах выдержать. Выдержать даже то, что ему впору упасть и заплакать, а он себе этого не позволяет. Выдержать - не оглянуться, даже когда знает, что оглядывайся, не оглядывайся, проку все равно не будет". Склон все подымается; гребень. Байрон никогда не видел моря и поэтому думает: "Край, а за ним - как будто ничего. Как будто перевалишь через него и дальше поедешь никуда. Где деревья выглядят и зовутся не деревьями, а чем-то другим, и люди выглядят и зовутся не людьми, а чем-то другим. А Байрону Банчу, ему там тоже не надо быть или не быть Байроном Банчем. Байрон Банч со своим мулом не будут ничем, когда понесутся вниз, а потом раскалятся, как преподобный Хайтауэр говорил про камни, что носятся в пространстве, и, раскалясь от быстроты, сгорают, и даже пепел ихний не долетает до земли". Но за гребнем холма вырастает то, чему и полагается там быть: деревья как деревья, страшная и утомительная даль, сквозь которую, гонимый кровью, он должен влачиться во веки веков от одного неизбежного горизонта земли до другого. Исподволь вырастают они, не грозно, не зловеще. То-то и оно. Им нет до него дела. "Не знают и знать не хотят, - думает он. - Как будто говорят: "Ну хорошо. Ты говоришь, страдаешь. Хорошо. Но, во-первых, почему тебе верить на слово? А во-вторых, ты только говоришь, что ты Байрон Банч. И в-третьих, ты просто тот, кто называет себя Байроном Банчем сегодня, сейчас, сию минуту..." Раз так, - думает он, - чего ради я лишу себя удовольствия оглянуться и не выдержать этого?" Он останавливает мула и поворачивается в седле. Он не предполагал, что отъехал так далеко и что гребень - на такой вышине. Мелкой чашей, простершись до другой гряды холмов, где раскинулся Джефферсон, лежат под ним некогда обширные владения того, что семьдесят лет назад называлось плантаторским домом. Но теперь плантация раздроблена бестолочью негритянских лачуг, лоскутами огородов и пустырями, изъязвленными эрозией и заросшими дубняком, лавром, хурмой и шиповником. А точно посередке все еще стоит дубовая роща, как стояла, когда строили дом, только дома теперь там нет. Отсюда не видно даже шрамов пожарища; и ни за что бы не угадать, где был дом, если бы не дубы, да не развалина-конюшня, да не хибарка позади, к которой устремлен его взгляд. Четко, покойно стоит она под послеполуденным солнцем, похожая на игрушку; как игрушечный, сидит на приступке помощник шерифа. Байрон смотрит, и вдруг, как по волшебству, из-за хибарки появляется мужчина, уже бегущий, выбегающий из задней части хибарки - а помощник шерифа, ни о чем не подозревая, спокойно сидит перед дверью. Первое мгновение Байрон тоже сидит неподвижно, полуобернувшись в седле, и смотрит, как крохотная фигурка улепетывает по голому склону за хибаркой, к лесу: И тут его как будто обдает холодным крепким ветром. Ветер свиреп и вместе с тем кроток; как мякину, сор или сухие листья, срывает и уносит он всю страсть и все отчаяние, безнадежность и горькую напрасную игру воображения. И кажется, тот же порыв отшвыривает назад его самого, опять порожнего - отвеяв от всего, чего в нем не было две недели назад, когда он с ней еще не встретился. Желание этой минуты - больше, чем просто желание: это убеждение, спокойное и твердое; еще не успев осознать, что мозг протелеграфировал руке, он свернул с дороги и скачет по гребню, который параллелен пути беглеца, уже скрывшегося в лесу. Он даже не назвал про себя имя этого человека. Он ни на секунду не задумался о том, куда человек бежит и почему. Ему не приходит в голову, что Браун опять удирает, как он сам предсказывал. Если бы он задумался, то решил бы, наверно, что Браун занят - на свой странный манер - каким-то совершенно законным делом, касающимся его и Лины отъезда. Но он совсем об этом не думал; он совсем не думал о Лине; не вспомнил о ней ни на миг, будто отроду не видел ее лица и не слышал имени. Он думает: "Я заботился о его женщине, я помог ей родить его ребенка. И теперь могу сделать для него еще одно дело. Я не могу их поженить, потому что я не священник. И, наверно, не смогу его догнать, потому что он далеко оторвался. И отлупить его, наверно, не смогу, потому что он больше меня. Но могу попытаться. Попытаться я могу". Когда помощник шерифа зашел за ним в тюрьму, Браун сразу спросил, куда его поведут. В гости, ответил помощник. Браун замер, обернув к нему миловидное, притворно-смелое лицо. - Не к кому мне в гости ходить. Я тут чужой. - Ты везде будешь чужой, - сказал помощник. - Даже дома. Пошли. - Я американский гражданин, - возразил Браун. - У меня тоже есть права, хоть и не ношу жестяной звезды на помочах. - Ну да, - сказал помощник шерифа. - А чем, по-твоему, я сейчас занимаюсь? Помогаю тебе вступить в Свои права. Браун просиял; - Они что... Они хотят заплатить... - Премию? Ну да. Я тебя сейчас сведу в то место, где ты получишь свою премию, если не раздумал. Это охладило Брауна. Но он пошел, хотя и приглядывался к помощнику шерифа подозрительно. - Что это вы все с вывертом делаете-то? - сказал он. - В тюрьме меня держите, пока эти гады стараются меня обскакать. - Не вылупилось, думаю, еще такого гада, чтобы в чем-нибудь тебя обскакал, - ответил помощник. - Пошли. Нас там ждут. Они вышли из тюрьмы. На солнце Браун заморгал, озираясь по сторонам, потом дернул головой, по-лошадиному кося через плечо. У обочины ждала машина. Браун посмотрел на нее, а потом на помощника, очень серьезно, очень недоверчиво. - Куда это мы едем? - спросил он. - С утра вроде мне и пешком недалеко было до суда. - Уатт дал машину, чтобы легче было премию везти обратно, - пояснил помощник. - Залезай. Браун хрюкнул. - Чего это он вдруг захлопотал насчет моих удобств? И в машине пожалуйте, и без наручников. И один несчастный охранник, чтобы я не сбежал. - Я тебе бежать не мешаю, - ответил помощник шерифа. Он замер на миг, еще не тронув машину с места. - Прямо сейчас хочешь? Браун уставился на него угрюмо, озлобленно, оскорбление, подозрительно. - Ясно, - сказал он. - На арапа берет. Я, значит, сбегу, а он тогда сам хапнет тысячу долларов. Сколько из них он тебе обещал? - Мне? Мы с тобой получим поровну, тютелька в тютельку. Еще секунду Браун враждебно таращился на помощника. Потом выругался, бессильно и зло, неизвестно в чей адрес. - Давай, что ли, - сказал он. - Ехать так ехать. Они поехали на место пожара и убийства. То и дело, почти через равные промежутки, Браун дергал головой - как неоседланный мул, бегущий по узкой дороге от автомобиля. - Мы зачем сюда едем? - За твоей премией, - отвечал помощник шерифа. - Где же я ее получу? - Вон в той хибарке. Там она дожидается. Браун окинул взглядом черные угли, некогда бывшие домом, хибарку, где он прожил четыре месяца, потрепанную непогодами, беспризорно дремлющую на солнце. Лицо у него было хмурое и настороженное. - Что-то тут нечисто. Этот Кеннеди... думает, нацепил жестяную бляху, так можно плевать на мои права... - Шагай, - сказал помощник шерифа. - А не понравится тебе премия, так я тебя жду, отвезу обратно в тюрьму, когда пожелаешь. Когда пожелаешь, в любую минуту. - Он подтолкнул Брауна вперед, распахнул дверь хибарки, втолкнул его внутрь, закрыл за ним дверь и сел на ступеньку. Браун услышал, как за ним захлопнулась дверь. Он еще двигался вперед по инерции. И вдруг, не успев окинуть комнату быстрым, лихорадочным, всеохватывающим взглядом, которому словно не терпелось обшарить все углы, он стал как вкопанный. Лине было видно с койки, что белый шрамик возле рта бесследно исчез, словно прихлынувшая кровь сдернула шрам с лица, как белье с веревки. Она не проронила ни звука. Она лежала высоко на подушках, глядя на него трезвым взглядом, в котором не было ничего - ни радости, ни удивления, ни укора, ни любви, - между тем как на его лице, словно издеваясь над предательским белым шрамиком, сменяли друг друга ошарашенность, возмущение и, наконец, форменный ужас, а загнанные глаза шныряли по пустой комнате. Ей было видно, как он усилием воли осадил их, словно пару напуганных лошадей, и стал заворачивать, чтобы они встретились с ее глазами. - Так, так, - сказал он. - Так, так, так. Ты смотри - Лина. - Она видела, как он старается выдержать ее взгляд, удерживает свои глаза, словно лошадей - понимая, что если они опять понесут, то он пропал, второй раз он их не повернет, не остановит. Она почти видела, как его ум кидается туда и сюда, загнанно, в ужасе, ища, что бы сказать языку, голосу. - Ей-богу - Лина. Да, брат. Значит, ты получила мое письмо. Я, как приехал, сразу тебе послал, в прошлом месяце, как устроился, - думал, потерялось... Этот малый, не знаю, как его звать, он сказал, что возьмет... С виду был ненадежный, да пришлось понадеяться, а потом подумал, когда дал ему десять долларов тебе на дорогу... - Его голос замер, только в глазах не унималось отчаяние. И она по-прежнему видела, как мечется, мечется его ум, и без жалости, без всякого чувства наблюдала за ним серьезным, немигающим, невыносимым взглядом, наблюдала, как он тычется, шарахается, юлит, покуда наконец остатки гордости - плачевные остатки гордости, усохшей до желания оправдаться, - не покинули его, лишив последнего прикрытия. И тогда она заговорила. Голос ее был тих, спокоен, холоден. - Поди сюда, - сказала она. - Поди. Я ему не дам укусить тебя. - Он наконец сдвинулся с места, но - на цыпочках. Она заметила это, хотя уже не следила за ним. Она это знала, так же как знала, что сейчас он неуклюже и боязливо, с почтительной робостью подошел к ней и спящему ребенку. Но знала, что робеет он не перед ребенком и не из-за него. Она знала, что в этом смысле он ребенка даже не заметил. И все еще видела, чувствовала, как мечется, мечется его ум. "Будет притворяться, что ему не страшно думала она У него хватит совести соврать, что он не боится, все равно как раньше хватило совести бояться из-за того, что врал". - Так, так, - сказал он. - Ну ты смотри, в самом деле, ребенок. - Да, - отозвалась она. - Может, сядешь? - Стул, который придвинул Хайтауэр, все еще стоял возле койки. Браун давно его заметил. "Для меня приготовила", подумал он. И снова выругался, беззвучно, затравленно, с яростью: "Ух, гады. Ух, гады". Но на лице его, когда он сел, ничего не отражалось. - Да, брат. Вот мы и опять. Прямо как я задумал. Я бы все уже для тебя приготовил, да вот замотался с делами. Ой, забыл совсем... - Он опять судорожно, по-лошадиному, покосился через плечо. Лина на него не смотрела. Она сказала: - Тут есть священник. Он меня уже навещал. - Замечательно, - проговорил он. Голос был громкий, сердечный. Но сердечность казалась такой же ненадежной, как тембр, - прекращалась вместе со звуком слов, не оставляя после себя ничего, даже ясно выраженной мысли, чтобы услышать или принять на веру. - Просто замечательно. Вот только развяжусь с этими делами... - Глядя на нее, он произвел рукой неопределенное обнимающее движение. Лицо у него было пустое и бессмысленное. Глаза смотрели вкрадчиво, настороженно, скрытно, а в глубине их таилось все то же отчаяние загнанного животного. Но она на него не глядела. - Ты на какой теперь работе? На строгальной фабрике? Он следил за ней. - Нет. Уволился оттуда. - Его глаза следили за ней. Казалось, глаза - не его и не имеют отношения ни к нему самому, ни к тому, что он делает и говорит. - Батрачить по десять часов в день, как паршивому Нигеру? У меня тут наклюнулось дельце поденежней. Не то что это крохоборство - по пятнадцать центов в час. А как закончу, развяжусь там кой с какими мелочами, так мы с тобой сразу и... - Его глаза скрытно, напряженно, пристально наблюдали сбоку за ее опущенным лицом. Она опять услышала слабый, резкий звучок, когда он дернул головой. - Ой, забыл совсем... Она не пошевелилась. Сказала: - Когда это будет, Лукас? - И услышала, ощутила мертвую тишину, мертвую неподвижность. - Что когда? - Сам знаешь. Про что ты говорил. Там, дома. Если бы я одна, все было бы ничего. Я никогда не обижалась. Но теперь другое дело. Теперь я имею право волноваться. - А-а, это, - сказал он. - Это-то. Это ты не волнуйся. Дай мне только кончить дело, до денег добраться. Они мои законно. Пусть только эти гады попробуют... - Он осекся. Он уже повысил голос, словно забыл, где находится, или размышлял вслух. Теперь заговорил тише: - Ты не думай - я все сделаю. Главное, не волнуйся. Я ведь тебя еще ни разу не заставил волноваться, так ведь? Скажи. - Да. Я никогда не волновалась. Я знала, что ты меня не подведешь. - Конечно, знала. А эти гады... эти... - Он поднялся со стула. - Ой, забыл совсем... - Она не посмотрела на него и ничего не сказала, но он продолжал стоять, глядя на нее все тем же загнанным, отчаянным и наглым взглядом. Она как будто удерживала его тут и как будто знала это. И - отпустила его, сознательно, добровольно. - Так у тебя, наверно, сейчас делов много. - Честно сказать, да. Столько всякого навалилось, и еще эти гады... - Теперь она смотрела на него. Видела, как он поглядел на окно в задней стене. Потом он оглянулся на закрытую дверь. Потом поглядел на нее, на серьезное ее лицо, в котором либо ничего не отражалось, либо, наоборот, отражалось все-все, что можно знать. Он понизил голос. - У меня тут враги. Эти люди не хотят мне отдать, чего я заработал. Вот мне и надо... - И опять она точно удерживала его, толкая его и испытывая на ту последнюю ложь, против которой восставали даже его плачевные остатки гордости; удерживала не веревкой, не рогаткой, но чем-то таким, от чего его ложь отлетала легковесно, как сор или листья. Но она не сказала ни слова. Только наблюдала, как он идет на цыпочках кокну и бесшумно открывает его. Потом он оглянулся. Возможно, он считал, что теперь он в безопасности, что сумеет выскочить в окно раньше, чем она дотронется до него рукой. А может быть, заговорили жалкие остатки стыда, как раньше - гордости. Потому что, когда он оглянулся на нее, с него как будто спала на миг защитная шелуха вранья и пустословия. Он произнес почти шепотом. - Там на дворе чело