как жар. -- Ты должен обещать, что будешь заботиться о ней, что... Она ведь не чужая, она родная тебе. Обещай мне, Джейсон. Ты носишь отцовское имя; как по-твоему, пришлось бы мне папу просить об этом дважды? Или хотя бы раз? -- Что верно, то верно, -- говорю. -- Он меня не вовсе обделил, имя мне свое оставил. Ну и чего ты хочешь от меня? -- говорю. -- Чтобы я себе передник повязал и коляску катал? Я, что ли, втравил тебя в это, -- говорю -- Я и так многим рискую в этом деле, не то что ты. Тебе-то терять нечего. И если еще думаешь... -- Конечно, -- говорит, и засмеялась вдруг, и в то же время старается сдержать смех. -- Конечно. Мне терять нечего, -- говорит, и хохочет, и руки ко рту поднесла. -- Н-не-н-не-чего... -- Ну-ка, -- говорю, -- прекрати шум. -- Се-сейчас, -- говорит, зажимая себе рот руками. -- О господи. О господи. -- Я пошел, -- говорю. -- Не хватает еще, чтобы увидели меня с тобой. А ты уезжай сейчас же, слышишь? -- Подожди, -- говорит и за руку схватила. -- Я уже перестала. Не буду больше. Так обещаешь, Джейсон? -- говорит и глазами прямо жжет мне лицо. -- Обещаешь? Если у нее нужда в чем будет... Те чеки, что я маме... Если я тебе еще вдобавок к ним присылать стану, будешь ей сам покупать? Не скажешь матери? Будешь заботиться, чтобы у нее все, как у других девочек, было? -- Разумеется, -- говорю. -- Если ты будешь делать все, как я скажу, и не строить каверз. Тут Эрл выходит из задней комнаты в шляпе своей и говорит мне: -- Я пошел в закусочную Роджерса, перехвачу чегонибудь. Домой идти обедать у нас, пожалуй, времени сегодня не будет. -- Это почему же? -- говорю. -- Да из-за артистов этих, -- говорит. -- Сегодня они и дневное представление дают, и народ, который понаехал, захочет до начала покончить со всеми покупками. Так что давай обойдемся сегодня закусочной -- Что ж, -- говорю -- Желаете себе отравлять желудок, в раба своей торговли обращаться -- дело ваше личное -- Уж ты-то, я вижу, не собираешься быть рабом торговли, -- говорит. -- Не собираюсь, кроме как под вывеской "Джейсон Компсон", -- говорю. Так что когда я пошел в заднюю комнату и вскрыл конверт, то удивило меня одно только -- что там не чек, а почтовый перевод. Это уж так. Им верить нельзя ни одной. На такой риск идти приходится, родной матери лгать, чтобы не узнала, что она ездит сюда ежегодно, а то и по два раза в год И после всего -- вот тебе благодарность С нее станется и на почту написать, чтоб не выдавали никому, кроме Квентины Подростку-девчонке хлоп пятьдесят долларов Да я пятьдесят долларов в руках не держал до двадцати одного года Все парни с обеда гуляют, а в субботу -- весь день, а я в магазине гни спину. Что я и говорю: как может кто-нибудь с ней справиться, если она ей за спиной у нас шлет деньги. Дом, говорю, у нее тот же самый, в котором ты росла, и воспитание даем не хуже А о нуждах ее, я считаю, матери нашей лучше знать, чем тебе, бездомной. "Желаешь давать ей деньги, -- говорю, -- так матушке их посылай, а не ей в руки. Если уж я на такой риск иду чуть не ежеквартально, то делай как велят, иначе скажу матушке". А кстати, время заняться тем чеком, потому что если Эрл думает, что я побегу к Роджерсу, чтоб на его счет наглотаться несварения желудка на несчастный четвертак, то он крепко ошибается. Пускай я не сижу, задрав ноги на стол красного дерева, но мне здесь платят за то, что я за прилавком делаю, а не обедаю где И если мне и за пределами этого сарая не дадут жить по культурному, то я могу найти другое место. Я на собственных ногах привык стоять, мне их не надо упирать ни в какие чужие столы красного дерева. Но только достану из пиджака, как приходится бросать все и бежать отпускать вахлакам гвоздей на десять центов и тому подобное, а Эрл уже сжевал, наверно, бутербродик и, того гляди, сейчас назад вернется И вдруг вижу: бланков нет, кончились. Тут-то я вспомнил, что собирался раздобыть еще, но поздновато хватился. В это время на тебе -- Квентина входит. Со двора. Хорошо, я услыхал, как она у Джоба спрашивала, где я. Еле успел сунуть все в стол и задвинуть ящик. Подходит к столу. Я на часы глянул. -- Уже отобедала? -- говорю. -- Двенадцать всего, сейчас только било. Ты по воздуху, видно, слетала домой и обратно. -- Я не пойду домой обедать, -- говорит. -- Письма мне не было сегодня? -- А ты разве ждешь от кого? -- говорю. -- Среди твоих дружков завелись и грамотные даже? -- От мамы жду, -- говорит -- Есть мне письмо от мамы? -- спрашивает и на меня смотрит. -- Тут есть, на матушкино имя, -- говорю -- Я не читал. Придется тебе обождать, пока она вскроет. Возможно, она даст тебе прочесть. -- Пожалуйста, Джейсон, -- даже не слушает, опять свое. -- Есть мне письмо? -- А что случилось? -- говорю. -- Прежде я не замечал, чтобы ты о ком-нибудь так беспокоилась. Не иначе, денег ждешь от нее. -- Она сказала, что... -- говорит. -- Ну пожалуйста, Джейсон. Ведь есть мне письмо? -- А ты, я вижу, действительно провела утро в школе, -- говорю. -- Научили тебя даже говорить "пожалуйста". Обожди минуту, пока я клиента обслужу. Вышел к нему, обслужил. Повернулся, чтоб идти обратно, а ее не видать, за стол зашла. Я бегом туда. На горячем поймал -- она только руку из ящика дерг. Я хвать и руку эту пальцами об стол, об стол, пока не выпустила конверта. -- Так вот ты как, -- говорю. -- Отдайте, -- говорит. -- Вы уже вскрыли. Дайте его мне. Пожалуйста, Джейсон. Оно мне ведь Я видела адрес. -- Я тебе дам сейчас, -- говорю. -- Вожжой. Как ты смеешь рыться в моих бумагах? -- Там же деньги должны быть, -- говорит и тянется рукой. -- Она говорила, что пришлет. Обещала мне. Отдайте. -- А для чего тебе деньги? -- говорю. -- Она сказала, что пришлет, -- говорит. -- Отдайте. Ну пожалуйста, Джейсон Если теперь отдадите, то я никогда ничего больше не попрошу у вас. -- Дам, только без нахрапа, -- говорю. Вынул письмо и перевод, отдаю ей письмо. А она на письмо даже не взглянула, за переводом тянется. -- Распишись тут сперва, -- говорю. -- На сколько он? -- спрашивает. -- А ты прочти, -- говорю. -- В письме, надо думать, все сказано. Пробежала вскользь, в два счета. -- Здесь об этом ничего, -- говорит, поднявши глаза от письма. Уронила его на пол. -- Сколько там? -- Десять долларов, -- говорю -- Десять? -- говорит, уставясь на меня. -- Да ты и этому должна быть жутко рада, -- говорю -- Ты же еще малолетняя. Зачем тебе вдруг так понадобились деньги? -- Десять долларов? -- бормочет, как во сне. -- Всегонавсего десять?.. -- И цап -- чуть было не выхватила у меня перевод. -- Врете вы, -- говорит. -- Вор, -- говорит. -- Вор! -- Ах, ты так? -- говорю и рукой ее на расстоянии от себя держу. -- Отдайте! -- говорит. -- Он мой. Он мне послан. Все равно прочту, сколько там. Все равно. -- Неужели? -- говорю и подальше ее от себя отодвигаю. -- Это каким же способом? -- Дайте только взгляну, Джейсон. Ну пожалуйста. Больше я у вас никогда ничего не буду просить. -- По-твоему, выходит, я лгу? -- говорю. -- Вот в наказание за это и не дам. -- Но как же так, десять долларов только, -- говорит. -- Она же сказала мне, что... сказала... Джейсон, ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Мне очень надо. Очень-очень. Отдайте мне, Джейсон. Я все сделаю, только отдайте. -- Скажи, зачем тебе деньги, -- говорю. -- Они мне обязательно нужны, -- говорит. Смотрит на меня. Потом раз -- и перестала смотреть, хотя и не отвела глаз. Понятно, сейчас врать начнет. -- Я в долг брала, -- говорит. -- И мне надо отдать. И обязательно сегодня. -- Брала -- где? -- говорю. Она пальцами этак задвигала. Прямо видно, как старается испечь ложь. -- Опять в магазинах? -- говорю. -- И не трудись, не поверю. Если найдется в городе торговец, который продаст тебе в долг после того, как я их всех предупредил, то пускай это мой убыток будет. -- У девочки брала, -- говорит, -- у девочки. Заняла у нее деньги. И надо вернуть. Отдайте мне, Джейсон. Пожалуйста. Я все сделаю. Мне надо обязательно. Мама вам заплатит. Я напишу ей, чтобы заплатила и что больше я никогда у нее ничего не попрошу. Напишу и письмо вам покажу. Ну пожалуйста, Джейсон. Мне без них никак нельзя. -- Признайся, зачем тебе, а тогда посмотрим, -- говорю. -- Признавайся. -- Стоит, платье теребит. -- Ну, что ж, -- говорю. -- Если десять долларов тебя не устраивают, то я этот перевод доставлю домой матушке, и сама знаешь, что с ним тогда будет. Конечно, если ты такая богачка, что десять долларов для тебя не деньги... Стоит, опустила глаза, бормочет словно про себя; -- Она сказала, что пришлет мне денег. Сказала, что все время сюда шлет деньги, а вы говорите, что нет. Сказала, что прислала уже очень много. На мое содержание. И что часть их я могу брать себе. А вы говорите, никаких денег нет. -- Ты сама не хуже меня знаешь, -- говорю. -- Сама видела, что матушка с этими чеками делает. -- Да, -- говорит. -- Десять долларов, -- говорит. -- Десять долларов. -- Благодари еще судьбу, что десять, -- говорю. -- Нука, -- говорю. Положил перевод оборотной стороной кверху и рукой придерживаю. -- Распишись вот тут. -- Но дайте же взглянуть! -- говорит. -- Я просто взгляну. Все равно, на сколько б ни был, я возьму только десять долларов. А остальное берите. Я хочу только взглянуть. -- Нет уж, -- говорю, -- раз ты действовала нахрапом. Придется тебе усвоить одну вещь, а именно -- что если я тебе чего велю, то надо выполнять беспрекословно. Вот на этой черте распишись. Взяла перо, но не расписывается, а стоит понурясь и перо в руке держит. В точности как мать ее. -- О господи, -- говорит. -- О господи. -- Вот так-то, -- говорю. -- Если ничего другого, то уж это ты наверняка усвоишь у меня. Расписывайся и ступай отсюда. Расписалась. -- Где деньги? -- говорит. Я взял перевод, промокнул, спрятал в карман. Потом дал ей десятку. -- После обеда чтоб обратно в школу, слышишь ты? -- говорю. Молчит, Скомкала деньги в кулаке, как тряпку какую-нибудь, и вон из лавки. А тут как раз Эрл входит и ведет к прилавку покупателя. Я собрал свои бумаги, надел шляпу, вышел к ним. -- Ну как, народу густо было? -- спрашивает Эрл. -- Не слишком, -- говорю. Он выглянул на улицу. -- Это твоя машина там стоит? -- говорит. -- Не ездил бы ты сегодня обедать домой Перед самым представлением опять надо ждать наплыва. Поешь у Роджерса, а чек мне в стол положишь. -- Покорнейше благодарю, -- говорю. -- Уж как-нибудь сами прокормимся. И вот так он и будет торчать, глаз не спускать с двери, пока я не войду в нее обратно. Что ж, придется ему подзапастись терпением -- я разорваться не могу. Еще в прошлый раз говорю себе: заметь, последний бланк расходуешь; не откладывая, надо новых раздобыть. Но кто может что-нибудь упомнить в этом тарараме. А теперь, плюс ко всем домашним заботам, гоняй по городу, ищи в последний момент бланки чеков, а тут еще сегодня этот балаган проклятый в городе и Эрл зыркает, как ястреб. Заехал в типографию и говорю хозяину, что хочу подшутить над одним парнем, но у него не нашлось ничего. Посоветовал заглянуть в бывший театр, там полно бумаг свалено и рухляди, что остались от прогоревшего Коммерческо-сельского банка. Я дал крюку переулками, чтоб не попасться Эрлу на глаза, разыскал старика Симмонса и взял у него ключ. Рылся там, рылся, нашел книжку чеков на какой-то банк в Сент-Луисе. И, уж конечно, именно сегодня ей взбредет в голову поближе приглядеться к чеку. А, ладно, сойдут и эти. Больше времени терять я не могу. Я вернулся в магазин. "Кой-что забыл тут из бумаг. Мать хочет сегодня в банк идти", -- говорю. Сел к столу, заполнил чек. Все наспех делается. Хорошо хоть, у нее зрение стало сдавать, а тут еще эта потаскушка в доме -- каково все это матушке. Действительно, можно сказать, христианка многотерпеливая. Говорю ей, сами знаете не хуже моего, кем она станет, когда вырастет, но, говорю, дело ваше, если желаете держать и воспитывать ее у себя в доме потому, что отец так хотел. Тут она в слезы: мол, родная плоть и кровь, а я на это: ладно. Пускай повашему. Вам терпится -- и я могу терпеть. Вложил письмо обратно, заклеил опять, выхожу. -- Постарайся не задерживаться, -- говорит Эрл. -- Постараюсь, -- говорю. Зашел на телеграф. А там все эти умники в полном сборе. -- Ну как, ребята, -- говорю, -- кого поздравить с миллионом? -- Как можно сделать что-нибудь при такой конъюнктуре? -- говорит Док. -- А сколько теперь? -- говорю Вошел, посмотрел. На три пункта ниже начального. -- Да ну, ребята, -- говорю, -- неужели вы дадите этим маклеришкам -- хлопковикам вас нагреть? Вам же ума не занимать. -- Ага, не занимать, -- говорит Док. -- В полдень на двенадцать пунктов было понижение. Как липку меня ободрали. -- На двенадцать пунктов? -- говорю. -- Какого же дьявола меня не известили? Почему вы мне не сообщили? -- спрашиваю телеграфиста. -- Мое дело принять сводку, -- говорит. -- У меня не подпольная биржевая контора. -- Смотри ты, какой умник, -- говорю. -- Я тут плачу столько денег, а у него и сообщить мне нет, видите ли, времени. Или, может, ваша чертова компания в одной шайке с этими проклятыми нью-йоркскими акулами? Молчит. Делает вид, будто занят. -- Много на себя берете, -- говорю. -- Избаловались вы легких хлебах, как бы вы их не лишились. -- А чего ты горячишься? -- Док мне -- у тебя и сейчас еще три пункта в запасе. -- Да, говорю. -- Это если б я продавал. А я пока вроде не говорил, что продаю. Так, значит, вас, ребята, всех обчистили? -- Меня дважды, -- говорит Док, -- и отключился. -- Что же, -- говорит Ай. О. Сноупс. -- Так и положено Не все ж мне их уделывать, надо, чтоб иногда и они меня. Ушел я, а они остались продавать -- покупать меж собой по пять центов за пункт. Я подозвал Нигера, послал за моей машиной, сам стою на углу, жду. Эрл там обязательно торчит в дверях, одним глазом на часы, а другим Пеня высматривает, и если я его не вижу, то лишь потому, что отсюда дверей не видно. Часов примерно через сто подъехал тот нигер в машине. -- Ты где околачивался? -- говорю. -- Перед черномазыми шлюхами ездил покрасоваться? -- Я никак быстрей не мог, -- говорит. -- Там все фургонами забито, пришлось в объезд площади. Я еще не встречал такого черномазого, у которого бы не было припасено железной отговорки на все случаи жизни. Но ты только дай ему машину, обязательно форсить покатит перед бабами. Я сел, взял в объезд. На той стороне мельком Эрла в дверях заметил. Дома я прошел прямо на кухню и велел Дилси поскорей накрывать на стол. -- Квентины еще нету, -- отвечает. -- Ну и что? -- говорю. -- Скоро ты мне еще скажешь, что Ластера придется подождать. Квентине известно, в котором часу здесь обед. Поторапливайся. Матушка была у себя в комнате. Я дал ей то письмо. Распечатала, вынула чек и сидит, держит его в руке. Я пошел, взял в углу совок, подаю ей спичку. -- Давайте, -- говорю, -- кончайте. А то сейчас плакать начнете. Взяла спичку, но не зажигает. Сидит, смотрит на чек. Так я и знал. -- Я с великой неохотой это делаю, -- говорит. -- Добавлять к твоему бремени еще и содержание Квентины... -- Как-нибудь проживем, -- говорю. -- Ну давайте же. Кончайте. Сидит, как сидела, и держит чек в руке. -- Этот чек на другой банк, -- говорит. -- Прежние были на индианаполисский. -- Да, -- говорю. -- Женщинам это тоже разрешается. -- Что разрешается? -- спрашивает. -- Держать деньги в двух разных банках. -- А, -- говорит. Еще поглядела на чек. -- Я рада, что она так... что у нее столько... Господь не допустит, чтобы я поступала неправильно, -- говорит. -- Давайте же, -- говорю. -- Кончайте забаву. -- Забаву? -- говорит. -- Каково мне думать... -- А я думал, вы для забавы каждый месяц жжете двести долларов, -- говорю. -- Ну, давайте же. Хотите, я вам зажгу спичку. -- Я бы сумела переломить себя и принимать их, -- говорит. -- Ради детей моих. Я лишена гордыни. -- Вы же навсегда бы покой потеряли, -- говорю. -- Сами знаете. Один раз решили, так и оставайтесь при своем решении. Проживем как-нибудь. -- Воля твоя, -- говорит. -- Но временами я начинаю опасаться, что, поступая так, лишаю вас средств, принадлежащих вам по праву. Возможно, я буду за это покараран. Если ты желаешь, я подавлю в себе гордость и стану принимать их. -- Какой смысл начинать сейчас, после того как вы пятнадцать лет их жгли? -- говорю. -- Если вы и дальше будете уничтожать их, то вы не потеряли ничего. Но если начнете принимать эти чеки, то вы потеряли пятьдесят тысяч долларов. До сих пор мы вроде жили как-то, -- говорю. -- Вы пока еще не в богадельне. -- Да-да, -- говорит. -- Мы, Бэскомы, не принимаем ничьей милостыни. А от падшей женщины -- и подавно. Чиркнула спичкой, зажгла чек, бросила в совок, следом бросила конверт и смотрит, как горит. -- Тебе не понять этого, -- говорит. -- И слава богу, тебе не дано испытать материнских терзаний. -- На свете есть сколько угодно женщин таких же, как она, -- говорю. -- Но они не дочери мои, -- говорит. -- Я не ради себя, -- говорит. -- Я бы с радостью приняла ее в дом, со всеми ее грехами, ибо она моя плоть и кровь. Я ради Квентины. Ну, тут я мог бы ответить, что уж Квентину этим черта с два вгонишь в краску, но как я всегда говорю: многого я не хочу, но хочу хоть спокойно есть и спать, без бабьих ссор и плача в доме. -- И ради тебя, -- говорит. -- Я ведь знаю, как она оскорбляет твои чувства. -- По мне, пусть возвращается хоть завтра, -- говорю. -- Нет уж, -- говорит. -- Это мой долг перед памятью покойного отца твоего. -- Да ведь он вас уговаривал все время, он хотел, чтобы она домой вернулась, когда Герберт ее выгнал, -- говорю. -- Тебе не понять, -- говорит. -- Я знаю, ты вовсе не хочешь усугубить мои огорчения. Но кому и страдать за детей, как не матери, -- говорит. -- И я приемлю свой тяжелый крест. -- Думается, вы еще и сами от себя центнер-другой тяжести накидываете, -- говорю. Бумага догорела. Я отнес совок к камину, сунул за решетку. -- Жалко все же полноценные деньги зря жечь, -- говорю. -- Да не доживу я до дня, когда дети мои примут эту мзду греха, -- говорит. -- Да увижу я прежде тебя неживого в гробу. -- Будь по-вашему, -- говорю. -- Так скоро мы сядем обедать? -- говорю. -- Мне обратно надо ехать. Сегодня у нас денек жаркий. -- Встала с постели. -- Я уже сказал ей раз, -- говорю. -- Но она ждет, что ли, Квентину, или Ластера, или еще кого. Погодите, я сам позову. Но она подошла уже к перилам, зовет Дилси. -- Квентины еще нету, -- откликается Дилси. -- Что ж, мне пора, -- говорю. -- Куплю себе в городе бутерброд. Не стану вмешиваться в Дилсины распорядки, -- говорю. Ну, матушке скажи только. Тут уж Дилси заковыляла взад-вперед, ворчит: -- Ладно уж, ладно, сейчас подаю. -- Я всем вам угодить стараюсь, -- говорит мамаша. -- Стараюсь вас как можно меньше обременять собой. -- Я как будто не жалуюсь, -- говорю. -- Сказал я хоть слово, кроме что мне пора? -- Знаю я, -- говорит, -- знаю, что у тебя не было тех возможностей, какие даны были им, что тебе приходится прозябать в захолустной лавчонке. А я так мечтала о твоем преуспеянии. Я знала, отцу твоему не понять, что ты единственный из них всех, обладающий здравым практическим умом. И когда все остальное рухнуло, я надеялась, что хоть она, выйдя замуж за Герберта... он обещал ведь... -- Ну, он и солгать мог вполне, -- говорю. -- Возможно, у него и банка никакого не было. А и был, так не думаю, чтобы ему понадобилось везти работника через всю страну из Миссисипи. Сидим обедаем. Из кухни Бен голос подает, его там Ластер кормит. Что я и говорю, если уж у нас прибавился едок, а деньги за нее принимать не хотите, то почему бы не отправить Бена в Джексон. Ему там веселее будет среди таких, как он. Где уж нам, говорю, в нашей семье заводить речь о гордости, но какая же это гордость, если неприятно видеть, как тридцатилетний остолоп по двору мотается на пару с негритенком, бегает вдоль забора и мычит коровой, стоит им только начать партию в гольф. Если бы, говорю, с самого начала поместили его в Джексон, мы все бы теперь были в выигрыше. Вы, говорю, и так свой долг перед ним выполнили, совершили все, что можно от вас ожидать, редкая мать на такое способна, -- так почему бы не поместить его туда и хоть эту выгоду иметь от налогов, что мы платим. А она мне: "Скоро уж я уйду от вас. Я знаю, что я только в тягость тебе", на что я ей: "Я столько раз уже слыхал это ваше насчет тягости, что, того и гляди, вы меня в этом убедите". Только, говорю, когда уйдете, то так, чтоб я не знал, а то я его как Миленького в тот же вечер отправлю семнадцатым поездом. Притом, говорю, я, кажется, знаю местечко, куда и ее можно определить, и помещается оно никак не на Молочной улице и не на Медвяном проспекте. Тут она в слезы, а я: "Ладно вам, ладно. Я за свою родню не хуже всякого другого -- пусть даже я не про всех родственников знаю, откуда они взялись". Обедаем дальше. Мать опять посылает Дилси на парадное крыльцо: не идет ли Квентина. -- Сколько вам твердить, что она не придет нынче обедать, -- говорю. -- Как так не придет? -- мамаша свое. -- Она ведь знает, что я не разрешаю ей бегать по улицам и что надо удивляться к обеду домой. Ты хорошенько там глядела, Дилси? -- Надо -- так заставьте, -- говорю. -- Что же я могу, -- говорит. -- Вы все воспитаны в неуважении ко мне. Всегда не слушались. -- Если бы вы не вмешивались, я б ее живо заставил слушаться, -- говорю. -- В течение одного дня бы приструнил. -- Ты слишком был бы груб с ней, -- говорит. -- У тебя тот же горячий нрав, что у твоего дяди Мори. При этих словах я вспомнил про письмо. Достал его, даю ей. -- Можете и не вскрывать, -- говорю. -- Банк известит вас, сколько он в этот раз возьмет. -- Оно адресовано тебе, -- говорит. -- Ничего, читайте, -- говорю. Вскрыла, прочла и протянула мне. Читаю: Дорогой племянничек! Тебе приятно будет узнать, что я располагаю в настоящее время возможностью, относительно которой -- по причинам, весомость которых уяснится из последующего, -- я не стану вдаваться в подробности, пока не представится случай снестись с тобой по этому вопросу более надежным образом. Деловой опыт научил меня избегать сообщения сведений конфиденциальных всяким иным более конкретным способом, нежели изустный; сугубые предосторожности, к каким я прибегаю, дадут тебе намек на ценность упомянутой возможности. Излишне присовокуплять, что мною уже завершено самое исчерпывающее рассмотрение всех ее фаз и аспектов, и не побоюсь сказать, что предо мною -- тот золотой шанс, какой представляется нам в жизни лишь однажды, и что я ныне ясно различаю цель, к которой стремился долго и неутомимо, -- то есть ту окончательную консолидацию моих дел и финансов, каковая позволит роду, коего я имею честь быть последним представителем мужеского пола, вновь занять подобающее общественное положение; к роду же этому я всегда сопричислял не только твою уважаемую матушку, но равно и детей ее. Нынешние, однако, мои обстоятельства не позволяют мне в надлежащей и наиполнейшей мере воспользоваться представившейся мне возможностью, и, не желая выходить за пределы семейного круга, я прибегаю к заимствованию с банковского счета твоей матушки незначительной суммы, необходимой для восполнения моего начального взноса, и в этой связи прилагаю, в порядке чистой формальности, свой вексель из расчета восьми процентов годовых. Нужно ли говорить, что формальность эта соблюдена мною единственно затем, чтобы обеспечить твою матушку на тот прискорбнейший исход и случай, игралищем которого являемся все мы. Ибо я, разумеется, употреблю эту сумму, как если бы она была моя собственная, и тем позволю и матушке твоей вкусить от выгод упомянутой возможности, которую мое исчерпывающее изучение явило мне как чистейшей воды и ярчайшей игры бриллиант и лакомый кусочек, -- да простится мне этот вульгаризм. Все вышеизложенное прошу рассматривать как доверительную информацию, направленную одним деловым человеком другому. Огласка-враг успеха, не так ли? А зная хрупкое здоровье твоей матушки и эту робость, натурально свойственную таким, как она, деликатно воспитанным дамам-южанкам в отношении материй деловых, равно как их очаровательную склонность нечаянным образом разглашать таковые в ходе своих разговоров, я, пожалуй, просил бы тебя и не сообщать ей совсем. По зрелом же раздумий, я даже настоятельно советую тебе воздержаться от такого сообщения. Не лучше ли, если по прошествии времени я попросту возвращу эту сумму на ее банковский счет купно, скажем, с другими небольшими, мною ранее заимствованными, суммами, а она ничего о том и знать не будет. Ведь ограждать ее по мере сил от грубого материального мира -- не что иное, как долг наш. Твой любящий дядя Мори Л. Бэском. -- Ну и как, дадите? -- спрашиваю и щелчком переправляю письмо ей обратно через стол. -- Я знаю, тебе жаль их, -- говорит. -- Деньги ваши, -- говорю. -- Захотите птичкам их бросать -- тоже никто вам запретить не сможет. -- Он ведь родной брат мне, -- говорит мамаша. -- Последний из Бэскомов. С нами и род наш угаснет. -- То-то потеря будет, -- говорю. -- Ну, ладно вам, ладно, -- говорю. -- Деньги ваши, как вам угодно, так и тратьте. Значит, оформить в банке, чтоб перевели? -- Я знаю, что тебе их жаль, -- говорит. -- Я понимаю, нкакое на плечах твоих бремя. Вот не станет меня, и наступит тебе облегчение. -- Я бы мог прямо сейчас сделать себе облегчение, -- говорю. -- Ну ладно, ладно. Молчу -- хоть весь сумасшедший дом здесь поселите. -- Бенджамин ведь родной твой брат, -- говорит. -- Пусть даже и прискорбный главою. -- Я захвачу вашу банковскую книжку, -- говорю. -- Сегодня внесу на счет свое жалованье. -- Шесть дней заставил тебя ждать, -- говорит. -- Ты уверен, что дела его в порядке? Как-то странно, чтобы платежеспособное предприятие не могло своевременно Производить выплату жалованья. -- Да все у него в ажуре, -- говорю. -- Надежней, чем в банке. Я ему сам твержу, что не к спеху, могу обождать, рока соберем месячную задолженность. Потому иногда и бывает задержка. -- Я просто не перенесла бы, если бы ты потерял то немногое, что я могла внести за тебя, -- говорит. -- Я часто думаю, что Эрл неважный бизнесмен. Я знаю, он не посвящает тебя в состояние дел в той мере, какая соответствует доле твоего участия. Вот я поговорю с ним. -- Нет-нет, -- говорю, -- не надо его трогать. Он хозяин дела. -- Но ведь там и твоих тысяча долларов. -- Оставьте его в покое, -- говорю. -- Я сам за всем слежу. Вы же дали мне доверенность. Все будет в полном ажуре. -- Ты и не знаешь, какое ты мне утешение, -- говорит. -- Ты и прежде был моею гордостью и радостью, но когда ты сам пожелал вносить ежемесячно жалованье на мое имя и не стал даже слушать моих возражений -- вот тогда я возблагодарила господа, что он оставил мне тебя, если уж отнял всех их. -- А чем они плохи были? -- говорю. -- Исполнили свой долг блестяще. -- Когда ты говоришь так, я чувствую, что ты не добром поминаешь отца, -- говорит. -- И думается, ты имеешь на то право. Но слова твои терзают мне сердце. Я встал из-за стола. -- Если вам захотелось поплакать, -- говорю, -- то вы уж без меня как-нибудь, а мне надо ехать. Пойду вашу банковскую книжку возьму. -- Я принесу сейчас, -- говорит. -- Сидите на месте, -- говорю. -- Я сам. -- Поднялся наверх, взял у нее из стола банковскую книжку и поехал в город. В банке внес тот чек и перевод плюс еще десятку, потом на телеграф заехал. Поднялись на пункт выше начального. Итого, потеряно тринадцать пунктов, а все потому, что она ко мне вперлась в двенадцать часов, пристала с ножом к горлу -- подавай ей письмо. -- Когда эта сводка получена? -- спрашиваю. -- С час назад, -- говорит. -- Целый час? -- говорю. -- Да за что же мы вам деньги платим? -- говорю. -- За недельные сводки, наверно? Там вся биржа полетит вверх тормашками, а мы тут ни черта и знать не будем. Как можно действовать в таких условиях? -- А я от вас и не требую никаких действий, -- говорит. -- Тот закон, по которому все граждане обязаны играть на хлопковой бирже, уже отменен. -- Неужели? -- говорю. -- Не слыхал, представьте. Наверно, и об этом тоже сообщено было через ваш "Вестерн Юнион". Поехал обратно в магазин. Тринадцать пунктов. Ни шиша в этой чертовой механике никто не смыслит, кроме штукарей, что сидят развалясь в своих нью-йоркских конторах и только смотрят, как провинциальные сосунки подносят на тарелочке им деньги и умоляют принять. Да, но тот, кто не рискует повышать ставку, лишь показывает, что у него нет веры в себя. И, по-моему, так: не хочешь поступать по совету, так на кой ты тогда платишь за совет. Притом они ведь там сидят на месте и в курсе дела полностью. Вот она, телеграмма, в кармане. Доказать бы только, что у них сговор с телеграфной компанией с целью надувательства клиентов. Это вещь подсудная. И мне недолго. Черт их дери, однако, неужели крупная такая и богатая компания, как "Вестерн Юнион", не может вовремя передавать сводки? Вот если телеграмму "Ваш счет закрыт -- это они тебе мигом передадут. Крепко эти сволочи о народе беспокоятся. Они же одна шайка с той нью-йоркской сворой. Это и слепому ясно. Вошел я -- Эрл покосился на свои часы. Но ни слова, пока не ушел покупатель. А тогда говорит: -- Домой, значит, ездил обедать? -- К зубному пришлось заехать, -- говорю, потому что хотя не его чертово дело, где я обедаю, но после обеда он тут же обязан вернуться опять за прилавок. И так с утра на части разрываюсь, а теперь еще от него выслушивай. Что я и говорю: возьмите вы такого мелкоплавающего лавочника захолустного -- человечку цена пятьсот долларов со всеми потрохами, а хлопочет, шуму подымает на пятьдесят тысяч. -- Ты мог бы меня предупредить, -- говорит. -- Он ждал, что ты сразу же вернешься. -- Хотите, уступлю вам этот зуб и еще приплачу десять долларов? -- говорю. -- У нас по уговору часовой ушел на обед, -- говорю, -- а если мой образ действий вам не нравится, то вы прекрасно знаете, что делать. -- Знаю, и давненько, -- говорит. -- И если не делаю, то из уважения к твоей матушке. Я ей крепко сочувствую, Джейсон. Если бы кой-кто из моих знакомых так ее уважал и сочувствовал ей. -- Ну и держите при себе свое сочувствие, -- говорю. -- Когда оно нам потребуется, я вам заблаговременно сообщу. -- Я ведь все молчу про это дельце, покрываю тебя, Джейсон, -- говорит. -- Да? -- подзуживаю его. Прежде чем осадить, дай послушаю, что скажет. -- Думается, я больше твоей матушки в курсе, откуда у тебя автомобиль. -- Вот как? -- говорю. -- Ну и когда же вы собираетесь объявить эту новость, что я его купил на уворованные у родной матери деньги? -- Я ничего не говорю. Я знаю, -- говорит, -- она тебе дала доверенность на ведение дел. Но знаю также, что она все еще думает, будто та тысяча долларов до сих пор в деле. -- Что ж, -- говорю. -- Раз вы уже столько знаете, то сообщу вам еще одну мелочь: сходите-ка в банк и спросите, на чей счет я каждый месяц первого числа вот уже двенадцать лет вношу сто шестьдесят долларов. -- Я ничего не говорю, -- говорит. -- Только прошу, чтобы ты впредь не опаздывал. Я не стал и отвечать. Бесполезно. Давно понял, что если человек вбил себе что в голову, то разубеждать его -- пустое дело. А если к тому же втемяшил себе, что он обязан осведомить кого-то насчет вас для вашего же блага, то и вовсе ставь крест. У меня тоже есть совесть, но, слава богу, мне с ней не надо вечно няньчиться, как с хилым щеночком. Уж я бы не щепетильничал, как он, чтоб ненароком не получить от своей лавчонки больше, чем восемь процентов прибыли. Ясное дело, боится, как бы не привлекли по закону о лихоимстве, если больше восьми процентов выжмет. Какой тут, к черту, шанс может быть у человека в таком городке и при таком хозяине. Да посади он меня на свое место, я бы за год обеспечил его на всю жизнь, только он все равно отдал бы на церковь или еще куда. Кого я не переношу, так это сволочных лицемеров. Которые если сами чего недопонимают до конца, то сразу кричат про мошенничество и морально обязаны тут же доложить кому не следует, хоть это совсем не их собачье дело. Что я и говорю: если б я, чуть только чего недопойму в поступках человека, сразу же записывал его в мошенники, то я бы мог без труда откопать что-нибудь в бухгалтерских книгах, и тогда б вы вряд ли захотели, чтобы я счел себя обязанным побежать с докладом к третьим лицам, которые и так в курсе дела побольше меня, а не в курсе, так все равно нечего мне соваться. А он мне на это: -- Мои книги открыты для всех. Всякий, кто имеет -- или имел и считает, что и посейчас имеет, -- пай в моем деле, может проверить по книгам, пожалуйста. -- Вот, вот, -- говорю. -- Сами вы, конечно, ей не скажете. Вам совесть не позволит. Вы только раскроете перед ней книги, чтоб она сама дозналась. А вы-вы ничего не скажете. -- Я вовсе не желаю вмешиваться в твои дела, -- говорит. -- Я знаю, тебе не дали тех возможностей, какими пользовался Квентин. Но ведь и у матери твоей жизнь сложилась несчастливо, и если вдруг она придет сюда ко мне и спросит, что понудило тебя выйти из дела, то мне придется рассказать ей. И не из-за той тысчонки, ты сам знаешь. Но -- что на деле, то и в отчетности должно быть, иначе далеко не уедешь. И лгать я никому не стану, ради себя ли самого или чтобы другого покрывать. -- Ну что ж, -- говорю. -- Видно, эта ваша совесть ценнее меня как приказчик, поскольку она не отлучается домой обедать. Но поститься я пока не собираюсь, -- говорю, потому что разве можно что-нибудь обделать более-менее гладко, когда у тебя на шее эта чертова семейка, а мамаша и ее и всех их распустила окончательно, только знает, как в тот раз: увидела, что один из тех целует Кэдди, и назавтра весь день проходила в черных платье и вуали, и даже отец от нее не мог добиться ничего, кроме плача и причитаний, что ее доченька умерла: а Кэдди всего пятнадцать лет было, и если тогда уже траур, то что же через три года -- власяницу или из наждачной бумаги чего-нибудь? По-вашему, говорю, я могу допустить, чтоб она бегала по улицам с каждым заезжим коммивояжером и чтоб они потом своим приятелям на всех дорогах сообщали, что когда заедешь в Джефферсон, то есть там одна на все готовая. Хоть я человек и не гордый, не до гордости тут, когда приходится кормить полную кухню нигеров и лишать джексонский сумасшедший дом главной его звезды и украшения. Голубая, говорю, кровь, губернаторы и генералы. Это еще жутко повезло, что у нас в роду не было королей и президентов, а то мы бы все теперь в Джексоне за мотылечками гонялись. Было бы, говорю, достаточно скверно, если б я ее с кем прижил, но хоть знал бы, что она просто незаконная, а теперь сам господь бог вряд ли точно знает, кто она такая. Немного погодя слышу: оркестр заиграл, и покупателей как ветром сдуло. Все поголовно -- туда, в балаган. Торгуются из-за двадцатицентового ремешка, чтоб зажать пятнадцать центов и отдать их потом банде приезжих янки, которые за весь грабеж уплатят городу каких-то десять долларов. Я вышел на задний двор. -- Ну, -- говорю, -- при таких темпах ты смотри, как бы этот болт не врос тебе в руку. А тогда придется мне его вырубать оттуда топором. Пока ты с культиваторами возишься, сев пройдет, чем тогда прикажешь долгоносику питаться -- шалфеем? -- А здорово ихние трубы гремят, -- мне старикашка Джоб в ответ. -- Говорят, там у них есть один, играет на пиле. Прямо как на банджо. -- Это ладно, -- говорю. -- А вот известно ли тебе, сколько эти ловкачи потратят денег у нас в городе? Десять долларов, -- говорю. -- Те самые десять долларов, что сейчас уже у Бака Тэрпина в кармане. -- А за что мистер Бак взял с них десять долларов? -- спрашивает. -- За право давать здесь свои представления, -- говорю. -- А что они протратят сверх этой десятки, то поместится у тебя в ухе. -- То есть они нам представляют и они же еще платят десять долларов? -- Всего-навсего, -- говорю. -- А сколько, по-твоему, они... -- Надо же такое, -- говорит. -- Значит, с них еще и деньги дерут, а иначе представлять не дадут? Да я бы им за то одно дал десять долларов, чтоб поглядеть, как он там на пиле играет. Так что завтра утром я им еще останусь должен девять долларов и семьдесят пять центов. И после этого какой-нибудь паршивый северянин будет вам морочить голову, что неграм надо вперед продвигаться. Ладно, я скажу, давай двигай их вперед. Двигай отсюда с ними, чтоб и духу их южнее Луисвилла не осталось. Я ему толкую, что за сегодня и за субботу они облапошат наш округ минимум на тысячу долларов и поминай как звали, а он мне отвечает: -- И на здоровье. Мне моего четвертака для них не жалко. -- Кой там черт четвертак, -- говорю. -- Как будто на этом конец. Ты приплюсуй-ка сюда десять-пятнадцать центов, что ты им выложишь за несчастную двухцентовую пачечку конфет. И еще приплюсуй время, что ты сейчас ухлопываешь, слушая этот оркестр. -- Спорить не стану, -- говорит. -- Однако если доживу до вечера, то они отсюда увезут еще и мои четверть доллара, это как пить дать. -- Ну, и дурак дураком будешь, -- говорю. -- Что ж, -- говорит, -- и против этого спорить не стану. Только если б дураков в тюрьму сажали, то не все бы арестанты были негры. В это примерно время гляжу -- она переулком идет. А его не успел сразу и рассмотреть, потому что я скорей за дверь и часы из кармашка. Ровно половина третьего, и еще сорок пять минут до конца школы, где все, кроме меня, считают, что она сейчас сидит и занимается. Выглянул из-за двери, и сразу же мне бросилось в глаза, что на нем галстук красной расцветки, и я тут же подумал -- что это еще за пижон в таком галстуке. Но она спешит мимо прошнырнуть и смотрит на дверь, и я о другом пока что думаю. Неужели, думаю, у нее в такой мере нет ко мне уважения, чтоб не только в пику мне прогуливать уроки, но еще и мимо магазина сметь пройти у меня на глазах. Ей-то меня не видно, потому что солнце светит прямо в дверь и в тени сбоку ничего не разглядеть -- все равно как сбоку от автомобильной фары, а я стою и смотрю, как она идет -- рожа у нее раскрашенная, точно у клоуна, волосы перекручены и слеплены все вместе, а платьице -- если бы, когда я парнем был, какая-нибудь даже шлюха мемфисская вышла на улицу из своего борделя светить ногами и задницей в таком платье, то моментально бы угодила за решетку. Будь я проклят, если они не нарочно для того так одеваются, чтоб каждому прохожему хотелось рукой пощупать. Стою, значит, и думаю, какому это пижону взбрело нацепить красный галстук, и вдруг дошло, -- как будто она мне сама сказала, -- что это из тех артистов. Ну, я многое способен вытерпеть; иначе не знаю, что б я делал. Завернули они за угол, я раз -- и за ними. Мне -- без шляпы, среди бела дня -- бегать за ней переулками, чтобы матушкино доброе имя не дать замарать. Что я и говорю, раз это у нее в крови, то ничего с ней не поделаете. Горбатого могила исправит, а шлюху тем более. Единственное, что можно, -- это выставить ее за дверь, пусть отправляется к себе подобным. Выскочил на улицу из переулка, но их и след простыл. А я посреди тротуара стою без шляпы, как будто я тоже рехнулся. Натурально, так все и подумают: один ненормальный у них, другой утопился, а треть