нка освободилось, и тогда он, де Спейн, опять-таки не попросил, не предложил, а все с той же грубой и оскорбительной наглостью решил, что он, Сноупс, само собой разумеется, жаждет случая не просто еще раз уладить дело миром, но публично подтвердить, что он рогоносец, что они оба оскверняют постель его жены - да, да, публично подтвердить, что она шлюха; не успели бросить последнюю лопату земли на могилу полковника Сарториса, а де Спейн уже подходит к нему, мысленно потирая руки, и уже говорит: "Ну ладно, за дело. Эта маленькая кучка акций, которой вы владеете, конечно, пригодится. Но нам нужен большой пакет акций. Поезжайте на Французову Балку завтра же, а если можно, то лучше сегодня вечером, и обработайте дядюшку Билли, покуда до него другие не добрались. Ну, шевелитесь же". Или, может, даже напрямик, просто и ясно: "Ваш родич - двоюродный брат - нанес банку ущерб, вырвав звено, неважно, малое или большое, из цепи его финансовой неприкосновенности. А от этого зависит не только курс акций, которыми вы владеете, но и чистоган, доллары и центы, добытые и скопленные вами таким тяжким трудом; до вчерашнего вечера вы могли получить их по первому требованию, они еще были ваши. Единственный способ снова склепать цепь - это возместить недостающее звено, все, что украл ваш родич, до последнего цента. Я готов сделать это, но зато я должен стать президентом банка; всякий, кто возместит эти деньги, потребует, чтоб его сделали президентом, и в то же время всякий, чтоб стать президентом, должен сначала возместить эти деньги. Выбирайте: или вы сохраните все свои акции и деньги сполна, если президентом станет человек, вам известный, и вы будете точно знать, насколько можно на него положиться, или рискнете иметь дело с человеком незнакомым, для которого ваши акции и деньги, вполне вероятно, будут значить не больше, чем для вашего родича Байрона". И он покорился. У него не было выбора. Потому что он был наивен; невежествен, если угодно. Он, конечно, научился в банковском деле всему, чему мог научиться сам, поскольку ему были нужны банки или что-нибудь в этом роде, чтобы держать там деньги. Но до тех пор единственное, что он мог, это, стоя в очереди к окошечку, вглядываться сквозь решетчатую баррикаду, отделявшую деньги и денежные операции от людей, которым эти деньги принадлежали, которые принесли их туда и отдали из простого доверия одного человека к другому, так как не приходилось выбирать между этим непрочным доверием и ненадежной жестянкой из-под кофе, зарытой под кустом на заднем дворе. Он покорился не только для того, чтобы спасти свои деньги. Поехав на Французову Балку замолвить старому Биллу Уорнеру словечко за Манфреда де Спейна, он не только подтверждал тем самым, что простое, непрочное доверие человека к человеку, которое не гарантируется и не может быть гарантировано, оправдывает себя, он доказывал, что это доверие выдержит все испытания, должно выдержать, потому что благоденствие нации, прочность экономики зависят от честности банков и святости каждого доллара, который там хранится, кому бы этот доллар ни принадлежал, и эта честность и святость должны в конечном счете зависеть от готовности одного человека доверять и способности другого человека оправдывать доверие; жертвуя святостью своего очага во имя благосостояния Джефферсона, он возлагал чистоту своей жены на алтарь человечества. И какой ценой ему это досталось: он должен был не только поступиться своей гордостью, но совершенно ее отбросить, чтобы поехать туда уламывать и, быть может, даже просить, молить этого старого бандита в его темной деревенской лавчонке на Уорнеровом перекрестке - этого долговязого, желчного, злобного старого разбойника, живущего со своей угрюмой женой, которая, хоть и не была набожна, сама надзирала за местной церковью с холодным произволом тюремщика, и с наложницами-мулатками (Рэтлиф говорил, что их у него три: некогда это были первые и до поры до времени единственные темнокожие в этой части округа, которых он там терпел, а теперь у него были от них внуки, и у этого второго поколения кожа уже снова была темнее, но они сохранили в неприкосновенности худшие, приобретенные от Уорнера, черты белых, смешавшиеся с исконными чертами их бабушек, у которых было по два отца или вовсе отца не было), человека, какого угодно, но не безнравственного, потому что моральные принципы у него самые простые и строгие: что бы ни решил Билл Уорнер, все правильно, и всякий, кто встанет на его пути, пусть пеняет на себя. И все же он поехал договариваться с этим стариком, который презирал его за то, что он взял замуж обесчещенную девушку по цене, какую он, Уорнер, положил за усадьбу Старого Француза, и который боялся его, потому что у него, Сноупса, хватило смекалки выжать из этой усадьбы столько, сколько он, Уорнер, не мог выжать за двадцать пять лет; боялся потому, что эта смекалка была для него опасна, и ненавидел, потому что вынужден был бояться. И он договаривался с ним, убеждал, или хитрил, или грозил. Даже Рэтлиф, который пользовался в округе Йокнапатофа такой репутацией, что на все должен был иметь готовый ответ, не мог ничего сказать, и сам знал об этом не больше, чем мы все, а мы знали вот что: в один прекрасный день прошел слух, что образовалась коалиция де Спейн - Уорнер - Сноупс; а на другой день де Спейн из своего кармана возместил деньги, которые украл Байрон Сноупс, когда убежал в Техас; а на третий держатели акций выбрали де Спейна президентом банка, а Флема Сноупса - вице-президентом. Вот и все. Потому что он был наивен. Нет, он не был невежествен; он не знал внутренней банковской механики не по невежеству, а просто потому, что у него еще не было возможности и времени ее изучить. А теперь была только нужда, отчаянная необходимость спасти весь банк и тем самым сохранить свои денежки, чтобы успеть их забрать и поместить куда-нибудь в надежное место. И теперь, когда у него было преимущество, когда он стал вице-президентом и от него уже нельзя было скрыть сокровенный механизм банка и все тонкости банковского дела, не только страшную угрозу и опасность, которые оно в себе таит, но и его золотое дно, теперь времени у него стало еще меньше, чем когда-либо. В сущности, у него только и было время узнать, как просто и легко воровать деньги из банка, если уж трусливый, тупой дурак вроде его родича Байрона, который, вероятно, и вообразить не мог сумму крупнее тысячи или двух тысяч долларов, и тот мог сделать это безнаказанно; и поскорее забрать оттуда свои деньги, прежде чем остальные, все, вплоть до уборщика-негра, который каждое утро подметает полы, решат, что пыль и тревога достаточно улеглись, чтобы рискнуть, (или, быть может, просто что уже снова накопилось довольно свободных денег и игра стоит свеч), и опередят его. Вот оно что: лихорадка, спешка, тревога; и он вспоминал, быть может, с чувством, очень похожим на стыд, что не собственная его проницательность, а случайная встреча с невеждой, деревенщиной, беспокоившимся о своем вкладе, который выражался (по всей вероятности) двузначной цифрой, открыла ему эту перспективу, эту блестящую возможность одним ударом обезопасить себя и Отомстить врагу - эта месть, должно быть, зрела уже не один день и даже не одну неделю, с тех пор как безвестный арендатор, который, вероятно, не бывал в городе и четырех раз в году, впервые натолкнул его на эту мысль; он не думал об этой мести, не замышлял и не готовил ее, словно боги, или судьба, или обстоятельства, или еще что-то вступились за него, даже не спрашивая его согласия, и, конечно, когда-нибудь потребуют, чтобы он уплатил за это. Но теперь он знал, что делать. Не разорить сам банк, уничтожить, обрушить его на голову де Спейна, как Самсон обрушил на себя кровлю, а просто-напросто отобрать его у де Спейна целехоньким. Потому что банк - это значит деньги. Банк - это и есть деньги, а он, как сказал Рэтлиф, никогда не причинит вреда деньгам, не посягнет, даже на миг, на ценность и неприкосновенность денег; он слишком их почитал. Он просто отберет у де Спейна банк и деньги, что одно и то же, в целости и сохранности, незаметно переместит его в иную сферу, даст ему иную власть в экономике города, а у де Спейна не останется ничего, кроме закладной на его дом, который (как сказал Рэтлиф) он заложил у старого Билла Уорнера, чтобы возместить деньги, украденные Байроном Сноупсом. Только вот как это сделать. Как убрать де Спейна из банка или отнять банк у де Спейна невредимым - вырвать его в целости из лап де Спейна, заставив убеждениями или угрозами побольше вкладчиков вынуть оттуда свои деньги, как вызвать водопад долларов, который иссушит его; как убедить вкладчиков и акционеров забрать все свои деньги и акции из этого здания и поместить их в другое, через площадь или, может быть (кто знает), даже рядом с пустующим теперь домом де Спейна, не потревожив видимой платежеспособности банка. Потому что если даже половина всех издольщиков, у которых штаны держатся на одной подтяжке, этих людей, у которых только и капиталу что деньги, вырученные в октябре или в ноябре от продажи единственной кипы хлопка, десятины, которая пришлась на их долю, забрала бы свои деньги, этого было бы мало. А сам он был совсем безоружен: ни благородного происхождения, ни природных способностей, ни родственных связей. И хотя в этой части штата Миссисипи людей, носящих фамилию Сноупс, или состоящих в браке с кем-нибудь из Сноупсов, или задолжавших Сноупсу от пяти центов до пяти долларов, было гораздо больше, чем людей с любой другой фамилией, никто из них, кроме одного-единственного, не был равен даже издольщику с единственной кипой хлопка, а этот единственный - Уоллстрит-Паника, бакалейщик, - уже был вкладчиком другого банка, и его нельзя было использовать, даже если б он, Флем, нашел способ как-то сладить с яростной, непримиримой враждебностью жены Уоллстрита. И уж совсем не было у него оружия, которое могло бы оказаться полезней всего: друзей, к которым он мог бы обратиться без страха и тревоги и предложить составить заговор против де Спейна. У него не было друзей. И я вам говорю, он знал, что у него нет друзей, потому что никогда не хотел (и не захочет), чтоб они были, чтоб они обременяли его, чтоб ему постоянно грозила, висела над ним их неотвязная паразитическая назойливость, которая, по его наблюдениям, и составляла дружбу. Я хочу сказать, только теперь он впервые в жизни понял, что человеку нужны друзья уже хотя бы потому, что когда угодно может возникнуть - и непременно возникнет, от этого никому не уйти - такое положение, когда они пригодятся; и не только пригодятся, а будут просто необходимы, поскольку никто другой, кроме друга, кроме человека, которому можно сказать: "Не спрашивай, зачем; просто возьми эту закладную, или вексель, или залоговую расписку, или исполнительный лист, или пистолет, прицелься в того, кого я тебе укажу, и выстрели", - здесь не поможет. И опять-таки виной всему было его неведение: так яростно и упорно рыл он землю ногтями, карабкался, рвал из горла и грызся так долго, чтобы добыть деньги, которые были ему необходимы, что ему некогда было научиться, как их удержать, защитить и сохранить (об этом он тоже не жалел, потому что и жалеть ему было некогда). Да, он нисколько не жалел, что у него нет тех возможностей, которые жизнь скрыла от него, и не потому только, что тогда ему некогда было жалеть об этом, а потому, что еще не возникло то отчаянное положение, когда даже дружбы бывает мало. Даже время работало теперь на него; пройдет еще целых пять лет, прежде чем ему придется рискнуть всем, когда достигнет зрелости эта девочка. Но одно оружие, инструмент, приспособление, у него было - это самые бедные арендаторы, которые не имеют будущего, едва сводят концы с концами, - они были всюду, по всему округу, и на них, в сущности, держалась экономика штата; это он, по крайней мере, имел, и в голове у него, вероятно, мелькали пошлые, банальные мысли о том, что великое создается из малого: из песчинок, из капель, из мелких монет. Теперь он действовал тайно. Он всегда действовал втихомолку, пока не заложит мину, а потом она неожиданно взрывалась. Но на этот раз он и впрямь имел дело с кротами и муравьями - не с Сарторисами, Бенбоу, Эдмондсами, Хэбершемами и другими, чьи фамилии издавна были записаны в анналах округа, не с этими людьми, которые владели акциями банка и солидными вкладами, а с безымянными арендаторами и издольщиками, вроде того, с которым он разговаривал, а они, как сказал бы этот его собеседник, "сразу чуют недоброе". Он не пытался их обратить. Он просто держался у них на виду, понадеявшись, что тот, первый, уже распустил слух, разнес весть, и старался, чтобы все видели, как он входит в Джефферсонский банк и выходит оттуда, а сам все ждал, и наконец они, встретив его как бы случайно, стали подходить к нему по двое, по трое или даже целой толпой и просить у него подтверждения, - разговор получался, как у "рыжего" в цирке с его партнером. - Доброе утро, мистер Сноупс. Вы, случаем, не заблудились, что зашли в тот банк? - Может, у мистера Флема теперь столько денег, что в одном банке они не помещаются? - Нет, ребята, да только вот, как говаривал мой старик папаша: в двух ловушках может поместиться вдвое больше енотов, чем в одной. - А ваш папаша дознался когда-нибудь у старого травленого енота, который силок ему больше по нраву, мистер Сноупс? - Нет, ребята. Этот старый енот только и сказал: "Правильно, я попал куда надо". И все. Они хохотали, иногда кто-нибудь даже хлопал себя по колену, обтянутому вылинявшим комбинезоном. Но в тот же день (или, может, повременив день, или два, или даже неделю) они поодиночке появлялись у окошечка старого Джефферсонского банка, и их узловатые, искривленные, сожженные солнцем руки почти с сожалением отдавали тощие пачки банкнот; они никогда не приносили чеки, чтобы просто перевести вклад, но сами приходили в банк, от которого отказывались, поверив слуху, передаваемому шепотом и подкрепленному собственными неуклюжими выдумками, забирали наличными жалкие, скопленные тяжким трудом гроши и несли их через площадь в другой банк, от которого откажутся в свою очередь, едва пройдет такой же таинственный, невесть откуда взявшийся и кем распущенный слух. Потому что на самом деле они были не кроты и не термиты. Кроты могут подрыть фундамент, а термиты превратить весь дом в кучу коричневой трухи. Но у них не было ни индивидуализма крота, ни коллективной целеустремленности термитов, хоть они и были многочисленны, как муравьи. Просто они, как и он, Сноупс, старались спасти свои скудные доллары, и он, Флем, знал: новое известие, новый слух снова всполошат их и погонят в другой банк, и если б де Спейн только захотел, то, ловко распустив этот самый слух, он мог бы не только вернуть своих старых вкладчиков, владельцев единственной кипы хлопка, но и привлечь к себе всех вкладчиков Джефферсонского банка. Но ни он, ни один другой банкир в здравом уме не захотел бы этого, потому что это просто значило бы, что придется отказать множеству людей, желающих заложить облезлых мулов, и захудалые фермы, и домашний скарб, чтобы купить на эти деньги подержанные и разбитые автомобили. Этого было мало. Безнадежно мало. И вот он снова тщетно перебирает в уме те же имена, отбрасывая одно за другим, словно никогда раньше не думал о них и не решал, что от них не будет никакого толку: его племянник или двоюродный брат Уоллстрит-Паника, бакалейщик, который каких-нибудь десять лет назад, благодаря простому усердию, честности и трудолюбию, да еще тысяче долларов компенсации за смерть отца, стал компаньоном в бакалейной лавке, а теперь, всего через десять лет, уже владел по всему Северному Миссисипи целой сетью таких лавок, которые снабжались с собственного оптового склада; его, Уоллстрита, одного было бы довольно, чтобы отобрать банк у де Спейна, но тут было два непреодолимых препятствия: он уже держал свои деньги в другом банке и был акционером этого банка, и, кроме того, его жена даже слышать не могла слова "Сноупс" и, как говорили в Джефферсоне, даже убеждала мужа переменить фамилию законным порядком. А потом шли остальные Сноупсы, его родичи, и все другие Сноупсы в округе, которые не были ни Сноупсами, ни арендаторами, платившие ему все эти годы проценты за пять, или десять, или двадцать долларов, взятые взаймы, которые, даже если бы он мог привлечь их на свою сторону, простив им долги всем вместе или каждому в отдельности, ничуть не помогли бы ему по той простой причине, что никто, у кого есть хоть сколько-нибудь денег где бы то ни было, никогда не осмелится поставить свою подпись на клочке бумаги, который остался бы у него, Флема, в руках. И он снова возвращался назад, к тому, с чего начал, и снова, терзаясь, тщетно перебирал в уме все тот же список, отбрасывая одно имя за другим и понимая то, что он понимал и раньше, - на каком имени придется остановиться, но избегал думать о нем. Это старый Билл Уорнер, его тесть, и он все время знал, что в конце концов ему придется проглотить эту пилюлю, снова поехать к этому желчному вспыльчивому старику, который никогда не мог простить и не простит ему, что он хитростью взял у него усадьбу Старого Француза за пятьсот долларов и всего через две недели продал ее с прибылью в триста, а то и в четыреста процентов; снова поехать к этому старику, к которому он, смирив гордость, обратился всего пять лет назад, убедил его употребить свое влияние и сделать президентом банка того самого человека, которого теперь надо убрать. Понимаете? Вот в чем была для него трудность. Ему так чудовищно не повезло, что ребенок, которому он дал свое имя, оказался девочкой, а не то ему, вероятно, никогда не пришлось бы преодолевать эту трудность. Он мог бы удовлетвориться тихой мечтой о мести, дремать, оставаясь рогоносцем, как будто покоишься в знакомом кресле со знакомой книгой, не будь ребенок его жены девочкой. Но она была девочкой. Этот факт (да, да, мужчин тоже иногда интересуют факты, даже таких, как Флем Сноупс) неизбежно должен был поразить его, наконец, в какой-то день или час невероятным, неожиданным ударом. Это существо, эта девочка, которая, можно сказать, родилась у него на глазах и с тех пор каждый день своей жизни была у него на глазах. Она была невинна, она ни о чем не знала, не подозревала. О Да, он знал, что она девочка, и, живя на свете, она неизбежно должна созреть; и, как все девочки, созрев, она должна стать женщиной. Но он был слишком занят, наживая деньги, ему пришлось сначала носом землю рыть (носом землю рыть? Право же, это слишком мягко сказано, чтобы назвать то, с чего ему пришлось начинать), потому что у него не было никаких средств для этого и никаких надежд эти средства приобрести и не было времени узнать или хотя бы догадаться о том, что ему нужно было знать о женщинах. Понимаете? Рождается маленькое существо, крошка; вы говорите: это будет лошадь или корова, и со временем оно становится лошадью или коровой и вступает, вливается, входит в окружающую среду без морщинки, рубца, шва. Но только не это существо, не эта крошка, которая становится (и ее невозможно удержать; даже Флем Сноупс не мог) женщиной - женщиной, которая не сливается ни с какой средой, не входит в нее, презирает законы этой среды и все нормы поведения, которые большинство принимает за идеал; и наоборот, уже тем, что она дышит, существует, эта хрупкая и нежная плоть властвует над этой средой, мнет и лепит ее, как воск. Вот что с ним было. Вот что случилось. К тому времени он, вероятно, уже покорился и тешился лишь тщетной мечтой о мести, о возмездии своему врагу. Я хочу сказать, он обдумывал и обдумывал, перебирал и перебирал все возможности только для того, чтобы все время возвращаться к тому же остатку - владельцам единственной кипы хлопка, которые, даже если продать их целиком, вместе с подержанными комбинезонами, не могли бы поколебать и бюджета окружной церкви, не говоря уж об окружном банке. Так что он, видно, сдался и если не признал, что ему наставили рога, то, по крайней мере, примирился с этим. А потом девочка, которой он, можно сказать, по неведенью дал имя, не только выросла и стала женщиной вообще, но становилась или грозила стать именно такой, неповторимой женщиной. Конечно, девочка должна была стать женщиной, и он ожидал этого, и не был бы на нее за это в претензии, если б она ограничилась тем, что стала бы просто обычной женщиной. Будь его воля, он бы, конечно, предпочел видеть ее некрасивой, не обязательно уродом, просто некрасивой и запуганной с самого рождения и поэтому обреченной быть старой девой, настолько некрасивой, чтоб юноши ее возраста, взглянув на нее один раз, тут же о ней забывали; и чтобы тот из них, который наконец попросит ее руки, косился, а то и в оба глаза глядел на деньги ее отца (мнимого отца), и из него можно было бы веревки вить. Он не хотел, чтобы она вышла замуж, как только созреет, да еще за человека, который будет вне его власти, потому что он далеко отсюда, или слишком молод, или, что хуже, возмутительней всего: просто потому, что у этого ее мужа будут деньги, и от Сноупса они ему никогда не понадобятся, он их не захочет. Кто-нибудь, вроде того головореза, здоровенного, как горилла, которого привезли из самого Огайо, когда ей было всего пятнадцать лет, и он своими Золотыми перчатками или, может, просто своей репутацией Золотой перчатки нагнал такого страху, что около нее ни одного мужчины, кроме него самого, не осталось; но потом и ему пришлось убраться, потому что тут даже его Золотые перчатки были бессильны: она была женщина и поэтому не просто непостижима, но неисправима. Понимаете? Головорез, которому суждено по меньшей мере руководить агентством Форда, если не целым рабочим союзом, не был ни вытеснен, ни изгнан, потому что это почти одно и то же: этот кронпринц века моторов просто исчез, потому что его соперник уже был тут как тут: холостой юрист, вдвое ее старше, который прочно осел в этом маленьком городке и был так связан этим городком по рукам и ногам, что не мог причинить вреда, отравляя ее жизнь и ее воображение пагубными разговорами о дальних краях, встречался с ней под вечер у стойки, где продавали прохладительные напитки, и не просто соблазнял и развращал ее женскую плоть, но гораздо хуже: развращал ее ум, вливал в ее ум и воображение не просто пустые и безумные фантазии из книжек стихов, но смертельный яд неудовлетворенных надежд и мечтаний. Понимаете? Казалось бы, пожилой (и даже поседевший) юрист в маленьком городе на это не способен, так что его и бояться нечего, он даже помог ему, Флему, избавиться от этой опасной гориллы из Огайо, но теперь сам стал еще опаснее, потому что убеждал девушку убежать, избавиться от его власти, не только внушая ей, что город, где она жила и должна жить, плохой, но даже указывая, куда она может отправиться искать призраки и фантазии, о которых она даже не подозревала, покуда он не вбил ей все это в голову. Вот в чем была трудность. И он не мог ее преодолеть, даже выбрав, купив ей мужа, который был бы ему покорен. Потому что он не мог позволить ей выйти ни за кого, пока бог, или дьявол, или судьба, или, может быть, просто сама природа, когда у них лопнет терпение, не уберут по крайней мере старого Билла Уорнера с земли. Потому что, как только она выйдет замуж, женщина, которая согласилась стать его женой единственно для того, чтобы у ее еще не родившегося тогда ребенка было имя (вероятно, отчасти опасаясь праведного гнева и ярости старого Билла и желая его утихомирить, но главным образом, почти исключительно, из-за ребенка), тоже уйдет от него либо со своим теперешним любовником, либо одна; во всяком случае, завещание ее отца, написанное за восемнадцать лет до того, как она вышла за Флема Сноупса, и за десять или двенадцать до того, как она в первый раз о нем услышала, останется в силе. Так что она пока вообще не должна выходить замуж. А помешать этому было нелегко, даже пока она оставалась дома, в Джефферсоне, потому что половина игроков футбольной и баскетбольной команды всей гурьбой провожали ее домой из школы и сопровождали в кино, когда она училась в школе, сперва в младших, а потом в старших классах. Но, по крайней мере, она жила дома, где ее отец более или менее вмешивался в происходящее, либо как отец (да, да, отец; другого она не знала и, без сомнения, не поверила бы, отвергла бы правду, если б кто-нибудь захотел открыть ей глаза, потому что женщин не интересует ни правда, ни ложь, а только факты, не важно, истинны они или нет, лишь бы они соответствовали всем остальным фактам, а для нее фактом было, что он ее отец, в силу того простого факта, что у всех других девочек и мальчиков тоже есть отцы, если только они не лежат под могильными камнями где-нибудь поблизости), либо угрожая потребовать долг или опротестовать вексель, подписанный отцом или родственником претендента в женихи, или - если ему, Флему, посчастливится - даже самим женихом. А потом вмешался он, этот посторонний седой чудак, который стал пичкать ее мороженым, кока-колой и проспектами колледжей из другого штата и, наконец, убедил ее, что ей не только лучше и интересней уехать, но ее прямой долг покинуть Джефферсон, убраться отсюда, как только она кончит школу. И тогда она вынесет свои соблазны, из-за которых в Джефферсоне уже раз десять текла кровь (да, да, настоящая кровь), в широкий мир, где полным-полно одиноких молодых людей, готовых жениться, независимо от того, думали они об этом, прежде чем увидели ее, или нет. Он ее удержал, вернее, придержал еще на год, заставил, убедил ее (не знаю, как он это сделал, быть может, даже прибег к слезам; да, он пустил бы в ход слезы, если бы только умел плакать) попусту потерять этот год в пансионе (в одном из тех благородных и неотвратимо ветшающих старомодных заведений, именуемых "Колледж мисс Имярек" или "Женская академия мисс Имярек", или "Институт", где обучают, как вести себя в обществе и раскрашивать фарфоровые чашки, - заведений, каких и поныне полно на Юге, хотя нигде больше в Соединенных Штатах от них и следа не осталось); а сам он тем временем терзался, ломал себе голову, как избавиться от этой опасности, этой угрозы - немолодого провинциального юриста, соблазнителя с его проспектами колледжей из других штатов. Да, от того самого немолодого юриста, который устранил своего опасного предшественника - автомобильного механика из Огайо. Но юриста некому было устранять, кроме него, доведенного до отчаянья, отца, а он знал только одно средство - деньги. Мне не трудно себе это представить: Флем Сноупс, вынужденный весь этот год все время быть настороже, следить за всяким чужим человеком, всяким торговцем мылом или скобяным товаром, который накануне сошел с поезда, и в то же время терзаться и мучиться, выдумывая, как бы заставить меня взять у него взаймы столько денег, чтобы я оказался в его власти. Я, конечно, ожидал этого. Я даже заранее все рассчитал, мечтал о том, что я сделаю с деньгами, что куплю на те деньги, на которые буду и дальше его предавать. Но он этого не сделал. Он меня провел. И, пожалуй, эту честь он мне тоже оказал: не просто помешал мне запятнать мое доброе имя, устранив соблазн, но решил, что я продам его, прежде чем запятнаю, и один соблазн автоматически устранит другой. Во всяком случае, взятки он мне не предложил. И теперь я знаю почему. Он махнул на это рукой. Я хочу сказать, он наконец понял, что ему никак не удержать ее от замужества, даже если он удержит ее в Джефферсоне, а как только это случится - прощайте навек денежки старого Билла Уорнера. Потому что этим летом - этим последним летом, или, вернее, осенью, когда в школе начались занятия, и она даже пошла опять учиться в пансион, чтобы зря потерять еще год в этих ветшающих стенах, где мисс Мелисса Хоггенбек упорно вдалбливала в головы немногих своих учениц, что не только история Америки, но и всемирная история еще не дошла до рождества 1865 года, потому что, хотя генерал Ли (вместе с другими воинами, среди которых был и ее дедушка) и капитулировал, война не была кончена, и последующие десять лет покажут, что даже та мнимая капитуляция была ошибкой, - у него было довольно досуга, чтобы подвести итог. И конечно же, ему - или любому другому мужчине - достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что это не может долго продолжаться, даже если держать ее взаперти, - эта девочка (теперь уже девушка; в этом месяце ей исполнится девятнадцать), которая обещает и манит уже тем, что просто живет на свете, изведает не просто страсть, не отдаст себя ночью в придорожных кустах с робкой покорностью любовнику, еще окровавленному после драки, а любовь, юную пылкую страсть, не только в настоящем, но и в будущем, чтобы вместе крепнуть, расти, вместе обрести ясность духа, свершение надежд, а под конец дать друг другу чудесную, спокойную старость. И такой конец - худшая из бед, несчастье, катастрофа, погибель, последняя невозвратная возможность заполучить хоть часть денег старого Билла Уорнера - мог наступить теперь каждую минуту; и кто знает, какое облегчение принесло бы ему простое сознание того, что он в любой миг может не только перестать беспокоиться, как бы не потерять деньги, но и вообще оставить всякую надежду, как бывает, когда ассистент зубного врача открывает дверь своего застенка, смотрит на тебя и говорит: "Следующий", - и уже поздно, простое приличие не позволяет тебе вскочить и убежать. Понимаете? Спокойствие. Больше не нужно будет зря тратить время, надеясь или даже сожалея, перебрав и отвергнув все средства, потому что, как знать, может, в то самое лето, когда он терзался и мучился, придумывая способ заставить меня взять у него взаймы деньги из ста процентов годовых, он в то же время тешился надеждой найти какого-нибудь преданного подвижника, мечтающего о мученичестве просто во имя Человека, который застрелил бы старого Билла ночью через кухонное окно, но потом и это отбросил, не от надежды отказался, а решил оградить себя от тревог. И он обрел не просто спокойствие, но и радость, потому что теперь, отказавшись навсегда от этого манящего призрака, от денег своего тестя, он мог вернуться к своей прежней надежде, к своей мечте о возмездии, о мести тому, кто был повинен во всем этом, из-за кого он должен оставить надежду на наследство, которое получит его жена. Да, он знал теперь, почему он так долго откладывал эту месть, как последний трус, боялся назвать имя старого Билла среди прочих имен. Потому что все это время он нюхом чуял, что только Билл может ему помочь, и если бы он избрал наконец Билла орудием своей мести, то раз и навсегда сам отрезал бы себе всякую возможность получить после него хоть что-нибудь в наследство. Но теперь это было сделано, кончено, свершилось. Он был свободен. Теперь ему оставалось только одно - нажимать, принуждать, льстить, уговаривать, хитрить, смотря по тому, что проще, или быстрей, или действенней, чтобы с помощью акций старого Билла, и тех, кто слишком боялся старого Билла, чтобы ему перечить, да еще собственных его, Флема, акций и целой армии мелких арендаторов, которые шепотом проводили за него кампанию, отобрать банк у де Спейна, проголосовав против него. Оставалось только решить, как, - как подступиться к этому, одним словом, как обойти Билла Уорнера. И, бесспорно, он уже и это решил, уже обдумал во всех подробностях этот план в то самое время, когда еще не решался назвать имя старого Билла. Потому что, как видно, приняв решение и заставив себя наконец собственной рукой отсечь, выжечь каленым железом давнюю и тщетную надежду на наследство жены, он больше не колебался. Эта девушка одна могла погубить его надежду на Уорнеровы деньги, и он до сих пор держал ее дома, где, по крайней мере, мог отсрочить хоть сколько-нибудь ее неизбежное замужество, которое погубило бы его, держал ее дома не только против собственного ее желания, но и против желания ее матери (не говоря уж о назойливом чудаке-соседе, который все время совался не в свое дело); держал ее дома, даже когда ему самому стало ясно, что она зря теряет время на пустом месте, в этом старомодном "Женском пансионе". Так продолжалось целый год и еще полгода, до рождественских каникул; а потом вдруг, без предупреждения, ни с того ни с сего, он отпускает ее, разрешает ей уехать из города и поступить в колледж; конечно, это всего в пятидесяти милях от Джефферсона, но все-таки целых пятьдесят миль, она уже не сможет приходить домой каждый вечер и, когда не будет спать, все время станет проводить среди тысячи молодых людей, а ведь все они мужчины, и притом холостые мужчины. Почему? Это яснее ясного. Почему он делал все, что делал до сих пор? Потому что получал взамен что-то более ценное, чем отдавал. Так что это нетрудно себе представить: он сказал жене, когда они остались вдвоем (ну конечно, они иногда говорили друг с другом; они были женаты, а ведь нужно же иногда с кем-нибудь поговорить, даже когда ты не женат), или, вернее, их было четверо, потому что двое свидетелей ждали в его стандартной прихожей, пока она возьмет ручку: "Подпиши этот документ, который гарантирует мне половину наследства по завещанию твоего отца, независимо от того, будем ли мы в то время состоять в браке или нет, и я позволю Линде уехать из Джефферсона учиться". Ну, ладно, положим даже, что этот документ можно разорвать, аннулировать, отменить, опротестовать. Она-то этого не знала. Но даже если б она не сомневалась, что документ останется в силе, если б наследство уже было в тот миг у нее в руках, разве она отказалась бы отдать ему за это половину? К тому же вовсе не ее этот документ должен был взволновать и обеспокоить. Вот оно - это самое "как". Оставалось только "когда"; зима еще не кончилась, Линда была уже в колледже, а он по-прежнему ходил по городу, все такой же спокойный и невозмутимый, в черной широкополой плантаторской шляпе и крошечном галстуке, показываясь на площади, по крайней мере, раз в день, точный, как городские часы, и так всю зиму и весну, до вчерашнего утра. Вот именно. Он взял и поехал. Придется вам и это себе представить, потому что теперь уж в этой стандартной прихожей даже не было свидетелей: снова длинная, теперь уже по-летнему пыльная, мощенная камнем дорога (она была немощеной, когда он приехал по ней в первый раз восемнадцать лет назад), ведущая к лавке Уорнера. Теперь он ехал в автомобиле, потому что спешил, - наконец "как" и "когда" совпали. И ехал тайно; автомобиль был наемный. Я хочу сказать, не из нашего города, - хотя почти все влиятельные люди в Джефферсоне и в округе имели теперь автомобили, у Сноупса автомобиля не было. И не просто потому, что это дорого стоило, хотя не один он в округе Йокнапатофа считал глупостью, почти преступлением вложить столько долларов и центов в собственность, которая, даже если отдавать ее напрокат, не окупится, пока не придет в негодность - а потому, что он не только не был влиятельным человеком в Джефферсоне, но даже не мечтал еще об этом: он стал бы защищать, как свою жизнь, тайну, сколько денег он может заплатить. Но теперь он так спешил, что вынужден был нанять автомобиль, и так хотел сохранить дело в тайне, что все равно нанял бы автомобиль, потратил бы деньги, даже если бы у него был свой; в такой тайне, что он не рискнул даже поехать с почтовым автобусом, что обошлось бы ему всего в один доллар; в такой тайне, что он не мог даже потребовать у кого-нибудь из своих клиентов машину, которая, в сущности, принадлежала ему, так как была куплена на его деньги, взятые под один из бесчисленных векселей. Вместо этого он нанял автомобиль, какой и где, мы не знали, а только номер у него был не йокнапатофский, и поехал на нем туда, на Уорнеров перекресток, снова, в последний раз, оставляя за собой редеющее облако желтой пыли над дорогой, по которой он восемнадцать лет назад проехал в запряженном мулами фургоне, где было все его достояние: жена и незаконная дочь, кое-какая мебель, которую дала им миссис Уорнер, подписанная Рэтлифом купчая на половину ресторанчика в Джефферсоне, и несколько долларов - остаток тех денег, которые Генри Армстид (теперь навек запертый в джексонском сумасшедшем доме) и его жена копили и прятали десять лет, - Рэтлиф и Армстид заплатили ему этим за усадьбу Старого Француза, где он зарыл двадцать пять серебряных долларов, чтобы они нашли их, копаясь в саду. Он ехал туда в последний раз, завершая круг, в котором замкнулись все эти восемнадцать лет его жизни, потому что Французова Балка, и Уорнеров перекресток, и лавка - единственное, быть может, то самое единственное место, куда он никогда в жизни больше не вернется, потому что, выиграв или проиграв, он этого не сделает, не посмеет. И кто знает, может, он уже тогда думал, - как жаль, что он должен будет пойти в лавку к старому Биллу, а не в дом Уорнеров, где в этот утренний час нет никого, кроме миссис Уорнер и негра-повара, - пойти в лавку и сломить, одолеть, подсунув ему клочок подписанной при свидетелях бумаги и просто неподвижно стоя на месте, самого старого пирата. Потому что женщин не интересуют ни фантазии, ни мораль, ни грех, ни воздаяние, а только факты, непреложные факты, необходимые, чтобы жить, пока ты жив, и они хотят, черт побери, видеть их своими глазами, и нечего обманывать, дурачить, идти на попятный, притворяться и приукрашивать. Как просто было бы пойти прямо к ней, к этой женщине (большой, суровой, холодной, седой женщине, которая теперь совсем не бывала в городе и все свое время проводила дома или в церкви, где распоряжалась совсем как дома: сама себя назначила казначеем и распределяла пожертвования, которые выколачивала из запуганных прихожан, сама находила, выбирала и нанимала священников, сама выгоняла их, если они ей не нравились; говорили, что одного из них она взяла прямо с хлопкового поля, проезжая мимо в пролетке, выволокла его из-за плуга, велела ему пойти домой, вымыться и переодеться и через полчаса ехать с ней, а потом произвела в священники). Чего уж проще - подъехать к воротам и сказать наемному шоферу: "Подождите здесь. Я сейчас", - и пройти по дорожке, и войти в свою родовую усадьбу (ну ладно, пускай не свою, а своей жены; он и шел для того, чтобы взорвать собственное имущество), и идти дальше, через весь дом, пока не найдет где-нибудь миссис Уорнер, и сказать ей: "Доброе утро, мамаша. Я только вчера вечером узнал, что Юла вот уже восемнадцать лет спит с одним малым в Джефферсоне по имени Манфред де Спейн. Перед тем как ехать сюда, я собрал вещи и перевез их на другую квартиру, но начать дело о разводе не успел, потому что судья еще спал, когда я проезжал мимо его дома. Об этом я позабочусь, когда вернусь сегодня вечером", - а потом повернуться и пойти назад к автомобилю и сказать шоферу: "Ну, вот и все, приятель. Поехали обратно в город", - а миссис Уорнер пускай сама кончает дело, сама входит в это логово, где старый Билл сидит, словно среди обглоданных костей, среди крючьев, вожжей, плужных рукояток, кусков тухлого мяса, муки, дешевых лакомств, сыра, нюхательного и жевательного табака, засиженных мухами конфет, залоговых обязательств и закладных на будущий урожай, на плуги, на мулов и лошадей - среди своего богатства. Возле лавки, конечно, околачиваются бездельники, но их немного, потому что сейчас пора сева, и даже они должны быть в поле, и они сразу это поймут, когда увидят ее и начнут расходиться виновато и испуганно, но не слишком поспешно. - Убирайтесь отсюда, - скажет она, хотя они уже и без того будут уносить ноги. - Мне надо поговорить с Биллом. Или нет, обождите. Пускай один из вас сходит на лесопил