- исключительно концертная певица. Мне казалось, ваше призвание -- сцена. Ваша внешность, ваша сила, ваш голос... у меня, правда, еще мало опыта... Я знакомилась с музыкой только во время коротких поездок в Берлин, а тогда я была совсем ребенком. Но думаю, что "Орфей", или "Кримгильда", или "Весталка"*... Триппелли, опустив глаза, покачала головой, но не ответила, так как снова появился Гизгюблер с полудюжиной нотных тетрадей. Его приятельница быстро пересмотрела их. -- "Лесной царь" -- ба! -- сказала она. -- "Не журчи, ручеек..."* Ну, Гизгюблер, вы просто сурок, вы проспали семь лет. А вот баллады Леве* и далеко не самые новые. "Колокола Шпейера"... Ах, эти "бим, бом", они дают дешевый эффект. Все это безвкусно и устарело. Но вот "Рыцарь Олаф", -- это пойдет. Она встала и под аккомпанемент пастора спела "Олафа" -- очень бравурно и уверенно, вызвав всеобщие аплодисменты. Были найдены и другие романтические произведения, кое-что из "Летучего Голландца" и из "Цампы", затем "Мальчик в степи"*. Все эти произведения Триппелли исполнила с одинаковой виртуозностью, в то время как Эффи просто онемела и от текста и от музыки. Разделавшись с "Мальчиком в степи", Триппелли сказала: "Ну, довольно". Это заявление было сделано с такой твердостью, что и у Гизгюблер а, и у его гостей не хватило мужества приставать к ней с дальнейшими просьбами. И меньше всего у Эффи. -- Не могу выразить, как я вам благодарна! -- сказала она, когда приятельница Гизгюблера снова села рядом с ней.-- Все так прекрасно, так уверенно, так искусно. Но что больше всего удивляет меня, это спокойствие, с которым вы поете. Я так впечатлительна, что, услышав самую безобидную историю о привидениях, вся дрожу и с трудом прихожу в себя. А вы исполняете любые вещи потрясающе и с такой силой, а сами веселы и сохраняете бодрое настроение. -- Да, милостивая государыня, так всегда в искусстве. И прежде всего в театре, от которого я, к счастью, убереглась. Перед искушением сцены я лично неуязвима; это портит репутацию, то есть лучшее, что у нас есть. Впрочем, все притупляется, как меня стократно уверяли мои подруги-актрисы. На сцене отравляют или закалывают, и Ромео шепчет на ухо мертвой Джульетте какую-нибудь пошлость или сует ей в руку любовную записку. -- Это для меня непонятно. Но разрешите поблагодарить вас за таинственное в "Олафе". Уверяю вас, когда я вижу страшный сон, или мне чудятся едва уловимые звуки музыки или танца, а на самом деле ничего нет, или когда кто-то крадется мимо моей постели -- я потом целый день сама не своя. -- Да, милостивая государыня, все, о чем вы говорите и что описываете, нечто иное, реальное или имеет долю реальности. Я совершенно не боюсь призрака в балладе. Но призрак, проходящий через комнату, мне так же неприятен, как и другим. В этом наши точки зрения полностью совпадают. -- Переживали вы когда-нибудь нечто подобное? -- Конечно. Еще у Кочукова. Тогда я договорилась спать в другом месте, может быть вместе с английской гувернанткой. Она квакерша, и, следовательно, с ней будешь в безопасности. -- А вы считаете это возможным? -- Милостивая государыня, если человеку столько лет, сколько мне, если он столько странствовал, как я, был в России и даже полгода в Румынии, тогда все кажется возможным. На свете так много плохих людей. Отсюда и многое другое, что, так сказать, связано с ними. Эффи внимательно слушала. -- Я, -- продолжала Триппелли, -- происхожу из очень просвещенной семьи (правда, с матерью в этом отношении не совсем благополучно). И все-таки, когда речь заходила о мистике, отец говорил мне: "Послушай, Мария! В этом что-то есть". И он был прав. В этом что-то есть. Нас окружает много загадочного, слева и справа, сзади и спереди. Вы еще убедитесь. В этот момент подошел Гизгюблер и предложил Эффи свою руку. Инштеттен повел Мариэтту, за ними последовали пастор Линдеквист и вдова Триппель. В таком порядке все направились к столу. Глава двенадцатая По домам разошлись довольно поздно. Уже в одиннадцатом часу Эффи сказала Гизгюблеру: -- Пора! Ведь поезд фрейлейн Триппелли отходит из Кессина в шесть часов утра. А ей нельзя опаздывать. Однако стоявшая рядом Триппелли услышала эти слова и тут же со свойственной ей непринужденной словоохотливостью запротестовала против такой заботливости. -- Ах, боже мой! Неужели вы думаете, что мы, артисты, нуждаемся в регулярном сне; нет, это совсем не так. Нам нужны только успех и деньги. Да. Смейтесь, пожалуйста! Кроме того (ведь к этому привыкаешь), если нужно, я отосплюсь в купе. Я могу спать в любом положении, не раздеваясь,'и даже на левом боку. Правда, в тесноте мне спать не приходилось, ведь грудь и легкие всегда должны быть свободны, и прежде всего сердце. Да, господа, это самое главное. И потом .вообще -- крепкий сон, большинство не понимает этого, а все дело именно в качестве сна. Здоровый пятиминутный сон лучше пяти часов беспокойного сна, когда человек ворочается с боку на бок. Впрочем, в России спят чудесно, несмотря на крепкий чай. Может быть, тут влияет воздух, или поздний ужин, или просто привычка. Забот в России нет. В денежном вопросе обе страны -- и Россия и Америка -- одинаковы. Россия далее лучше Америки. После такого заявления Триппелли Эффи уже воздерживалась от всякого напоминания об отъезде. Так настала полночь. Прощание было веселым, сердечным и непринужденным. Дорога от мавританской аптеки до квартиры ландра-та была довольно длинна. Но присутствие пастора Линдеквиста сделало ее менее утомительной. Линдеквист просил у Инштеттена и его жены разрешения проводить их часть пути; ведь прогулка под звездным небом, по мнению пастора, лучше всего может рассеять хмель от рейнвейна Гизгюблера. В пути, разумеется, без устали болтали о всевозможных похождениях Триппелли, Начало положила Эффи, поделившись своими впечатлениями о ней. За Эффи настала очередь пастора. Беседуя с Триппелли, он с присущей ему иронией стал расспрашивать о ее как моральных, так и религиозных устоях и услышал, что она знает только одно направление -- самое ортодоксальное. Конечно, ее отец был рационалистом, почти свободомыслящим, вследствие чего с удовольствием похоронил бы на приходском кладбище даже китайца. Она же, со своей стороны, придерживается противоположных взглядов. Впрочем, дочь пользуется привилегией абсолютно ни во что не верить и при этом сознает, что это неверие -- ее личные взгляды, свойственные только ей как частному лицу. С государственной точки зрения, такими вопросами шутить не следует. Если бы министерство культов или хотя бы консистория учинили ей допрос, то обошлись бы с ней без всякого снисхождения. Я чувствую в себе этакое подобие Торквемады*. Инштеттен, пришедший в очень веселое настроение, говорил, что намеренно избегает затрагивать столь щекотливые вопросы, как догматические, но зато выдвигает на первый план моральную сторону дела. Главное -- это соблазн, определенная опасность, чувствующаяся в каждом публичном, выступлении. На это Триппелли, делая упор только на вторую часть фразы, вскользь ответила: "Да, явно опасно, особенно для голоса". Продолжая болтать, они восстановили в памяти весь вечер, проведенный с Триппелли. Через три дня приятельница Гизгюблера еще раз напомнила о себе телеграммой из Петербурга на имя Эффи. Она гласила: "Madame la Baronne d'Innstetten, ne de Briest. Bien arrive. Prince K. la gare. Plus pris de moi que jamais. Mille fois merci de votre bon accueil. Compliments empresss Monsieur le Baron. Marietta Trippelli. ("Госпоже баронессе фон Инштеттен, урожденной фон Брист. Пибыла благополучно. Князь К. на вокзале. Увлечен мною, как никогда. Тысяча благодарностей за милые проводы. Сердечный привет господину барону. Мариэтта Триппелли" (франц.)). Инштеттен был вне себя от восторга и выражал его так живо, что Эффи не могла понять мужа. -- Я не понимаю тебя, Геерт. -- Это потому, что ты не понимаешь Триппелли. Меня восхищает ее неподдельность,-- все на своем месте, точка над каждым "i". -- Значит, ты все это принимаешь за комедию? -- А как же иначе? Все рассчитано, и здесь, и там, и для Кочукова и для Гизгюблера. Вот увидишь -- Гиз-гюблер приподнесет Триппелли подарок, а может быть, напишет завещание в ее пользу. Музыкальный вечер у Гизгюблера состоялся в середине декабря. Тут же вслед за ним начались приготовления к рождеству, и Эффи, которая обычно с трудом переживала эти дни, теперь благословляла судьбу: у нее было собственное хозяйство, а вместе с тем и определенные обязанности. Необходимо было решить ряд вопросов, связанных с разными покупками. Благодаря этому Эффи могла отвлечься от грустных мыслей. Накануне святок пришли подарки от родителей из Гоген-Креммена. В ящик были вложены также различные безделушки от семьи кантора: чудесные ранеты с дерева, которому Эффи и Янке делали прививку несколько лет тому назад, а также теплые напульсники и наколенники от Берты и Герты. Гульда написала только несколько строк, потому что ей надо было, по ее словам, вязать плед для "Икс". -- Это просто неправда, -- сказала Эффи.-- Держу пари, что никакого "Икса" не существует. Гульда никак не может отказаться от воображаемых поклонников! . И вот наступил сочельник. Инштеттен сам убрал елку для своей молодой жены. Елка горела многочисленными огнями, а вверху, в воздухе, плавал маленький ангелок. Были там и ясли с красивыми транспарантами и надписями. Одна из надписей содержала очень тонкий намек на предстоящее событие в семье Инштеттена в новом году. Прочитав ее, Эффи слегка покраснела. Но прежде чем она успела подойти к мужу и поблагодарить его, в сенях по старопомеранской святочной традиции взорвалась хлопушка и появился большой ящик, полный всевозможных вещей. В нем оказалась также изящная мозаичная коробочка, оклеенная японскими картинками. Она была наполнена орехами, среди которых лежала записочка: К младенцу Христу пришли короли* И, низко склонясь, дары принесли. Их было трое, тех королей, Один из них мавр -- всех отважней, смелей. Тот маленький мавр -- аптекарем был, Он тоже дары принести не забыл, Но вместо ладана и вина Принес фисташек и миндаля. Эффи снова и снова перечитала эту записочку и была в восторге. -- Преклонение хорошего человека имеет особенную прелесть, неправда ли, Геерт? -- Конечно. Это, в конце концов, единственное, что доставляет радость или по крайней мере то, что должно радовать. Потому что каждый лезет со всякой ерундой. В том числе и я. Но, разумеется, человек остается таким, каков он есть. Первый день рождества был посвящен церкви, на второй у Борков собрались все, за исключением Гразенаб-бов, которые не могли прийти, "так как не было Сидонии". Это оправдание было странным во всех отношениях. Некоторые даже шептались: "Наоборот, поэтому и следовало прийти". Под Новый год устраивали бал, на котором Эффи обязательно должна была присутствовать. Этого ей очень хотелось, так как бал давал возможность увидеть наконец в сборе весь цвет города. Иоганна была занята по горло, готовя бальный туалет для своей хозяйки. Гизгюблер, у которого были свои теплицы, прислал камелии. Инштеттен, как ни был он ограничен во времени, отправился пополудни в Папенгаген, где сгорели три амбара. В доме было тихо. Сонная Христель, свободная от дел, придвинула свою скамеечку для ног к очагу, а Эффи отправилась в спальню и села за маленький письменный стол между зеркалом и диваном. Этот стол был, в сущности, поставлен здесь со специальной целью -- писать письма маме. Эффи уже несколько недель ничего не писала домой, за исключением открытки с благодарностью за рождественское поздравление и подарки. "Кессин. 31 декабря. Дорогая мама! Это будет большое письмо, потому что я давно тебе не писала, почтовая открытка не в счет. Когда я писала последний раз, я была занята приготовлениями к рождеству. Теперь рождественские дни уже позади. Инштеттен и мой добрый друг Гизгюблер сделали все, чтобы святки были для меня как можно приятнее. Но я все-таки чувствую себя немного одинокой и скучаю о вас всех. Вообще, хотя у меня много причин быть благодарной, веселой и счастливой, я не могу полностью избавиться от чувства одиночества. Если раньше я, может быть, больше, чем следовало, смеялась над вечным плачем Гульды, то теперь несу за это наказание и сама должна бороться со слезами. Инштеттен не должен их видеть. Я, однако, уверена, что все будет хорошо, когда в нашем доме появится новое существо. А дело идет к этому, дорогая мама. То, на что я недавно намекала, сейчас уже вполне достоверно, и Инштеттен ежечасно выказывает мне свою радость по этому поводу. Мне нечего уверять тебя, как я сама счастлива этим ожиданием. Хотя бы потому, что рядом со мной будет новая жизнь, а с ней новые занятия, что я буду иметь около себя, как выражается Геерт, "любимую игрушку". В этом он совершенно прав, но лучше бы ему не говорить так, это всегда уязвляет меня, напоминая, что я молода и сама еще глупый ребенок. Мысль об этом не покидает твою дочь (Геерт считает это болезненным явлением), и вот то, что сулило ей наивысшее счастье, пугает своими трудностями. Да, милая мама, когда любезные дамы из семьи Флеммингов узнали о моем положении, они беседовали со мной, и у меня было такое чувство, как будто я плохо подготовилась к экзаменам, и отвечала несуразно. Кроме того, было очень досадно. Многое, что выглядит сочувствием, на деле одно любопытство, тем более назойливое, что мне еще долго ждать радостного события. Я думаю, это будет в первых числах июля. Тогда приезжай, или, еще лучше, как только я стану ходить, я сама приеду к тебе, спрошусь у мужа и отправлюсь в Гоген-Креммен. Ах, как я этому радуюсь, и воздуху Гавельских берегов,-- ведь здесь почти всегда суровая и холодная погода. А прогулки на торфяники, где все усыпано красными и желтыми цветами! Я уже вижу, как ребенок тянется к ним ручонками. Ведь он должен чувствовать, что у себя дома. Но об этом я пишу только тебе. Инштеттен не должен этого знать. Конечно, я виновата перед тобою, дорогая мама, что хочу приехать с ребенком в Гоген-Креммен и уже сейчас предупреждаю об этом, а не приглашаю к нам. Ведь сюда, в Кессин, каждое лето приезжает полторы тысячи курортников и приходят пароходы под флагами разных стран; у нас имеется даже отель на дюнах. Но то обстоятельство, что я проявляю так мало гостеприимства, не означает, что я вообще негостеприимна. Настолько я еще не изменилась. В этом виноват просто наш ландратский дом. Хотя в нем многое красиво и даже изысканно, по сути дела это не настоящий родной дом. Это только жилище для двух человек, да и то едва ли, потому что нет даже столовой в полном смысле этого слова, где можно усадить нескольких гостей. Есть у нас, правда, одно помещение на втором этаже,-- большой зал и четыре комнатушки, но они малопривлекательны. Я назвала бы их чуланами, находись в них какой-нибудь хлам. Но они совершенно пусты, не считая пары тростниковых стульев. Эти комнаты производят неприятное впечатление. Ты, конечно, думаешь, что все это очень легко изменить. Но это не так. Потому что дом, в котором мы живем, этот дом... дом с привидениями, -- вот у меня и вырвалось это слово. Заклинаю тебя, не отвечай мне на это сообщение, потому что я всегда показываю Инштет-тену ваши письма, и он рассердится, если узнает, что я тебе об этом написала. Я и не сделала бы этого, тем более что уже много недель живу спокойно и перестала бояться, но Иоганна говорит, что "это" рано или поздно снова появляется, особенно, если в дом въезжает какой-нибудь новый жилец. И я не могу подвергать тебя такой опасности или, если это звучит слишком сильно, такому необычному и неприятному волнению! Но этим делом я сегодня не буду утруждать тебя, во всяком случае его подробностями. Это -- история об одном капитане, одном так называемом торговце с Китаем и его внучке, которая была помолвлена со здешним молодым капитаном и в день свадьбы внезапно исчезла. Все это еще терпимо. Но сюда, что значительно хуже, замешан и молодой китаец, которого ее отец привез из Китая и который был для старика сначала слугой, а затем другом. Он умер вскоре после исчезновения девушки и похоронен в уединенном месте около кладбища. Я недавно проезжала мимо этого места, но быстро отвернулась в другую сторону, мне показалось, будто он сидит на могиле. Потому что, дорогая мама, я его один раз действительно видела или мне так пригрезилось, когда я крепко спала, а Инштеттен был у князя. Это ужасно. Мне не хотелось бы снова пережить это. И в такой дом, как бы он ни был красив (он на удивление уютный и жуткий одновременно), я не могу тебя пригласить, А Инштеттен, хотя я с ним во многом и соглашаюсь, по-моему, не совсем правильно относится к случившемуся. Он сказал, что все это бабушкины сказки, и заставлял смеяться над ними. Но мне показалось, правда, всего лишь на мгновенье, будто он и сам в это верит; во всяком случае, он потребовал, как это ни странно, чтобы я расценивала такой домашний призрак как нечто аристократическое, родовое. Но я не могу и не хочу примириться с его желанием. В данном пункте он, обычно такой любезный, становится недостаточно снисходительным и добрым ко мне. Тут явно что-то кроется, говорила мне Иоганна, да и госпожа Крузе, жена нашего кучера. Она постоянно сидит в жарко натопленной комнате с черной курицей, и уже это одно достаточно жутко. Итак, ты знаешь, почему я хочу к тебе приехать, когда настанет время. Ах, если бы оно уже настало! Есть много причин, почему я этого хочу. Сегодня вечером у нас новогодний бал, и Гизгюблер -- единственный приятный человек в нашем городе -- прислал мне камелии. Я буду, наверное, много танцевать. Наш врач говорит, ничего страшного, как раз наоборот. И Инштеттен, к моему удивлению, с ним согласился. Передай мой привет и поцелуи папе и всем нашим родным. Счастливого нового года. Твоя Эффи" Глава тринадцатая Новогодний бал длился до самого утра, и Эффи была совершенно очарована. Особенно хорош 0ыл букет камелий из теплицы Гизгюблера. Впрочем, росле новогоднего бала все пошло по-прежнему. Да и сам бал явился лишь попыткой как-то сблизиться с обществом. Затем наступила долгая зима. Изредка принимали визиты соседей-дворян. Каждому вынужденному ответному визиту всегда предшествовали слова: "Я поеду, Геерт, если это действительно необходимо, но я буквально умираю от скуки...". -- Инштеттен всегда соглашался с женой. Разговоры о семье, детях и сельском хозяйстве еще можно было переносить, хотя и с трудом. Когда же заходила речь о церковных вопросах, терпение Эффи иссякало; особенно, когда в обществе бывали пасторы, с которыми обращались в подобных случаях, как с маленькими папами. Эффи с грустью вспоминала Нимейера, всегда такого сдержанного и скромного, несмотря на то, что во время всех больших праздников его могли вызвать в собор. Что касается семейств Борков, Флеммингов и Гра-зенаббов, то и при всей их приветливости, за исключением Сидонии Гразенабб, -- с ними не о чем было поговорить. Не будь Гизгюблера, не видать бы здесь не только скромного веселья, но даже сносного существования. Гизгюблер играл для Эффи роль маленького провидения, за что она чувствовала к нему величайшую признательность. В отличие от других, он был постоянным и внимательным читателем газет, так как стоял во главе кружка журналистов. Не проходило дня, чтобы Мирам-бо не приносил Эффи большого белого конверта с различными газетами и журналами. Наиболее интересные события бывали подчеркнуты тонкой карандашной линией. Иногда Гизгюблер подчеркивал отдельные места толстым синим карандашом и ставил на полях восклицательные или вопросительные знаки. К тому же он не ограничивался газетами. Он посылал Эффи фиги, финики, плитки шоколада, перевязанные красными ленточками. Когда в теплице появлялись наиболее красивые цветы, он преподносил их сам. В таких случаях он имел . счастье беседовать часок-другой с молодой женщиной, которая всегда была ему в высшей степени симпатична и к которой он питал самые нежные чувства отца, дяди, учителя и поклонника. Эффи была тронута всем этим и нередко писала о Гизггоблере в Гоген-Креммен, так что мама даже начала подтрунивать над ее "любовью к алхимику". Впрочем, эти дружеские шутки не только не веселили Эффи, но даже больно задевали; она начинала понимать, хотя и не совсем ясно, чего ей недоставало з браке: преклонения, увлечения, маленьких знаков внимания. Инштеттен был очень мил и добр, но мало что смыслил в любви. Ему казалось, он любит Эффи, и сознание этого давало все основания отказываться от излишних ухаживаний. У них почти вошло в традицию, что вечерами, когда Фридрих зажигал свет, Инштеттен удалялся из комнаты жены в свой кабинет. Мне нужно разобраться в одном запутанном деле, говорил он. Хотя портьера и не была опущена, и Эффи слышала шелест бумаг или скрип его пера, -- этим все и ограничивалось. Тогда приходил Ролло и ложился перед ней на коврик у камина, как будто желая сказать: "За тобой снова надо присмотреть; ведь он этого не делает". Тогда она наклонялась к нему и тихо шептала: -- Да, Ролло, мы одиноки. В девять часов Инштеттен снова появлялся к чаю, большей частью с газетой в руках. Он говорил о князе, у которого опять много неприятностей, особенно из-за этого Евгения Рихтера *, поведение и речи которого ниже всякой критики, затем переходил к назначениям и наградам, которые обычно считал неправильными. Потом он говорил о выборах и о том, какое счастье быть представителем кругов, в которых еще сохранилась респектабельность. Покончив с этим, он просил Эффи сыграть что-нибудь из "Лоэнгрина" или "Валькирии", потому что был ярым поклонником Вагнера. Что влекло его к Вагнеру, было неясно. Одни говорили -- нервы (хотя он и казался здоровым, но нервы у него были не в порядке); другие приписывали это преклонение взглядам Вагнера по еврейскому вопросу*. Вероятно, правы были те и другие. В десять часов, когда Инштеттен чувствовал усталость, он расточал несколько милых, хотя и ленивых нежностей, которые Эффи терпеливо переносила, не отвечая взаимностью. Так прошла зима, наступил апрель, и в саду за двором появилась зелень, очень радовавшая Эффи. Эффи не могла дождаться лета, прогулок по пляжу, курортников. Иногда она вспоминала прошлое, вечер с Триппелли у Гизгюблера, новогодний бал... да, это было недурно. Но последующие месяцы оставляли желать лучшего. Прежде всего они были чрезвычайно однообразны. Эффи даже написала маме: "Можешь себе представить, мама, я почти примирилась с нашим призраком! Правда, я не хотела бы снова пережить ту ужасную ночь, когда Геерт был у князя. Нет, конечно нет! Но постоянное одиночество и полное отсутствие переживаний -- это еще тяжелее. Когда я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь, ожидая услышать легкие шаги на потолке, но все бывает тихо, меня это огорчает, и я говорю себе: "Ну почему он не пришел, только не слишком злым и не слишком близко". . Это письмо Эффи писала в феврале, а уже близился май. Питомник снова ожил, послышалось пение зябликов. В ту же неделю прилетели и аисты. Один из них проплыл над ее домом и опустился на амбар рядом с мельницей Утпателя. То было его старое пристанище. Об этом событии Эффи также написала матери. Вообще она сейчас гораздо чаще писала в Гоген-Креммен, чем раньше. В конце того же письма Эффи добавляла: "Я кое о чем забыла сообщить тебе, дорогая мама,-- это об окружном воинском начальнике. Он у нас уже почти четыре недели. Но действительно ли он останется у нас? Вот вопрос, и к тому же серьезный. Ты посмеешься надо мной, да и не можешь не посмеяться, но ты не знаешь, что такое здесь отсутствие светского общества. Особенно для меня, до сих пор я не могу как следует ориентироваться в местных дворянских кругах. Может быть, это моя вина. Но все равно. Факт остается фактом -- в обществе ощущается острый недостаток. Вот почему в течение всех этих зимних недель я смотрела на окружного начальника, как на утешителя и спасителя. Его предшественник был чудовищем с плохими манерами и еще более плохим нравом и, кроме того, всегда без денег. Из-за него мы мучились все это время, а Инштеттен так больше, чем я. В начале апреля появился майор фон Крам-пас,-- это фамилия нового. Тогда мы с мужем радостно упали друг другу в объятия, как если бы уже теперь были навсегда избавлены от всего дурного в этом милом Кессине. Однако, как я уже упоминала, несмотря на присутствие майора, у нас ничто не изменилось. Крампас женат, у него двое детей: десяти и восьми лет, жена годом старше его, ей около сорока пяти. В этом, конечно, ничего особенного. Разве нельзя прекрасно проводить время с подругой, пригодной тебе в матери? Триппелли ведь тоже было около тридцати лет, и с ней все обстояло хорошо. Но с госпожой фон Крампас (она, между прочим, не из дворян) вряд ли что получится. Она всегда в скверном настроении, всегда такая меланхоличная (вроде нашей госпожи Крузе, которую она мне вообще напоминает), и все из ревности. Крампас человек с многочисленными любовными связями, этакий дамский угодник, такие люди всегда казались мне забавными. Он был бы смешон, не дерись он по этой причине на дуэли о одним своим товарищем. У него раздроблена левая рука у самого плеча, и это сразу заметно, хотя, по словам Инштеттена, операция (мне кажется, ее называют резекцией, и производил ее Вильмс*) является шедевром искусства. Оба -- господин и госпожа Крампас -- нанесли нам визит две недели тому назад. Положение сложилось щекотливое. Госпожа фон Крампас так наблюдала за своим мужем, что он, и особенно я, были крайне смущены. В том, что он полная ей противоположность -- такой веселый и задорный, я убедилась три дня тому назад. Он был наедине с Инштеттеном, а мне из моей комнаты был слышен их разговор, после и я с ним беседовала. Это совершеннейший кавалер, и необычайно находчивый. Во время войны* Инштеттен был с ним в одной бригаде, и они часто встречались у графа Гребена, севернее Парижа. Да, милая мама, присутствие майора могло бы сделать жизнь в Кессине вполне сносной. У него нет померанских предрассудков, хотя родом он из шведской Померании. Но его жена! Без нее, конечно, невозможно обойтись, а с ней тем более невозможно". Эффи была совершенно права. Дальнейшего сближения с четой Крампас не последовало. Встречи сними происходили иногда в семье Борков, затем мимолетно на вокзале, а несколько дней спустя на увеселительной прогулке, которая состоялась в дубовой роще неподалеку, от Брейтлинга. Однако все ограничилось только краткими приветствиями, и Эффи обрадовалась, когда в начале июня объявили об открытии сезона. Правда, курортников было еще очень мало. До Иванова дня приезжали только одиночки, но уже в самих приготовлениях к открытию сезона было некоторое развлечение. На территории разместили карусель и тиры, лодочники конопатили и красили свои лодки, каждый маленький домик обзаводился новыми занавесками, а сырые комнаты с потолками, пораженными грибком, окуривались серой и затем проветривались. В доме Эффи также царило возбуждение, разумеется не из-за курортников, а совсем по другой причине. Даже госпожа Крузе хотела принять в хлопотах посильное участие. Но это напугало Эффи, и она заявила: -- Геерт, пусть только госпожа Крузе ни до чего не дотрагивается. Я сама обо всем позабочусь. Инштеттен обещал ей: ведь у Христели и Иоганны было достаточно свободного времени. Чтобы дать иное направление мыслям своей молодой жены, он прекратил разговор о приготовлениях и спросил, не заметила ли она, что прибыл некто из курортников, правда, не первым, но одним из первых. -- Мужчина? -- Нет, дама. Она прежде бывала здесь и всегда снимала одно и то же помещение. Она приезжает всегда так рано потому, что не любит, когда все уже переполнено. -- Это нельзя поставить ей в вину. Но кто она? -- Вдова регистратора Роде. -- Странно. Обычно я была невысокого мнения о вдовах регистраторов. -- Да? -- рассмеялся Инштеттен.-- Так уж заведено. Но здесь -- исключение. Во всяком случае, она имеет • больше, чем свою вдовью пенсию, и приезжает всегда с большим багажом, значительно большим, чем ей требуется. Вообще она очень своеобразная женщина, странная и болезненная -- у нее болят ноги,-- никому не доверяет и всегда держит при себе пожилую служанку, достаточно сильную, чтобы ее защитить, или, если понадобится, перенести на руках. На этот раз у нее новая служанка, и, как обычно, крепко сбитая особа, похожая на Триппелли, только еще здоровее. -- О, я ее видела. Добрые карие глаза смотрят на всех так доверчиво и честно. Правда, вид глуповатый. -- Верно. Она самая. Их разговор происходил в середине июня. С этого времени приток отдыхающих что ни день возрастал. У жителей Кессина, как всякое лето, появилось новое своеобразное занятие -- прогулка к бастиону в ожидании прибывающего парохода. Эффи, разумеется, была вынуждена отказываться от подобных прогулок в тех случаях, когда Инштеттен не мог ее сопровождать. Зато она могла по крайней мере из окна видеть оживленное движение на улицах, ведущих к пляжу и отелю, на улицах, бывших прежде такими безлюдными. Теперь она больше, чем обычно, проводила время в своей спальне, откуда все было хорошо видно. Иоганна при этом стояла рядом и давала справки почти на все вопросы. Курортники большей частью принадлежали к ежегодным посетителям Кессина, и девушка не только называла их фамилии, но и сообщала о них краткие сведения. Все это очень занимало Эффи и поднимало ее настроение. Однако, как раз в Иванов день, около одиннадцати часов дня, когда поток людей с парохода был особенно оживленным и пестрым, из центра города вместо обычных экипажей с супружескими парами, детьми и чемоданами прибыла колесница, завешанная черным. За ней следовали две траурные кареты. Колесница остановилась у дома напротив. Вдова регистратора Роде умерла три дня тому назад. Ее родственники, срочно прибывшие из Берлина, решили не перевозить покойную в Берлин, а похоронить здесь, на Кессинском кладбище, на дюнах. Эффи стояла у окна и не без любопытства смотрела на необычайно торжественную сцену, которая разыгрывалась перед ней. На похороны из Берлина прибыли два племянника со своими женами. Всем лет по сорока или что-нибудь в этом роде, у всех удивительно здоровый цвет лица. Племянники в превосходных фраках были еще приемлемы, и трезвая их деловитость была скорее уместной, чем излишней. Но обе дамы -- они явно стремились показать жителям Кессина, что представляет собою траур -- были облечены в длинные, до самой земли, траурные вуали, закрывавшие их лица. И вот гроб, на котором лежало несколько венков и даже пальмовый лист, был поставлен на дроги, и обе четы сели в кареты. В первую, вместе с одной из скорбных пар, сел Линде-квист, позади второй шла хозяйка дома, а рядом с ней та статная особа, которую покойная привезла с собою в Кессин. Эта последняя была очень возбуждена, и, казалось, так искренне, хотя ее волнение означало, может, и не совсем скорбь. Всхлипывала и хозяйка дома, тоже вдова; но ее лицо явно выражало, что она все время думает о неожиданной возможности сдать квартиру вторично, квартиру, которая оплачена покойной за все лето. Хозяйка чувствовала себя в привилегированном положении и вызывала зависть других подобных ей особ. Когда процессия двинулась, Эффи пошла в сад, расположенный позади двора. Здесь в буковой аллее она хотела избавиться от тяжелого впечатления, произведенного всей этой сценой, лишенной жизни и любви. Эффи действительно отвлеклась, и ей пришла в голову мысль вместо однообразного блуждания по саду совершить более отдаленную прогулку. К тому же врач советовал больше движений на свежем воздухе -- это лучшее, что следует делать в ее положении. Иоганна, которая тоже была в саду, принесла ей накидку и шляпу. Приветливо распрощавшись, Эффи вышла из дому и направилась к лесу, через который тянулось шоссе и вдоль него узкий тротуар. Последний вел к дюнам и отелю, расположенному на берегу. По пути стояли скамейки, на которые Эффи часто присаживалась, потому что ей было тяжело идти, к тому же палило солнце. Она устроилась поудобнее и стала рассматривать экипажи и туалеты дам, проезжавших мимо. Это ее оживило. Развлекающие зрелища были ей необходимы, как воздух. Когда лесок остался позади, начался самый тяжелый отрезок пути -- песок и снова песок и нигде ни признака тени. К счастью, здесь лежали брусья и доски. По ним она прошла к прибрежному отелю, разгоряченная и усталая, но в бодром настроении. Там в этот час обедали, и кругом все было тихо и пустынно, что доставляло ей большое удовольствие. Она заказала себе стакан хереса, бутылку биллингской воды и посмотрела на море, которое переливалось в лучах яркого солнца, а у берега плескало мелкими волнами. "Там, за морем, лежит Борнхольм, а за ним -- Висби, о котором Янке рассказывал мне в детстве чудесные сказки. Висби нравился ему больше Любека и Вулленвебера*. А за Висби -- Стокгольм, где случилась стокгольмская резня *, а там -- большие проливы, Нордкап, полуночное солнце". Внезапно ее охватило желание увидеть все это. Но тут она снова вспомнила, что предстоит ей в ближайшее время, и испугалась. "Грех быть такой легкомысленной и уноситься мечтами вдаль, тогда как надобно думать о том, что так близко. Может быть, за этим последует возмездие, и мы оба умрем -- и ребенок, и я. А дроги и две кареты... Они остановятся тогда не у того дома, а у нашего... Нет, нет, я не хочу умирать здесь, не хочу, чтобы меня похоронили на местном кладбище. Я хочу в Гоген-Креммен. А Линдеквист, как он ни хорош... нет, Нимейер мне дороже. Он меня крестил и венчал, пусть Нимейер меня и схоронит...". -- И слеза капнула ей на руку. И она снова рассмеялась: "Я ведь еще живу, мне только семнадцать лет, а Нимейеру пятьдесят семь". Она услышала звон посуды в столовой, потом стук отодвигаемых стульев. Наверно, встают из-за стола. Эффи хотелось избежать всяких встреч. Она быстро поднялась со своего места, чтобы окольным путем вернуться в город. Эта дорога привела ее к кладбищу на дюнах. Ворота были открыты. Она вошла. Здесь все цвело, бабочки летали над могилами, а высоко в небе повисли несколько чаек. Было тихо и чудесно, она могла отдохнуть тут, возле могил. Но так как солнце с каждым мгновением припекало все сильнее, она пошла вверх по дорожке, затененной плакучими ивами и несколькими ясенями, печально склоненными у могил. Дойдя до конца этой дорожки, она увидела справа, немного поодаль от аллеи, свежий песчаный холмик с четырьмя или пятью венками, а около холмика скамью. На ней сидела та самая добродушная и крепко сбитая особа, которая шла рядом с хозяйкой за гробом вдовы регистратора. Эффи тотчас же-узнала ее и была тронута преданностью этой женщины (так по крайней мере ей показалось), та сидела под палящими лучами, а со времени похорон прошло около двух часов. -- Жаркое место вы себе выбрали, -- проронила Эффи.-- Слишком жаркое. Здесь можно получить солнечный удар. -- И хорошо бы. -- То есть как? -- Тогда меня не станет на свете. -- Мне кажется, нельзя так говорить даже при несчастье, даже когда умирает кто-нибудь дорогой. Вы ее, наверно, очень любили? -- Я? Ее? Избави боже! -- Но ведь вы так грустны. В чем-то должна быть причина. -- Есть и причина, госпожа. -- Вы знаете меня? -- Да! Вы супруга господина ландрата. Мы со старухой часто о вас говорили. Перед самым концом она уже не могла, ей не хватало воздуха, что-то давило ее внутри, вероятно, вода. Но пока силы не сдали, она тараторила без умолку. Настоящая была берлинка... -- Славная женщина? -- Нет. Если бы я так сказала, я бы солгала. Но она лежит здесь, а о мертвых плохо не говорят, зачем нарушать их покой! Как бы не так, получит она у меня покой! Она была никуда не годной, сварливой и скупой женщиной и обо мне никогда не заботилась. А родственники, что приехали вчера из Берлина... грызлись друг с другом до поздней ночи. Эти тоже никуда не годятся, никуда не годятся. Ужасный народ, жадный, алчный и жестокосердный. Уплатить они мне уплатили, а как грубо, неприветливо и со всякими там оговорками, да и то лишь потому, что обязаны были заплатить и до конца квартала оставалось всего шесть дней. Иначе я ничего бы не получила, или только половину, или даже четверть. Ничего не добавили сами, по доброй воле. И дали-то всего одну рваную бумажку в пять марок, только добраться до Берлина, и то в четвертом классе, где придется сидеть на собственном чемодане. Никуда я не поеду, буду сидеть здесь и ждать смерти... Боже! Я надеялась, что у старухи нашла наконец спокойную работу. И вот я ни с чем, и опять придется бродить по свету. К тому нее я католичка. Как мне все надоело! Лучше бы мне лежать на месте старухи, а ей бы остаться вместо меня... Она с удовольствием пожила бы еще, такие зловредные люди всегда любят жить. Тем временем Ролло, сопровождавший Эффи, уселся перед женщиной и, высунув язык, стал рассматривать ее. Когда она замолчала, он поднялся, подошел к ней и положил голову на колени. Женщина мгновенно преобразилась. -- Боже! Как много это для меня значит! Это единственное существо, которое переносит меня, которое дружелюбно смотрит на меня, кладет свою голову мне на колени! Боже, давно я не видела такой ласки. Ну, мой славный, как зовут тебя? Ты ведь замечательный пес! -- Ролло, -- сказала Эффи. -- Ролло, это странное имя. Но имя ни о чем не говорит. У меня тоже странная фамилия, то есть имя. Другого я не имею. -- Как же вас зовут? -- Меня зовут Розвита. -- Да, имя редкое, это ведь... -- Совершенно верно, госпожа, это католическое имя. Я же католичка. Из Эйхсфельда. А католику всегда труднее и горше на свете. Многие не любят католиков, потому что они так часто ходят в церковь. "Вы исповедуетесь, а в главных грехах не признаетесь". Боже, как часто я это слышала, сперва, когда была в прислугах в Гибихенштейне, а затем в Берлине. Но я плохая католичка, совсем забросила свою религию, и, может быть, именно поэтому мне живется так плохо. Да! Нельзя забывать свою веру, нужно все делать, как полагается. -- Розвита, -- повторила Эффи и села рядом с женщиной на скамейку, -- и что вы думаете делать? -- Ах, госпожа, что мне делать? Ничего-то у меня нет. Собираюсь остаться здесь и ждать смерти. Это было бы самое лучшее для меня. И тогда людям останется .думать, что я любила старуху, как верный пес, не хотела уходить с ее могилы, там и умерла. Но это неверно, ради такой старухи не умирают. Я хочу умереть только потому, что не могу больше жить. -- Позвольте спросить вас, Розвита, любите вы детей? Ухаживали вы когда-нибудь за маленькими детьми? -- Конечно, ухаживала. Самое милое дело, как раз по мне. За такой старой берлинкой-- бог да простит мне мой грех, ведь она уже умерла, стоит перед престолом господа и может на меня пожаловаться -- да, за такой старухой, как она, просто омерзительно ухаживать, от этого тошнит... а маленькое дорогое существо, этакая куколка, так и смотрит на тебя своими глазенками, какая прелесть, сердце радуется. В Галле я была мамкой у госпожи директорши, а в Гибихенштейне, куда потом переехала, я выкормила из бутылочки близнецов. Да, уж это дело я знаю как свои пять пальцев. -- Тогда вот что, Розвита. Сразу видно, что вы добрая, честная женщина, немножко прямолиней