Она уже перестраивала свой бюджет в соответствии с уменьшенным доходом: отпустила одну служанку, впредь сделает стол менее изысканным, меньше будет тратить на туалеты, на такси, но не сократит расходы на благотворительность. Когда Маркэнд вскользь сказал ей, что, может быть, он уедет и ее казначеем будет Реннард, она была озадачена, но ничего не сказала. Она ничего не знала о Томасе Реннарде, кроме того, что его дружба с Дэвидом была очень бурной и оборвалась уже давно. Она знала гораздо лучше, чем ее муж, какие сильные эмоции (бессознательно сексуального характера) смущают иногда дружбу между молодыми людьми. Это было естественно, если проходило бесследно, как у Дэвида. Она ничего не могла возразить по поводу того, что Дэвид выбрал своим поверенным Реннарда. Но когда она однажды упомянула о планах Дэвида доктору Коннинджу и, отвечая на его вопрос, назвала имя избранного им адвоката, он одобрительно кивнул. - Я слыхал о нем. Его фирма является представителем нескольких наших учреждений. Превосходнейший человек. - Он улыбнулся. - Дорогая моя, возможно, что это не простое совпадение, возможно, что рука господня направила вашего супруга к человеку, близкому нам. - Мистер Реннард католик? - Нет. О, нет! Если б это было так, он был бы... гм... менее полезен... Его фирма близка к католическим кругам. - Я не понимаю. - Дорогая моя, пока мы принадлежим к этому миру, мир важен для нас, мир для нас важнее всего! Для чего Нам дано тело? Для чего дано тело незримой церкви? Мы, имеющие тело, принадлежим к телу церкви. И это телесное выражение святого духа так же сложно экономически и политически, как телесное выражение души каждого из нас. - Он улыбнулся и потрепал ее но руке. - И так же подвержено заблуждениям. Мы забываем: церкви, как телу, свойственно ошибаться, поскольку тело это составляют человеческие тела. Не раз на протяжении своей истории оно оказывалось порочным, развращенным. Отношение Маркэнда к детям стало менее ровным. В его остром чувстве близости к их поступкам и настроениям появилось новое измерение - измерение дальности. Оно заставляло его внезапно обнимать их, словно тем самым он мог их приблизить, и это грозило нарушить гармоническое течение их игр и разговоров. Он чувствовал, что должен покинуть их, должен вступить в критический, быть может смертельный, конфликт с самим собой, где им не было места. Бывая с ними, он не мог стряхнуть с себя это чувство, отчего его не покидало ощущение некоторой напряженности. Жизнь его шла вперед на уровне, которого почти не касалось его сознание. Он сознавал свои отдельные поступки, свою работу в конторе, например. Но все это составляло лишь поверхностный слой, созданный внутренними силами, которые жили своей жизнью, подобно органам его тела. Он знал лишь оболочку своих поступков. Он знал, что готовится к отъезду, но не знал, ни куда он едет, ни когда, ни зачем. Однажды он забрел в магазин готового платья на Третьей авеню, дешевый конфекцион, из тех, с какими он никогда в жизни не имел дела. Он купил синий костюм, толстые носки и ботинки. Он принес все это домой, уложил в чемодан и поставил его в кладовой верхнего этажа. В другой раз он поднялся наверх, открыл чемодан и положил в карман костюма сотню долларов. Наконец чемодан был наполнен доверху; тогда он забыл о нем. Кто-то заговорил в конторе о нововведении президента Вильсона, заключавшемся в том, что он лично произнес свою речь в конгрессе, и Маркэнду вдруг стало ясно, что он больше не читает газет. Как-то София Фрейм сказала ему: - Какой ужас эта история с капитаном Скоттом, не правда ли?.. Как, мистер Маркэнд, вы _не знаете_, что он и вся его экспедиция погибли, замерзли близ Южного полюса? Но ведь этим полны все газеты. - Южный полюс, - пробормотал Маркэнд. И вдруг ему представилось, что Нью-Йорк так же далек, как и Южный полюс... уже много дней он не видел улиц, по которым ходил, - улиц, чей непрестанный шум врывался в раскрытое окно. - Почему это вас так волнует? - спросил он. - Разве здесь, рядом с нами, не умирают каждый день люди? - Да, но такая оторванность! Представьте себе этих людей, умирающих в полном одиночестве среди ледяной пустыни на краю света! Она отвела глаза от своего блокнота, и Маркэнд посмотрел на нее. Она повернула голову и встретила его взгляд. - Вам это не кажется ужасным, не правда ли? - сказала она. - Вам _понятны_ их искания, то, что привело их на Южный полюс. - Почему вы думаете, что мне это понятно? - Он заметил перемену в своей секретарше с того дня, как ей стало известно о том, что официально называлось его "шестимесячным отпуском". Она теперь часто бывала печальна, иногда угрюма, изредка нежна. Она сказала: - Я знаю, потому что... Мистер Маркэнд, я знаю, что вы не вернетесь сюда. - Это правда, - он говорил тихо, словно ее слова что-то открыли ему. Губы мисс Фрейм задрожали, и она закусила их, и Маркэнд увидел, какими глубокими стали ее глаза. - Но мне и это _тоже_ непонятно. Он улыбнулся и хотел ответить шуткой, но увидел в ее глазах слезы. Он понял тогда, что своим "тоже" она хотела выразить общность между его безвозвратным уходом и погибшей экспедицией Скотта. В комнате возникла напряженность от соприкосновения двух душ, с бессознательной настойчивостью проложивших себе путь друг к другу. Маркэнд всегда ценил в мисс Фрейм чуткую помощницу в работе; чуткость, которая в ней была от женщины, заставляла ее выполнять служебные обязанности с безличностью мужчины. Сейчас женское в ней выступило на передний план: плоское тело, длинная голова с жидкими волосами, глубокие и живые глаза принадлежали женщине. Она сидела рядом с ним, глядя в свой блокнот, не решаясь отереть катившиеся по щекам слезы, чтобы не привлечь к ним внимания. Как он мог помочь ей? - Прежде чем взяться за письма, будьте так добры пройти в библиотеку и достать "Финансовое обозрение" за тысяча девятьсот двенадцатый год. Она поспешно встала. - Мисс Фрейм, - остановил он ее и почувствовал, что это инстинктивное движение было правильно. - Не ходите. - Он улыбнулся. - Я знаю, что вы плачете. Зачем вам скрывать это? Зачем мне скрывать, что я это знаю? - Она села, он взял ее за руку, и слезы ее полились. - Я рад, что вы плачете обо мне. Но не нужно тревожиться. Там, куда я еду, не замерзают насмерть. Она улыбнулась, тихонько высвободила свою руку и вытерла глаза. - Я не понимаю вашего поступка, мистер Маркэнд, но... вы мне разрешите сказать вам одну вещь? - Говорите все, что вам хочется. - Я думаю, вы станете великим человеком, мистер Маркэнд. Он улыбнулся. - Не смейтесь, - строго остановила она его, и Маркэнд встретил взгляд ее глаз, которые уже не туманили слезы. - Увидите, - она торжественно покачала головой, - увидите. - Словно зная то, чего ему не дано было знать, она считала своим долгом предупредить его. ...Южный ветер вдруг сменился северо-восточным, и Нью-Йорк, слишком рано поверивший в весну, продрог под холодным дождем. На Ганновер-сквер Маркэнд сел в вагон надземки, собираясь ехать домой, но на первой же станции вышел, спустился на улицу, где ночная муть уже начала сливаться с угасающим днем, и подставил лицо влажному ветру. Он был без пальто и озяб. Несколько кварталов он шел под эстакадой надземки. Изредка попадались прохожие, такие же грязные и унылые, как и улица, по которой они шли; от своих мрачных обиталищ они отличались только способностью двигаться и чувствовать боль. Уличные фонари и свет в окнах домов, колеблясь, сливались с темнотою ночи. Салуны близ Чатем-сквер переполнены были народом, и из распахнутых дверей вместе с шипением газа вырывался гнусный запах виски и пота и грязное бормотание пьяниц - от запаха виски оно отличалось лишь меньшей способностью улетучиваться. Маркэнд поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы и пошел дальше. Вдруг он спросил себя: - Зачем я иду пешком? Зачем сошел с поезда? Мне холодно. Почему же не сесть опять в вагон надземки или не нанять такси? - Тонкие струйки резали ему лицо. Он замедлил шаг, размеренно продвигаясь вперед сквозь промозглый дождь и ветер, сквозь мешанину надземки, домов, салунов и оборванных людей. Казалось, неприятное физическое ощущение отделило от всего этого не тело его, но лишь сознание. Мысли его вдруг стали необыкновенно выпуклыми. Он думал: - Мне нужно поразмыслить. Что-то мне подсказало, что, если я пойду пешком сквозь сырой мрак этих улиц, начнет работать мысль. Почему человек мыслит? Потому что так должно быть. Почему он идет в дождь пешком, хоть он озяб и голоден и имеет деньги? Потому что так должно быть. Почему сворачивает со своего пути, с болью от него отходит, бросая свое дело, с корнем отрываясь от дома и семьи? Потому что так должно быть. Это ясно. Если бы я мог идти дальше своим путем, я бы не покидал его. Если бы я мог жить и дальше, как жил до сих пор, ни о чем не думая, я бы не старался думать. Что-то заставляет меня поступить так, как я поступаю. Я должен идти вперед, как будто меня пришпорили. Он ближе присмотрелся к миру, среди которого он шел. Темный подъезд... муравейник нищеты... женщина с тяжелым узлом в руках входит туда. Она в черном мужском пальто, истрепанном и залоснившемся от времени, насквозь промокшем от дождя; на голове черная шаль. Неожиданно она поворачивается; ее лицо, зеленовато-бледное в тени подъезда, обращено к Маркэнду. - Нью-Йорк! Несколько залитых светом авеню, несколько нарядных переулков; бесконечные мили мрачного хаоса, где производят товары, свозят их на склады или грузят на пароходы и поезда, где люди труда живут, любят и рожают детей, которые так же станут трудиться, если не умрут раньше. Трудиться - для нас. Для меня. И так вечно. Я принимал все это как должное. Но я не понимал. Должен же быть здесь какой-нибудь логический смысл. Не для меня, потому что я никогда не задумывался над этим смыслом. Как мало я знаю свой город... мир... самого себя. Себя? Я - муж и отец. Что я знаю об Элен? О Тони и Марте? Мне достаточно было чувствовать, что мне хорошо с ними, знать, что им хорошо со мной. Я делец. Но кто из нас по-настоящему думает о своем деле? Соубел, Поллард, Сандерс? Что им известно о табаке, о тех людях, которые разводят его, очищают, перерабатывают? Все мы, люди, - стая волков, напавших на неясный след. Те, кому повезло, настигли добычу, сглодали, и вот они хорошие дельцы. Шахматы требуют больше мысли, игра на скрипке - больше системы. Прожить целую жизнь и так мало знать о ней! И принимать свое незнание как должное! Нет, к черту все, я перестаю мириться с этим! - Маркэнд замедлил шаг, ему вдруг стало ясно: - _Я уже перестал_. - Вот оно, - сказал он вслух, - этот дождь, который хлещет мне в лицо. Я больше не мирюсь со своим незнанием. Его небольшой дом, согретый теплом огней и теплом сердец, вдруг ожил в его сознании, которое влекло его одновременно и к нему и от него. Как ему жить без Элен? Она нужна ему. Его тело будет бунтовать, и страдать, и смертельно томиться по ней. Как решиться навсегда покинуть ее? А его сын и дочь? Как позволить им расти, развиваться, выходить в жизнь, хотя бы ненадолго, без него? Он ревниво охранял всегда свое участие в их развитии. И теперь они будут находить новые радости, открывать чудеса, постигать мир - без него. А разве Элен не нуждается в нем? Разве ее обращение в католичество, хотя она сама о том не знала, не таило в себе призыва к нему? И разве невозможно познать жизнь, оставаясь дома? Не уходя? Ведь и дома - жизнь. Он сумеет найти жизнь в Элен, в детях. Но в этих словах, звучавших разумно, заключался софизм. Конечно, и в них - жизнь. Но к этой жизни он может приблизиться, только найдя ключ; а ключ скрыт где-то в тишине его собственного существа. Вот оно! В тишине. В тиши, далеко от жены и детей. Ему послышался голос Софии Фрейм, так пророчески звучавший, когда она торжественно сравнивала его с заблудившимся исследователем. Он хотел засмеяться тогда, но она помешала этому. Такая ли уж это нелепость? Не часто человек бросает выгодное и надежное дело, любимую семью. Не от мисс Фрейм первой он слышал эти туманные пророчества. Лоис. А еще раньше - Корнелия, с холодной яростью защищавшая его от своего любимого брата. - А что влекло ко мне Тома Реннарда? Нет, это не нелепость. Я чувствую в себе довольно силы, чтобы сокрушить неведение, в котором я жил до сих пор. Довольно силы, чтобы пробудиться. Без жалости... страх... Когда он мысленно произнес "без жалости", слово "страх" вторило ему как эхо. - Куда я иду? Дождь, ветер. Что хочу делать? Что значит - "пробудиться"? - Он еще ничего не предпринял. Он мог бы воспользоваться своим официальным "шестимесячным отпуском" и увезти Элен и детей в Европу. Может быть, под сенью знаменитых соборов он сумеет понять то, что произошло с Элен? Недурная мысль. Может быть, в ней уже совершилось пробуждение? Может быть, они сумеют пробудиться вместе? Он незаметно ускорил шаг, не глядя перед собой (можно прекрасно провести время!), и вдруг налетел на человека, шедшего навстречу. Трость прохожего, загремев, покатилась по мостовой, сам он едва не упал. Маркэнд поддержал его, вложил трость в трясущуюся руку. Его рука тоже задрожала при этом: у человека были выедены болезнью глаза, нос наполовину провалился. - Простите, - сказал Маркэнд, - я не глядел, куда иду. Когда он пошел дальше, он вспомнил, о чем думал: Европа, отпуск, удовольствия... когда сбил с ног слепого. Маркэнд пришел домой поздно, и дети уже лежали в постели. Он снял с себя все мокрое и принял ванну. Он согрелся и почувствовал приятную расслабленность. Он надел шелковую пижаму и халат из верблюжьей шерсти и вышел в столовую, где жена уже ждала его с обедом. - Ты сильно озяб? - Нет, ничего. - Съешь горячего супу, согреешься. Она не спросила, почему он в дождь шел пешком, не потревожила его ни подчеркнутым вопросом, ни подчеркнутым молчанием. Она говорила так, как будто ничего не случилось. Но она не могла удержать биения своего сердца и участившегося дыхания. Непонятное волнение овладело ею еще до прихода Маркэнда домой, до наступления часа, когда он обычно возвращался, и до того, как она узнала, что он шел пешком и поэтому запоздал. Оно охватило ее, когда она сидела за книгой, и заставило вдруг подняться к детям, уложить их в постель с нежностью, в которой была боль. И когда в темноте она опустилась рядом с ними на колени, читая "Отче наш", ее голос дрожал. После обеда они перешли в библиотеку; Элен взяла книгу, Маркэнд - вечернюю газету. Читать они не стали. - Ты устал, дорогой. Вероятно, было много дела в конторе? - Нет, ничуть. Я уже покончил со всеми делами. У Элен упало сердце. Но она сказала: - Наверно, это перемена погоды. Ведь были уже совсем весенние дни. Это всегда нехорошо отзывается на детях, в особенности на Тони. При малейшей сырости он бледнеет и слабеет. Знаешь, дорогой, мне вообще кажется, что после того случая с ногой он уже не такой крепкий, как раньше. - Ты думаешь - что-нибудь серьезное? - Нет. Но у него как-то понизилась сопротивляемость... - Может быть, тебе с ним уехать? Возьми детей и поезжай куда-нибудь, не дожидаясь лета. Элен побледнела, и Маркэнд это заметил. Он знал, что сказал "тебе", а не "нам". Элен подняла на него глаза и улыбнулась. - Пожалуй, ты прав. Я подумаю об этом. Мы могли бы на месяц поехать на юг. Тони, Марта и я. Говорят, в мае чудесно во Флориде. - В мае везде чудесно. Ему не сиделось, он встал и вынул свою скрипку. Уже несколько лет, как он опять время от времени стал браться за инструмент; но у него была слабая техника, а гаммы ему быстро надоедали. Гораздо легче было четверть часа импровизировать, чем бороться с трудностями сонаты. Но он играл редко; его несерьезная игра вызывала в нем чувство вины; невольно она наводила его на мысль об отце, который играл куда лучше него и все же, забросив серьезную работу, кончил свои дни жалким учителем музыки в Клирдене. Сейчас, глядя на Элен, Маркэнд взял скрипку, принадлежавшую прежде его отцу, и провел смычком по струне G, ожидая обычного "вдохновенья". Но вдруг он остановился, посмотрел на свою крупную левую руку и начал гамму G dur. Он сыграл ее довольно быстро, legato, восемь нот одним смычком. Медленнее, четыре ноты одним смычком. Еще медленнее, fortissimo. Потом очень сдержанно, совсем медленно и piano. Элен смотрела на него. Маркэнд уложил скрипку в футляр и вышел из комнаты. Он поднялся по лестнице и бесшумно открыл дверь комнаты, в которой спали Тони и Марта. Слышно было их ровное дыхание. Тони пошевелился, потом снова затих. Отец притворил дверь и стоял во мраке, наполненном дыханием. Ночь была темная, но в окно падал луч отраженного света и ложился на пол. Обе кроватки, стоявшие по сторонам, у стен, оставались в тени. Маркэнд дышал в такт дыханию своих детей. Он взял стул, поставил его в тени у дверей и сел. Он больше не думал ни о чем. Он слышал дыхание мальчика и девочки, двух маленьких спящих тел. Он сознавал их хрупкость, их нежность. Они были его, он любил их. Если бы его не было, всякий мог бы прийти в эту комнату и изувечить эти хрупкие спящие тела. Такие случаи бывают. Побои... насилие... болезнь... нищета... смерть. Тони и Марта счастливые дети; они спят в тепле, сытости, довольстве. Почему? Что, если бы они не были такими счастливыми? Маркэнд попытался представить себе дочь взрослой женщиной, похожей на ту, чье зеленовато-бледное лицо он видел в трущобе Ист-Сайда; увидеть Тони, сына, в образе слепого, с которым он столкнулся... выеденные болезнью глаза... Он не мог этого вынести. Он любит их! В темноте он поднес руку к глазам, и рот его искривился. Потом он встал: на цыпочках подошел к постели Марты и поглядел на нее. Снова Тони пошевелился и затих. Маркэнд вышел из комнаты. Элен лежала в постели; свет затененной абажуром лампы согревал ее строгое лицо, делал волосы нежными и блестящими. Она вязала; ее руки, украшенные только обручальным кольцом, двигались как будто в такт какой-то мучительной мелодии. Но она улыбалась. - Я тоже устала. Когда разденешься, дорогой, погаси свет. Маркэнд разделся, повернул выключатель и раскрыл окно. Дождь перестал, но улица была еще мокрая, а воздух холодный, хотя северо-восточный ветер утих. Не поцеловав Элен, он лег в свою постель; холод прохватил его у окна, и он натянул на себя одеяло. Тогда ему стало тепло. Он заснул почти тотчас же. Так же мгновенно он проснулся и повернул голову к жене. В этот миг и Элен как будто очнулась от сна. Она села в постели и посмотрела на мужа. В свете уличного фонаря рельефно обрисовывалась ее фигура. Маркэнд встал и остановился перед ней. Она прижалась к нему лицом и обхватила его руками. Маркэнд высвободился; решительным движением он сорвал с нее сорочку; она безвольно помогала ему. Потом он снял все с себя и лег в постель. Он сразу приблизился к ней, и они застыли в беспредельном экстазе. Его тело стало безличным, он покинул его, как мертвую оболочку, это объятие было предсмертной судорогой. Он отдалился от нее. Руки Элен конвульсивно сомкнулись, пытаясь удержать его, потом ослабли. Он поцеловал ее глаза, ее лицо, мокрое от слез, наклонился, чтобы поцеловать ее грудь. Вместо того он, как ребенок, прижался к ней щекой. Он по-новому ощутил ее плач; положив к ней на грудь лицо, он точно погрузился в ее слезы. Он встал, и руки Элен бессильно упали по сторонам. Он вернулся на свою постель. Снова он заснул. Когда Маркэнд проснулся, ночь уже тускнела рассветом. Элен дышала, как во сне. Он встал и подошел к окну. Ветер дул с юга. Он был покрыт испариной, и мягкий воздух холодил его кожу. Он оделся, взял в руки ботинки и вышел. В холле еще было темно; темно было в кладовой. Ощупью он разыскал в темноте свой уложенный чемодан. Он вернулся наверх и постоял у двери спальни. Ничего не было слышно. Он постоял у двери детской. Сквозь закрытую дверь он видел спящие хрупкие тела, такие любимые и такие хрупкие. Губы его зашевелились, произнося имена детей. В темноте он повернулся и пошел к дверям комнаты, где спала Элен. Он знал, что она не спит, он знал, что она все время лежала с глазами, раскрытыми и полными слез, неподвижная с той минуты, как он оставил ее. Он вошел и остановился у ее изголовья. Ее лица не было видно в предрассветной мгле, но он чувствовал ее глаза, снизу вверх глядевшие на него... Он не хотел, чтобы она двигалась. Он сказал: - Прощай, Элен. Молчание. Потом: - Прощай, Дэвид, - прошептала она не двигаясь, точно услышала его желание и прощальное объятие, долгое и глубокое, длилось для нее всю ночь и все еще связывало их. Дэвид Маркэнд стоял на улице и глядел на свой дом. Улица была пуста, пустым и туманным был рассвет. Только дом, прочный, хорошо защищенный и теплый, был реален. Он взял чемодан и повернулся лицом к рассвету... ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МАТЕРИ 1 Каждое утро, окончив уборку в доме, миссис Дебора Гор придвигала к окошку гостиной низенькое кресло-качалку и подолгу сидела, глядя в окно. По ту сторону дороги высился холм, на вершине которого много лет тому назад явился ей ангел господень и возвестил, что она должна жить. До прошлой осени, когда сын ее, Гарольд, уехал в город на работу, ей никогда не удавалось посидеть здесь днем; только ночью, когда малюткой, мальчиком, потом юношей он засыпал в своей комнате, она прокрадывалась сюда со свечой в руке, придвигала кресло, гасила огонь и из обступившего ее мрака глядела на темный холм. Случалось, что она засыпала, и когда, проснувшись, видела холм, встающий из ночи вместе с рассветом, то принимала это с благодарностью, словно откровение. Но теперь, когда дом опустел (Гарольд приезжал из Уотертауна не чаще двух раз в месяц), она могла дать волю своей мрачной привычке. Этот холм был сейчас просто грудой земли и камней, взлохмаченной кустиками прошлогодней засохшей травы и изрезанной ручейками апрельской тали. Она смотрела на холм и не видела его; она сидела неподвижно, узкая фигура в темном платье на фоне белого чехла, уронив на колени огрубелые руки, и дымка раздумья застилала ее взгляд. Когда она в первый раз взошла на холм, была зима и полночь, и она босыми ногами ступала по снегу. Это было месяц спустя после ее свадьбы. Всего за месяц перед тем весна улыбнулась ей, но в ту ночь она навсегда похоронила весну. Она радовалась, что сын ее поселился отдельно, - теперь он сам мог заботиться о себе, платить за свою койку и стол; у них не осталось ничего общего. Для того ли ангел господень повелел ей жить, чтобы она вырастила автомобильного механика? Трудно было поверить в это, но что же еще? Трое старших детей умерли, не научившись еще узнавать свою мать; умер и муж после долгих лет, в течение которых привычка и жалость притупили ее отвращение к нему. Ее жизнь кончена. Для чего являлся к ней ангел? Может быть, унылой вереницей дней своих она, сама того не зная, выполняла его повеление? А может быть, Подвиг еще впереди? Она улыбнулась, и ее дыхание участилось. Значит, еще есть надежда? Она знала, что жизнь не кончена. Выполнила ли "она в слепоте своей его волю? Или в слепоте своей ослушалась его? Она глядела на дорогу, грязную от талого снега. В былые годы дорога не была так запущена. Между Клирденом и каменоломнями вечно сновали подводы; всю зиму рабочие свежим гравием посыпали дорогу и чистили канавы, из которых подпочвенные воды попадали в трубы, проложенные по обочине. Теперь канавы засорены и трубы забиты; теперь каменоломни замерли и дорога опустела. Кому ездить по ней мимо ее дома? Дом Маркэндов, в четверти мили пути, пустует уже много лет; близ заброшенных каменоломен стоит развалившаяся лавка ее мужа да у самых мраморных разработок есть ферма скотовода. Осталась только она одна и Гарольд, живущий в мире более далеком от нее, чем смерть, по которой она томится (тело его было таким нежным под ее руками, когда она купала его; теперь от него пахнет непонятно и чуждо, точно в гараже). Ждать чего-нибудь еще? Но ведь весь Клирден мертв, почему же не умереть и ей? А ведь Клирден знал долгую пору расцвета. Как горда была Дебора двадцать пять лет назад, что попала в Клирден. Знаменитый клирденский мрамор! Из серого великолепия, добытого в ведрах земли, выросло не одно правительственное здание Новой Англии, и скульпторы высекали из него статуи героев. Со времен революции мрамор одним давал богатство, и они строили себе красивые виллы под сенью вязов, другим - работу, и это было даже лучше. Она вспомнила, как дома для рабочих вырастали один за другим. Среди мастеров было много итальянцев с гибкими, нервными пальцами и страстным, живым взглядом. Она дрожала от волнения, когда поезд в первый раз мчал ее из Уотертауна в Клирден, - не потому, что тая ждал ее жених, но потому, что и жених казался ей неотъемлемой частью Клирдена. Теперь ветка, построенная для вывоза мрамора, ржавела под сорными травами; теперь дома рабочих прогнили или разрушились дотла; теперь во всех почти виллах сдавались комнаты внаем. Но Клирден знал свой радостный час, которого не знала она. Ей вспомнилась первая брачная ночь. Ее муж, суровый и сильный мужчина, каким он казался ей, встретился с ней всего за месяц до того в Уотертауне, где она работала кельнершей. Прислуживая ему за столом, она замечала, как рука его вздрагивает, прикасаясь к ее руке; вот, подумала она, человек страстный, но зрелый, и воздержанный, и благочестивый, который освободит ее от унизительного ярма, в которое она впряглась с четырнадцати лет, чтобы спастись от страшной нищеты отцовского дома. Он ни разу не поцеловал ее за то недолгое время, что они были помолвлены, но ей это казалось понятным. И вот он входит в спальню, где она ожидает его, стоя в ночной сорочке под лампой, мягким светом озаряющей голубое одеяло на кровати, и он целует ее. Все ее нетерпение, и благодарность, и созревшая готовность стать женщиной расцветают в ней, и она отвечает на его поцелуй. Но он хватает ее за плечи: "А, тебе знакома страсть? Вот как! Ну, мы отобьем у тебя охоту!" Подняв ей руки, он прикрутил их к спинке кровати. Губы его дрожали, как дрожат телеграфные провода на ветру. Он наклонился, коснулся губами ее подмышек и стал сечь ее. Для того ли господь дал ей тело, гибкое, как молодое деревцо? Или для того, чтобы, истерзанное, оно принесло трех полумертвых и скоро умерших детей? Зачем господь дал ей сильный дух? Чтобы она сумела изучить болезнь души своего мужа, понять его и потому не возненавидеть до конца? Или же для того, чтоб ее последнее, единственное оставшееся жить дитя, после того как она долгие годы учила его познанию бога, воплощенного в видимом мире, стало поклоняться пахнущим нефтью машинам? - Тело у меня еще крепкое. Немало есть женщин, которые в двадцать пять лет не так крепки, как я в сорок. - И дом ее, ставший в конце концов продолжением ее тела, сверкал свежевыбеленными стенами и крепкими полами в отличие от полуразрушенных вилл. И разум ее тоже окреп, после того как она перестала питать его снятым молоком проповедей здешнего священника мистера Селби. Она могла читать Библию, могла переносить одиночество. Ради чего? Все это было бесплодно. Сюзи Ларк, в тридцать лет оставшаяся вдовой, успела пережить с мужем то, чего ей, Деборе, никогда не дано было узнать. В доме Демарестов, безмолвном и мрачном теперь, когда-то звучала музыка. - К чему мне разум... если он может только спрашивать, но не отвечать? Пустыня. - Ее рассудок издевался над ней, напоминая, каким плодоносным мог быть ее путь. Часто ее дом и ее жизнь казались ей оскорблением, и ей мучительно хотелось разрушить их. И все же она скребла стены и мыла полы, она жила. Ангел господень воспретил ей умереть. Она смотрела на свой холм - тоже пустыня, куча бесплодной земли. Но господь сумел извлечь из нее пользу. Дважды он заставил ее возвратиться оттуда в постылый дом. Ради чего? Богу незачем говорить об этом. Нужно покориться и ждать, служа ему. Дебора Гор посмотрела на свои руки. Тридцать лет стряпни и уборки сделали узловатыми суставы, сплющили концы пальцев, но продолговатые ладони еще сохранили изящество. Они напомнили ей о восемнадцатилетней девушке, ставшей женой Сэмюеля Гора. - Я ли была той девушкой? - В ней, такой, какой она стала теперь, было больше от заглохшего Клирдена, даже от ее покойного мужа, чем от той девушки, мечтательной и полной изумления. Но разбитое и безобразное реально; прекрасная мечта лжива. Этому научила ее жизнь. Однако, глядя то на холм, то внутрь себя, она не верит в это. Нет, то, что реально, не может умереть. Умирает то, что лживо. То, что реально, быть может, не родилось еще. Теперь она по-иному смотрит на девушку, невестой приехавшую в Клирден. В ней она видит не себя и не другую; в ней таилось _зерно_, хоть ему суждено было умереть в бесплодной земле, унеся с собой всю жизнь, которую она могла бы прожить. Пушистые апрельские облака, сбившись в кучу, лежали на ее холме. В первый раз, когда она взошла туда, на вершине лежал снег. Это было той ночью, когда она почувствовала, что жестокость мужа в тайниках ее тела пробудила отклик. - Господи, неужели скоро мы вдвоем будем наслаждаться этой омерзительной игрой? - Она не замечала ни своих босых ног, ни сырого ветра, забиравшегося в складки ее рубашки, пока не достигла вершины холма. Ни огней, ни домов; только небо. От луны, скрытой за плотной завесой туч, все небо мерцало, точно тусклый, но проницательный взгляд. Оно смотрело на нее, оно приказывало ей вернуться, и только потом она поняла, что незримо таилось за ним. Она пришла в комнату мужа и сказала ему: "Я попытаюсь быть тебе доброй женой, но ты не должен больше бить меня". Он повиновался, он ни разу с тех пор не ударил ее. Но воздержание задушило в нем жизненную силу, исковерканную и неистовую. И она поняла, что побои были единственно возможной формой его ласки, и другой мужской ласки она никогда не узнала. Тогда все пошло еще хуже, потому что он стал полумертвым, как трое первых детей, рожденных ею. Когда умер последний ребенок, стоял апрель, и она почувствовала, что не хочет больше видеть весну. Снова она поднялась на холм, и завеса облаков разорвалась; ангел господень, облаченный в лунное серебро и звезды, стоял перед ней, указывая назад, на ее дом. Она слышала и голос его... Пушистые апрельские облака... Кто-то поднимается по дороге. Широкоплечий мужчина с чемоданом в руке. Он останавливается перед ее окном, поворачивается лицом к дому, ставит чемодан на землю (он, видимо, устал), поднимает его другой рукой, идет дальше. Лицо, повернутое к окну, показалось смутно знакомым. Странствующий торговец, не знающий, что "Универсальная торговля Гора" давно уже мертва? Невозможно. Приятель поляка с луговой фермы? Вероятно, просто по ошибке попал на эту мертвую дорогу. Сейчас вернется. Но что-то знакомое почудилось в его лице. Ветер разогнал тучи над холмом; блекло-желтый, он выделялся на бледном небе. "Весна", - пробормотала Дебора Гор и раскрыла окно навстречу теплому дню. Маркэнду почти не пришлось дожидаться на вокзале: он сразу попал на поезд, идущий в Уотербери, и оттуда по ветке доехал до Уотертауна. В Уотертауне кассир уставился на него так, словно увидел перед собой Рип Ван Винкля. - На Клирден? Да по этой линии уже десять лет нет движения, приятель. Снаружи, на товарной платформе, возле своего "форда" суетился приземистый фермер, силясь втиснуть на заднее сиденье большую корзину. Маркэнд помог ему; корзина была громоздкая, но не тяжелая. - Вы случайно не в Клирден едете? - Да вроде того, - сказал фермер, которого звали Джекоб Лоусон. - То есть я еду домой, а это еще миля с хвостиком в сторону от баптистской церкви. Они ехали вместе по утренним нолям. Фермер был занят рулем "форда", первой своей машины, и молчал. Маркэнд вбирал в себя вместе с воздухом холмистую землю (деревья, скот, каменные стены), позади вздымавшуюся к небу, и был рад молчаливости своего спутника. Маркэнду хотелось стать частью всего, что его окружало, забыть о фермере и о стуке мотора. Нервная спазма сдавила ему горло, как всегда перед каким-нибудь решительным поступком. Он чувствовал эту спазму шестнадцать лет тому назад, когда умерла его мать и когда он приехал в Нью-Йорк; чувствовал, когда впервые шел на работу в мастерскую мистера Девитта, чувствовал в свой первый день в школе и в тот самый памятный вечер его детства, когда мать обняла его и сказала: "Дэви, твой отец умер. Мы теперь одни с тобой". Спазма, которая давит его грудь, словно напор жизни, сокрушающий его ленивую волю. Есть ли и тут этот жизненный напор... в его бегстве в Клирден? Фермер Лоусон осторожно вел машину. Встретив на пути большую выбоину, он тормозил и потом снова набирал скорость, громыхая по медленно поднимающейся в гору дороге. - Придется им почистить эти лужи, - нарушил он молчание, - теперь, когда всюду заводятся автомобили. Маркэнду не хотелось отвечать. Фермер украдкой покосился на него. Потом снова устремил глаза вперед на дорогу. - Первый раз в наших краях? - До девятнадцати лет я жил в Клирдене. - С тех пор не бывали здесь? - С тех пор - нет. - Ну, это все равно, что первый раз. Старый город умирает, не падая, точно прогнивший дуб. Но земля тут хорошая - мы, пришельцы, не жалуемся. Маркэнд посмотрел на него: узкий лоб, слабая челюсть, острые глаза, внимательно следящие за поворотами пути; за ним, у дороги, сучковатые яблони, которые вот-вот зацветут. А над оставшимся за поворотом фруктовым садом, над пастбищем сияло неизменно голубое небо. - Да, сэр, - Лоусон вдруг сделался разговорчивым, - тише едешь, дальше будешь. Горожане шьют сапоги. Мы сеем хлеб. Они едят наш хлеб, а мы носим их сапоги. Так нет, им все хочется поскорее, этим спекулянтишкам с Уолл-стрит и всяким прочим, которые хотят заправлять Америкой. Им, видите ли, нужно продавать наше добро в другие страны, где мы не хозяева и никогда хозяевами не будем, сколько б ни посылали туда солдат. Ну вот. А потом - бац! Где-нибудь лопнет, как вот в Мексике, и стоп машина. - Может быть, вы и правы, - сказал Маркэнд. - Понятно, я прав. Я вам вот что скажу. - Лоусон замедлил ход. - Этот новый президент Вильсон - сущее несчастье. В шестнадцатом году мы от него отделаемся, будьте покойны... А уж тогда мы установим такие высокие тарифы, каких еще никогда не было. Прикроем иммиграцию, - вы подумайте, даже тут, в Клирдене, всякие итальянцы и поляки нахватали себе земли! И потом мы, фермеры, будем торговать с городами, а города будут с нами торговать. А все остальные страны пусть производят свои товары и делают свои революции, и вообще - черт с ними!.. - Автомобиль остановился. - Ну, вот и приехали. Теперь ступайте прямо по дороге. Там уж увидите Клирден - или то, что от него осталось. Лоусон фыркнул, и машина, точно проворная букашка, юркнула в сторону, оставляя за собой черный след. Через полчаса Маркэнд стоял перед Клирденом. Справа от него шел крутой скалистый склон, на котором лепились домики; то поднимаясь, то падая, он заканчивался там, где когда-то были каменоломни. Повыше домов склон порос рощицей, весенняя дымка висела над оголенными деревьями и кустами; дальше городок палисадниками спускался к лужайке с протоптанными дорожками и церковью посредине - белым деревянным строением в строго классическом стиле; а ниже лужайки проходила южная улица, застроенная более скромными жилыми домами. Гордое сердце Клирдена - утратившее теперь свою гордость. Даже на великолепной лужайке трава была местами вытоптана, исчезли белые столбики, отмечавшие границы дорожек, тропинки заросли травой. Внизу, под горой, в запущенных палисадниках угрюмо стояли дома богачей, куда Дэвида и его мать почти никогда не приглашали; краска с них облупилась, и на окнах покривились ставни. Долговечными и нерушимыми казались мальчику Дэвиду эти особняки, как мрамор клирденских каменоломен. Но мрамор исчез, и вместе с ним - величие этих особняков. Маркэнд почувствовал себя ограбленным, как будто вдруг обесценился залог, неведомый, но надежный, который он хранил в себе все эти годы. Грудь сдавило еще больше. - Что я делаю тут? - Ему стало стыдно. - Зачем мне понадобилось увидеть все это? - Он вдруг понял, что все эти годы, проведенные в Нью-Йорке, он не переставал любить Клирден. Чтобы обойти заброшенные усадьбы, он пошел по южной улице. Частые пятна плесени лежали на стенах небольших домиков. Их когда-то веселая расцветка - белый, солнечно-желтый; розовый кирпич - сейчас превратилась в унылую пестроту. Калитки покосились, в садиках валялся мусор. Изредка попадались прохожие или зеваки, сидевшие у ворот. Улица, которая вела к его старому дому и дальше, к каменоломням, перешла в проезжую дорогу, обезображенную развалинами лесопилки, обугленным остовом сгоревшего здания. Потом на склоне горы, правее дороги, потянулась осиновая рощица, и Маркэнд снова вдохнул запах свежего утра. Поле, холм... здесь он играл мальчишкой. Через дорогу дом Горов (по-прежнему чисто выбеленный); один раз миссис Гор встретила его, когда он спускался с холма, и так сердито поглядела на него, словно он забрался в ее сад. Маркэнд смутно помнил миссис Гор. Но она прерывала свое неприветливое затворничество и приходила к ним в дом ухаживать за его матерью в последние месяцы ее жизни. Она никогда не разговаривала с ним, только раз, когда он спросил, поправится ли мать, она ответила: "Не задавай глупых вопросов. В мире и без них довольно шума". Все-таки, хотя он ее почти не знал, она ему нравилась - так же бессознательно, как не нравился ее муж, который всегда стоял за своим прилавком, такой холодный и сухой. - Живут ли они все так же молчаливо и замкнуто? - подумал он. Дорога вдруг круто повернула на северо-запад и пошла в гору: его дом. Маркэнд поставил чемодан на дорогу и посмотрел на свой дом. Он его не чувствовал своим, это маленькое, похожее на ящик строение, желтое, в грязных пятнах, заколоченное досками, в зарослях болиголова. Дом стоял на пригорке, футов на десять выше дороги; шестнадцать лет опустошенности сделали его чуждым. - Это мой дом. - Маркэнд ощутил томительное желание снова наполнить его собой. Он поднялся по кирпичным ступеням, поросшим сорняками, увидел, что навес над крыльцом прогнулся под тяжестью многих снегопадов, и обошел вокруг дома. Крыши дворовых построек протекали, полы сгнили; но сарай уцелел, и в нем до сих пор лежали несколько сухих поленьев и немного хворосту. Ставень одного из окон столовой совсем сгнил, и стекло было разбито. Маркэнд вынул складной нож из кармана, снял с ржавых петель все ставни и сложил их на дворе. Он вставил в замочную скважину ключ - мистер Тиббетс его передал ему с такой осторожностью, словно в ключах длиннее шести дюймов было нечто непристойное, - и пошел в кухню. На него пахнуло холодной сыростью, заставившей его вздрогнуть; он застегнул пальто и раскрыл окна апрельскому утру. Потом он прошел в столовую, соседнюю с кухней. Круглый красный стол, тяжелые кожаные стулья, массивный резной буфет, который его отец каким-то образом ухитрился привезти из Германии, теперь еще больше загромождали тесную комнату. Маркэнд почувствовал, что он не один. Он услышал шорох, потом глухой стук: о потолок ударилась птица. Отскочив, она упала на пол, вспорхнула, стала кружить, приближаясь к открытому окну; пролетев мимо, ударилась о стену, отпрянула назад. Скоро в своем слепом бессилии измерить этот странный замкнутый мир она, должно быть, расшибется насмерть. Теперь она билась на полу, мигая на свет. Маркэнд пошевелился; птица стремительно взлетела вверх, упала на стол, мотнулась к окну, снова не попала в него и рикошетом от стены отлетела в дальний угол. Она затихла на полу, неподвижными глазами глядя на человека. Маркэ