ила для его друга, а тот ушел от них так, словно был всего-навсего жильцом в их доме. Его руки сомкнулись у нее на горле. Он притянул ее к себе... и потом отшвырнул. Она упала у самой печки, пламя вдруг вспыхнуло на ее плечах, это дало наконец выход его ярости. Он сорвал с себя пиджак и закутал ее; пламя погасло. - Марита! - сказал он. Он с нежностью перенес ее на постель и уложил ничком. Ее волосы были опалены на затылке; спина и плечи ярко алели под обгоревшей рубашкой. Он схватил ее на руки и перевернул. Лицо, шея, грудь были невредимы. Они были чисты... она была чиста. - Estas bien? Марита! Она открыла глаза и улыбнулась. Вечером, в тот час, когда злобное пламя опалило шею и плечи Мариты, а на сердце ее лег холод, как в саду пред рассветом, Тед Ленк увозила своего нового любовника к северным висконсинским лесам. - Я чувствую... - сказал Маркэнд и попытался улыбнуться зеленой обивке спального вагона, стрекотанью электрического вентилятора. - Я чувствую, что иду не той дорогой. - Что вы хотите сказать? - Видите ли, все это время я точно плыл по реке, а река обычно течет под гору, и мне почему-то кажется, что под гору - это обязательно к югу. Утром старинный локомотив с пузатой трубой, таща за собой один вагон, нырнул в дебри девственного леса. Окна все были раскрыты, и Тед с Маркэндом, сидя рядом, ловили лязг колес, шум-стук-свист паровоза, день вечносине-зелено-золотой. От солнца день казался глубже; деревья струили вино многих зим и лет. Они сошли в деревне, молитвенно спокойной, с белой церковкой и рыбацким людом, степенно разгуливающим под вязами. Двое молодых японцев-слуг, встав у мотора лодки Ленков, повезли их вдоль фиорда, сапфирового среди изумрудных холмов. Вдали серела поверхность озера и бледное небо над ним. Фиорд вдруг разлился сверкающими водами залива. Впереди, в сосновой куще, заплясали, звеня, редкие березки; и лодка скользнула к пристани. - Приехали, - сказала Теодора и выпрыгнула из лодки; потом она посмотрела на своего спутника: он бледен, и у него слишком большие глаза, ему нужно загореть под сентябрьским солнцем. Маркэнд продолжал сидеть. - Выходите, - она протянула ему руку. Он взял ее за руку и втащил назад в лодку. Слуги понесли вещи в дом. - Я хочу искупаться раньше, - сказал Маркэнд. - Чудесная мысль! Вокруг не видно было следов человека; они были наедине с заливом и с землей, встававшей в спутанных корнях и стройных стволах деревьев. Они сбросили с себя все и нырнули в прохладную воду. Маркэнд подплыл к Теодоре и обнял ее. Прикосновение его тела было безличным, она не чувствовала в нем тепла, оно открыло ей, что мир холоден: вода была - мир; целый мир отделял от нее теплоту его плоти. Крепким, как колонна, телом прижавшись к ее груди и животу, он стал вместе с ней погружаться в воду. Даже свет померк в холоде. Бешеным усилием она вырвалась и устремилась наверх, на воздух. Она торопливо подплыла к мосткам, подобрала свою одежду и скрылась в павильоне пристани. Когда она уже была одета, Маркэнд все еще лежал на воде, вдали от берега, лицом к небу. Она не могла заставить себя позвать его; одна, она пошла к дому. Он был так ласков с ней, хотя порой казалось, что он спит... когда шел с ней рядом, греб в лодке, на дне которой она лежала, наблюдая за ним, когда он целовал ее. Или он был только послушен? Ребенок, заучивающий свой урок? Они долго спали, завтракали в постели, шли гулять по сосновому бору, где солнечные пятна горели на устланной пурпурными иглами земле. Она играла ему на рояле. После обеда они сидели у открытого камина, день угасал, мир угасал, и в них поднималось желание. Но он каждый день купался один (она всегда очень любила купаться и плавала гораздо лучше него, но теперь не могла заставить себя войти в воду), и это ежедневное одинокое плаванье в холодной воде казалось женщине единственным самостоятельным поступком мужчины. Все остальное, даже его приближение к ней и утоление утонченной жажды ее тела, было проявлением ее воли, результатом ее поступков. И она узнала, что сущность ее воли не в том, чтобы захотеть его, но в том, чтобы он захотел ее и взял, повинуясь своим законам. Оттого, что он всегда принадлежал ей, она но могла принадлежать ему и не могла обладать им. Оттого, что он двигался по ее воле, ей не нужно было заставлять его двигаться. Только плавая в одиночестве, он двигался сам по себе... в холодной воде, которая почему-то была мир и вставала между ними. Хотя она не хотела признать это, тот единственный раз, когда они вдвоем погрузились в воду, был полон значения. Она ощущала его в дыхании леса, когда они шли гулять, и по вкусе поцелуев, когда они любили друг друга. Значение, в котором были боль и ужас. Возвратился из своей деловой поездки отец Тед, Оскар Стайн, маленький человечек пятидесяти пяти лет, в изящном летнем костюме, оттенявшем уродливость его проникнутого страданием лица. Стайн поглядел на Маркэнда и на спою обожаемую дочь и, оставшись один, стал раскачиваться, как старый еврей на молитве. В Тед была для него вся жизнь, и впервые его уверенность в ней поколебалась. "Моя дочь родилась, - любил он хвастать перед друзьями, - во время паники 1893 года..." Он был уверен в ее твердой вере в покоренный ими мир. (Он не говорил, что день рождения его дочери был днем смерти его жены и что в этот день он пошел в свою контору, чтобы совершить сделку, положившую начало его состоянию.) В Тед осуществилось все. Через нее его кровь покорила высшие круги общества Чикаго и самые богатые круги. Она вышла замуж за одного из Ленков и сделала его своим рабом. Но этот Маркэнд... что мог дать Маркэнд для торжества их воли? Богатый маленький человечек (из своей поездки в Нью-Йорк он вывез пачку договоров, означавших - если война продлится - миллионы!) смутно чувствовал в Маркэнде неукротимую жизнь, а жизни Стайн не доверял. Жизнь полна горечи. Победа воли есть победа над жизнью. В этом смысл денег и успеха в обществе. Не жизни хотел он... а бегства от жизни с ее горьким лицом нищеты и страдания. Дочь бессознательно разделяла философию отца. А отец бессознательно хотел, чтобы дочь даже в своих отношениях с людьми не уступала жизни - и не искала жизни, которая полна горечи. - Берегись, - сказал Стайн дочери, когда они смотрели, как Маркэнд плавает в бухте. - Берегись, - он отрезал свою сигару, - как бы тебе не полюбить его. Он знал о связи Тед с Докерти, и это не тревожило его: она не любила. Когда она порвала с ним... "Ну, что ж, - сказал ей поэт, - вы были моей. Мое честолюбие удовлетворено. Я перенесу разрыв с вами. Мне кажется, что мое честолюбие - единственное, что я люблю. Я никогда не мог забыть того, чему в детстве учила меня моя достойная матушка: добродетельные женщины, говорила она, смотрят на свое тело как на священное сокровище, которое они дарят мужчине лишь в чудесном таинстве любви. Всю жизнь я был собирателем этих священных сокровищ. Вы были моей, Тед, - вам не уязвить меня. Эта белокурая дура, влюбленная в Мэта Корнера, Луэлла Симс, может уязвить меня гораздо сильнее... потому что мне никак не удается сделать ее своей..." ...она пришла к отцу, почернев от раненой гордости. Умный старик не огорчился: она его не любит. Теперь Тед спросила: - Разве для женщины такое большое несчастье полюбить мужчину? - и попыталась отвести глаза от лежавшего на воде тела Маркэнда. - Для большинства женщин - это победа. Для тебя это было бы поражение. ...И может быть, я держу себя в руках только ради тебя, отец? Ради твоей воли, обращенной на меня? - А хорошо бы отдать все, - сказала она, - все, до конца. Ведь это все - только бремя. - Ты перестала быть сама собой. Лучше избавься от него, Тед. - Нет! Он невежествен или живет в полусне. Он ничего не знает о музыке, о живописи, он не прочел в своей жизни ни одной хорошей книги. Я не хочу избавиться от него! Я его переделаю. - Что ты хочешь сказать? - Оскар Стайн сдавил толстую сигару в сведенных страданием губах. В его глазах появилось выражение, знакомое его компаньонам: оно всегда появлялось, когда их предложения казались ему сомнительными. - Я повезу его назад, в Чикаго. Я заставлю его читать. Я научу его думать. - И тогда? - Не знаю. Может быть, я перестану любить его, а он полюбит меня. - Она засмеялась невеселым смехом. - Это будет для меня занятие. - Разве у тебя мало занятий? Твои комитеты? Эта школа в Алабаме... как она называется? - "Школа нового мира". - Ну вот, ведь ты же почти руководишь ею. Ты даешь на нее деньги. Если это не значит руководить, ты просто глупа. А твои курсы Монтессори? Твоя больница для учителей? - Папа, мне все это надоело. Я не хочу больше никого воспитывать. - Кроме этого Маркэнда? Она обернулась к нему. - Да, - сказала она гневно. А в сердце своем: - Если б только он хотел меня ради самого себя, ради темного, невежественного самого себя! Если б только он дал мне почувствовать, что в моей любви к нему он не ищет спасения от какой-то иной любви! Для народов Европы наступило веселое житье. Молодые люди гуртом шли в армию, оставляя все личное позади. Молодые женщины ложились в постель с солдатами... патриотами... мундирами, не чувствуя надобности беспокоиться об их человеческих качествах, свободные отдаваться всецело своим тайным желаниям. Старики после ухода молодежи на войну правили домашним очагом. Женщины, перешагнувшие климактерический период, наслаждались пролитой кровью молодых людей, которые не захотели спать с ними. Державы становились державное. Богачи становились богаче. Церкви христовы жирели от анафем (во имя Христово) врагу, который не мог быть прощен. Бог не тревожил больше землю; люди, освобожденные от него, переполняли церкви и окопы. Акции "Бриджпорт-Стил" поднимались в цене. Том Реннард уже переводил свой честолюбивый взгляд от Таммани-холла к Белому дому. Консервопромышленники требовали больше скота; биржевые маклеры требовали больше пшеницы; цены на сельскохозяйственные продукты вздувались. Девушки с военных заводов сбрасывали свое шелковое белье (оставаясь в шелковых чулках) по требованию юношей с военных заводов. Разумные молодые люди, разбросанные по десяткам фронтов, приходя на побывку домой... своим родным, своим подружкам, своим друзьям, своим книгам, своим представителям в политике, в промышленности и в искусстве... стали предлагать один вопрос: какая разница между жизнью в окопах и жизнью дома? Ответ: Никакой. Теодора Ленк увезла Дэвида Маркэнда обратно в Чикаго (был октябрь, и ее отец уехал еще раньше). - Помнишь, что ты сказал, когда мы ехали сюда? Кожа Маркэнда стала коричневой и пахла сосновым лисом и северным ветром. - Ты сказал: я бы должен ехать на юг. Реки всегда текут под гору, сказал ты, а это для меня означает к югу. - Ну и что же? - спросил Маркэнд и сквозь стекло спального вагона заглянул в ночь, но увидел только отражение лица Теодоры. - Мы едем на юг. Ты доволен? Маркэнд закрыл глаза. - Вы будете работать, сэр, - сказала она. - Вы будете учиться. Твоя беда в том, что ты слишком мало знаешь. Ты человек крупного калибра, всю свою жизнь вращавшийся в мелкокалиберном мире. Да, я подразумеваю твое дело и твою семью... Я подразумеваю - все. Она рукой повернула к себе его лицо; ему пришлось открыть глаза. - Маркэнд, ты меня совсем не любишь? Он позволил ей поцеловать его в губы. - С тобой взбеситься можно!.. Что же ты - свою жену любишь? Теперь его глаза смотрели мимо ее глаз. - Маркэнд, что случилось с тобой, когда ты работал на бойнях? Помнишь, мы один раз виделись до того, и я влюбилась в тебя в тот вечер. Но когда мы встретились опять, ты был совсем другой. Иногда я... иногда ты внушаешь мне такое чувство, будто я полюбила одного человека, а живу теперь с другим. Он перевел взгляд и увидел ее. - Скажи мне, - повторила она, - что случилось? Ей захотелось кричать от его молчания. Она вспомнила своего отца. - Я научу тебя говорить, - сказала она. 5. ЗАЛИВ Люси - типичное селение южной Алабамы. Оно расположено на северо-восточном берегу бухты Мобил, близ дельты многих рек... Тенсоу, Мобил, Томбигби, Алабама. На красных неподатливых землях близ болотистых вод растут бледно-зеленые кипарисы, темно-зеленые виргинские дубы, серые мхи. Цвет хижин - цвет времени года, их ритм - ритм жизни пахарей. Концентрические волны глинозема, лесов и хижин сомкнулись вокруг населенного белыми Люси. Селение стоит на берегу, по ту сторону бухты, и красная земля еще проглядывает местами, но окраска и железные крыши домов стерли следы времен года. Белые жители Люси горды. Им и присным их принадлежат красные земли черных. Им принадлежат лес и лесопилка на окраине городка и фабрика, с которой мебель в крестьянском вкусе морем отправляют на север. Им принадлежат три церкви, аптека, несколько мануфактурных лавок, окружной суд (светлое дерево и деревянные колонны под мрамор) и тюрьма. Есть в городке даже публичная библиотека, в которой целые полки мемуаров и романов времен Конфедерации покрываются пылью на глазах у пожилой девицы, родственницы генерала Ли, фамильная усадьба которой разрушилась под напором взбунтовавшихся роз, молочая и олеандров. Гордые жители Люси несут одно общее бремя, которое по-разному сказывается на всех. Из мужчин одни - высокие, худые и бледные, другие - цветущие, с бычьими шеями и торчащими животами. Женщины тоже двух типов: чаще всего встречаются сухопарые, у которых губы водянисты, а груди отвисают, едва созрев, у других - невысокая фигура склонна к полноте, а волосы струятся ярким золотым или каштановым потоком. Эти женщины - лучшие умы города; но они значительно уступают числом своим слаботелым сестрам, в которых мысль - только эхо, а чувства - лишь мутный отстой зависти и злобы, и мужчинам, чей дух и разум придавлены общим бременем. Это бремя видно на глаз; ярус за ярусом красноватой земли оно восходит к северу, к западу, к востоку от бухты. Оно едино, но состоит из многих частей; оно - это множество мелких ферм, обрабатываемых испольщиками, это хлопковые и табачные плантации, это промышленные городки, где уголь превращается в энергию и железо - в сталь. Имя этому бремени - Негр. Бремя это неизменно - в добрые времена и в худые. Его не уменьшить ни тюками хлопка на палубах британских судов, ни клубами табачного дыма над французскими окопами. И нет передышки, нет облегчения от этого бремени жителям Люси. Это бремя долга - духовного, эмоционального, денежного. Мужчины, женщины и дети Люси унаследовали этот долг от предков и называют его наследием своей страны и своей культуры. Они гордятся своим бременем и называют его всяческими традиционными именами, тем делая еще тяжелей и мрачней. Они говорят городским трущобам и фермам в низине: "Мы ваши хозяева". И Негр отвечает им: "Все дела наши и наша боль да падут на головы ваши". Те говорят: "Мы лучше вас", а Негр им в ответ: "Так несите же нашу бедность". Те: "Мы не хотим смешиваться с вами. Ваш цвет - пусть он будет вашим отличительным знаком". А Негр в ответ: "В нашем цвете собраны все краски мира - зелень молодой поросли, краснота суглинка, синь небес, золото солнца. А в вашем - только белое, то, что остается после всего, то, что есть - смерть". Те говорят: "Мы не будем любить вас, как братьев". И Негр отвечает: "Вы будете нас бояться". Немного севернее селения Люси есть старый парк в триста акров, известный со времен креолов как поместье Войз. В конце прошлого века два молодых брата Войз жили со своей сестрой Эмили и с полудюжиной слуг, потомками рабов, в замке с высокой колоннадой, которая медленно гнила под плющом, сорняками и диким виноградом. Их отец, полковник Джастин Войз, адъютант Джексона Каменная Стена в войну между Севером и Югом, дважды губернатор Алабамы, - умер; мать, происходившая из лучших креольских кругов и Луизиане, умерла еще при рождении Эмили. Юноши, иступив в права наследства, переехали в Новый Орлеан, где они могли дать волю своей склонности к пьянству, азарту и темнокожим девушкам. Старший заразился сифилисом и покончил с собой; младшего убили в публичном доме. Эмили, которая уехала одновременно с братьями, но только в Нью-Йорк, и вышла замуж за блестящего адвоката, по фамилии Болтон, в двадцать пять лет оказалась единственной владелицей поместья Войз. Муж вскоре ее оставил. Она принадлежала к типу невысоких полных женщин, с мускулатурой достаточно крепкой, чтобы поддерживать пышную грудь; черные волосы росли непокорной гривой; черные глаза были бархатно-мягки и смелы. Эмили Болтон была бурного нрава, красива и неряшлива. С детства она любила хорошие книги; они внушили ей интерес к психологии и педагогике, который с годами все возрастал. С помощью небольшого наличного состояния, оставшегося ей от войзовских капиталов после уплаты долгов, сделанных братьями, она добилась развода, получила право полной опеки над маленькой дочерью и на год уехала в Италию работать у Марии Монтессори. Она вернулась с твердым решением основать школу в новом духе. Акры поместья Войз были к ее услугам, но не было необходимых денег. Она принялась охотиться за долларами и добыла их с легкостью, которая ей самой показалась удивительной. Ее книга, где она излагала свою теорию "свободного воспитания", смесь из Толстого, Бергсона, Монтессори, Генри Джорджа и Джона Дьюи, была распродана мгновенно и без конца переиздавалась. Она умела покорять аудиторию и объехала всю страну. Но ей никогда не удавалось собрать достаточно денег, и перерывы между поездками редко длились больше двух-трех недель. Школа в Люси, или Школа Эмили Болтон (официально она называлась Школа нового мира), прославилась; но ее основательница редко бывала в ней. Она была слишком занята прославлением своей школы и оплатой долгов, сделанных ради нее, чтобы самой руководить делом; слишком занята, чтобы по-прежнему читать книги; слишком занята, чтобы уделять время и внимание собственной дочери. Школа и девочка были вверены учителям, которых Эмили Болтон подбирала по интуиции среди мечтательно настроенных молодых людей и женщин, в которых ее лекции встречали сочувствие. Все они готовы были "бросить все и ехать на Юг, чтобы послужить делу". Добрые намерения были дорогой, которая вела в Люси. Теодора Стайн встретила Эмили Болтон, будучи восемнадцатилетней студенткой Чикагского университета. В этом неугомонном теле, в котором добрая воля била через край, еврейская девушка нашла дух, жадный, как и у нее самой. Вскоре Тед сделалась основным источником средств для Школы нового мира, безжалостно взимая налог с друзей, родных и возможных любовников среди своего круга богатых евреев. Позднее, выйдя замуж за Ленка, она попыталась доставать деньги в среде консервопромышленников, но это оказалось труднее. Эмили Болтон полюбила Тед; приезжая в Чикаго, что бывало по крайней мере раз в год, она всегда останавливалась у нее. Теперь ей было лет сорок, и только с Тед, которая была вдвое моложе, она становилась простой и откровенной. - У вас, дорогуша моя, голова лучше моей, - признавалась она своим протяжным гортанным голосом, от которого Тед вспоминались алабамские песни. - Я все делаю только по вдохновению. Лишь с Тед она говорила о себе как о женщине. - Уже скоро восемь лет с тех пор, как я покончила с последним любовником. И я не горюю, дорогуша. Их было у меня немного, по все они одинаковы. Заключая их в свои объятия, я чувствовала потребность покорить их - отнять у них мужественность. Вы понимаете, что я хочу сказать. И мне это всегда удавалось. А потом что? Потом лежишь и бесишься всю ночь. - Значит, вы никогда не испытали оргазма? - Нет, дорогуша, разве только если я сама заботилась об этом, - ответила Эмили Болтон. - Но возвращаюсь к разговору об этом... как его? - Фрейде, - подсказала Теодора. - Я его использую, он мне подходит, - сказала миссис Болтон. - В скором времени, дорогая Эмили, никто не даст ни цента за лекцию по психологии или педагогике, которая не будет основана на Фрейде. - Отлично. - Миссис Болтон расправила на диване свободные складки своего одеяния. - Продолжайте. У меня есть целый час. Расскажите мне еще о нем. - В августе 1915 года в Школе нового мира в Алабаме было пятьдесят учеников; ни одного южанина. Их отцы - адвокаты, доктора, профессора, коммерсанты с Севера, у которых хватает ума, чтобы с презрением относиться к своему занятию, и веры в то, что они могут оправдать свою жизнь, воспитывая детей; их матери читают все новинки, но не пренебрегают маникюром и парикмахерами. Пяти десяткам детей посчастливилось. Разве это не так? В огромном парке прохладно, в ручьях всегда полно лягушек и рыбы, и даже с наступлением зимы кипарисы и вековые дубы остаются зелеными. Уроки ничуть не докучливы. Иногда Сайрес Ленни (его называют Сай), преподаватель английского языка, латыни, гражданского права, географии и бухгалтерии, говорил, что знает не больше своих учеников; он предоставлял им додумываться обо всем самим или не додумываться вовсе, если им угодно. А милый старый Хорас Ганн, с остроконечной черной бородкой и вывороченными красными губами, тот всегда говорил: "Если только вы не взорвете себя и других и не наглотаетесь яду, лаборатория в вашем распоряжении и столярная мастерская - тоже..." Существуют, конечно, правила, но большей частью очень приятные. Например, до перехода в четвертую группу не разрешается читать. С книгами знакомятся позднее. Читайте деревья, и небо, и землю, говорит Лида Шарон, которая ведет группу детей моложе десяти лет. Сайрес Ленни купил (на собственные деньги) киноаппарат и установил его в гимнастическом зале; теперь можно следить за похождениями Перла Уайта, Фрэнсиса Бушмена и Теды Бара. Есть у школы три пони, за которыми ухаживают мальчики, и кролики, и две лисицы, и обезьянка из Панамы, и попугаи. Есть большой террариум - жучки, пауки, даже тарантул. Есть пчелиные ульи, из которых достают чудесный мед. И конечно, есть огород, где у каждого школьника своя грядка, которую он пропалывает и удобряет; и в одном конце парка аллея густо разросшегося орешника (а дальше высокие ворота, и за ними начинается красная земля, откуда в сумерках и на рассвете слышно пение негров). Школа нового мира - настоящая детская республика. Сайрес Ленни, главный учитель, знает толк в республиках: когда-то он был судьей в Калифорний и выставляя свою кандидатуру в конгресс. Дети избирают из своей среды старост, которые управляют школой; для всего - для столярных, строительных работ, садоводства, финансов - есть свои отделы. Есть даже пожарный отдел. Но полицейского нет, потому что каждый школьник "сторож брату своему". Конечно, есть школьный оркестр и бюро общественных развлечений. Только пищу готовят черные, под близоруким наблюдением старого Реймонда, который утверждает, что проделал все походы с полковником Джастином Войзом. Время, которое остается после всех этих многообразных занятий или просто ничегонеделания, проводится в классах. Но и классы не такие, как везде. Просто много стульев в комнатах, где стены увешаны детскими рисунками. Если хочешь, можно болтать, а если учитель надоел или нет настроения слушать историю Франции или выводить бином Ньютона, можно лечь спать - тут же в классе или в парке, под деревьями. По парку раскинуто много построек; одноэтажные сооружения из некрашеных сосновых досок, вроде хижин, в которых нередко протекают крыши. Но особой любовью всех пользуется главное здание, Замок, и только самые старшие питомцы Школы нового мира удостаиваются чести занимать койку в одной из комнат верхнего этажа. Во всех комнатах Замка высокие потолки, стены обшиты деревянными панелями, а сколько воздуху! Летом здесь гораздо прохладнее, чем в хижинах, а в зимнюю сырость теплее. В самой большой комнате внизу, где когда-то была гостиная и стены до сих пор увешаны фамильными портретами, теперь столовая. Здесь проводит беседы Эмили Болтон, когда ей случается заглянуть на недельку-другую в школу, а чаще - Сайрес Ленни. Раскладные столы убираются; все, кроме учителей, сидят на полу. Сайрес стоит под портретом, на котором во весь рост изображен генерал в сером мундире. У генерала борода лопатой, маленькие изящные руки; сапоги его блестят, мундир в образцовом порядке. Зато Сайресу Ленни не мешало бы побриться, ворот его грязной фланелевой рубахи расстегнут, и оттуда торчит кадык. Он часто беседует о значении Школы нового мира, о том, что такое новый мир, что должны делать люди - "а вы, дети, в особенности", - чтобы он возник на самом деле. Прежде всего нужно многое уничтожить. Систему прибылей. Законы, защищающие прибыли. Государство, которое издает законы, защищающие прибыли. Укоренившиеся взгляды и представления, породившие государство, которое издает законы, защищающие прибыли. Совершенное общество, говорит Сайрес, в каждом из нас заложено, как зерно. Школа может только помочь ему взрасти. Разве вы создали овощи в вашем огороде? Конечно, нет. Вы обработали землю, посеяли семена, выпололи сорняки, поливали, может быть, защищали от птиц. Понятно? Вся наша школа - такой огород, а вы, дорогие дети, семена добра. Но вы же и огородники. Для того чтобы взрасти, вы должны сами ухаживать за грядами. Вот почему людьми быть гораздо труднее и гораздо интереснее, чем растениями. В вас самих и семена, и огородник, и орудия его труда. В вас самих и сорняки, и губительное действие солнца, заморозков, насекомых-вредителей. Ах, как легко размножаются сорняки; дайте им волю - и они заглушат все сады мира. Уже целый год в Европе идет война. Вот что случается, когда сорнякам дают волю. Вы читаете в газетах: "Германия заняла Польшу", "Победа австрийцев в Сербии", "Успехи Великобритании в Дарданеллах", "Итальянской армии прегражден путь за Изонцо". У нас есть карты, вы можете втыкать в них булавочки, чтобы обозначить линии фронтов. Вы можете заучить наизусть все иностранные названия. И ничего не поймете во всем этом. Дело в сорняках, дорогие детки. Все дело в сорняках, которым долгие годы позволяли расти в сердцах людей, пока они не заполнили всю Европу. Это - история. Все остальное - пропаганда. Знаете что? Возьмем одну или две грядки на нашем огороде и перестанем следить за ними. Отдадим ее сорнякам и насекомым - и посмотрим, что получится. Кто пожертвует своей грядкой? Ты, Джейн? Может быть, ты, Дадли? Все равно с твоей фасолью слишком много возни... А помидоры? Кто у нас ухаживает за помидорами? Не хочешь, Мэрион? Никто не хочет? Кому охота отдать свою маленькую грядку сорнякам? Что же сказать о мире, в котором мы живем? Он сплошь зарос сорными травами. Вы уже видите, к чему это привело в Европе. Что ж, там просто успели сильней разрастись сорняки - сад более старый. Скоро и в Америке будет не лучше. Да, страна Вашингтона и Линкольна вся поросла сорняками. Политики, банкиры, капиталисты, спекулянты... все это сорные травы. Как нам отнестись к этому? Как поступить? Тед Ленк и Дэвид Маркэнд снова сидят вдвоем в купе спального вагона, рядом, лицом к югу. Уже конец июля; девять месяцев прошло с той поры, как они возвратились в Чикаго из висконсинской усадьбы. Они едут знойными нолями южного Иллинойса, равниной, которую американцы называют Египтом, так плоска она и так плодородна. Маис созрел; стеблями он уходит в прохладную черную почву, но колосья созданы солнцем и струят солнце вширь и вдаль мириадами отражений, весь мир вовлекая в огненную пляску, все дома, всех людей, всех животных. - Потом не будет так жарко, - говорит Теодора, - когда мы подъедем к заливу. Там южные ветры охлаждает вода, а тут их нагревают тысячи миль земли. - Пусть будет жарко, - говорит Маркэнд, - это хорошо, что жара. - Что ты хочешь сказать? - Ее вопрос звучит нервно. - Ведь мы едем в школу в Люси, чтобы творить, не так ли? Разве для творчества не нужен огонь? - Да, по не вне нас, Дэвид. - За год она приучилась называть его Дэвид, а не Маркэнд. - Нам нужен внутренний огонь. - Это верно. - И такого огня у нас достаточно, ведь правда? У нас есть наша любовь и наша воля. Добрая воля. Нам ни к чему это пекло. - Благодаря ему вызревает зерно. - Ты так говоришь, словно только в этом одном и уверен. Маркэнд следит за золотисто-зелеными волнами солнца и маисовом поле. - Твои вечные сомнения, Дэвид, заставляют меня содрогаться... Поезд, как нож, врезается в город, оставляя позади косые тонкие ломти улиц, домов, экипажей, людей, деревьев в тяжелой листве. Паровоз пронзительно вскрикивает; крик тоже остается позади, вместе с городом, который опять собирает воедино разметанные поездом куски. Маркэнду кажется, что он слит с поездом и что какая-то частица... частица его самого... остается в каждом поле, к каждой деревне, разрезанной поездом. Оттого что так много приходится резать, поезд должен сточиться, стать совсем тонким. Когда от него останется только движущаяся точка, которая одним движением разрезает на лету землю, он достигнет залива. Конец путешествия... - ...и трепетать, Дэвид. Потому что я знаю, отчего ты сомневаешься в успешной работе школы. Ты сомневаешься в своей любви ко мне. - Я никогда не говорил, что люблю тебя. Я никогда не произносил слова "любовь". - Но ты все время любил меня. Любишь. - Чем же тогда ты недовольна? - Нет, я довольна, Дэвид, довольна. - Она кладет на его ладонь свою руку, руку, горячую всегда, даже в зимнюю стужу; но тонкая перчатка прохладна, маленькая горячая рука окутана прохладой. - И твои сомнения не мешают мне, правда. - Ей вспоминается сказанное однажды Дэном Докерти: "Только сумасшедшие не сомневаются никогда. Здоровый разум есть утверждение сомнений". Она понимает, что пытается уговорить сама себя, и смолкает. Поезд сильней уклоняется к западу; низкое солнце пламенеет в окне; весь день оно накаляло землю и воздух, от него не укроешься. Пламя солнца слито с пламенем дня и угасает с ним вместе. Поезд поднимается на мост; внизу медлительный водоворот Огайо. "Каир, Каир!" - выкрикивает проводник. Поезд уже высоко. А на западе, за россыпью низких домов Маркэнд видит Миссисипи. Река лужей коричневой крови растекается по полям и дальше извивается снова, становясь все темнее и уже; весь видимый мир опутан ее спиралью, извивающейся бесконечно, словно река стремится весь материк увлечь с собою на юг. - Юг, - говорит Маркэнд, когда поезд бежит между Кентукки и Миссури. - Теперь уже мы на Юге. - Это волнует тебя? - Мы ближе к цели. Солнце стоит на реке; солнце на реке огромно, окрашено кровью, неподвижно в непреодолимом движении. Но человеческий мир сотрясают перемены. Разбросанные хижины, извилистые дороги, фургон, запряженный мулом, старуха на козлах - во всем движение; и перемены в них - от неизменной реки и солнца. Ночь наступает внезапно, точно с трех сторон падает занавес. Маркэнд, позабыв о женщине, сидящей рядом, все еще чувствует миг неподвижности солнца на реке. Освещенные хижины и первые звезды - прорехи в занавесе ночи, но день не кончается, солнце не перестает светить. На мгновенье Маркэнд видит время, расстилающееся вширь и вглубь, как пространство, и себя, движущегося в нем. ...Юг. Я еду на Юг. Почему это тревожит меня? По ту сторону реки уже не Миссури, а Арканзас: здесь не Кентукки, а Теннесси. Прославленные названия. Но я не потому взволнован. - Его рука точно в испуге протягивается к женщине, сидящей рядом; она сняла перчатку, и ее рука горяча. В резком электрическом свете пролетающей мимо платформы у Тед совсем детское лицо; свет безжалостно ударяет в прядь волос у виска, трепетный рот, нежный изгиб лба; потом снова потемки купе. Кто она? Вдвоем они во тьме мчатся на Юг, текут вместе с рекою; один ли здесь поток или два и вместе ли они текут? Одна ли тьма или две? Чувство одиночества и жалости заставляет его не выпускать ее руку; жалость к ней, так похожей на ребенка, растет и захватывает его всего. Будет ли это всегда только жалость? Может быть, жалость к самому себе обратится в страх и заставит его порвать с ней? Он видит ее тело, которое умеет быть таким уверенным и страстным, тело - воплощение ее настойчивой воли... она осиротела и похожа на ребенка, не поспевает за ним, живет в его тени. Ее воля не принесла ей ничего, только сделала ее уязвимой и отвратила от нее его любовь - единственное, что ей было нужно. - Почему, полная мольбы о жизни, она пришла к тебе? Что ты сделал с теми, кто хотел любить тебя? С Элен, Тони, Деборой, Стэном, простодушным Филипом Двеллингом, Хуаном и Маритой?.. - Маркэнд не знает, где кончается его жалость к Теодоре и начинается страх перед собой. - Мемфис, Мемфис! - кричит проводник. Локомотив пронзительно взывает к ночи, но ночь не отвечает. Ритм колес сбивается, ослабевает. Поезд, которому быстрота бега не давала погрузиться в безмолвную ночь, теперь, замедляя свое движение, опускается в самую глубину и там останавливается неподвижно. Мемфис безмолвен. Проводник стучит в дверь и потом открывает ее, обращаясь к паре, сидящей в потемках: - Прошу простить, сэр. Это Мемфис. Мы здесь простоим целый час. - Час? - спрашивает Тед. - Почему час? - Да, мэм. Поезд Цинциннати - Индианаполис - Сент-Луис запаздывает. Нам придется ждать тут целый час. Тед зажигает свет и берет в руки свой несессер. - Можете приготовить постели, - говорит она. Маркэнд смотрит на часы. Пять минут двенадцатого. - Я немного пройдусь - ведь еще целый час. - Не забудь вернуться. - Тед устало улыбается. Маркэнд прошел через станцию торопливо, словно стремясь выбраться из заколдованного круга поезда - из круга непреложного движения, которое было уделом поезда и реки. Потом он остановился. Улица круто поднималась кверху, тьма огибала уличные фонари у мрачных стен и надвигалась снова. На небе не было звезд. Мемфис лежал на дне черного провала. Но он был неподвижен, а Маркэнду этого лишь и хотелось. Он пошел по улице вверх, повернулся, чтобы взглянуть на железнодорожное полотно, смутно ощутил дыхание реки; пошел дальше. Чем выше взбирался он, тем глубже, казалось, погружался в черный провал. Он услышал над собой шаги и в свете газового фонаря увидел человека, с лицом, черным, как ночь, и белыми глазами. Человек свернул в поперечную улицу и скрылся; когда он исчез, выросла тень его, огромный черный росчерк. Маркэнд остановился; он был один. Дома поднимались к поперечной улице, которая шла горизонтально, и от этого Маркэнду показалось, что он стоит у ворот. Вдруг ему стало страшно. - Этот город - в аду... - Адская ненависть пропитывала тени, пылала в газовых фонарях, отдавалась в постукиванье шагов. Позади осталась река, ведущая к Югу. Может быть, Мемфис - ворота ада, и он на пути в ад... он и Теодора? По-прежнему он стоял лицом к вершине улицы; он захотел повернуться к реке, но боялся... он заставил себя повернуться. Что-то, казалось ему, должно спуститься сверху по этой улице ада и ударить его в спину; но он овладел собой и готов был принять удар, откуда бы ни шел он. И в этот миг, глядя вниз, где чернота реки мешалась с чернотой железной дороги, он увидел Тед, в полотняном костюме, ожидавшую его возвращения. Потом он увидел месяцы жизни с Тед... осень, зиму, весну в Чикаго... Он жил в уютной комнате, которую нашла для него Тед, неподалеку от ее дома на Северной стороне. Окружение было немецкое, burgerlich, и ому это нравилось. Аккуратные деревья заглядывали в гостиные, уставленные майоликовыми вазами, этажерками с безделушками и диванчиками в полотняных чехлах; чуть дальше, на Кларк-стрит, был погребок, Bierkeller, где он часто сидел, потягивая густое темное пиво и слушая тяжеловесную музыку. По большую часть дня он проводил дома, перед каминной решеткой, прилежно читая книги, которые приносила ему Тед. Романы Джорджа Мура, Мередита, Гарди, Бальзака, Флобера, Тургенева, Толстого, Бурже, Анатоля Франса ("Прежде всего тебе надо отказаться от мысли, что романы - несерьезное чтение. В романах бывает или вздор, или величайшая истина"), Бергсона, над которым он засыпал, Уильяма Джеймса, казавшегося ему очень скучным, потому что он с большим искусством и красноречием рассуждал о вопросах, в которых ничего не смыслил, Джона Дьюи, которого он не понимал, но к которому испытывал уважение. Книги по психоанализу, которые очаровали его, хотя ему трудно было бы сказать, верит ли он в то, что в них написано. Труды по средневековой культуре и сравнительной истории религий, которые вызвали в нем нежное воспоминание об Элен... далекой Элен. Саймондса - о Ренессансе. Пьесы Шоу, которому он не доверял, и другого ирландца, по имени Синг, который ему очень понравился. "В Америке нет великих романистов", - сказала она ему, но принесла "Алую букву" и "Сестру Керри" некоего Драйзера, по словам Тед, "ценного как журналист, но не как художник". Бесхитростная повесть заставила Маркэнда проявить самостоятельность; он захотел достать еще Драйзера и наткнулся на "Спрута" и "Мак Тига" Норриса. Он подружился с владельцем книжной лавки на Дивижн-стрит, молодым евреем в очках со стеклами толщиной в полдюйма, и в пиджаке, осыпанном на плечах перхотью; по его совету он прочел "Экономическое толкование Конституции США" Бирда и другие критические сочинения об американской действительности. Еврей продал ему том статей Маркса и Энгельса, познакомил его с Достоевским и уговорил перечитать "Дон-Кихота". Были поздние мартовские сумерки. Тед вошла и стала греть руки у камина. Она казалась утомленной, как всегда перед встречей со своим любовником. Сегодня выдался особенно трудный день. Завтрак в Комитете друзей Школы нового мира и задача выудить у болтливых дам обещание собрать двадцать тысяч долларов до наступления лета. Эмили Болтон произнесла вдохновенную речь, но Тед так ушла в мысли о том, сколько можно получить с каждой дамы, что услышала лишь последние фразы. "Старый мир объят войной, - говорила Эмили, - и уничтожает сам себя. Но новый мир не будет рожден без нашего сознательного и разумного участия. Если мы будем плыть по течению, то и нас втянет в водоворот старого мира, а возможно, и в войну. В этот час мирового кризиса мы должны трудиться, чтоб доказать свою верность идеалам Америки. Мы должны пересоздать человеческую жизнь, чтоб старый мир сменился новым. А пересоздание жизни зависит от перевоспитания - от созидательного воспитания наших детей. Вот в чем символ веры и сущность методов нашей школы". Хорошая речь. Потом Тед поспешила в Музей искусств, чтоб встретиться с Дэном Докерти... Милый Дэн; теперь, когда с любовью было покончено, она испытывала к нему теплое чувство. Он повел ее в какую-то трущобу на Южной стороне, где поэт Мигель Ларрах лежал больной в холодной грязной комнате. Она была уверена, что у него сифилис, и все время, пока они сидели там, боялась дышать. На обратном пути она выбросила в мусорную урну перчатку, которой касалась рука поэта. Чай у тетки ее мужа, Стефании Ленк, обворожительной старушки, от которой до сих пор пахнет мылом и кислой капустой, несмотря на ее жемчуг (самый крупный в Чикаго). Но на Лейтона там напало собственническое настроение (он часто был ему подвержен), и он все испортил. "Поедем к Брайду, - сказал он, - там есть несколько новых цорновских гравюр". - "Не могу. У меня свидание". - "Где?" Она не сумела сразу солгать и не сказала ничего. "Ну-ну, ладно! - рассмеялся он. - Я ведь не спрашиваю с кем. Я просто хотел подвезти тебя в автомобиле". - "Я хочу пройтись пешком", - отвечала она. И шла пешком не меньше мили под сырым мартовским ветром, который нес ей в глаза весь сор и пыль Чикаго. Потом она взяла такси. Вверх