ого нервного человечка, чьи подвижные руки, казалось, привыкли к жизни более утонченной, чем жизнь машин. Он увидел маленькие ноги, мерившие подмостки, услышал формулировки, уверенные и точные. Де Леон не спорил: он описывал новый мир; он жил в нем и знал его. Это был упорядоченный мир, похожий на него самого. В нем не было ни мусорных свалок, ни отбросов общества. Рабочие, объединенные производством, которое создало и кормило этот мир, сами им управляли, но не путем политической деятельности, а просто тем, что каждый мужчина и каждая женщина делали свое дело на своем месте; если же нет - выбрасывались, как ненужные обломки. Спокойным рассказом о благоденствии, которое должно наступить на американской земле, пожилой человек Де Леон убедил юношу Берна. Его обращение совершилось мгновенно. Так солнце восходит над миром, который лежит во тьме незримый, пока солнечные лучи не озарят его. Берн бросил играть на бильярде, думать о девушках, стал обходить салуны. Он не мог забыть плавной речи Де Леона, той своеобразной безличной силы, которая делала его такой яркой личностью. Он решил пойти за Де Леоном и взялся за чтение. Он заглянул в Маркса, но только "Манифест Коммунистической партии" пришелся ему по душе. Тогда он возвратился к таким книгам, как "Основы социологии" Спенсера, "Древнее общество" Моргана и "Федералист". Многое нашел он у Мэдисона и у Джефферсона - больше, чем у таких утопистов, как Беллами и Альберт Брисбэйн. Юджин Дебс из вновь возникшей социалистической партии отвлек его от Де Леона. Испано-американец был поэт и ученый, питавший инстинктивное недоверие к индивидуальной деятельности. _Его_ жизнь была достаточно активна; но он опасался незрелой воли американских рабочих и ставил ей преграды. Берн вступил в организацию "Индустриальные рабочие мира" и присоединился к левому крылу. Он скоро почувствовал, что здесь слишком большая роль отводится собственно воле (дополненной академическим интеллектуализмом); но Берн испытывал потребность принадлежать к организации ("Я рабочий, а не пророк-одиночка!"), а другой, лучшей, он не знал. Он стал колесить по стране, нанимаясь на работу то в типографию, то на завод. Он учился говорить понятными словами с небольшими группами рабочих, учился организовывать, учился читать и учить. Он хорошо зарабатывал и позабыл все свои дурные привычки; он откладывал деньги и завел текущий счет. Вскоре он одолел "Капитал" Маркса и, так как ясно было, что мозг революционного движения находится за Рейном, стал брать уроки немецкого языка у немецких товарищей в Ланкастере, Милуоки, Нью-Йорке. К 1912 году он окончательно разочаровался в ИРМ. Он чувствовал, что чрезмерный эмоционализм и активное недоверие к мысли и системе приведут их к полной путанице. "Путать интеллектуальность с социальным санкюлотством, - говорил он, - значит впасть в роковую ошибку". Он не порвал с организацией (он верил в "единый мощный союз", во всеобщую забастовку, в борьбу с локаутом предпринимателей, в контроль над саботажем); но для того, чтобы разрешить все свои сомнения и попытаться найти корень зла, он решил на время отстраниться от непосредственной борьбы. Он снял со счета свои сбережения и нанялся стюардом на пароход, отходивший в Англию. Казалось, на пароходе уместился в миниатюре весь мир, так что за десять дней можно было получить о нем представление. От кочегара, обреченного на каторжный труд в машинном отделении, до офицера на мостике, от высланного иммигранта на палубе третьего класса до миллионера в роскошной каюте - все общественные группы были обособлены совершенно. Между ними высились перегородки с железными остриями вверху; психологические, экономические перегородки. А специалисты, управлявшие кораблем, все члены команды - от капитана до механика - были рабами имущего класса и молчаливо подчинялись его власти и его нормам. Словом, все как на суше. Лондон испугал Берна; в Англии он встретил мало социалистов. Там были обманывающие самих себя оппортунисты, которые вроде лидера Рабочей партии Рамсея Макдональда прикрывали свою связь с буржуазным миром пацифистскими по сути дела программами; или вроде Бернарда Шоу (которого ему привелось услышать) прятали свой эмоциональный конкубинат с капиталом под шутовством, у всех вызывавшим смех и никому не причинявшим вреда. И были обманывающие самих себя лицемеры вроде Веббов, которые, чтоб скрыть свою капитуляцию перед капитализмом, громоздили горы статистических доказательств, что капитализм со своими пороками неизбежно обречен на отступление. Он встретил крупных местных лидеров. Был, например, Том Манн - краснолицый великан, сочетавший в своей упрямой душе ясновидение пророка, смирение святого и любовь поэта. В Париже молодой человек узнал, что человеческая жизнь в городе может быть прекрасна. Оглядываясь на родные американские города, он понял, что своей формой они обязаны не жизни в целом, а простейшим побуждениям, ведущим к отрицанию жизни. Париж был целостен и прекрасен, как живое человеческое тело. При виде Нотр-Дам Берн испытал досаду и страх, в котором сам себе не хотел признаться. Он не мог преклониться перед его несомненной грандиозностью, но он не мог и отрицать свое волнение при виде его; он слишком хорошо знал, какая каста и какая вера вылепили его из жизненных сил народа. Но когда он очутился в Лувре, ему захотелось благоговейно опуститься на колени. Его величавая красота открыла ему, сколько красоты таилось в человеческой жизни. Берн бродил по Парижу, откликаясь на красоту его зданий, чутьем воспринимая прелесть скромных дверных притолок, окон, совершенных, как глаза на выразительном лице, изгибы улиц, плавные, как округлости тела. Здесь еще чувствовалось здоровье старого мира - правда, не слишком крепкое, порядком нерастраченное теперь (в уродливых американских городах, казалось ему, оно было загублено безвозвратно) здоровье, определяемое неразвитым производством, при котором для того, чтоб один мог свободно мыслить и создавать, десятеро гнили в рабстве. И все же это была здоровая человеческая красота, потому что человек до сих пор не в силах был создать ничего лучшего. И путь вперед - теперь Берн знал это - лежал (что бы ни говорили многие из его товарищей) не через отрицание этой былой и неполной красоты, но через усвоение ее и преображение. Его деньги пришли к концу: незнание французского языка мешало ему зарабатывать на жизнь или находить друзей. Третьим классом он поехал в Берлин - и через неделю получил место в типографии издательства, выпускавшего, главным образом для читателей континентальной Европы, английские и американские романы. Его знание немецкого языка оказалось хуже, чем он ожидал; у него не было способностей к языкам, даже к родному, хотя он бывал довольно красноречив, когда хорошо знал то, о чем говорил. Неистовый бред Ницше, более сдержанные нелепицы Макса Штирнера, краткие статьи Энгельса (голос здравого смысла, гораздо более волнующий, чем вся парадоксальность первых двух) он еще мог одолеть при напряженной работе. Но в новейших социалистических писаниях (Гильфердинг, Каутский, Унтерман, Меринг) слова громоздились, как дюны зыбкого и непроходимого песка. Легче дело шло на социал-демократических митингах. Здесь, как и везде, он увидел, что очень многие товарищи (крыло большинства), пропуская революционную доктрину сквозь призму общественных привычек, превращали ее в худосочную защиту существующего порядка вещей. Но были здесь и люди истинно свободные: мужчины и женщины, проникнутые идеей социализма, освобождавшей мысли и чувства от старых форм. Он услышал Карла Либкнехта, понял из его речи немногое, но дух этого человека, ясный, как майское утро, воспламенил его. Он встретил Розу Люксембург, и с этого дня его жизнь получила священный смысл. Джон Берн натягивает на плечи пальто. Ему холодно, несмотря на керосиновую плитку. Почему ему вспомнилась Роза сегодня? Он оглядывает унылую комнату, типичное обиталище городского бедняка: весь город - тюрьма, как для бедных, так и для богатых. Вот почему! Уже почти год Роза Люксембург сидит в тюрьме на Барнимштрассе. - _Оба мы в тюрьме_! Но "мир жив повсюду, - слышит он ее голос, - даже в тюрьме". Даже в этой капиталистической тюрьме он должен помнить, что мир - повсюду и что мир прекрасен! Вот что он увез домой из Берлина три года тому назад, после встречи с Розой. Рождение революции (и революционеров) совершается не техникой. Революция должна начинаться как прогулка по весенним полям, как любовь. Потому что в ней люди обретают новую жизнь. ...Поеду на Юг. Пройду по южным землям. И может быть, белые рабочие, чья жизнь слита с недрами гор, и черные крестьяне, чья жизнь слита с черной землей, поймут, что машина - всего лишь часть жизни мира, который прекрасен. Поймут лучше, чем мы, пуритане, во всяком случае - быстрее. Потому что мы так давно научились отрицать жизнь, что, когда появились машины, их естественно обратили на отрицание жизни - на ее истребление. Роза права... Быть может, она думала именно об этом, говоря, что рабочие Китая и России могут скорее прийти к социализму, чем рабочие Парижа и Берлина, потому что они не утратили близости к полям, где жизнь мира непосредственно говорит с человеком и человеку легче понять, что жизнь прекрасна. Поля должны прийти на заводы, и заводы - выйти в поля! Теодора Ленк мечется на постели. В окне уже брезжит рассвет, и ей это неприятно: теперь еще труднее будет уснуть. Но рассвет, точно кислота, разъедает розовые занавески, обращает в пепел атласный блеск стен, дотрагивается до одеяла, забирается на подушку и в мысли, испепеляя их сознанием истины. ...Я не должна была приезжать сюда. Мне не место здесь. Где же мое место? - Какой скучный город Голливуд! Кто бы мог подумать? Экзотика? В железных крышах Люси больше экзотики. - Сладкоречивых стариков, хозяев этого города, она такими и представляла себе: родные братья коммерсантов, которые играли в карты с ее отцом. Но художники, режиссеры, актеры, сценаристы! - они оказались всего лишь паразитами старичков. И в их жилах течет та же самая кровь, только разжиженная, как всегда у паразитов. Страсть? Только старики знают ее. Смелость? В погоне за долларами. Искусство? Кроить пиджаки и брюки. - Почему таким холодом веет здесь? Комната Тед посерела от рассвета, даже розовое дерево кровати и голубой шелк одеяла поблекли в серой мгле. - Быть может, потому, что и другие пришли сюда так, как ты! Не для любви, Теодора. А в мире, там, где нет любви... повсюду холод... холод... холод, как в космических пространствах меж звездами. Как ты, они пришли сюда для славы и денег. Холодное сокровище... Холодные сердца ищут, холодные умы измышляют... холодное сокровище... Я могу возвратиться к Дэвиду. - Она знает, что никогда не вернется к Дэвиду. - Я могу возвратиться к Лейтону. - Она знает, что не вернется к мужу. В страхе поползти назад к людям, которые были к ней добры? - Да, Дэвид был добр, хоть он никогда не любил меня. Он любил меня лучшей любовью, чем я его. Лучшей, чем я себя любила. Я могу возвратиться к отцу... Одинокий старик, догорающий в Чикаго, испепеливший себя. Бог дал ему мягкость, нежность, чуткость, и бог дал ему честолюбие, обращенное на меня. И он убил меня: мое желание исполнить его волю (волю нежно любящего отца) убило меня. Будь он проклят... как проклята я. Он должен догореть в одиночестве, его нежность ко мне и его любовь ко мне не могут коснуться меня. Он одинок, я одинока... я не могу вернуться к отцу. Где-то далеко в рассветной мгле кричит человек, грохочут по камням колеса. Теодора чувствует безмолвие, которое ее окружает; она содрогается в рассветной мгле. - Нужно жить, больше ничего не осталось. - Сегодня вечером у нее последние пробные съемки. Мэтью сделал больше, чем она ожидала: ее путь был очень легким. - Бедный Мэтью, вы тоже погибли. Значит, _я погибла_? Мы даже не могли согреть друг друга, потому что ваше отчаяние старо, а мое молодо. - Она хороша собой. - Я должна уснуть! - У нее ослепительное тело и полные отчаяния глаза, которым аппарат искусно придает выражение пустоты, а пустые мужчины и девушки назовут эту пустоту "загадочностью", и их голод найдет в ней отклик и утоление. Нужно жить, больше ничего не осталось. Позировать, обманывать, лгать телом и душой. Платить другим лжецам за то, чтоб они все это назвали прекрасным, другим лжецам, которым нужно жить, потому что в ней больше ничего не осталось. - Последние пробные съемки должны дать хороший результат (я должна уснуть!), я видела это по лицу старого Гоубела и Мэтью, который мысленно возвращается уже к своей практике в Чикаго. А почему бы нет? Я стану "дочерью нации". Порождением вашего честолюбия и вашей пустоты. Я не хуже многих из вас. Только умнее. Вы будете платить мне и восхищаться мной потому, что я такая же, как вы, только умнее. Ради чего живете вы? Есть ли что-нибудь в этой стране, ради чего можно жить? (Розово-шелковый уют, который рассветом обращается в пепел?) СМОТРИТЕ ТЕОДОРУ ЛЕЙН, ДОЧЬ НАЦИИ... Нужно жить, больше ничего не осталось. Я должна уснуть! Иначе съемки... - Она наклоняется к столику у изголовья постели, открывает небольшой флакон и запивает водой таблетку. Потом ложится ничком, высоко натягивает одеяло и зарывает лицо в подушки, прячась от рассвета... Лида Шарон сидит у простого соснового стола и пишет письмо. На ней свободная зеленая блуза, зачесанные назад волосы открывают лоб. Перед ней на плитке дымится кофейник, сзади измятая постель. Она перечитывает написанное: "Дорогой товарищ Берн! Я очень рада, если то, что я в тот вечер говорила о Юге, способствовало вашему решению навестить нас. Здесь благодатная почва, в этом я уверена. Бедняки негры и белые - такие же бедняки. Негры, для которых нет другой надежды, кроме социальной, революции. Белые, которых тоже эксплуатируют самым ужасным образом, но они еще должны нести бессмысленное и тяжелое бремя "превосходства" над неграми, а ведь у них есть революционные традиции. Но как трудно, должно быть, покинуть Нью-Йорк, живя в нем. У меня никогда не хватило бы мужества на вашем месте. (Рано или поздно я непременно попаду туда и останусь навсегда.) В Европе кипит война, переливается через край, за море! И что ни день, может дойти и до нас. Здесь все это кажется таким далеким, я хочу сказать - война. Хотя подлинная причина войны, настоящей войны, здесь существует, как и везде, даже в большей степени. Читали вы "Империализм" Гобсона? Ну конечно, читали. Простите, что я вам вздумала давать советы. Если вы окажетесь где-нибудь близ Люси (а я надеюсь, что это будет так), вы непременно должны заехать в нашу сумасшедшую "либеральную" школу. Лишняя койка всегда найдется, и вам будут очень рады. Это славное место, во всяком случае, учителя тут многому могут научиться. Я помню, что вы мне говорили в Нью-Йорке насчет того, что ко всему нужно подходить с классовой точки зрения, даже к науке. Я много думала об этом. Я начинаю понимать вашу мысль. Например, в физике: во всех учебниках (в задачах и пр.) всегда делается акцент на количестве и выработке; об энергии человеческого труда ничего даже не говорится (как будто она слишком дешева, чтоб ее принимать в расчет). И совсем уж ничего - о потребительской ценности по сравнению с производственной. Просто удивительно, как классовый ключ отпирает все стороны жизни! Какая удача для меня, что я встретилась с вами в тот приезд в Нью-Йорк! Как я счастлива, если мои рассказы о наших заводах и рудниковых поселках хоть в чем-нибудь помогли вам! Вы так помогли мне. С товарищеским приветом, Лида Шарон". Стук в дверь, и входит Маркэнд. - Хелло, Дэвид! - Хелло, Лида! Я пришел за новыми книгами. - Он кладет связку книг перед ней на стол. - Уже приготовлены. Садитесь, выпейте чашку кофе. - Вы завтракаете так поздно? - Это уже второй раз. Не могу без кофе зимой в Алабаме. Как-то раскисаю - от сырости, должно быть. Настолько холодно, что мерзнешь, но не настолько, чтобы холод взбадривал. - Я уже два часа успел поработать. - Над чем, бесстрашный воин? - А вы не слышали стука молотка? Я чинил крышу в лаборатории. - Да, очень вам благодарна. От этого-то я и проснулась. - Потом занимался географией. Вы знаете, что дети вернутся раньше, чем мы успеем подумать об этом? - Явная бессмыслица. Если я уже знаю, то как же это может случиться раньше, чем я успею подумать об этом? - Во всяком случае, мне необходимо выяснить, где находится Занзибар... и Мадагаскар. - Он теребит пальцем корешки принесенных книг. - Слушайте, Лида, мне надоели книги _о_ социализме, _о_ марксизме. Они похожи на тусклые фотографии реальных вещей. - Что же вы хотите? - "Капитал" Маркса. - У меня есть только первый том. Остальные два я и сама не читала. - Отлично. Это ведь очень толстая книга, правда? Я выпишу остальные тома, и они как раз придут к тому времени, как я кончу первый. - Они придут задолго до того времени, как вы кончите первый. - Что вы хотите сказать? - Погодите, сами увидите. - Вы боитесь, что я не пойму, Лида? - Какая глупость! Если вы не поймете, вы кончите очень быстро. - Вот это мне нравится! Вы меня подбодрили. Давайте ваш кофе, я тоже буду завтракать второй раз. - Какой добрый! - Какая добрая! - Не говорите так, Дэвид! - Она принесла чашку и наливает кофе. - Почему? - Так не говорят с женщиной. - Но ведь вы сказали: "какой добрый". Так тоже женщина не должна говорить с мужчиной. - Зачем я буду говорить с вами как женщина, если вы на меня не смотрите как на женщину? - А вам это неприятно? - Оскорбляет мое самолюбие... ведь мы с вами наедине в романтической южной обстановке. Бррр!.. - Я не нахожу вас красивой, Лида, это верно. И я с легкостью говорю вам об этом, потому что уверен, что многим мужчинам вы кажетесь очень красивой. - Вы умница. Кроме того, вы лгун. Вы знаете, что для мужчин я непривлекательна. - Откуда же мне это знать? Я не верю... - Одним словом, это действительно так, Дэвид. - И вам это неприятно? - Чертовски неприятно. Но что с того? Они молча пьют кофе. 2 Певучая майская ночь. Древесные лягушки наполняли тьму своим звонким кваканьем; оно поднималось к ослепительно сверкавшим звездам. Среди непрестанного кваканья слышались иные мелодии: крики и смех детей, не торопившихся укладываться в постель, более тихие возгласы Хораса Ганна или других учителей, звон посуды в кухне, а из открытого окна в Замке звуки голоса и старого органа: Я живу в Ханаанской земле, Солнцем божьей любви озаренный, И когда обращусь к небесам, в вышине Предо мной лик Христа просветленный. Сайрес Ленни сидел в нише гостиной и пел, аккомпанируя себе с закрытыми глазами. Рядом с ним Адель Сильвер прислушивалась сквозь неуклюжие стихи к чистому сердцу Сайреса Ленни. А посредине гостиной вокруг стола, на котором стояла лампа, сидели за чтением Эмили Болтон, Лида Шарон, Дэвид Маркэнд. Гимны и музыка ночи не трогали их. Стены гостиной подымались в ночной сумрак, в них тускло отражался блеск инкрустаций на столах и стульях. Перед Эмили Болтон лежала груда газет; Лида читала "Мэссес"; Маркэнд держал на коленях толстую красную книгу - третий том "Капитала". Его клонило ко сну; после целого дня работы этот час, который он отвел для чтения, всегда давался ему нелегко. Строчки сходились и расходились перед ним, точно шеренги солдат на маневрах. Первую он видел вполне четко; вторую - ясно, но несколько в отдалении; третья и четвертая расплывались и сливались друг с другом до тех пор, пока их смысл окончательно не ускользал от него. Но так как читать Маркса после занятий с детьми стало его повседневной привычкой, он изобрел способ преодолевать свою сонливость. Доходя до третьей строки, он слегка менял положение в кресле и читал дальше; теперь третья и четвертая становились совсем ясными. То же самое он проделывал перед пятой и так, очень медленно, добирался до конца страницы. Но его ежеминутные повороты нервировали Эмили Болтон (она только что приехала и через неделю снова должна была покинуть школу). Лида читала и радовалась: эти ребята из "Мэссес" действительно умеют весело говорить о революции! Шестнадцать фабрикантов на груди у мертвеца, Ио-хо-хо! И всеобщая военная повинность! Стреляй! А Уолл-стрит дотянет дело до конца, Ио-хо-хо! И всеобщая военная повинность! Она перешла к карикатуре Роберта Майонора. Эмили Болтон с шумом отбросила "Нью-Йорк трибюн" и развернула "Нью-Орлеанс пикиюн таймс". Нежный голос Христа призывает тебя, Призывает к себе, призывает всегда. Почему ты бежишь от сияния дня Далеко, где не встретить любви никогда?.. - неслись из окна ниши воспоминания детства Сайреса Пенни в унисон с девичьим трепетом Адель Сильвер, навстречу музыке лягушек и звезд. ПРЕКРАЩЕНИЕ ГЕРМАНИЕЙ ПОДВОДНЫХ ОПЕРАЦИЙ ПРЕДВЕЩАЕТ КОНЕЦ ВОЙНЫ. - Слава богу! - вздохнула Эмили Болтон, которая оставалась пацифисткой, добывая средства (теперь делать это стало гораздо легче) для школы, воспитанники которой будут слишком горды, чтобы воевать. - А если мы вступим в войну, как же мой самый выигрышный тезис - о нравственном превосходстве Америки над Европой?.. - Вдруг голова Эмили Болтон ниже склонилась над страницей... Иисус всех усталых зовет отдохнуть. Призывает к себе, призывает всегда, Принеси ему бремя и радостен будь, Иисус не отринет тебя никогда. Лида прямо наслаждалась. Какая карикатура Арта Юнга! И подпись к ней: "Мы живем в Великой Стране: фабриканты вооружения вызвали ненависть к нам во всей Европе, и теперь мы должны покупать у них вооружение, чтобы защищаться против этой ненависти". Призывает к себе, Призывает всегда, Нежный голос Христа призывает тебя, Призывает к себе навсегда. Эмили Болтон встала с кресла, держа в руке новоорлеанскую газету. Она искоса взглядывает на Маркэнда и сует газету Лиде Шарон. "Если производительность труда в промышленности увеличивается, то цена отдельного товара падает. В нем содержится меньше труда, как оплаченного, так и неоплаченного. Пусть тот же самый груд производит, например, втрое большее количество продукта; в таком случае на каждый отдельный продукт приходится труда на 2/3 меньше. А так как прибыль может составлять только часть этой массы труда, заключающейся в каждом отдельном товаре, то масса прибыли, приходящаяся на единицу товара, должна уменьшиться..." [К.Маркс и Ф.Энгельс. Соч., изд.2, т.25, ч.I, с.251] Маркэнд напряженно думал, в то время как обе женщины глядели на него. - Как могу я знать, прав ли Маркс в своем экономическом учении? Но он прав... о, как он прав в общем! А что, если его теория о тенденции к понижению средней нормы прибыли ошибочна? Но ведь именно это нужно знать! Мало знать, что Маркс прав в общем. Нужно знать совершенно точно, что он прав и в частности. Для того чтобы знать, как действовать... Маркэнд почувствовал на себе взгляд обеих женщин. Лида как-то странно держит в руках газету... Приидите к Христу! Он снисходит к грехам, И он ждет вас сегодня - и ждет вас всегда. Бремя греха к его вы сложите ногам, Оставайтесь с Христом навсегда. Маркэнд встал и подошел к женщинам. Он взял газету из непокорных рук Лиды: САМОУБИЙСТВО АКТРИСЫ ИЗ ОБЩЕСТВА В ГОЛЛИВУДЕ Иисус к вам взывает! Внемлите ему. И кто верит в него, благо будет тому. О, внемлите сегодня, внемлите всегда И воспряньте, покорны Христу навсегда. Маркэнд стоял возле женщин, Лида поднялась тоже. Он прочел: "Лос-Анджелес, 7 мая (от соб. корр.). - Теодора Лейн, недавно завербованная кинематографическим миром, супруга Лейтона Ленка, молодого миллионера-консервопромышленника из Чикаго, была найдена сегодня утром мертвой в своем номере в отеле "Александра". Она приняла слишком большую дозу хлорала. Полиция констатировала самоубийство. Ходили слухи о разводе м-с Лейн с мужем. Ее имя связывалось с именем молодого военного промышленника из Нью-Йорка. Она проработала в кино меньше полугода, но ей была поручена главная роль в новом фильме, выпускаемом в скором времени компанией "Сьюперб пикчерс". Ей предсказывали большое будущее. Предполагают, что причиной послужил нервный срыв на почве переутомления. Смерть м-с Лейн была обнаружена горничной, когда та вошла к ней в комнату сегодня, в 11 ч. 30 м. утра. Покойная оставила записку своему отцу". "Чикаго, 7 мая (Ассошиэйтед Пресс). - Теодора Ленк, хорошо известная нашему обществу и занимавшая выдающееся положение в мире педагогики и искусства, была женой Лейтона Ленка, магната беконной промышленности, и дочерью Оскара Стайна, состоятельного импортера, также уроженца Чикаго. Лейтон Ленк и Оскар Стайн отказались принять представителей печати. Но контора фирмы "Ленк и Кo" опровергла предположение о том, что перед отъездом м-с Ленк для работы в кино супруги пришли к решению начать бракоразводный процесс". Ленни у органа умолк; обе женщины рядом с Маркэндом стояли неподвижно. Маркэнд слышал майскую ночь; он видел на зацветающей земле, под сенью унизанных звездами кипарисов мертвое тело Теодоры, ее губы, полуоткрытые, как будто только что он целовал их. Он заставил себя снова взглянуть на газетные строки: ПАДЕНИЕ ВЕРДЕНСКОГО ФОРТА ГИБЕЛЬ 10 ТЫСЯЧ ФРАНЦУЗОВ АВСТРИЙСКАЯ АРМИЯ РАЗГРОМЛЕНА БРУСИЛОВЫМ ...Бесполезно. Одна только смерть стояла перед ним, одна только смерть была реальна - смерть Теодоры. Он почувствовал внезапную слабость и упал в кресло Лиды. Он закрыл лицо руками. - Что это значит для меня? Что будет теперь со мной? - Он заглядывал в свои мысли - и не находил в них ничего, кроме себя самого. _А Тед?_ Он поднял глаза на двух женщин, стоявших рядом. - Вы ждете, чтобы я сказал что-нибудь? Вы добры. Вы говорите себе: ему это больно, потому что он любил ее, ему больнее, чем нам. Хотите знать, о чем я думал сейчас? Вам нужно знать это. О _себе_, не о ней. Я читал другие заголовки, чтобы не чувствовать боли; в утешение себе я хотел убедиться, что одна смерть не имеет значения; миллион смертей не имеют значения. Только одно важно: _я сам_. Даже сейчас, когда для женщины, с которой я жил, жизнь стала такой страшной, что она не могла продолжать ее, одно только важно: _я сам_. Лида положила обе руки на плечи Маркэнду. Он встал. - Не нужно быть доброй, - сказал он. - Все мы в общем добры, и все же самое важное для нас - _мы сами_. Тед убила себя, а я думаю о своей личной боли. Все мы трудимся, чтобы помочь миру, и все же самое важное для нас - _мы сами_... Лиде стало страшно; от того, что Маркэнд столько говорил, ей стало страшно. - Самое худшее, - продолжал он, - что эта смерть ничего не изменит в моей судьбе. Все, что я говорю вам сейчас, ничего не изменит. Я буду жить и дальше, хотя мой эгоизм смраден, хотя я знаю об этом, буду жить так, как будто я порядочный человек. Мы все - ублюдки человечества. Но мы должны жить среди других - ради своей выгоды. Трогать и загрязнять руки детей - ради своей выгоды. - Дэвид, замолчите! - сказала Лида. Маркэнд замолчал - и услышал свои слова; ему стало стыдно. Он чувствовал стыд и смирение и какую-то непонятную силу. Эмили говорила: - ...она была моим другом... Я не сумела помочь ей... Вы пытались, я в этом уверена, Дэвид. Как это все ни ужасно, вы не должны так говорить. Тед шла своим путем, и никто не мог помочь ей. Вы не должны так к этому относиться. - Нет? - спросил Маркэнд со смиренным спокойствием. - Не должны _так_ относиться? А к войне? А ко всему миру? Мне кажется, мы должны относиться именно _так_. Мне кажется, что мы ко всему должны _так_ относиться, кроме своего личного горя. К тому, что только наше, мы не должны _так_ относиться. То, что мы отказываемся чувствовать так, как если б оно касалось нашей плоти... - Снова увидел ее... мертвую, с полуоткрытыми губами... - Мы должны чувствовать именно _так_. - Дэвид! - Лиде было страшно. Обе женщины не понимали того, что говорил Маркэнд. Маркэнд и сам не понимал. Он снова сел. Вдруг он встал и вернулся к своему прежнему месту у стола и взял красный том Маркса. Он швырнул книгу через всю комнату. Она ударилась в дверь, и в ту же минуту дверь распахнулась. Эмили Болтон вскрикнула, Ленни и мисс Сильвер выбежали из ниши, Лида истерически засмеялась... а дверь распахнулась, и старый Реймонд, слуга-негр, спокойно вошел в комнату. Он увидел книгу на полу и нагнулся за ней. Маркэнд пристально глядел на него; старик подобрал красный том и положил его на стол, как раз на то место, где он лежал раньше. - Простите, - сказал он, недоуменно мигая среди непонятной тишины, - там пришел человек, спрашивает мисс Лиду. - Человек? - вскричала Эмили Болтон, как будто она была уверена, что это привидение. - Да, мисс Эмили. Не джентльмен, позвольте сказать. Просто обыкновенный белый человек. - Спрашивает меня? - Лида пришла в себя. - О! Это же... я знаю... это, наверно, Джон Берн. - А кто такой Джон Берн? - Эмили инстинктивно протестовала против того, чтобы в комнате так скоро восстановилась нормальная атмосфера. Она находила, что Дэвид имел право дольше предаваться скорби... и бедная умершая Теодора - тоже. - Один из моих друзей с Севера, - торопливо ответила Лида. - Я пойду... - Пусть он войдет сюда, - сказал Маркэнд, все еще не сводя глаз со старого негра. Они молча стояли в ожидании. Джон Берн, одетый в габардиновую рубашку и брюки, с дорожным мешком в одной руке и кепкой - в другой, вошел в комнату. Молчаливый, озабоченный и холодный, Джон Берн ходил по парку с отсутствующим взглядом, словно поглощенный какими-то далекими событиями. Он не прилагал усилий к тому, чтоб понравиться Эмили Болтон; за столом молчал, наблюдая за детьми, и в его глазах стоял все тот же далекий и страстный вопрос. Трудно было сказать, как он проводит свой день. Эмили Болтон предложила пройти с ним по классам. Он отрицательно покачал головой. Но Эмили Болтон не могла находиться с кем-нибудь в одной комнате и не рекламировать свою школу; кроме того, отчужденность этого человека, красноречиво говорившая о силе, ее заинтриговала. - Вы не интересуетесь воспитанием юношества? - Чрезвычайно интересуюсь. - Он встретил ее взгляд. - Ага, я понимаю! Вы просто уверены, что наша школа вам ничего не может дать? - Я просто занят другим, вот и все. - Зачем вы трудились приехать сюда? Только для того, чтобы повидать Лиду? - Она отлично знала, что он равнодушен к Лиде. - Я сел на пароход, - Берн, казалось, придумывал ответ, - в Галвестоне. Мы везли груз хлопка для Англии, но нам пришлось зайти в Мобил за партией бананов, прибывшей из Британского Гондураса. Я смотрел, как грузчики-негры спускались в трюм парохода, выносили оттуда ящики бананов и переходили на второй пароход. Они образовали непрерывную цепь между двумя трюмами - и они пели. Поющая цепь. Тогда я вспомнил о письме Лиды Шарон, в котором она писала, что живет близ Мобила, и звала заехать. - И по-видимому, вы до сих пор слышите пение этих чернокожих? - Должно быть, так. - Он улыбнулся. - У вас негибкое воображение, мистер Берн. - Что вы! Это же очень опасно. - Он добродушно посмотрел на нее. - Я был бы рад посетить классы. Маркэнд ничего не говорил Берну, он наблюдал за ним; он вдруг обнаружил в себе страх, что Берн уедет... раньше... Раньше чего? Никто ни слова больше не говорил Маркэнду о Теодоре, хотя, конечно, другие беседовали о ней целыми часами. Маркэнд силился понять, какое значение имеет эта смерть. Никакого! В нем она умерла уже давно, истинной смертью; ее смерть была лишь отзвуком той настоящей смерти, в которой они жили вдвоем! "И тут она не одна, - говорил он себе, - даже в смерти она не будет одна!" Он чувствовал обреченность: пытаясь думать о Тед, он мог думать только о себе. Но он обнаружил в себе чувство унижения, которое становилось все сильнее с тех пор, как Тед уехала, и он решил остаться до конца учебного года, как бы для того, чтобы искупить дезертирство Тед. Теперь вдруг это унижение достигло своего апогея! Он думал о Стэне и Деборе, о своей неудаче в Мельвилле, о позорном исчезновении из дома Фиерро, которые выходили его. Теперь Теодора. Да, унижение было глубоким и полным, но в нем ощущалась некая сила. Скоро учебный год придет к концу, и он волен будет уйти. Куда? Он был печален, думая о Теодоре, о ее красоте, разрушенной, словно она попала в машину, которая искалечила ее. Но печаль его терялась в мире, в печали (он не один!); и в этом таилась животворная сила, несущая в себе отрицание печали. Маркэнд вел разнообразные занятия с детьми; не жалел времени, чтобы закончить плотничьи работы, затеянные в различных местах (на него свалили все заботы по ремонту). Он и словом не обмолвился с Берном, но наблюдал за ним; с Лидой и с другими он разговаривал только о школьных делах. Но он больше не читал Маркса. Лида в тот вечер унесла книгу с собой. Он не понимал почему. Как-то случайно Маркэнд вышел на дорогу, которая вела к болотам, вместе с Берном, курившим вонючую трубку. Они шли некоторое время молча. Потом Маркэнд услышал свой голос: - Куда вы едете отсюда? - На Север. - Если вы подождете конца занятий в школе, я поеду с вами. - А скоро конец? - Через неделю. - Я подожду. - Вы хотите сказать - вы согласны, чтобы я ехал с вами? - А почему же нет? Их взаимное понимание не нуждалось в словах. Но два дня спустя Маркэнд почувствовал внезапную потребность сообщить новость Лиде. Она уже лежала в постели, с блокнотом и карандашом; электрическая лампочка без абажура спускалась над ее головой. - Когда кончится учебный год, - сказал он ей, - я уеду с Берном на Север. Глаза Лиды потеплели. - Я очень рада и немножко завидую. Я много дала бы за то, чтоб уехать с Берном. - Так ведь я сам просил, это не его предложение. Почему бы и вам не попросить? Я уверен, ему и в голову бы не пришло... - Ошибаетесь! Вы бы не попросили, если б он не хотел этого. - Вы думаете, что у него есть на меня виды? - Маркэнд улыбнулся. - У него есть свои планы, вот и все. И может быть, вы нужны ему. - Ну, мне об этом ничего не известно. Ничего не было сказано... - Я очень рада, - сказала она опять. - Берн знает, что вы можете принести пользу... - Я знаю только то, что он мне нравится. Он сел на ее постель; грубая рубашка прикрывала ее плечи и грудь до горла. - А мне _вы_ нравитесь, - сказала она. - Мне нравится то, что происходит в вас. Мне нравится, что вы остались на своем месте, после того как Теодора бежала. Что вы сами учились. Я помогла вам, правда, Дэвид? - Вы мне скрасили эти месяцы. Она бессознательным движением положила руку на грудь. - Все идет как надо. Когда уехала Теодора, я беспокоилась. Но все идет как надо! Вы остались и учились... Берн приехал... вы уезжаете вместе. - Лида, - сказал Маркэнд, - иногда я чувствовал к вам жалость, потому что не находил вас красивой физически. Я был большой дурак. Мне нечего жалеть вас. Вы счастливы! Ее глаза остановились на нем; в них была гордость; машинально ее другая рука накрыла ту, что лежала на груди. - Вы и Берн, - сказал он, - вы счастливы. Может быть, именно потому я и смог остаться здесь, рядом с вами. Может быть, потому уезжаю теперь на Север вместе с ним. - Больше вы ничего не можете сказать о себе? - Что же еще, Лида? - Что? Хорошо, я скажу вам. Мне можно, потому что я помогла этому. Вы едете с Берном, и он берет вас с собой, потому что вы - революционер. - Ничего подобного, Лида. Это абсурд. Ничего подобного. - Я не говорила, что вы социалист. Не настоящий. Пока еще нет. Но вы революционер. Даже если вы сами этого не сознаете. И давно уже, глупый вы мальчик! С тех самых пор, как ушли из дому. - Вы сказали это Берну? - Нет, в этом не было нужды. - Лида засмеялась и натянула одеяло так, что виднелась только голова. - Берн сам сказал мне. Он следил за выражением ее глаз, ласково-торжествующих и ласково-насмешливых. Он покачал головой, отказываясь спорить. - Погасить вам лампу? - Пожалуйста. Сразу в окно ворвалась песня ночи в благоухании листвы и темной земли, наполнила маленькую комнату и приблизила их друг к другу. Он сел на постель и коснулся волос Лиды, сиявших, как черное пламя в лучезарной ночи. Ему было хорошо с ней, и ей - с ним; ей не нужно было ничего больше, кроме легкого прикосновения его руки к ее волосам. Тогда Маркэнд понял, что половое чувство в той форме, которую придали ему люди, может быть ложью. Было ли то, что они испытывали сейчас оба, чем-либо иным, как не продолжением безличной близости их обоих к песне темной земли? Он не мог найти для этого иной, истинной формы. И Лида знала это. Если б сейчас он приблизился к ней, как мужчина к женщине, он причинил бы ей зло. - Женщины мудры, - подумал он. - Они знают, когда в любовном объятии истина... единственная истина, и когда оно лживо. Тед знала... В этом безмолвном миге покоя с Лидой есть все, и ей ничего не нужно. С Тед было неизмеримо больше, но не все, и поэтому так ничтожно мало! Почему я не мог дать Тед то, что ей было нужно? Потому что это было невозможно, она должна была умереть. Оттого что ей суждено было умереть, я не мог соединиться с ней до конца. - Вы думаете о ней, - сказала Лида, не шевелясь под его рукой, прикоснувшейся к ее волосам. - Мне суждено жить, - вслух ответил он своим мыслям. Она поняла. В то июньское утро, когда Джон Берн и Дэвид Маркэнд отправились в путь, солнечный свет и роса казались золотым морем, а земля - кораблем, качавшимся на волнах. Молодая зеленая поросль казалась пеной морской; темная хвоя кипарисов и сосен - высокими волнами. Красная дорога впереди то вздымалась, то падала, точно корабельная палуба в качку. Маркэнд с трудом удерживался на ногах, но Берн плыл вперед по водам вселенной как старый морской волк - уверенно и спокойно. Постепенно Маркэнд поддался его настроению; он стал приглядываться к алабамскому краю, расстилавшемуся перед ними. Красная глинистая дорога шла оврагами, то глубокими, то мелкими; маисовые и тростниковые поля, бегущие под ветром, созревший уже хлопок - и снова неизменная красная дорога. Негритянские хижины на сваях (для того, чтобы внезапные ливни, размыв все внизу, не могли их разрушить); хижины, в форме которых чувствовался своеобразный ритм, были пятнистыми от непогоды, точно отражения пестрых цветов в воде. Изредка фермы белых, обширные, мрачные, с захламленными дворами, и снова красная дорога. Прохожие-негры, едва отличимые от красной земли и сине-золотого неба; редкие белые пешеходы, осколки чуждого, угловатого и прохладного мира, и красная дорога... все ближе по мере того, как поднималось солнце... неистовый колеблющийся зной. Путники сбросили свои мешки на пол в одной из хижин и попросили негритянку накормить их обедом. - Тут ферма белых недалеко, меньше мили. - Она нахмурилась. - Мы хотели бы поесть у вас, - сказал Берн с улыбкой, которой Маркэнд никогда у него не видел. - Черные стряпают лучше. А мы с Севера, нам до зарезу хочется чего-нибудь вкусного. - Вы с Се-е-вера? - пропела она. - Что же вы делаете в наших краях? - Скитаемся... Местность обозреваем... Она подала им сочной поджаренной ветчины, и прошлогодних бататов, и маисовых лепешек, и молодых овощей с огорода ее мужа. Берн понравился ей, а Маркэнда она едва замечала. Берн не спрашивал ее ни о чем; но еще не окончилось пиршество, как она уже сидела за столом (смелый поступок для негритянки, даже когда она у себя дома) и рассказывала им о своем муже, который исполу работал у Дарлинга и никак не мог выбраться из долгов, даже сейчас, когда хлопок в ц