- пожалуй, вам, дети, пора спать, хотя дети никогда спать не хотят. Будьте здесь завтра, то есть сегодня, в четыре. Таким образом, у вас есть двенадцать часов, чтобы выспаться. Он смотрел, как Димстер помогал девушке надеть пальто. Скоро он поможет ей снять его, разденет ее донага, чтобы прижаться к ее телу. Мужчина, находящий блаженство в теле женщины... такая мысль была неприятна Томасу Реннарду, потому что он не хотел этого тела. Он мог купить эту девушку, пятьдесят таких, как она; он не хотел их. И это было самое горькое: не знать предела власти и быть ограниченным в желаниях. Ни разу он по-настоящему не хотел тела женщины. О, и ему было знакомо это волнение в дни юности, когда он не понимал тщеславных побуждений и смутной биологической потребности, заставлявших его добиваться женщины. Позднее он обратил свою страсть на юношей, с телами нежными и гибкими. Но он не желал их. А его потребность, его наслаждение было в том, чтобы желать. Жизнь сладка, когда желаешь ее, хотя желание сокрушает ее. Сокрушать препятствия, нищету, врагов - вот в чем радость. Но нужно желать. Пол - самый глубокий и темный, самый лучезарный источник желаний. И Реннард прошел мимо него! - Спокойной ночи, сэр, - сказала Мей Гарбан. - Спокойной ночи, патрон, - сказал Гейл Димстер. Реннард знал, что будет потом. Они забудут корректность, приблизятся друг к другу, сорвут благопристойные одежды; будут лежать, разбитые и смятые экстазом... - Спокойной ночи, - сказал он довольно кисло и остался наедине с собою. ...Сдержанная роскошь комнаты. Лампы под потолком в чашах из светлого фарфора, оправленные никелем; удобные мягкие кресла, розовые с серебром; изящная резьба по ореховому дереву; шелковые драпировки на окнах. - Я могу покупать по двадцати таких комнат каждый день своей жизни. Жизнь... В Европе смерть. Города разграблены, текут реки крови, изуродованные человеческие тела глушат траву на полях. Война. И мирная жизнь тоже в чем-то зависит от войны. Все счастливы. Нужно обо всем этом подумать. Но времени не хватает, я слишком занят. Изуродованные тела попросту не идут в счет. Люди стремятся к войне, словно им не терпится превратиться в калек, словно это - величайшее благо. В Вашингтоне так и бродит, готовая прорваться, потребность действия. Если поближе приглядеться к войне, она - ад. Если вплотную приглядеться к Вашингтону, он безобразен. Бог не замечает деталей. Реннард зевает и мысленно пересчитывает всех властителей объятого войной мира, с которыми ему пришлось встретиться и делать дела. Сенаторы с носорожьими мозгами, вязнущие в награбленном добре и болотце страстей; агенты иностранных государств, охотящиеся за займами и американской благосклонностью; трусы, изо всех сил цепляющиеся за свои насиженные "теплые" местечки, потому что они так запуганы и так холодны, что только в этом лживом мире "международных отношений" для них и возможна жизнь... Каких там, к черту, международных!.. Редакторы, министры, государственные деятели, законодатели общественного мнения, брызжущие патриотизмом... все они лишь сводники, поглощенные заботой о собственном брюхе. И все же мир дышит здоровьем, мир говорит: хорошо! Бог говорит... Бог не замечает деталей. Вот Америка шумно требует, чтоб и ее подпустили к кровавому пиршеству. Америка говорит: "Я тоже могу купить войну. Мне есть чем заплатить. У меня есть горы металла, которые можно уничтожить. У меня есть миллионы людей с добрыми сердцами, которые можно испепелить ненавистью, с крепкими телами, которые можно сжечь в огне". Реннард разделся. Половина пятого. Нужно спать. Напряжение дня, полного действия, теперь не давало ему заснуть. Он знал, что несколько минут размышления, когда он будет уже в постели, освободят его от власти дня и навеют сон. Размышляя перед сном, Реннард не старался найти истину - для этого не было времени, да и цель этих размышлений другая: навеять сон, дать отдых голове, чтобы весь следующий день можно было снова заполнить действием. Он погасил лампу на столике у кровати. Сквозь гардины проникала ночь Вашингтона, смешанный гул электрической энергии и человеческого утомления. Вашингтон спокойно спал в своей теплой постели интриги и войны. Почему, спрашивал Реннард у тьмы, война делает людей счастливыми? Большие города на Востоке полны запаха приближающейся войны. Что же, война - оргазм?.. свершение?.. Смутно Реннард почувствовал, что сейчас, лежа на полотняных простынях постели, он ухватил кончик истины. - Счастье в свершении. В мире, объятом войной, находит свершение мир, живущий в покое. Годы покоя привели к этому торжеству смерти. Люди торгуют сердцами и руками таких же, как и они, людей, люди любят, и любовь их - ложь; люди крадут и убивают, прикрываясь милой старозаветной ложью; люди создают свои установления... семью, церковь, государство, торговлю... на основе рабства и лжи. Свою разрушительную деятельность люди называют мирной жизнью, называют цивилизацией, называют любовью. И наконец, люди придают ей реальность, назвав ее Войной. Экстаз войны? Экстаз, рожденный тем, что все мы наконец прикоснулись к истине, стали жить сознательно в мире, созданном нашими поступками за сотни лет... - Глаза Реннарда закрылись. Сон близок. Он видит негнущуюся фигуру Вудро Вильсона. Президент в облачении проповедника ведет толпу людей в бой. Его жесткие губы, которые знали одну лишь ласку - ласку честолюбия, произносят: "Мир, Справедливость, Милосердие". Люди, идущие за президентом, наги; у них тела волков, гиен, шакалов, тапиров, муравьедов... есть несколько тигров и пантер. Но головы на звериных туловищах человечьи, и все на одно лицо: лицо Гейла Димстера, розовое, изысканно-вежливое, бесконечно повторенное, обращено оно к облаченному в черное вождю. "Спасем мир для демократии, - поет Вудро Вильсон. - Вперед, христианские солдаты, спасем мир для Гейла Димстера". И звериные тела, разгоряченные кровавой похотью, ползут вперед. - Все это мираж, - говорит себе Реннард, засыпая. - Я ничего не знаю. Искалеченные мужчины, растерзанные женщины - все это не значит ничего. Единственное, что реально, - это земля... в едином порыве... мчащаяся к Свершению. Лишился ли ты обоих глаз или нажил миллион долларов - это все равно, и это ничего не значит. И в том и в другом случае ты в счет не идешь. Ты - только частица Свершения. Он почти совсем спал, но еще боролся со сном: он хотел еще дозу сладкого наркотика размышлений. Он зажег лампу у кровати. Доска столика, на котором стояла лампа, была сплошным куском зеркала. Реннард нагнулся и посмотрел на себя. - Я не лишился глаз. Я здоров я благополучен. Почему? Может быть, потому, что я - один из истребителей! Вот оно! Либо ты один из истребленных - тогда тебя засыплет окровавленной землей окопа. Либо ты один из истребителей - тогда бог засыплет тебя золотом. Он смотрел вниз, на свое лицо в зеркале, все еще в полусне он видел свои пустые и горящие глаза и говорил вслух: - Бог... бог... - Потом: - Я не верю в бога. Не больше, чем Конниндж... Дэви верит. Один Дэви... - Вдруг им овладела усталость. Он подумал о том, что предстояло сделать завтра. - Не слишком много, слава богу... - Он погасил лампу и заснул. Трава, колышимая ветром, задела яйцо Маркэнда, и он проснулся; от земли шея густой запах, серое небо окрашивалось солнечной синевой. Он встал; боль заставила его все вспомнить, и воспоминание заставило его забыть о боли. Он лежал в котловине, на склоне горы; внизу шла дорога, огибая поле, похожее на арену античного цирка; дорога спускалась и поднималась к северу и к югу, уходила за цепь холмов. Маркэнд встал, не ощущая своего тела, и медленным шагом пошел к полю. Он увидел путаницу следов, увидел кровавое месиво грязи на земле; он дошел до конца поля, где торчал голый, не заросший травой бугор. Здесь, под свеженасыпапной землей, лежали тела Джона Берна и Джейн Прист. Он стоял над их могилой и думал о них с завистью. - Я жив. - Он смотрел в ту сторону, где скрылись исчадия ада. - Нет, это не исчадия ада, это люди, такие же живые, как и ты. - Он посмотрел в противоположную сторону. Все, что произошло ночью, он знал так хорошо, как будто своими глазами все видел. Они изувечили Берна и застрелили его; он знал это, хотя и не слышал звука выстрелов. Они изнасиловали Джейн и задушили ее: он видел темный клубок человеческих тел, склонившихся над нею. Они зарыли их в землю, зарыли в землю истину и красоту, а сами ушли, чтобы продолжать Жить. - Я жив... - Маркэнд медленно шагал по дороге, ведущей на север. Солнце все время было у него справа, пока он не дошел до города. - Я хочу есть. - Это поразило его. В кармане у него все еще лежала пачка банковых билетов, и это обрадовало его и удивило. Он вошел в ресторан, и негр с тремя красными шишками на носу подал ему еду. И он ел, он продолжал жить, он шел все дальше на север. Весь день он удивлялся тому, что продолжает жить. Когда из-за поворота на него вдруг вылетел грузовик, он отскочил в сторону, чтобы его не раздавили. Когда нежаркое зимнее солнце приятно пригрело его, он уселся на изгородь и подставил свое тело его лучам. Когда он испытывал голод, он ел. Когда спустились сумерки, он нашел себе ночлег и уплатил за него четверть доллара женщине, у которой рот был перекошен и с одной стороны доходил почти до уха, а в глазах просвечивала исстрадавшаяся душа. И долго спал. Все это поражало его. Проснувшись, он понял, что должен умереть. Истерзанные тела его друзей стояли у него перед глазами; чувство дружбы наполнило его всего, чувство настолько сильное, что не осталось места для горя, тоски или сомнения. - Я с вами... Я должен умереть... - Но он продолжал двигаться к северу. Снова стало холодно, и он пробирался сквозь снег по дороге, нависшей над узкой долиной; по одну сторону вздымалась гора, где утесы и сосны пробивались сквозь снег, по другую - был засыпанный снегом провал, где виднелись мельница и черный ручей. Сознание его оставалось смутным, но тело само по себе двигалось быстрее, стремясь согреться. Ему стало теплее, и вдруг он поглядел вверх и увидел, что синие сосны над обрывом отбрасывают багровую тень, и над ними мягко тускнеет иссиня-серое небо: мир был прекрасен. - Это ложь, - сказал он и не пожелал ни видеть красоту, ни хотеть увидеть ее. - Я должен умереть... - Немного спустя он подошел к перевалу, где гнездилось несколько домиков, и увидел, как долина устремляется вниз, среди скал, нависших грозовой тучей, и как мягко в ней стелется снег; но солнце пробилось сквозь предвечерний туман, и долина стала розовой я шафранно-желтой. - Все это обман, - говорил он себе, - все это мне ни к чему, потому что я должен умереть. Джон Берн и Джейн - вот в ком, истина истины, вот в ком истина красоты... И снова он видел их истерзанные тела. Он подошел к торчавшему в снегу на сваях домику из некрашеной сосны. Над входом была вывеска: "Универсальный магазин". Он вошел. В комнате, прижавшись к печке, сидел человек; когда он поднялся, расправил плечи и взмахнул руками, он стал похож на гигантскую птицу, и его птичья голова почти коснулась потолка. Его глаза - глаза старика - сверкнули на пришельца. Маркэнд положил на прилавок доллар. - Я хочу передохнуть здесь немного. Я не хочу никого беспокоить разговорами и не хочу, чтобы меня беспокоили. Но если у вас найдется виски... Старик взял доллар, прошел в глубь комнаты и вернулся с бутылкой, кувшином воды и стаканом. Затем он вышел во внутреннюю дверь. Маркэнд присел на ящик у печки и проглотил стакан бесцветного пламени. - Я должен умереть... Я должен перестать бороться со смертью... Я не могу жить... - Он вылил остаток из бутылки в стакан. Глаза его наполнились слезами, от выпитого виски у него в голове прояснилось, и он ощущал теперь тупую боль в животе; но, казалось, сейчас, когда он ощутил эту боль, она причиняла ему меньше страдания. Как будто теперь, с прояснившейся головой, он понимал эту боль и мог ее не бояться. Он сидел, расслабив все мышцы, слезы текли из его глаз, и он был счастлив. Он не мог понять, потому ли он плачет, что должен умереть, или потому, что счастлив и не хочет умирать. День близился к концу. Жалкие товары, разложенные на полках, банки с консервами, мелкая галантерея, игрушки уходили куда-то в тень. Старик возвратился, держа в руках фонарь, поставил его на прилавок. Маркэнд вынул еще доллар. - А нельзя ли мне тут переночевать сегодня? Может, и виски еще найдется, чтоб не было скучно одному? Старик сказал: - Пожалуй, - положил доллар в карман и вышел. Маркэнд вдруг подумал: - Я говорю их языком - языком убийц, насильников. Старик принес еще одну бутылку и одеяло, которое он бросил на пол перед Маркэндом. Он открыл печку, подбросил в нее угля и указал Маркэнду на ларь, где хранился уголь; потом протянул длинную руку и, сняв с полки пару жестянок с консервами, поставил их на прилавок возле бутылки. После этого он закрыл дверь на засов и ушел к себе. Маркэнд наполнил свой стакан. Не притронувшись к виски, он поставил его у своих ног. Голова его кружилась, описывая необъятный и медленный круг, подобно земному шару, с быстротой, недостаточной, чтобы затуманить зрение; и он ясно видел тяжкую боль в животе. - Они не убили меня. Рана несерьезна. Больше пить ему не хотелось. Он толкнул стакан ногой и опрокинул его. - Мне нелегко умереть. Я слишком одинок даже для того, чтобы быть убитым. Быть может, потому что я уже мертв... - Он неподвижно глядел на разлитое по полу виски. Он был одинок, страшно одинок; в его сознании брезжила лишь одна мысль: вокруг пустота, он совсем один... Это было непереносимо. Одинокая точка, которая была Маркэндом, влекомая силой притяжения, понеслась, как метеор... к убийцам, убившим Джона Берна, к насильникам, похотливо столпившимся вокруг Джейн. - Отчего я говорил с этим человеком языком, которым говорите вы? "Оттого, что мы живы и ты тоже хочешь жить". - Нет. "Ты хочешь жить". - Нет! "Ты хочешь жить". - Разве нет иной жизни? "Отчего же нет? Попробуй-ка поищи. Не очень-то вы ее нашли". - Берн и Джейн... "Умерли. А ты хочешь жить. Мы - насильники и убийцы, - мы живы". - И больше нет никого? "Больше нет никого". Маркэнд вскочил: он вдруг почувствовал себя сильным. Он вскрыл ножом банку солонины, жадно проглотил ее содержимое и снова опустился у печки. - Да, конечно, я хочу жить, - громко сказал он. - Но что-то должно умереть. Он видел комнату, дымчатый нимб вокруг фонаря. За окном расстилалась долина, высилась гора в безмолвии зимы. Он чувствовал свою близость к засыпанным снегом домам, к утесам, торчавшим над соснами; ему принадлежали звезды, мерцавшие сквозь снег. В комнате рядом спал старик, он слышал его дыхание; старик тоже был близок ему... Пусть старик узнает. Поговорить с ним об этом, об откровении, забрезжившем в ночи, - и все станет проще... Маркэнд вскочил на ноги, схватил фонарь, бросился к двери; дверь подалась. - Вставайте! Я должен вам рассказать... Старик был не один. Маленькую комнатку почти целиком заполняла огромная кровать, окно было затворено, воздух спертый и холодный; на подушке рядом с головой старика лежала светловолосая голова девушки. Она проснулась первой и повернула к Маркэнду лицо. Потом старик тоже раскрыл свои красные глаза на свет фонаря. - Слушайте! - крикнул Маркэнд; он торопился, боясь, что откровение исчезнет. - То, что я должен сказать вам, очень важно. Не гоните девушку: пусть она тоже слушает... Я - насильник и убийца. И вы - тоже. И это дитя - тоже. Мы все насильники и убийцы. Но это ничего не значит. Вот что я хочу вам сказать. Можете теперь жить спокойно и счастливо. Можете не чувствовать за собой вины. Можете не молить бога о прощении грехов. Мы насилуем и убиваем. Это так. Но мы сами - во всем, мы все - одно, вот почему это ничего не значит. Старик хотел сбросить одеяло, но девушка остановила его, положив ему руку на плечо (тогда Маркэнд понял, что она - жена его). - Вы не понимаете, - сказал Маркэнд, - но вы должны понять. Когда мы будем знать, что убийцы - мы сами и убитые - мы сами, тогда изнасилованная красота возвратится и убитая истина возвратится... Девочка-жена выскользнула из постели и подошла совсем близко к Маркэнду. На ней была одна домотканая сорочка. Ей было лет пятнадцать; волосы тяжелыми светлыми косами падали на ее худые плечи. - Вот я, - сказал Маркэнд. - Я ушел из дому. О, очень давно! Я повсюду сеял горе, я дышал горем. Моя жена умерла... нет, она жива, это мой сын умер... Тони. И Стэн тоже умер. И Тед: она убила себя, потому что я не мог дать ей то, чего она хотела. А теперь вот убили Берна, и Джейн изнасиловали и убили. Я хотел тоже умереть. Но сейчас я понял... Девушка, стоя совсем рядом с ним, протянула руку, чтобы взять фонарь. - ...умирать вовсе не нужно. Я сам - насильник и убийца. И те, кого я уничтожил, - тоже я сам. Вот в чем истина. Мы все - одно. То, что мы причиняем друг другу, мы причиняем самим себе. Поэтому можно жить. Она взяла у него фонарь и свободной рукой втащила Маркэнда в комнату, подальше от двери. Она высоко подняла фонарь и посмотрела на него. - Вы устали, - сказала она. - Ой, да вы весь в крови! Сядьте-ка на кровать. Девушка поставила фонарь на пол и вышла из комнаты; потом вернулась с тазом воды и полотенцем. Она расстегнула Маркэнду пуговицы и стянула с него рубашку. Он молча помогал ей. Грудь и живот Маркэнда были покрыты запекшейся кровью. Он сидел голый на краю высокой кровати, и она спокойно обмывала его раны. Старик лежал под одеялом и смотрел на них. - Ну, по-моему, ничего опасного, - сказала она и вытащила из комода ночную сорочку из домотканого полотна. Маркэнд все еще не произнес ни слова, изумленно глядя на эту женщину-ребенка, как будто ее поведение просто и безыскусно говорило о том, что ему так мучительно хотелось высказать. Она помогла ему надеть сорочку, слишком тесную для него. - Уж очень он измучен, - проговорила она, не поворачиваясь к мужу. - Нельзя, чтоб он там спал, на холодном полу. Придется ему лечь с нами. Старик кивнул. - Гаси огонь, - сказал он сонным голосом и пальцем указал Маркэнду на постель рядом с собой. Девушка в темноте взобралась на кровать и улеглась по другую сторону своего мужа. Маркэнд лежал на спине с открытыми глазами; рядом он чувствовал длинное высохшее тело старика, а за ним - свежее тело ребенка. От темноты и дыхания воздух в комнате был густой и тяжелый. У Маркэнда закружилась голова; он уже не лежал на кровати рядом со стариком и с ребенком позади старика. Он лежал вниз головой на дне сгустившегося мрака, и над ним, касаясь его, было высохшее тело старости, и над ним, отделенное от него, было свежее тело юности. Ребенок был недостижимо далек, как рождение, скрытое за смертью. И все же ребенок принадлежал ему, и увядшее тело старика принадлежало ему, как принадлежали ему недоступные звезды, угаданные им за снежной пеленой. И все трое вращались медленно и мерно, точно созвездие, неизменное в расположении своих частей: свежая юность ребенка всегда наверху, Маркэнд внизу, а между ними иссохшая, мертвая старость. От движения голова Маркэнда кружилась все сильнее; к горлу подступала тошнота, но он преодолел ее; он не противился тому, что лежит внизу и что ребенок так далек; он не противился наступившей черноте и прикосновению увядшего тела старика... Потом он уснул. Когда он проснулся, он лежал в постели один, но теплота под тяжелым одеялом была теплотой не только его тела. Когда девушка вошла в комнату, он увидел нежный и незнакомый облик, хрупкое тело ребенка и рот женщины, ласково спрашивавший, как он себя чувствует. Он купил и надел все новое - башмаки, шерстяные носки и белье, серую фланелевую рубашку, серую широкополую шляпу, вельветовый костюм; он поблагодарил старика и его девочку-жену и снова двинулся на север. Воздух был холодный, над восточной цепью гор стояло солнце; за ночь все кругом заледенело, но лед уже таял под лучами солнца. Все изменилось. Он больше не должен умереть. Его сознание было темной пещерой, пустой, лишенной жизни, но у выхода из пещеры виден был свет, и за ним лежала жизнь. Все, что он видел, казалось ему ярким, близким и новым. Близкими были люди, которые жили в домах у дороги или кивали ему, проезжая мимо. И от этой близости все, что он прежде знал, теперь казалось отдаленным и смутным. Никогда еще человеческие существа не были так близки ему: ни Элен, с которой была слита его жизнь, ни дети, ни мать. Если он проходил мимо дома, стоящего поодаль от дороги, ему казалось, что он ощущает прикосновение его каменных ступеней, его деревянных стен, занавесок на его окнах. Лицо старухи, выглядывавшей из окна, было ощутимо, как собственная рука. Сквозь стены большого красного амбара он чувствовал теплоту сена, дымящиеся бока коров, их пахучее дыхание. Проехал всадник; его улыбка, скрип подков на снегу, завиток дыма в небе над его головой, лай завидевшей его собаки, кудахтанье курицы, хрюканье свиньи на дворе... все это он ощущал так ясно, как мышцы своего тела в бэйтсвиллские дни. Мир стал органически, осязаемо близок ему; и он следовал за ним неподвижно, не трогаясь с места (хоть и шел весь день). Он стал неподвижным и безвольным. Он, прежде - весь действие, сложный механизм потребностей и желаний, был теперь пуст, как темная пещера; поэтому жизнь мира, лежавшего у самого входа, была бесконечно далека от него и в нем не возникало потребности или желания изменить ее... И когда он так шел, воспоминания прошлого поднялись и встали перед ним, ясные и четкие, как камень у дороги или лицо ребенка, уставившегося на него сквозь оголенную изгородь. ...Августовские сумерки в усадьбе, в Адирондаке, где они проводили лето. На озере есть лодочная пристань, и в павильоне глубокое кресло у открытого очага, в котором он сидит и курит, лениво перелистывая журналы. Он только что искупался второй раз, и приближается час ужина. Он захлопывает окно (сегодня ночью может пойти дождь) и, мечтая о вкусной еде, между стеклом и ставнем запирает муху. Назавтра идет дождь, и никто не заглядывает в павильон. Через день он заходит туда, чтобы взять для Элен журнал. В павильоне душно; он раскрывает окно, и муха, вырвавшись, взлетает у него перед глазами. Он вспоминает, что это он запер ее там; все время, что он ел и спал, играл с Тони и любил Элен, она сидела там взаперти. Сейчас, опьяненная свободой, она жужжит, вьется и кружит по комнате. Она раздражает Маркэнда. Она садится к нему на руку, и он убивает ее. ...Девочка, жена старика, мочит тряпку в теплой воде и смывает запекшуюся кровь с его тела. Он сидит перед ней на постели, голый, а она стоит на коленях, и ее глаза при неясном свете фонаря отыскивают раны, чтобы облегчить его боль. Свет падает на него; ее глаза в тени не имеют цвета; в сосредоточенности взгляда, отыскивающего раны на теле чужого человека, чтобы облегчить его страдания, - их цвет. Она серьезно занята своим делом, она не задает вопросов. И, обмыв его раны, она чистым полотенцем осторожно вытирает его тело. ...Его ночь с Элен, та ночь, в которую их близость расцвела так совершенно и безгранично, что поглотила мир. Тело Элен, огромное; распростерто на постели. Руки раскинуты, груди поникли от собственной тяжести, упруго торчат соски, чресла готовы принять его. И вот сияние разливается по всему телу, поднимаясь к груди, к рукам, к влажному рту; и в это сияние проникает нерассеянный световой луч. Все ее тело, сияющий омут, охвачено его яростным огнем. И огонь все ярче и ярче, и наконец мягкое сияние, обретшее силу, и пламя, взметнувшееся столбом, сливаются воедино... неразрывное единство в вечности, которую можно стерпеть лишь миг. В этом объятии получил жизнь Тони. И Маркэнд видит только что рожденное дитя, словно возникшее из этого экстаза. Тони, голый, лежит в колыбели, и глаза его раскрыты. Глаза имеют свой источник силы, надежный и не зависящий от времени; тело - бессмысленное и жалкое создание, затерявшееся в мире и не связанное с глазами. Сейчас Маркэнд снова ощущает нелепый разрыв между глазами его сына, уверенными и светлыми, и беспомощной плотью, которая держит в плену эти глаза, которую они не знают и не умеют подчинить себе. Разрыв кажется чудовищным. - Вся жизнь ребенка, - думает Маркэнд, - должна быть героическим усилием связать сознание, живущее в глазах, с этим жалким телом. Маркэнд свернул с шоссе. Он стоял теперь перед кирпичным зданием наполовину колониального, наполовину классического стиля, украшенным колоннадой и величественными окнами. К нему вела поднимавшаяся террасами лужайка; два низких сводчатых крыла тянулись от него в обе стороны. Мимо проходил человек. - Что это за дом? - спросил Маркэнд. У прохожего были слабые тонкие ноги и высокий лоб. - Это университет, сэр. - Какой университет? Человек повернул свой длинный нос к высокому парню в вельветовом костюме и грязных башмаках горнорабочего. - Университет штата Виргиния, сэр. - А это кто такой? - Маркэнд указал на статую, изображавшую человека в бриджах, которая стояла на одной из террас. - Это основатель университета, сэр, и строитель этого здания: Томас Джефферсон. - Можно мне войти? Старик был профессором этого университета; он преподавал английский язык и американскую литературу, специализировался на творчестве Эдгара Аллана По. Это утро он провел весьма плодотворно в размышлениях над особенностями стиля По. Углубленный анализ привел его к выводу, что По был человеком простых и нежных эмоций, человеком, одаренным почти женской чувствительностью. Откуда же у него этот тяжелый, запутанный стиль? Причина в том (это и было плодом утренних размышлений профессора), что По был впечатлителен и хотел облечь свое творчество тяжеловесной респектабельностью своей эпохи, - эпохи parvenu. В нем стиль не обличал человека - скорее, обличало его то, что он носил этот стиль, как маску... он, такой беззащитный и так нуждающийся в любви!.. С вершины своего хорошего настроения - результата нескольких часов хорошей работы - профессор пристально поглядел на незнакомцу. По всем признакам - какой-то невежественный бедняк. Невежество деревенских жителей поистине потрясающе. Не знать Виргинского университета, не знать Джефферсона! Но в речи незнакомца не слышалось акцепта жителя гор. Эта одежда... и это невежество... Что, в самом деле, за человек? Может быть, его одежда и его невежество - тоже только маска? - Я как раз иду туда, - сказал профессор. - Буду очень рад, сэр, если вы захотите быть моим спутником. Они вошли в библиотеку, выдержанную в белых и черных тонах. Столы, расставленные широким кольцом; за ними - юноши, склоненные над книгами; книги одели круглые стены, книги доходят до высокого купола. Они вышли и остановились под сводами одноэтажного крыла. За спиной у них осталась библиотека; впереди газон примыкал к открытому лугу, влажному от росы и окаймленному лесом. Молчание незнакомца радовало профессора. - Не хотите ли заглянуть в комнату По? - спросил он и тут же испугался, что имя _По_ ничего не скажет этому человеку. - Хочу, - отвечал Маркэнд, но профессор так и не понял, сказало ли ему что-нибудь имя _По_. Маркэнд оглядел голые стены маленькой комнаты, камин, стол, койку... словно ища По. - Мне нравится эта комната, - сказал он. - Я недостаточно знаю По, хоть и читал кое-что из его рассказов. Но мне представлялось, что он должен был жить в высоком пустом зале с черными драпировками. - Великолепно! - сказал профессор. - Именно так он мечтал жить. А вот как он жил. - Откуда же в нем это противоречие? Если жизнь его была проста, почему бы ему не писать о простых вещах? - По был пророком. - Вы хотите сказать... - Они стояли в дверях. Маркэнд повернулся лицом к библиотеке и к газонам. - Вы хотите сказать, что уже По знал о том, что все это обречено на смерть? Профессор пристально взглянул на Дэвида Маркэнда. - Я этого не думал... но, м-может быть, вы и правы, - пробормотал он в смущении. - Может быть, романтизм девятнадцатого века многим обязан тому, что поэты чувствовали недолговечность общества, рожденного Французской революцией и промышленным переворотом. Да, да, в основе этих фантастических мечтаний, быть может, лежало... сомнение. Маркэнд не слушал его. Он смотрел на корпус, где жили студенты. Каким далеким казался он, хотя был расположен тут же... - Благодарю вас, - сказал он профессору. Профессор поклонился и поспешил удалиться, чтобы не задать бестактный вопрос: кто же вы наконец, черт вас возьми? Маркэнд пошел дальше, по направлению к центру города. В сторону от дороги уходили холмы и ложбины, усеянные лачугами негров. Дорога перешла в улицу; теперь все переулки, попадавшиеся на пути, были гладко вымощены - здесь жили белые. Лавка следовала за лавкой; на плакатах в окнах полуголые девушки рекламировали сигареты и низколобые юноши рекламировали воротнички. Лавки сменились магазинами, витрины которых сверкали на фоне темных кирпичных стен. Маркэнда внезапно охватило утомление. Он как будто долгое время (с тех пор как вышел из лавчонки в горах) пробивал себе путь сквозь нечто, неразрывно слитое с ним и вместе с тем обособленное. По мере того как густела толпа и вырастали дома вокруг, тяжесть в его теле переходила в слабость. Может быть, это голод? Он вошел в ресторан. Узкая комната с прилавком вдоль одной из стен. Потолок из гофрированного железа ослеплял белым блеском. Человек, вытиравший прилавок, был жирный и грязный, как и воздух в комнате. К одному из свободных столиков лениво прислонилась официантка. Маркэнд сел и устало уронил руки на покрытую пятнами скатерть; официантка подошла к нему и оперлась на его стол, слегка покачиваясь всем телом. Маркэнд пристально взглянул на нее. Лицо ее было прекрасно. Короткие рукава открывали худые костлявые руки; все тело с впалой грудью и острыми плечами было таким слабым, что для него непосильным казалось бремя ее головы с массой каштановых волос. Этот контраст смерти и расцветающей из нее красоты делал девушку жуткой. Краска толстым слоем покрывала ее губы, но рот был прелестный; ее ресницы были грубо намазаны, брови выведены в ниточку, но глаза теплились блеском, и линии носа, лба, очертания щек были совершенны. Маркэнд пристально глядел на нее... Эта девушка - призрак. Какая-то сила, разъедавшая мир, уничтожила ее, и перед ним находилась лишь жалкая мертвая плоть. Ее красота - лишь тень. Кошмар. Маркэнд оглядел ресторан: грязь, запущенность... И это - место, где предаются наслаждению едой... Он понял, что и ресторан лишь кошмар призрачного мира. Куда же исчез мир реальный? Маркэнду стало страшно. А девушка, приняв его остановившийся взгляд как дань восхищения и призыв, перегнулась через стол так, что передник треснул на ее костлявых бедрах. Она кокетничала с ним, она дышала счастьем и готовностью. И вдруг Маркэнд понял, что он больше не испытывает полового влечения, он обессилел. - Я мертв! - Он ел, а девушка снова покачивала бедрами у его стола; он не чувствовал вкуса пищи - он чувствовал вкус девушки, и ресторана, и города: их призрачность. Ощущение собственного бессилия прочно вошло в его сознание. - Это смерть! - Пытаясь проглотить жирный горячий суп (под неотступным взглядом девушки), он чувствовал вкус своего бессилия, вкус мертвого тела, которым был он сам, и девушка, и комната. И весь мир. Это было омерзительно, но в этом был он сам, и он должен был принять это. - Ты хотел умереть. Ты хотел стать свободным от мира и думал, что можешь выйти за его пределы и умереть. Потом тебя осенило откровение - там, в горной лавчонке. Мир - это ты сам. Тебе быть и убийцей, и убитым. Всеобъемлющая жизнь поглотила тебя, и тогда ты решил, что можешь жить. Но именно тогда ты умер. Смысл откровения теперь понятен тебе. Смерть - в пассивном приятии мира. Перед лицом всеобъемлющей жизни быть беспрекословно покорным, как христианский святой, - значит быть мертвым. Маркэнд положил монету на тарелку перед изумленно глядевшей на него девушкой и снова вышел на улицу. Город с неожиданной силой поразил его. В нем он увидел омерзительное воплощение его собственной, бледной от страха воли. И негритянские лачуги, изгнанные из города, изгнанные на пустыри бледной от страха волей белых. И античные университетские корпуса: мечта прошлого, которое звалось Джефферсоном, игрушка настоящего... - Таково мое тело. Но я докинул его, мой дух в нем умер. Вот почему оно так безобразно. Мое тело мертво. Да, тот мир, который четыре года тому назад я начал сбрасывать с себя прочь, - мое мертвое тело. Он повернул назад, в ту сторону, откуда пришел. Он устал и почти ничего не ел, но он знал, что должен сделать. - Этот мир - мое мертвое тело, я я погребен внутри него. Это - кризис. Если мне не удастся высвободиться... О, если мне не удастся высвободиться!.. Дэвид Маркэнд шел назад той же дорогой; он знал, что он должен сделать. Он шел почти всю ночь. Он ел на ходу шоколад и сандвичи; он дремал над чашкой кофе в закусочных; он просил попутных возчиков подвезти его и спал под скрип колес и глухой стук лошадиных копыт. И наконец он снова стоял в кольце гор, над могилой Джона Берна и Джейн Прист. Выпал снег; все кругом, кроме дороги, стало белым; но ему нетрудно было отыскать могилу: снег на ней стаял, и видна была земля. Маркэнд стоял и ждал. - Когда я стоял здесь в тот раз, я завидовал вам, но не мог думать о вас. Не дайте мне завидовать вам; дайте мне понять вас. - Смерть ваша не была напрасной: вы жили полной жизнью, и даже смерть ваша была от жизни и за жизнь. - Ваша жизнь, ваши чувства, и мысли, и дела были едины: единой плотью. В этом - здоровье. - Я завидовал вам, зная, насколько я отличаюсь от вас. Больше я не буду завидовать вам. Я буду таким, как вы. Я буду жить, как вы. - Я бесплотен. Моей плотью был мир, в котором я жил с матерью и с Элен. Теперь она умерла наконец. Я сделал все, что мог, чтобы убить ее. Но и теперь она цепляется за меня тяжелой и омерзительной мертвечиной. Разве мало того, что я убил ее, - я знаю, что она мертва, и ненавижу ее? - Я слышу вас. Вы говорите, что я не убил ее. Пока эта мертвая плоть царит в мире, она еще не умерла во мне. Должна возникнуть новая, живая плоть... - Я думаю о своем сыне Тони, которого я видел новорожденным. Жизнь светилась в его глазах, но она еще не подчинила себе его жалкое крошечное тело. И все же он был более живым, чем я теперь. Он, который не умел еще двигать ручками, стоял у начала жизни. Там, где кончается смерть, стою теперь я. Должен ли я предать эту мертвую плоть разрушению? И буду ли я тогда у начала жизни, как мои новорожденный Тони? Да, только тогда... - Ваша жизнь, Джейн, принадлежала вам. Ваша жизнь, Джон, принадлежала вам. И вы унесли ее с собой. Вы не можете подарить мне плоть вашей жизни. - Но вы указали мае путь... по крайней мере путь к началу моего пути. - Теперь я понимаю, как недолго и как легко умереть. О, на скольких путях подстерегает нас смерть! О, сколько у многоликой смерти приветливых улыбок! Как мало есть в мире живого. - Жить, покорно принимая в жизни все, всему отвечая: "Да", даже тому, что кровно ненавидишь, - все равно, что умереть. - Джейн, дорогой друг мой Джон, я не могу разрешить себе умереть. Я прежде должен научиться жить так, как жили вы. Я боролся со своей смертью - это правда, которую можно сказать обо мне. - Чтобы жить, я должен стать человеком. Я должен выковать себе тело и разум и научиться по-своему применять их в жизни. Чтобы жить, я должен иметь тело, и тело это должно действовать: оно должно найти себе тесто и дело в мире... а не раствориться в нем. - Для человека в его теле заключается больше истины, чем во всеобъемлющем. Больше жизни. Этому вы научили меня. - Всеобъемлющее? Да, не раз я чувствовал его. Оно там, где еще не началась действенная человеческая жизнь... его я видел в глазах новорожденного Тони. И оно там, где действенная человеческая жизнь пришла к концу... я чувствую его сейчас в вас, дорогие друзья, в вас. Которые жили так, как нужно жить. - Но для людей действенность всеобъемлющего - в их действиях, его воплощение - в их плоти. Этому вы научили меня. - Так вы понимаете, что такое классы. Человеческому миру угрожает смерть, потому что класс правящих мертв. Но есть другой, только что народившийся класс, который борется с миром за свою жизнь. В его борьбе за жизнь может снова возродиться к жизни мир. В жизни этого класса, который есть лишь часть, может жить всеобъемлющее целое. Этому тоже вы, друзья, научили меня. - Я приветствую ваш класс. Все, кто хотят жить в нашу эпоху, должны приветствовать его. Моя жизнь нуждается в нем. Мне осталась лишь мертвая плоть умирающего класса. Чтобы жить, мне нужна живая плоть класса, в котором сейчас заключена жизнь. - Я принимаю язык вашего класса: хлеб. Я принимаю его оружие: войну. - Но лишь для того, чтоб я мог сказать свои слова, чтобы я мог поднять свое оружие. - Больше мне нечего взять от вас, любимые друзья мои. - Прощайте. - Я начинаю свой путь. Маркэнд снова пошел по дороге, ведущей на север. В первом городе, лежавшем на его пути, в том, где он завтракал утром, он отправился на станцию железной дороги. Он собрал все деньги, которые у него оставались, и просунул их в окошко. - Хватит, чтобы доехать до Нью-Йорка? Кассир пересчитал деньги, заглянул в справочник и покачал головой. - Боюсь, что нет, приятель. Тут как раз до Балтиморы... и семь центов сдачи. - Хорошо. Дайте мне билет до Балтиморы. У кассира вдруг оказалось человеческое лицо. - До ближайшего поезда, - сказал он, - три часа пятьдесят одна минута. И далеко ехать. А что вы будете есть по дороге? Лучше поезжайте до Вашингтона, а там, на сытый желудок, как-нибудь доберетесь до места. - Правильно. Давайте до Вашингтона. Томас Реннард проснулся бодрым, со свежей головой. Его часы на столе; 10 часов 46 минут. Он протянул руку к телефону. - Алло! Я проснулся. Пришлите газеты. Все. И завтрак. Полный стакан неподслащенного апельсинового соку. Кофе. Сливок не нужно. Нет... больше ничего. И... алло! Если меня будут спрашивать, звонить по телефону, сообщите мне фамилии. - Сейчас как раз вас вызывают к телефону, мистер Реннард. Я хотел было сказать, чтобы позвонили через час. Одну минутку... Алло! Вас спрашивает мистер Маркхэм. - Кто? - Одну минутку... Прошу извинить меня, сэр. Мистер Дэвид Маркэнд. Пауза. - Соедините меня. - Это вы, Том Реннард? - Дэвид! - Говорит Маркэнд. - Где вы? Откуда вы говорите? - Из аптеки возле вокзала. - Но где, где? - Как где? Там же, где и вы: в Вашингтоне. - Откуда вы узнали, что я здесь? - Я, как только приехал, позвонил в вашу нью-йоркскую контору... За их счет... Там мне сказали, что вы в Вашингтоне, в "Нэшнл-отеле". А чтобы позвонить вам, я истратил свои последние пять центов. - Берите такси и приезжайте скорее. - Скоро я не доберусь. Я же сказал: я истратил на автомат последние пять центов. - Возьмите такси. Я сейчас распоряжусь, чтобы заплатил швейцар. Мой номер семьсот семь. - Хорошо, Том, сейчас еду. Медленно Реннард кладет на место трубку. - Я не встану. Приму его в постели, в шелковой зеленой пижаме. Впрочем, побриться успею! - Он вскочил, отбросил одеяло; с середины комнаты вернулся к телефону у кровати. Отменил завтрак. - Через несколько минут закажу другой, на двоих. - Предупредил швейцара об оплате такси. Вдруг он снова откинулся на подушки; его сознание пронизал сон - сон, который он видел прошлой ночью и позабыл... ...Я еду на лодке вместе с Дэвидом Маркэндом. Я сижу на корме, лицом к Дэвиду, который гребет. Мы на озере близ