ь" Шпрингл; застенчивый юноша Билек... Только примеры, только примеры. Люди покрупнее и помельче. Но всегда люди, а не людишки. ГЛАВА VIII. СТРАНИЦА ИСТОРИИ  9 июня 1943 года. За дверью перед моей камерой висит пояс. Мой пояс. Значит, меня отправляют. Ночью меня повезут в "империю" судить... и так далее. От ломтя моей жизни время жадно откусывает последние куски. Четыреста одиннадцать дней в Панкраце промелькнули непостижимо быстро. Сколько еще дней осталось? Где я их проведу? И как? Едва ли у меня еще будет возможность писать. Пишу свое последнее показание. Страницу истории, последним живым свидетелем которой я, по-видимому, являюсь. В феврале 1941 года весь состав Центрального Комитета Коммунистической партии Чехословакии вместе с заместителями, намеченными на случай провала, был арестован. Как могло случиться, что на партию обрушился такой страшный удар, пока еще точно не установлено. Об этом, должно быть, в свое время расскажут пражские гестаповцы, когда предстанут перед судом. Я напрасно пытался, как и "хаусарбайтер" из дворца Печека, добраться до сути дела. Не обошлось, конечно, без провокации, но сыграла свою роль также и неосторожность. Два года успешной работы в подполье несколько усыпили бдительность товарищей. Подпольная организация росла вширь, в работу все время вовлекались новые люди, в том числе и те, которых партия должна была бы использовать по другому назначению. Аппарат разрастался и становился таким громоздким, что трудно было его контролировать. Удар по партийному центру был, видно, давно подготовлен и обрушился в тот момент, когда уже было задумано нападение немцев на Советский Союз. Я не представлял себе сначала масштабов провала. Я ждал обычного появления нашего связного и не дождался. Но через месяц стало ясно, что случилось нечто очень серьезное и я не имею права только ждать. Я начал сам нащупывать связь; другие делали то же самое. Прежде всего я установил связь с Гонзой Выскочилом, который руководил работой в Средней Чехии. Он был человек с инициативой и подготовил кое-какой материал для издания "Руде право", - нельзя было, чтобы партия оставалась без центрального органа. Я написал передовицу, но мы решили, что весь материал (который был мне неизвестен) выйдет как "Майский лист", а не как номер "Руде право", так как другая группа товарищей уже выпустила газету, хотя и очень примитивного вида. Наступили месяцы партизанских методов работы. Хотя партию и постиг сокрушительный удар, уничтожить ее он не мог. Сотни новых товарищей принимались за выполнение неоконченных заданий, на место погибших руководителей самоотверженно становились другие и не допускали, чтобы организация распалась или стала пассивной. Но центрального руководства все еще не было, а в партизанских методах таилась та опасность, что в самый важный момент- в момент ожидаемого нападения на Советский Союз - у нас могло не оказаться единства действий. В доходивших до меня номерах "Руде право", издававшейся тоже партизанскими методами, я чувствовал опытную политическую руку. Из нашего "Майского листка", оказавшегося, к сожалению, не слишком удачным, другие товарищи, в свою очередь, увидели, что существует еще кто-то, на кого можно рассчитывать. И мы стали искать друг друга. Это были поиски в дремучем лесу. Мы шли на голос, а он отзывался уже с другой стороны. Тяжелая потеря научила партию быть более осторожной и бдительной, и два человека из центрального аппарата, которые хотели установить между собой связь, должны были пробираться сквозь чащу многочисленных проверочных и опознавательных преград, которые ставили и они сами и те, кто должен был их связать. Это было тем сложнее, что я не знал, кто находится на "той стороне", а он не знал, кто я. Наконец мы нашли общего знакомого. Это был чудесный товарищ, доктор Милош Недвед, который и стал нашим первым связным. Но и это произошло почти случайно. В середине июня 1941 года я заболел и послал за ним Лиду. Он немедленно явился на квартиру к Баксам - и тут-то мы и договорились. Ему как раз было поручено искать этого "другого", и он не подозревал, что "другой" - это я. Как и все товарищи с "той стороны", он был уверен, что я арестован и что, скорее всего, меня уже нет в живых. 22 июня 1941 года Гитлер напал на Советский Союз. В тот же вечер мы с Гонзой Выскочилом выпустили листовку, разъяснявшую значение этой войны для нас, чехов. 30 июня произошла моя первая встреча с тем, кого я так долго искал. Он пришел в назначенное мною место, уже зная, с кем он увидится. А я все еще не знал. Стояла летняя ночь, в открытое окно вливался аромат цветущих акаций - самая подходящая пора для любовных свиданий. Мы завесили окно, зажгли свет и обнялись. Это был Гонза Зйка. Оказалось, что в феврале арестовали не весь Центральный Комитет. Один из членов комитета, Зика, уцелел. Я давно был знаком с ним и давно его любил. Но по-настоящему я узнал его только теперь, когда мы стали работать вместе. Круглолицый, всегда улыбающийся, с виду похожий на доброго дядюшку, но в то же время твердый, самоотверженный, решительный, не признающий компромиссов в партийной работе. Он не знал и не хотел знать для себя ничего, кроме партийных обязанностей. Он отрекся от всего, чтобы выполнять их. Он любил людей и, в свою очередь, пользовался их любовью, но никогда не приобретал ее ценой беспринципной снисходительности. Мы договорились в две минуты. А через несколько дней я знал и третьего члена нового руководства, который связался с Зикой еще в мае. Это был Гонза Черный, рослый, красивый парень, на редкость хороший товарищ. Он сражался в Испании и вернулся оттуда с простреленным легким уже во время войны через нацистскую Германию; в нем осталось кое-что от солдата, кроме того, он обладал богатым опытом подпольной работы и был талантливым, инициативным человеком. Месяцы напряженной борьбы крепко спаяли нас. Мы дополняли друг друга как характерами, так и своими способностями. Зика - организатор, деловитый и педантически точный, которому нельзя было пустить пыль в глаза; он тщательно проверял всякое сообщение, добираясь до сути дела, всесторонне рассматривал каждое предложение и деликатно, но настойчиво следил за выполнением любого нашего решения. Черный, руководивший саботажем и подготовкой к вооруженной борьбе, мыслил как военный человек; он был чужд всякой мелочности, отличался большим размахом, неукротимостью и находчивостью; ему всегда везло при поисках новых форм работы и новых людей. И я - агитпропщик, журналист, полагающийся на свой нюх, немного фантазер с долей критицизма - для равновесия. Разделение функций было, впрочем, скорее разделением ответственности, чем работы. Каждому из нас приходилось вмешиваться во все и действовать самостоятельно всюду, где это могло понадобиться. Работать было нелегко. Рана, нанесенная партии в феврале, была еще свежа и так и не зажила до конца. Все связи оборвались, некоторые организации провалились полностью, а к тем, что сохранились, не было путей. Целые организации, целые заводы, а иногда и целые области месяцами были оторваны от центра. Пока налаживалась связь, нам оставалось только надеяться, что хоть центральный орган попадет им в руки и заменит руководство. Не было явок - пользоваться старыми мы не могли, опасаясь, что за ними еще наблюдают; денег на первых порах не было, трудно было добывать продовольствие, многое приходилось начинать с самого начала... И все это - в те дни, когда партия уже не могла ограничиваться одной подготовительной работой, в дни нападения на Советский Союз, когда она должна была прямо вступить в бой, организовать внутренний фронт против оккупантов, вести "малую войну" в их тылу не только своими силами, но и силами всего народа. В подготовительные 1939-1941 годы партия ушла в глубокое подполье, она была законспирирована не только от немецкой полиции, но и от масс. Теперь, истекающая кровью, она должна была довести до совершенства конспирацию от оккупантов и одновременно покончить с конспирацией от народа, наладить связь с беспартийными, обратиться ко всему народу, вступать в союз с каждым, кто готов воевать за свободу, и решительным примером вести на борьбу и тех, кто еще колеблется. В начале сентября 1941 года мы могли впервые сказать, что добились первых успехов. И хотя мы не восстановили разгромленную организацию (до этого было далеко), во всяком случае опять существовало прочно организованное ядро, которое могло хотя бы частично выполнять серьезные задания. Возрождение партийной деятельности сразу сказалось. Рос саботаж, росло число забастовок на заводах. В конце сентября Берлин выпустил на нас Гейдриха. Первое осадное положение не сломило возрастающего активного сопротивления, но ослабило его и нанесло партии новые удары. Именно тогда были разгромлены пражская партийная организация и организация молодежи, погибли также некоторые товарищи, очень ценные для партии: Ян Кречи, Штанцль, Мйлош Красный и многие другие. Но после каждого из таких ударов становилось еще очевиднее, как несокрушима партия. Падал боец, и, если его не мог заменить один, на его место становились двое, трое. В новый, 1942 год мы вступали уже с крепко построенной организацией; правда, она еще не охватывала всех участков работы и далеко не достигла масштабов февраля 1941 года, но была уже способна выполнить задачи в решающих битвах. В работе участвовали все, но главная заслуга принадлежала Гонзе Зике. О том, как действовала наша печать, могут, наверное, рассказать материалы, сохраненные товарищами в тайных архивах, на чердаках и в подвалах, и мне нет надобности об этом говорить. Наши газеты получили широкое распространение, их жадно читали не только члены партии, но и беспартийные; они выходили большими тиражами и печатались в ряде самостоятельных, тщательно обособленных друг от друга нелегальных типографий - на гектографах и стеклографах и на настоящих типографских станках. Выпускались они регулярно и быстро, как и требовали обстоятельства. Например, с приказом по армии верховного главнокомандующего от 23 февраля 1942 года первые читатели могли познакомиться уже вечером 24 февраля. Отлично работали наши печатники, группа врачей и особенно группа "Фукс-Лоренц", которая выпускала, кроме того, свой собственный информационный бюллетень, под названием "Мир против Гитлера". Все остальное я делал сам, стараясь беречь людей. На случай моего провала был подготовлен заместитель. Он продолжал мою работу, когда я был арестован, и работает до сих пор. Мы создали самый несложный аппарат, заботясь о том, чтобы всякое задание требовало как можно меньше людей. Мы отказались от длинной цепи связных, которая, как это показал февраль 1941 года, не только не предохраняла партийный аппарат, но, наоборот, ставила его под угрозу. Было, правда, больше риска для каждого из нас в отдельности, но для партии в целом это было гораздо безопаснее. Такой провал, как в феврале, больше не мог повториться. И поэтому, когда я был арестован, Центральный Комитет, пополненный одним новым членом, мог спокойно продолжать свою работу. Ибо даже мой ближайший сотрудник не имел ни малейшего представления о составе Центрального Комитета. Гонзу Зику арестовали 27 мая 1942 года ночью. Это опять-таки был несчастный случай. После покушения на Гейдриха весь аппарат оккупантов был поставлен на ноги и производил облавы по всей Праге. Гестаповцы явились на квартиру в Стршешовицах, где как раз скрывался тогда Зика. Документы у него были в порядке, и он, очевидно, не привлек бы к себе внимания. Но он не хотел подвергать опасности приютившую его семью и попытался выпрыгнуть из окна третьего этажа. Он разбился, и в тюремную больницу его привезли со смертельным повреждением позвоночника. Гестаповцы не знали, кто попал в их руки. Только через восемнадцать дней его опознали по фотографии и умирающего привезли во дворец Печека на допрос. Так мы встретились с ним в последний раз. Меня привели на очную ставку. Мы подали друг другу руки, он улыбнулся мне своей широкой, доброй улыбкой и сказал: - Здравствуй, Юля! Это было все, что от него услышали. После этого он не сказал ни слова. После нескольких ударов по лицу он потерял сознание. А через несколько часов скончался. Я узнал о его аресте уже 29 мая. Наша разведка работала хорошо. С ее помощью я частично согласовал с ним свои дальнейшие шаги. А затем наш план был одобрен также и Гонзой Черным. Это было последнее постановление нашего Центрального Комитета. Гонзу Черного арестовали летом 1942 года. Тут уже не было никакой случайности, провал произошел из-за преступного малодушия Яна Покорного, поддерживавшего связь с Черным. Покорный вел себя не так, как следовало руководящему партийному работнику. Через несколько часов допроса - конечно, достаточно жестокого, но чего иного он мог ожидать? - через несколько часов допроса он струсил и выдал квартиру, где встречался с Гонзой Черным. Отсюда след повел к самому Гонзе, и через несколько дней он попал в лапы гестапо. Нам устроили очную ставку немедленно, как только его привезли - Ты знаешь его? - Нет, не знаю Оба мы отвечали одинаково. Затем он отказался вообще отвечать. Его старое ранение избавило его от долгих страданий. Он быстро потерял сознание. Прежде чем дело дошло до второго допроса, он был уже обо всем точно осведомлен и действовал дальше в соответствии с нашим решением. От него ничего не узнали. Его долго держали в тюрьме, долго ждали, что чьи-нибудь новые показания заставят его говорить. И не дождались Тюрьма не изменила его. Веселый, мужественный, он открывал отдаленные перспективы жизни другим, зная, что у него толь перспектива - смерть. Из Панкраца его неожиданно увезли в конце апреля 1943 года. Куда - неизвестно. Такое внезапное исчезновение имеет в себе что-то зловещее. Можно, конечно, ошибаться. Но я не думаю, чтобы нам суждено было снова встретиться. Мы всегда считались с угрозой смерти. Мы знали: если мы попадем в руки гестапо, живыми нам не уйти. В соответствии с этим мы действовали и здесь. И моя пьеса подходит к концу. Конец я не дописал. Его я не знаю. Это уже не пьеса. Это жизнь. А в жизни нет зрителей. Занавес поднимается. Люди, я любил вас! Будьте бдительны! 09.06.43  ПОСЛЕДНИЕ ПИСЬМА  ПИСЬМО, ТАЙНО ВЫНЕСЕННОЕ ИЗ ГЕСТАПОВСКОЙ ТЮРЬМЫ ПАНКРАЦ Мои плоды из тех, что долго не созревают, из тех, что поднимаются из черных подземных вод, когда на горах уже лежит первый снег, и наливаются соком в туманах печальных лугов. Ф. Кс. Шальда ГУСТИНЕ Милая моя! Почти нет надежды на то, что когда-нибудь мы с тобой, держась за руки, как малые дети, пойдем по косогору над рекой, где веет ветер и светит солнце. Почти нет надежды на то, что я смогу когда-нибудь, живя в покое и удобствах, окруженный друзьями-книгами, написать то, о чем мы с тобой говорили и что накапливалось и зрело во мне двадцать пять лет. Часть жизни у меня уже отняли, когда уничтожили мои книги. Однако я не сдаюсь, не уступаю, не хочу допустить, чтобы и другая часть погибла без остатка, бесследно в камере э 267. Поэтому в минуты, которые я краду у смерти, я пишу эти заметки о чешской литературе. Никогда не забывай, что человек, который передаст их тебе, дал мне возможность не умереть всему. Карандаш и бумага, которые я от него получил, волнуют меня, как первая любовь, и я сейчас больше чувствую, чем мыслю, больше грежу, чем подыскиваю слова и составляю фразы Нелегко будет писать без материалов, без цитат, и поэтому кое-что из того, что я так ясно, прямо-таки ощутимо представляю себе, покажется, быть может, неясным и нереальным тем, к кому я обращаюсь. Поэтому я пишу прежде всего для тебя, моя милая, для моей помощницы и первой читательницы: ты лучше всех поймешь, что было у меня на сердце, и, возможно, вместе с Ладей и моим седовласым издателем дополнишь то, что будет нужно. Мое сердце и голова полны, а вот книг у меня никаких нет. Трудно писать о литературе, не имея под рукой ни одной книжки, которую можно было бы приласкать взглядом. Странная вообще у меня судьба. Ты знаешь, как мне хотелось бы быть птицей или кустом, облаком или бродягой - всем, кто, как и я, любит простор, солнце и ветер. Но вот уже годы, долгие годы я живу подземной жизнью, словно корень. Один из тех неприглядных, пожелтевших корней среди тьмы и тлена, что держат над землей дерево жизни. Никакая буря не свалит дерева с крепкими корнями. Этим гордятся корни. И я. Я не жалею об этом, не жалею ни о чем. Я делал все, что было в моих силах, и делал охотно. Но свет - свет я любил и хотел бы расти ввысь, и хотел бы цвести и созреть, как полезный плод. Ну что ж. На дереве, которое мы, корни, держали и удержали, появятся молодые побеги и созреют новые плоды поколения новых людей- поколения социалистических рабочих, писателей, литературных критиков и историков, которые пусть позже, но лучше расскажут о том, чего я рассказать уже не смог. И тогда, быть может, и мои плоды созреют и нальются соком, хотя на мои горы никогда уже не падет снег. Камера э 267 28 марта (943 года ИЗ ПИСЕМ, НАПИСАННЫХ В ГЕСТАПОВСКИХ ТЮРЬМАХ В БАУЦЕНЕ И В БЕРЛИНЕ И ПРОШЕДШИХ ЧЕРЕЗ НАЦИСТСКУЮ ЦЕНЗУРУ  Бауцен 14.6.1943 Милая мама, отец, Либа, Вера и вообще все! Как видите, я переменил местожительство и очутился в тюрьме для подследственных в Бауцене. По дороге с вокзала я заметил, что это тихий, чистый и приятный городок; такова же и его тюрьма (если тюрьмы вообще могут быть приятными для заключенных). Только тишины здесь, пожалуй, слишком много после оживленного дворца Печека; почти каждый заключенный - в одиночке. Но в работе время проходит вполне приятно, а кроме того - как вы видите из прилагаемой официальной памятки, - мне разрешено читать некоторые периодические издания, так что на скуку жаловаться не могу. Кстати говоря, скуку каждый создает себе сам. Есть люди, которые скучают и там, где другим живется отлично. А мне жизнь кажется интересной всюду, даже за решеткой; всюду можно чему-нибудь научиться, всюду найдешь что-нибудь полезное для будущего (если, разумеется, оно у тебя есть). Напишите мне поскорей, что у вас нового. Руководствуйтесь прилагаемой официальной памяткой; не посылайте посылок, в крайнем случае пришлите денег. Адрес указан наверху вместе с моим именем. А сейчас от души приветствую всех вас, целую, обнимаю и надеюсь на встречу. Ваш Юля. Бауцен 11.7.1943 Мои милые! Как стремительно летит время! Кажется, прошло всего несколько дней с тех пор, как я впервые написал вам отсюда, а на столе у меня снова перо и чернила... Месяц прошел! Целый месяц! Вы, наверное, думаете, что в тюрьме время тянется медленно. Так нет же, нет. Быть может, именно потому, что здесь человек считает часы, ему особенно ясно, как коротки они, как короток день, неделя и вся жизнь. Я один в камере, но не ощущаю одиночества. У меня здесь несколько добрых друзей; книги, станок, на котором я делаю пуговицы, пузатый глиняный кувшин с водой, к которому можно обратиться с шутливым словом (он напоминает приятеля, предпочитающего вино, а не воду), а, кроме того, в углу моей камеры живет паучок. Вы не поверите, как чудесно можно беседовать с этими товарищами, вспоминать о прошлом и петь им песни. А как по-разному разговаривает станок в зависимости от моего настроения... Мы отлично понимаем друг друга! Когда я подчас забываю его протереть, он сердится и ворчит, пока я не исправлю своей оплошности. Есть у меня и еще друзья, не в камере, а во дворике, куда мы каждый день выходим на прогулку. Двор невелик и отделен стеной от большого сада с прекрасными старыми деревьями. Во дворике есть газон, а на нем такое множество всякой травы и цветов, какого я еще не видывал на таком маленьком кусочке земли. Он похож то на лужайку в долине, то на лесную полянку, на нем появляются то анютины глазки, то маргаритки, прелестные, как девушки, то синие колокольчики и ромашки и даже папоротник - отрада, да и только! С ними тоже о многом можно поговорить. Так день, неделя, и, глядь, уже опять прошел месяц. Да, прошел, а от вас не было вестей. Если бы несколько дней назад я не расписался в получении десяти марок от Либы, я даже не был бы уверен, что вы получили мое письмо и знаете, где я. Ни одного письма от вас я пока не получил. Возможно, они затерялись. Напишите же мне, напишите. Писать можно раз в месяц. Как у вас дела, как живете, что с Густиной? Целую и обнимаю всех вас, до свиданья, Ваш Юля Бауцен, 8.8.1943 Мои милые! Собственно, следовало бы написать "мои милыя", потому что все вы с кем я переписываюсь, - женского пола (похоже на меня, не правда ли?). Итак, мои милыя, я живу по-прежнему, время бежит, а я, как вы мне пожелали, "сохраняю душевное спокойствие". Да и почему бы мне не сохранять его? Два ваших письма я получил и все время радуюсь им. Вы даже не можете себе представить, как много ищешь и находишь в них. Даже то, чего вы там не написали. Вам хочется, чтобы мои письма были длиннее. У меня тоже на сердце много такого, что я хотел бы сказать вам, но лист бумаги от этого не становится больше. Поэтому можете радоваться хотя бы тому, что мой почерк, который вы нередко ругали, так мелок. Половина сегодняшнего письма - для Густины. Отрежьте его и пошлите ей. Но, конечно, и сами прочтите, оно написано и для вас. Дети, когда будете писать Густине, сообщите ей мой адрес, пусть попросит разрешения написать мне. Вы, кажется, думаете, что человек, которого ждет смертный приговор все время думает об этом и терзается. Это не так. С такой возможностью я считался с самого начала. Вера, мне кажется, знает это. Но, по-моему, вы никогда не видели, чтобы я падал духом. Я вообще не думаю обо всем этом. Смерть всегда тяжела только для живых, для тех, кто остается. Так что мне следовало бы пожелать вам быть сильными и стойкими. Обнимаю и целую всех вас, до свиданья. Ваш Юля. Бауцен, 8.8.1943 Моя милая Густина! Я получил разрешение написать тебе несколько строк и спешу тотчас же сделать это. Либа писала мне, что ты уже в другом месте. Знаешь ли ты, моя милая, что мы недалеко друг от друга? Если бы ты утром вышла из Терезина и пошла на север, а я из Бауцена - на юг, к вечеру мы могли бы встретиться. То-то кинулись бы друг к другу, не правда ли? В общем, мы путешествуем по местам, связанным с прошлым моей семьи: ты в Терезине, где дядя был так прославлен, а меня перевезут в Берлин, где он умер. Не думаю, однако, что все Фучики должны умирать в Берлине, Либа тебе, наверное, уже писала, как я живу, о том, что я один в камере и делаю пуговицы. В углу камеры, около пола, живет паучок, а за моим окном устроилась парочка синиц, близко, совсем близко, так что я даже слышу писк птенцов. Теперь они уже вывелись, а сколько было с ними забот! Я при этом вспоминал, как ты переводила мне щебетанье птиц на человеческий язык. Моя дорогая, часами я говорю с тобой и жду и мечтаю о том времени, когда мы сможем беседовать не в письмах. О многом мы тогда поговорим! Моя милая, маленькая, будь сильной и стойкой. Горячо обнимаю и целую тебя. До свиданья. Твой Юля Берлин. Плетцензее 31 августа 1943 Мои милые! Как вам, наверное, известно, я уже в другом месте. 23 августа я ждал в Бауцене письма от вас, а вместо него дождался вызова в Берлин. 24.8 я уже ехал туда через Герлиц и Котбусс, утром 25.8 был суд, и к полудню все уже было готово. Кончилось, как я ожидал. Теперь я вместе с одним товарищем сижу в камере на Плетцензее. Мы клеим бумажные кульки, поем и ждем своей очереди. Остается несколько недель, но иногда это затягивается на несколько месяцев. Надежды опадают тихо и мягко, как увядшая листва. Людям с лирической душой при виде спадающей листвы иногда становится тоскливо. Но дереву не больно. Все это так естественно, так просто. Зима готовит для себя и человека, и дерево. Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше оттого, что ему отрубят голову. Я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а радостно, так, как я всегда жил. За каждым когда-нибудь закроется дверь. Подумайте, как быть с отцом: следует ли вообще говорить или дать понять ему об этом? Лучше было бы ничем не тревожить его старости. Решите это сами, вы теперь ближе к нему и к маме. Напишите мне, пожалуйста, что с Густимой, и передайте ей мой самый нежный привет. Пусть всегда будет твердой и стойкой и пусть не останется наедине со своей великой любовью, которую я всегда чувствую. В ней еще так много молодости и чувств, и она не должна остаться вдовой. Я всегда хотел, чтобы она была счастлива, хочу, чтобы она была счастлива и без меня. Она скажет, что это невозможно. Но это возможно. Каждый человек заменим. Незаменимых нет, ни в труде, ни в чувствах. Все это вы не передавайте ей сейчас. Подождите, пока она вернется, если она вернется. Вы, наверное, хотите знать (уж я вас знаю!), как мне сейчас живется. Очень хорошо живется. У меня есть работа, и к тому же в камере я не один, так что время идет быстро... даже слишком быстро, как говорит мой товарищ. А теперь, мои милые, горячо обнимаю и целую вас всех и - хотя сейчас это уже звучит немного странно - до свиданья. Ваш Юля ГУСТИНА ФУЧИКОВА - ВОСПОМИНАНИЯ О ЮЛИУСЕ ФУЧИКЕ  НЕМЕЦКАЯ ОККУПАЦИЯ  Это случилось 14 апреля 1939 года. Юлек пришел домой и сообщил нам, что утром Словакия объявила себя самостоятельным государством, а днем президент Гаха уже помчался в Берлин на поклон к Гитлеру Прямо на улицах, в учреждениях, на заводах, в кафе - всюду шло горячее обсуждение случившегося. Вечером мы с Юлеком отправились в советское посольство на Винограды. В тот день здесь отмечали стодвадцатипятилетие со дня рождения украинского поэта Тараса Шевченко. Собрались наши друзья и товарищи. Мы и не предполагали, что со многими из них в тот вечер видимся в последний раз.. У входа в посольство сновали шпики и полицейские. Они высматривали и вынюхивали: кто входит и выходит... Около четырех часов утра мы покинули посольство Ехали в такси. Юлек был задумчив, курил одну сигарету за другой, молчал. Один только раз он произнес вслух то, о чем мучительно размышлял все это время: "С фашистами надо было драться, несмотря на капитуляцию правительства. Сейчас борьба будет намного труднее". Пражские улицы в тот предрассветный час были безмятежны и тихи. Прага еще не знала, какая беда постигнет ее утром. Мы приехали домой в половине пятого. Юлек привычно включил радио, и вдруг зазвучали позывные пражской радиостанции. Юлек позвал меня: случилось что-то чрезвычайное. Ведь пражские радиостанции в такое время никогда не работают... Мы замерли у приемника. И вот заговорил диктор. Голос его звучал напряженно и неестественно. Сообщение было ужасным: 15 апреля, в шесть часов утра, немецкие войска пересекут границы Чехии и начнут продвижение в глубь страны. Правительство призывает население сохранять спокойствие. Всякое сопротивление будет немедленно подавлено. Немецкая армия войдет в Прагу около девяти часов утра... Мы молчали, не в силах вымолвить ни слова. Нашу страну, нашу Прагу будет топтать фашистский сапог! Юлек слушал, заложив руки в карманы, и курил... Оккупанты на мотоциклах двигались медленно, словно на параде. Темное пражское небо встретило пришельцев слезами холодного дождя. Люди молча обходили фашистских солдат, будто их вовсе не существует... В марте и середине мая 1936 года к нам дважды наведался товарищ, посланный Центральным Комитетом партии. Он сказал, что Юлеку следует уехать. Тогда кое-кто из членов партии еще мог скрыться. Тайно, без паспортов или с фальшивыми паспортами, они пробирались в Польшу, а оттуда в Советский Союз или Англию. Юлек ответил, что часть профессиональных партийных работников должна остаться в Чехословакии, чтобы возглавить и организовать борьбу против оккупантов. Тот же самый товарищ приходил к нам еще раз, он принес Юлеку паспорт, денег на дорогу и сказал: "Партия предлагает тебе самому решить, ехать или оставаться". Юлек ответил, что если решение зависит от его желания, то он остается. Товарищ из ЦК ушел, спустя некоторое время вышел из дому и Юлек. Вскоре в дверь позвонили... Звонок прозвучал резко, как приказ. Я открыла. В квартиру вошли двое: "Гестапо!" На сей раз их интересовало, где находится Бареш, наш сосед по квартире... Отказ Юлека писать для фашистской газетенки, в редакцию которой его неожиданно вызвали, и визит гестапо заставил нас покинуть Прагу и уехать в Хотимерж, деревню, где отец Юлека в 1933 году купил дом на деньги, завещанные ему старшим братом, композитором - тезкой Юлека - Юлиусом Фучиком. Отец Юлека вышел на пенсию и жил в Хотимерже круглый год. Иногда он ездил в Пльзень, где оставались мать Юлека и сестра Вера. Вера в то время заканчивала школу. Летом в Хотимерже бывало весело. Собиралась вся семья Фучиков, приезжала и старшая сестра Юлека, Либа, с детьми. ...Мы приехали в Хотимерж в конце мая 1939 года. Здесь Юлек относительно спокойно провел четырнадцать месяцев. Мы не стали заявлять в полицию о своем приезде. Каждые две-три недели Юлек уезжал в Прагу, иногда один, иногда вместе со мной. В сентябре фашисты захватили Польшу. Семнадцать дней героически оборонялась плохо вооруженная польская армия, но была разбита. После очередной поездки в Прагу Юлек сказал мне, что гестапо производит массовые аресты чешских патриотов. В 1939 году Юлек, естественно, уже не имел возможности писать ни в "Руде право", ни в "Творбу" и встречаться с друзьями и единомышленниками. Но в день 22-й годовщины Великой Октябрьской революции он хотел быть среди друзей. Мы уехали в Прагу, и там 7 ноября вечером, в Клубе работников искусств, где собрались его постоянные посетители - прогрессивные художники, артисты, писатели, журналисты, - Юлек произнес страстную речь о Советском Союзе. Это было более чем отважно. Вход в клуб вел прямо с улицы, рядом была дверь в соседнее кафе, которое посещали всякие люди, в том числе немецкие фашисты и солдатня. Но таков уж был Юлек. Он считал своим долгом именно сейчас, когда вокруг царит фашистский разгул, отметить славную годовщину Октября. А через десять дней, 17 ноября, нацисты утопили в крови демонстрацию пражских студентов, закрыли чешские высшие учебные заведения, объявили военное положение в нескольких городах Чехии и Моравии. Более тысячи студентов Праги и Брно были схвачены и брошены в концлагеря Германии. Все еще без ведома полиции жили мы в Хотимерже. Юлек, приезжая в Прагу, прежде чем отправиться в нашу квартиру, узнавал по телефону у соседей, все ли там в порядке. 7 июня 1940 года... Этот день врезался в мою память. Ясное летнее утро... Солнце высоко стоит в голубом небе, медленно плывут редкие облака... Вдруг дремотную тишину разорвал заливистый лай нашего пса Виктора, вслед за ним, услыхав шум, Бланка и Эрик тоже подали голос. Юлек добродушно корил Виктора: - Что ты лаешь без причины? Двери распахнулись, и в комнату ворвался Мирек, Верин жених. Он был необычно серьезен, глаза испуганные. - Что-нибудь с отцом? - поднялся Юлек. - Тебя разыскивает гестапо! Ты должен немедленно скрыться! - задыхаясь, выпалил Мирек. - Что случилось? - спросил Юлек. - Сегодня утром у ваших в пльзеньской квартире побывало гестапо! Ты должен немедленно уехать отсюда! - нетерпеливо твердил Мирек. - В котором часу они были? - Около пяти утра. Юлек взглянул на часы: без малого десять. - Гестапо не знает, где я, иначе они были бы уже здесь, - рассудил он. Странно, почему гестапо разыскивает Юлека именно в Пльзене - ведь он появлялся там редко и ненадолго? - Как мы будем поддерживать связь? - спросила я. - Писать на пражскую квартиру рискованно. - Лучше всего писать в Смихов, на имя издателя Гиргала, - сказал Юлек. - Я же буду писать тебе под именем Гиргал или Франта. Если меня здесь искать не будут, начинай письмо так: "Сабину я еще не перевела..." Мы простились на остановке. Я твердо надеялась, что все обойдется благополучно. С ним не может, не должно случиться ничего плохого! На следующий день пришла поздравительная телеграмма на имя мамы- Марии Фучиковой: "Наилучшие пожелания шлет вам Франта". Я сразу поняла, что она от Юлека. Настал день, когда Юлек смог вернуться обратно в Хотимерж. Точно даты не помню, примерно между 22 и 28 июня. Мы спросили, где он скитался эти три недели, ведь жить в нашей пражской квартире было опасно. Он рассказал, что поселился неподалеку от Праги, в Петровицах, у пани Чаховой. Там он пробыл две недели, остальное время жил в Праге у своего соученика по пльзеньской гимназии, товарища Драбека. Собственно, в Петровицах Юлек проводил лишь ночь. Днем он уезжал в Прагу и работал в музейной библиотеке или в Клубе работников искусств. Две недели мы прожили спокойно, но настал роковой понедельник, 29 июля 1940 года. Я очень живо помню все подробности этого жаркого солнечного дня. Целый день мы провели дома. Я переводила, Юлек с самого утра печатал на машинке свои заметки. Иногда он задумывался и, подперев рукой голову, глядел на холмы, вырисовывавшиеся на горизонте, а затем снова принимался выстукивать четырьмя пальцами букву за буквой. Я часто отрывала его от работы - то искала и не находила подходящее чешское выражение, то хотела поделиться с ним обнаруженным при переводе курьезом, или Юлек, сам услыхав звон пустых ведер на кухне, вскакивал и, воскликнув: "Мама, почему ты не скажешь!" - отнимал у матери ведра. Он не мог допустить, чтобы мама, Либа или я таскали воду снизу, из колодца. "Для меня это гимнастика, для вас - тяжелая работа!" - убеждал он нас. В полдень мама, приоткрыв двери, звала нас: "Дети, идите есть!" В тот день после обеда я сварила Юлеку чашечку черного кофе. Он очень любил кофе, но мы лишь изредка могли позволить себе эту роскошь... А потом мы снова взялись за работу. Когда солнце покинуло комнату, Юлек встал, потянулся и сказал: - А что, если нам прогуляться по лесу? Я не заставила себя просить... Мы вошли в лес, здесь царили мягкий сумрак и приятная прохлада. На каждом шагу попадались сизые, словно тронутые изморозью ягоды черники. Вдруг Юлек заметил в ветвях белку. Зверек, услыхав шум шагов, замер. Мы тоже. Кто дольше выдержит? Но я сделала неосторожное движение, и белка с быстротой молнии исчезла в ветвях. Мы возвращались домой. Возле нашего дома, на небольшой полянке, мальчишки гоняли мяч. Мы остановились. Один из них озорно крикнул: - Посудите нам, пан Фучик! И вот Юлек уже включился в игру. Он бегал среди мальчишек и засчитывал голы... Мама встретила нас словами: - Как я рада, что вы наконец вернулись! Мне что-то взгрустнулось одной. В тот день у нас действительно было необычно тихо. Отец заболел и лежал в пльзеньской больнице, Либа с детьми уехала, а Вера в то лето в Хотимерже почти не появлялась... И вдруг у калитки раздался звонок. Мы насторожились. И тут же со двора донеслись голоса детей: - Жандарм! Жандарм! - Погоди, Юлек, я сама взгляну, к кому он идет, - сказала я и быстро вышла на лестницу. Сердце мое судорожно сжималось. Снизу приближались шаги, кто-то поднимался по лестнице... Мы столкнулись на маленькой площадке. Жандарм и я. Он был в мундире, на голове каска, на плече винтовка со штыком. Я загородила ему дорогу. - Добрый день, господин жандарм! Собрались к нам в гости? - спокойно спросила я, словно действительно предполагала, что он мог прийти к нам с визитом. Я и сама удивилась, что голос у меня даже не дрогнул. Жандарм строго и сухо спросил: - Молодой Фучик дома? - Нету, - солгала я, не колеблясь. - А что вы хотите? Я ему передам, когда он вернется. Я видела этого человека впервые. Я старалась говорить достаточно громко, чтобы в кухне наверху Юлек мог слышать меня. Но нас могли слышать и соседи из нижних квартир. - Нет, так дело не пойдет, - строго ответил жандарм. - А где он? - Гуляет в лесу... Наконец я решилась: - Зачем нам стоять в коридоре, входите! Я ввела его в Либину комнату, смежную с нашей кухней. - Присядьте, - предложила я жандарму стул. Он остался стоять. - Ваш муж родился двадцать третьего февраля тысяча девятьсот третьего года? - сказал жандарм. - Да. Но скажите, ради бога, чего вы хотите от него? - опять спросила я. Жандарм сурово ответил: - Не могу! Я схватила его за руку: - Дайте честное слово, что вы не собираетесь причинить ему зло! Он колебался. Я держала его руку в своей. И вдруг я почувствовала легкое рукопожатие. Жандарм снял каску и заверил меня: - Я не желаю ему зла, но скажите, где он? Я не поверила ему до конца, но все-таки мне стало легче. - Не знаю, право, не знаю, - повторяла я. - Пойду взгляну, может быть, он уже вернулся. Я вошла к Юлеку в кухню. Коротко передала ему свой разговор с жандармом. Юлек закурил и глубоко затянулся. Стало совсем тихо, лишь с улицы доносился шум ребячьих голосов. Юлек подумал немного, а потом решительно сказал: - Густина, я выйду к нему! Мы с мамой примостились на стареньком диване у стены, за которой Юлек разговаривал с жандармом. Затаив дыхание мы прислушивались к каждому слову. Нет, не слышно ни звука. Это продолжалось целую вечность, но вот Юлек отворил кухонную дверь и тише, чем обычно, сказал: - Мне придется уехать. А ты, Густина, ступай к нему, он хочет поговорить с тобой. Жандарм, теперь уже совсем дружелюбно, сказал: - Дайте честное слово, что никто, кроме вас, не узнает о моем разговоре с вашим мужем. Имейте в виду - я рискую головой. У меня ордер гестапо на его арест. Ваш муж должен немедленно скрыться. Я искренне пожала его руку. - В жандармском отделении, - продолжал он, - нам прочли приказ гестапо о немедленном аресте вашего мужа, коммунистического журналиста, скрывающегося в Хотимерже. Когда начальник спросил, кто хочет произвести арест, никто не ответил. Мы наблюдали друг за другом. Потом вызвался я. Инструкция такова: схватить и доставить в отделение... Теперь я иду доложить, что не застал Юлиуса Фучика дома. Я проводила жандарма за ворота... Вот что рассказал Юлек. Когда он вошел в комнату, жандарм заявил ему: "Вы арестованы!" Юлек спросил: "Вы чех?" - "Да", - ответил жандарм. "Позволит совесть вам, чеху, арестовать чеха по приказу немецкого гестапо?" - сказал Юлек. "Как же мне быть? - ответил жандарм. - Ведь это приказ". "Мы поговорили и решили, - рассказывал дальше Юлек, - что я скроюсь, а жандарм доложит, будто не нашел меня". Имя этого человека Иозеф Говорка. Сейчас он член Коммунистической партии Чехословакии. Юлек уходил в неизвестность. Он уложил в портфель немного белья и свою работу о Сабине. Из дому он уже больше не выходил. Старался шутками рас