з? - Я тогда была сердита на нее. Она мне казалась такой упрямой! И когда я увидела, что ты ничего не значишь для нее, я поклялась, что и она будет значить для тебя не больше. В конце концов, она мне только племянница; я сказала ей - можешь выходить замуж, меня это не касается, и Клайма из-за этого я беспокоить не стану. - Это не значило - беспокоить меня. Мама, вы поступили неправильно. - Я боялась, что это помешает твоей работе, - вдруг ты из-за этого откажешься от места или еще как-нибудь повредишь своему будущему, поэтому я промолчала. Конечно, если бы они тогда обвенчались как полагается, я бы тебе сейчас же написала. - Вот мы тут сидим, а в это самое время Тамзин, может быть, выходит замуж! - Да. Разве что опять что-нибудь случится, как в первый раз. Это возможно, потому что жених тот же самый. - Да, и, наверно, так и будет. Ну разве можно было ее отпускать? А если этот Уайлдив в самом деле дурной человек? - Так он не придет, и она опять вернется домой. - Мама, вам следовало поглубже во все это вникнуть. - Ах, к чему так говорить, - нетерпеливо и с болью ответила его мать. - Ты не знаешь, Клайм, как трудно нам пришлось. Ты не знаешь, как унизительно такое положение для женщины. Не знаешь, сколько бессонных ночей мы провели, какими, порой даже недобрыми, словами мы обменивались после этого несчастного пятого ноября. Не хотела бы я еще раз пережить подобные семь недель. Тамзип не выходила из дому, да и мне стыдно было смотреть людям в глаза. А теперь ты осуждаешь меня за то, что я позволила ей сделать единственное, чем можно было это исправить. - Нет, - медленно проговорил он. - В общем я вас не осуждаю. Но поймите, какая это для меня неожиданность. Только что я ровно ничего не знал, и вдруг мне говорят, что Тамзин вот уже сейчас выходит замуж. Ну что ж, вероятно, это лучшее, что можно было сделать. А знаете, мама, - продолжал он через минуту, видимо что-то припомнив и оживляясь от этих воспоминаний, - знаете, ведь я сам когда-то был влюблен в Тамзи. Право! Думал о ней как о своей возлюбленной. Чудной народ - мальчишки! И когда я теперь приехал и увидел ее, - она была такая ласковая, гораздо нежнее, чем всегда, - мне опять все это так живо вспомнилось. Особенно в тот вечер, когда у нас были I ости, а ей нездоровилось. Мы тогда все-таки устроили вечеринку, - пожалуй, это было жестоко по отношению к ней? - -Да нет, это не важно. Я давно договорилась со всеми, что устрою вечерок, когда ты приедешь, и не стоило напускать больше мрака, чем необходимо. Запереться в доме и рассказать тебе о Тамзиных бедах - это была бы невеселая встреча. Клайм сидел, задумавшись. - Может, лучше было бы не устраивать вечеринки, - сказал он затем, - еще и по другим причинам. Но об этом я вам после расскажу. А сейчас надо думать о Тамзин. Оба помолчали. - Вот что, - начал снова Ибрайт, и в голосе его были нотки, говорившие о том, что прежние чувства не вовсе в нем уснули, - я считаю, что нехорошо с нашей стороны, что мы отпустили ее одну и в такую минуту возле нее нет никого из нас, чтобы поддержать ее и о ней позаботиться. Она ничем себя не опозорила и ничего не сделала, чтобы это заслужить. Достаточно плохо, что свадьба такая спешная и убогая, а тут еще и мы совсем от нее отстранились. Честное слово, это безобразие. Я пойду туда. - Теперь уж, наверно, кончено, - сказала со вздохом его мать. - Разве что они опоздали или он опять... - Ну что ж, хоть на выходе из церкви их встречу. И знаете, мама, мне все-таки очень не нравится, что вы держали меня в неведении. Я, право, готов пожелать, чтобы он и на этот раз не пришел. - И вконец погубил ее репутацию? - Э, вздор какой. От этого Тамзин не погибнет. Он взял шляпу и поспешно вышел из дому. Миссис Ибрайт продолжала сидеть у стола с горестным видом и в глубокой задумчивости. Но она недолго оставалась одна. Всего через несколько минут Клайм вернулся; за ним шел Диггори Венн. - Оказывается, я все-таки опоздал, - сказал Клайм. - Ну, вышла она замуж? - спросила миссис Ибрайт, обращая к охрянику лицо, в котором сейчас читалась странная смесь противоборствующих желаний. Венн поклонился. - Да, мэм. - Как странно это звучит, - отозвался Клайм. - И он не подвел ее на этот раз? - сказала миссис Ибрайт. - Нет. И теперь больше нет пятна на ее имени. Я видел, что вас нет в церкви, так поторопился прийти вам сказать. - А как вы там очутились? Откуда узнали? - спросила миссис Ибрайт. - А я как раз был в тех местах и видел, как они вошли в церковь, - сказал охряник. - Он встретил ее у дверей, точно, минута в минуту. Я даже не ожидал от него. - Он не добавил, что очутился в тех местах далеко не случайно, так как, после возобновления Уайлдивом своих прав на Томазин, Диггори с дотошностью, составлявшей отличительную черту его характера, решил досмотреть этот эпизод до конца. - А кто еще там был? - спросила миссис Ибрайт. - Да почти никого. Я стал в сторонке, и она меня не заметила. - Охряник говорил глухим голосом и смотрел куда-то в сад. - А кто был за посаженую мать? - Мисс Вэй. - Вот удивительно! Мисс Вэй! Это, вероятно, за честь надо считать. - Кто такая мисс Вэй? - спросил Клайм. - Дочь капитана Вэя с Мистоверского холма. - Очень гордая девица из Бедмута, - сказала миссис Ибрайт. - Я таких не слишком-то жалую. Тут про нее говорят, что она колдунья, - ну это, попятное дело, вздор. Охряник промолчал и о своем знакомстве с этой интересной особой, и о том, что она оказалась в церкви только потому, что он не поленился сходить за ней, согласно обещанию, которое дал ей еще раньте, - когда узнал о готовящемся браке. Он только сказал, продолжая свой рассказ: - Я сидел на кладбищенской стене и увидел, как они подошли - один с одной стороны, другая с другой. А мисс Вэй гуляла там и разглядывала надгробья. Когда они вошли в церковь, я тоже пошел к дверям, - захотелось посмотреть, я ведь так хорошо ее знал. Башмаки я снял, чтобы не стучали, и поднялся на хоры. Оттуда я увидел, что пастор и причетник оба уже на месте. - А почему мисс Вэй вообще в это затесалась, если она только гуляла по кладбищу? - Да потому, что другого никого не было. Она как раз передо мной зашла в церковь, только не на хоры. Пастор, прежде чем начать, огляделся кругом, и, так как она одна была в церкви, он поманил ее, и она подошла к алтарной ограде. А потом, когда надо было расписываться в книге, она подняла вуаль и подписалась, и Тамзин, кажется, благодарила ее за любезность. - Охряник говорил медленно и даже как-то рассеянно, ибо в его воспоминании всплыло в эту минуту, как изменился в лице Уайлдив, когда Юстасия подняла надежно скрывавший ее черты густой вуаль и спокойно посмотрела ему прямо в глаза. - И тогда, - печально закончил Диггори, - я ушел, потому что ее история как Тамзин Ибрайт была кончена. - Я хотела пойти, - покаянно проговорила миссис Ибрайт. - Но она сказала - не надо. - Да это не важно, - сказал охряник. - Дело наконец сделано, как было задумано с самого начала, и дай ей бог счастья. А теперь позвольте с вами распрощаться. Он надел свой картуз и вышел. С этой минуты и на много месяцев вперед никто уж больше не видел охряника ни на Эгдонской пустоши, ни где-либо по соседству. Он исчез, словно растаял. В лощинке, где средь зарослей ежевики стоял его фургон, на другое же утро было пусто, и даже следа его пребывания не оставалось, кроме нескольких соломинок да легкой красноты на траве, которую смыло первым же ливнем. В рассказе Диггори о венчанье, в общем вполне правильном, отсутствовала одна мелкая, но многозначительная подробность, которая ускользнула от него потому, что он находился слишком далеко от алтаря. Пока Томазин дрожащей рукой подписывала в книге свое имя, Уайлдив бросил на Юстасию взгляд, ясно говоривший: "Вот когда я наказал тебя, - помучайся!" Она ответила очень тихо - и он даже не подозревал, насколько искренне: "Вы ошибаетесь; я получаю истинное удовольствие от того, что вижу ее вашей женой". КНИГА ТРЕТЬЯ  ОКОЛДОВАН  ГЛАВА I  МОЯ УМ ЕСТЬ ЦАРСТВО ДЛЯ МЕНЯ В лице Клайма Ибрайта смутно угадывался типический облик человека будущего. Если для нас настанет еще пора классического искусства, тогдашние Фидии будут создавать именно такие лица. Взгляд на жизнь как на что-то, с чем приходится мириться, сменивший прежнее упоение бытием, столь заметное в ранних цивилизациях, взгляд этот в конце концов, вероятно, так глубоко внедрился в самое существо передовых народов, что его отражение в их внешности станет новой отправной точкой для изобразительного искусства. Уже сейчас многие чувствуют, что человек, который живет так, что не изменяется ни единая линия его черт, который не ставит где-нибудь на себе метку духовных сомнений и тревог, слишком далек от современной восприимчивости, чтобы его можно было считать современным человеком. Великолепные физически мужчины - слава человеческого рода, когда он был юным, - теперь уже почти анахронизм; и почем знать, быть может, физически великолепные женщины рано или поздно тоже станут анахронизмом. Суть, по-видимому, в том, что долгий ряд разрушающих иллюзии столетий в корне подорвал эллинскую - или как еще ее назвать - идею жизни. То, о чем греки смутно догадывались, мы теперь знаем точно; то, что их Эсхилы постигали мощью своего воображения, наши дети чувствуют инстинктивно. Старомодные восторги перед мудрым устройством мира становятся все менее возможны по мере того, как мы обнаруживаем изъяны в естественных законах и видим иной раз, в какую маету повергнут человек их действием. Облик, воплощающий в себе идеалы, основанные на этом новом восприятии мира, будет, вероятно, сроден облику Ибрайта. Его лицо приковывало внимание не как картина, а как страница текста - не тем, каким оно было, а тем, о чем оно рассказывало. Черты его были привлекательны как символы, - так звуки, сами по себе обыденные, становятся приятны в речи, и формы, сами по себе простые, становятся интересны в письме. Еще мальчиком он подавал надежды; все от него чего-то ждали. Чего именно, было неясно. Либо он мог как-то необыкновенно преуспеть, либо столь же необыкновенно осрамиться. Одно можно было сказать с уверенностью - он не останется мирно прозябать в тех же условиях, в каких родился. Поэтому всякий раз, как какой-нибудь добрый Эгдонец случайно в разговоре упоминал его имя, собеседник тотчас же откликался: "А, Клайм Ибрайт! Что он теперь делает?" А уж если первое, что спрашивают о человеке, - это "что он делает?", значит, чувствуют, что его не застанешь, как многих из нас, за тем, что он не делает ничего особенного. Было, значит, у все t неопределенное ощущение, что он уже вторгся в какую-то непривычную для них область, то ли хорошую, то ли дурную. Причем все вслух благочестиво надеялись, что он добьется успеха, а втайне веровали, что он наломает дров. Пять-шесть зажиточных фермеров, которым случалось на обратном пути с рынка заезжать в своих таратайках к "Молчаливой женщине", хотя сами и не Эгдонцы, однако очень любили поговорить на эту тему. Да и как им было не затронуть ее, пока они отдыхали, посасывая свои длинные чубуки и поглядывая в окно на вересковые склоны? В отроческие свои годы Клайм был так тесно вплетен в жизнь вересковой пустоши, что почти невозможно было глядеть на нее и не вспомнить о нем. И вот рассказы возобновлялись: если Клайм сейчас где-то там приобретает богатство и известность, тем лучше для него; если ему суждено быть трагической фигурой, тем лучше для рассказа. Надо сказать, что Ибрайт приобрел известность, и даже непомерно большую, еще раньше, чем уехал из дому. "Плохо, когда твоя слава опережает твои возможности", - сказал испанский иезуит Грациан. В шесть лет Клайм загадал библейскую загадку: "О ком из мужчин известно, что он первый на земле стал носить брюки?" - и весь Эгдон рукоплескал ему. В семь лет он написал "Битву при Ватерлоо" соком черной смородины и пыльцой тигровых лилий, за неимением акварели. И благодаря этому к двенадцати годам он уже, по крайней мере, на две мили кругом прослыл художником и ученым. Но если слава человека распространилась на три или четыре тысячи ярдов, а слава других ему подобных за то же время всего на шестьсот или восемьсот ярдов, то уж, значит, в нем что-то есть! Возможно, конечно, что слава Клайма, как и слава Гомера, кое в чем зависела от случайных обстоятельств, но так или иначе, а славен он был. Он вырос, и ему помогли стать на ноги. Судьба, эта охотница до шуток, сделавшая Клайва в начале его жизни писцом, Гэя - торговцем льняными товарами, Китса - врачом и еще тысячи других чем-нибудь столь же мало для них подходящим, этого мечтательного и аскетического сына вересковых просторов присадила к ремеслу, в котором все заботы и помышления были связаны с нарочитыми символами тщеславия и потворства своим страстям. Подробности этого выбора профессий излагать не стоит. Когда умер отец Клайма, один соседний помещик согласился по доброте душевной помочь юноше, и помощь его выразилась в том, что Клайма послали в Бедмут. Он не хотел туда ехать, но ничего другого не наклевывалось. Оттуда он попал в Лондон, а затем вскорости в Париж, где и оставался до сих пор. Так как все привыкли чего-то ожидать от него, то не успел он прожить двух педель дома, как по всей пустоши стали любопытствовать, почему он сидит тут так долго. Обычный срок праздничного отпуска кончился, а он все не уезжал. В утро первого воскресенья после венчанья Томазин во время стрижки перед домом Фейруэя этот вопрос был подвергнут подробному обсуждению. Все местные цирюльне операции всегда происходили в этот час и в этот день; засим следовало в полдень великое воскресное мытье, а часом позже облачение в праздничные одежды. Так что на Эгдоне, собственно, воскресенье начиналось не раньше обеденного часа, да и то выглядело оно несколько помятым. Эту воскресную стрижку всегда производил Фейруэй; очередная жертва сидела, сняв куртку, на чурбаке перед домом, а соседи, стоя вокруг, судачили о том о сем, лениво наблюдая, как после каждого щелчка ножниц ветер подхватывает клочья волос, взвивает их кверху и разносит на все четыре стороны. Зиму и лето обстановка оставалась одна и та же; только если ветер бывал уж очень безжалостен, чурбак передвигали на несколько футов за угол дома. Пожаловаться на холод, пока сидишь там под открытым небом без шапки и куртки, а Фейруэй между двумя ударами ножниц рассказывает разные история из жизни, значило бы сразу заявить, что ты не мужчина. Вздрогнуть, вскрикнуть или шевельнуть хотя бы единым мускулом лица при небольших тычках копчиками ножниц под ухом или царапанье гребнем по шее было бы грубейшим нарушением хороших манер, тем более что Фейруэй делал все это бесплатно. И если у кого-нибудь под вечер в воскресенье замечались на голове или по соседству кровоточащие ранки и ссадины, то объяснение: "Да это я сегодня стригся", - считалось вполне удовлетворительным. Разговор о Клайме Ибрайте зашел после того, как его самого увидели не спеша идущим вдали по вереску. - Ежели человек в другом месте хорошо зарабатывает, - сказал Фейруэй, - так не станет он тут ни с того ни сего третью неделю околачиваться. Стало быть, что-то он задумал, вот увидите. - Ну, у нас тут брильянтами не расторгуешься, - сказал Сэм. - А зачел он два тяжелых ящика с собой привез, коли оставаться тут не хочет? Хотя что он тут делать собирается - это один бог ведает. Подробно развить эту тему им не удалось, так как Ибрайт приблизился и, заметив кучку чающих стрижки, свернул к ним. Он подошел вплотную, критически оглядел их лица и сказал без всяких вступлений: - Хотите, братцы, угадаю, о чем вы сейчас говорили? - А что ж, попробуйте, - сказал Сэм. - Обо мне. - Вот уж чего бы никогда себе не позволил - при других, то есть, обстоятельствах, - проговорил Фейруэй тоном неподкупной честности, - но раз вы сами сказали, так признаюсь, верно, сейчас только мы про вас говорили. Дивились, с чего это вы здесь время зря провождаете, когда в своем деле, в торговле-то безделками, вы такой важный человек стали, на весь мир известный? Вот про это мы и говорили, и это истинная правда. - Я вам объясню, - сказал Ибрайт с неожиданной серьезностью. - Это даже хорошо, что представился случай. Я приехал домой потому, что здесь могу быть несколько менее бесполезен, чем где-либо в другом месте. Но я только недавно это понял. Когда я впервые уехал из дому, я считал, что наши места не стоят, чтобы о них заботиться. Наша здешняя жизнь казалась мне достойной презрения. Мазать сапоги салом, а не ваксой, выбивать платье прутом, а не чистить щеткой, - что может быть смешнее? - говорил я тогда. - Так, так, верно!.. - Нет, нет, совсем не так, вы ошибаетесь. - Простите, мы думали, вы это взаправду... - Ну вот. Но со временем на меня все чаще стало находить уныние. Я видел, что стараюсь быть похожим на людей, с которыми у меня нет ничего общего. Я пытался отказаться от одного образа жизни ради другого, который ничем не лучше той жизни, какую я раньше вел. Просто он другой. - Ох, да. Совсем другой, - отозвался Фейруэй. - Да, Париж, наверно, заманчивое местечко, - сказал Хемфри. - Магазинные окна все в огнях, трубы, барабаны... А мы тут все под открытым небом - дождь ли, снег ли... - Но вы опять меня не совсем поняли, - огорчился Клайм. - Я уже сказал, все это меня очень удручало. Но еще не так, как потом стало удручать другое, - а именно: я наконец уразумел, что мое ремесло - это самое праздное, суетное, недостойное занятие, к какому только можно приставить человека. Тогда я решил - брошу-ка я его и постараюсь найти для себя какое-нибудь разумное дело среди тех людей, которых я лучше всего знаю и которым могу принести больше всего пользы. Я приехал домой, и вот как я думаю осуществить свое решение: открою школу где-нибудь поближе к Эгдону, так, чтобы я мог приходить сюда пешком и вести еще вечерние занятия в доме моей матери с теми, кто пожелает. Но сперва придется мне самому подзаняться, чтобы как следует подготовиться. А теперь, соседи, мне пора идти. И Клайм продолжал свой путь по вереску. - Да ни в жизнь он этого не сделает, - сказал Фейруэй. - Через месяц-другой научится по-иному на эти дела смотреть. - Доброе сердце у этого молодого человека, - сказал другой. - Но, по мне, лучше бы он своим делом занимался. ГЛАВА II  ЕГО РЕШЕНИЕ ВЫЗЫВАЕТ СПОРЫ Ибрайт любил своих ближних. Он был убежден, что главное, в чем нуждается большинство людей, - это знание, причем такое знание, которое приносит мудрость, а не достаток. Он хотел возвысить общество за счет индивидов, а не индивида за счет общества. Более того, он готов был сам стать первой жертвой на этом пути. При переходе от буколической жизни к жизни интеллектуальной бывает по меньшей мере две промежуточных стадии, а часто и гораздо больше, и одной из этих стадий почти наверняка будет продвижение по общественной лестнице. Трудно себе представить, чтобы буколическая безмятежность могла расшевелиться сразу до чисто интеллектуальных целей, не пройдя сперва через достижение материальных благ как переходную ступень. Местная особенность Ибрайта заключалась в том, что стремясь к высокому мышлению, он одновременно не хотел отрываться от простой, в некоторых отношениях даже дикой и скудной жизни и братства с простолюдинами. Он был своего рода Иоанном Крестителем, но проповедовал не покаяние, а облагораживание человека. Духовно он жил уже в будущем своего края, иначе говоря - он был наравне с мыслителями своего времени, проживавшими в главных европейских городах. Тут он многим был обязан своей жизни в Париже, где он ознакомился с этическими учениями, популярными в те дни. Именно это относительно передовое развитие было причиной того, что обстоятельства складывались для Ибрайта скорее несчастливо. Сельский мир еще не созрел для него. Свое время следует опережать только частично; быть целиком в авангарде неблагоприятно для славы. Если бы воинственный сын Филиппа был настолько впереди своего времени, что попытался бы создать новую цивилизацию без кровопролития, он был бы вдвойне богоподобным героем, каким казался своим современникам, но никто не слыхал бы об Александре. Чтобы это опережение времени не вредило славе, нужно, чтобы оно заключалось главным образом в умении придавать идеям форму. Удачливые пропагандисты потому и имели успех, что ту доктрину, которую они так блестяще излагали, их слушатели уже давно чувствовали, но не могли выразить. Человек, который защищает эстетические стремления и осуждает стремление к материальным благам, вероятно, будет понят лишь теми, для кого завоевание материальных благ уже позади. Доказывать сельскому миру возможность культуры прежде роскоши, может быть, правильно по идее; но это попытка нарушить последовательность, к которой человечество издавна привыкло. Проповедовать эгдонским отшельникам; как хотел Ибрайт, что они могут возвыситься до ясного и всестороннего знания о мире, не проходя сквозь процесс обогащения, это почти то же, что доказывать древним халдеям, что, возносясь с земли в чистые эмпиреи, не обязательно сперва пройти сквозь промежуточное эфирное небо. Был ли у Ибрайта уравновешенный ум? Нет, ибо это такой ум, который не имеет никаких особых пристрастий, о носителе которого можно с уверенностью сказать, что он никогда не будет посажен в желтый дом, как сумасшедший, подвергнут пытке, как еретик, или распят, как святотатец. А также, с другой стороны, что никогда ему не будут рукоплескать, как пророку, почитать его, как водителя душ, возвеличивать, как короля. Блаженная доля таких людей - счастье и посредственность. Они создают поэзию Роджерса, картины Уэста, государственную мудрость Норта, духовное руководство Томлайна; все они находят путь к богатству, завершают жизнь среди общего уважения, с достоинством сходят со сцены, спокойно умирают в своих постелях; им воздвигают приличные памятники, в большинстве случаев ими вполне заслуженные. Будь у Ибрайта уравновешенный ум, он никогда не сделал бы такой нелепости, как бросить выгодное дело ради того, чтобы облагодетельствовать своих ближних. Он шел по направлению к дому, не разбирая троп. Уж кто-кто, а Клайм хорошо знал вересковую пустошь. Он был пропитан ее образами, ее сущностью, ее запахами. Можно сказать, что он был ее созданием. Она предстала ему, когда глаза его впервые открылись; ее пейзажи вплетались в первые его воспоминания; его суждения о жизни были окрашены ею; его игрушками были кремневые ножи и наконечники стрел, которые он находил на склонах, дивясь, почему это камень "вырастает" в такие странные формы; его цветами были пурпурные колокольчики и желтые головки дрока; его животным миром - амеи и дикие пони; его обществом - ее человеческие обитатели. Возьмите все разнообразные виды ненависти, которые Юстасия Вэй питала к вересковой пустоши, и превратите их в столько же видов любви - и перед вами будет сердце Клайма. Пробираясь по взгорью, он оглядывал открывшиеся ему широкие дали и радовался. Для многих Эгдон был местом, которое давно, много поколений назад, выскользнуло из своего столетия и теперь вторглось в наше как некое инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей, подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер, который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня, продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались папоротники и кусты дрока. Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа. - Я не вернусь в Париж, мама, - сказал он. - По крайней мере, на прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело. Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении. - Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но почему ты раньше мне не сказал? - Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому пути. - Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того, что ты делаешь сейчас? - Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете; большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель, мне кажется, я смогу это сделать, - я хочу быть учителем для бедных и невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит. - После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят. Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь, что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком грубым орудием для передачи тонкой мысли. Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом конце обеда мать вдруг опять начала, словно и не было с утра перерыва. - Меня очень тревожит, Клайм, что ты приехал домой с такими мыслями. Я понятия не имела, что ты вздумал по собственному выбору испортить себе карьеру. Я, разумеется, всегда думала, что ты будешь пробиваться дальше, вперед, как делают мужчины, - все, достойные этого названия, - когда перед ними открыта дорога. - Я не могу иначе, - взволнованно отвечал Клайм. - Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите - мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию - я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец - я не могу больше этим заниматься. - Почему ты не можешь, когда другие могут? - Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в топких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого. Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью: - А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином - чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо. - Нет, - сказал ее сын. - Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое "жить хорошо"? Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому "Что есть мудрость?" и "Что есть истина?" Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа. Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме. На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил: - И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался! - Ты нам принес какие-то новости, Христиан? - сказала миссис Ибрайт. - А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: "Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать". Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему? - Да что случилось-то? - Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: "Помолимся". "Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница", и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим - вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, - это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз - и запустила ей иголку в руку. - Боже, какой ужас! - сказала миссис Ибрайт. - И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался - вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А настор, в стихаре, руки поднял, говорит: "Сядьте, сядьте, добрые люди!" Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно. - Какая жестокость, - сказал Ибрайт. - Да, - откликнулась его мать. - В суд бы надо подать, - сказал Христиан. - А вот и Хемфри, кажись, идет. Вошел Хемфри. - Ну, слыхали вы наши новости? Вижу, уж дошло до вас. А ведь вот чудно, - как кто из наших, эгдонских, в церковь пойдет, так что-нибудь неладное и случится. В последний раз Тимоти Фейруэй там был еще осенью, так это ж тот самый день, когда вы племянницы вашей брак запретили, миссис Ибрайт. - Эта девушка, с которой так жестоко поступили, смогла сама дойти до дому? - спросил Клайм. - Говорят, ей потом получшало и, пошла себе спокойненько домой. Ну, вот я вам все рассказал, пора мне и ко дворам. - И мне, - сказал Хемфри. - Теперь узнаем, есть ли правда в том, что люди про нее говорят. Когда они вышли на пустошь, Клайм сдержанно сказал матери: - Ну, как вы теперь считаете - что мне еще рано становиться учителем? - Это правильно, чтоб были учителя и миссионеры и тому подобные люди, - ответила она. - Но правильно также, чтобы я старалась поднять тебя из этой жизни к чему-то лучшему и чтобы ты не возвращался в нее опять, как будто мною ничего не было сделано. Попозже днем зашел торфяник Сэм. - Я пришел запять у вас кое-что, миссис Ибрайт. Слыхали, наверно, что случилось с нашей красоткой с холма? - Да, Сэм, уж человек шесть нам рассказали. - Красоткой? - переспросил Клайм. - Да она ничего себе, похаять нельзя, - отвечал Сэм. - У нас и то все говорят, - это, мол, диво, что такая женщина вздумала тут поселиться. - Она темная или белокурая? - Вот поди ж ты, я раз двадцать ее видел, а этого не запомнил. - Темнее, чем Тамзин, - обронила миссис Ибрайт. - И ничто ей не мило и ничем заняться не хочет. - Она, значит, меланхолик? - Все бродит одна, а с нашими ни с кем не дружит. - Может быть, эта молодая девица склонна к приключеньям? - Вот уж не знаю, не слыхал. - Участвует иной раз с молодыми парнями в их играх, чтобы развеять скуку? - Нет. - Например, в святочных представлениях? - Да нет же. У нее замашки совсем другие. По-моему, и помыслы-то ее все не здесь, с нами, а где-то невесть где, с лордами да с леди, которых ей никогда не знавать, во дворцах, которых ей больше никогда не видать. Заметив, что Клайм как-то уж очень заинтересован этим разговором, миссис Ибрайт с некоторым беспокойством сказала Сэму: - Вы, право, больше в ней видите, чем мы все. На мой взгляд, мисс Вэй слишком ленива, чтобы быть привлекательной. Я никогда не слыхала, чтобы она сделала что-нибудь полезное для себя или для других. С хорошими девушками все-таки не обращаются как с колдуньями, даже на Эгдоне. - Пустяки какие, это ничего не доказывает, - сказал Ибрайт. - Ну я, конечно, таких тонкостей не понимаю, - политично сказал Сэм, уклоняясь от возможно неприятного спора, - а что она есть, время покажет. Я ведь зачем к вам зашел, миссис Ибрайт: не одолжите ли нам веревку, самую крепкую и самую длинную, какая у вас есть? У капитана бадья в колодец сорвалась, нечем воды достать, а сегодня воскресенье, все дома, так хотим попробовать, авось вытащим. Мы уж трое вожжей связали, да не достает до дна. Миссис Ибрайт разрешила ему взять любую веревку, какую он найдет в сарае, и Сэм отправился на поиски. Когда он потом проходил мимо двери, Клайм присоединился к нему и проводил до ворот. - А что, эта юная колдунья еще долго пробудет в Мистовере? - спросил он. - Надо думать, что долго. - Какой позор - так ее обидеть! Она, вероятно, очень страдала, больше духом, чем телом. - А конечно, недоброе дело, да еще девушка-то какая красивая! Вам бы ее повидать, мистер Ибрайт, вы сами издалека приехали, да и вообще свет повидали, не то что мы тут, сидни. - Как вам кажется, она согласилась бы учить детей? - спросил Клайм. Сэм покачал головой. - Совсем другого сорта человек. - Да это мне только так, сейчас в голову пришло... Конечно, надо бы повидаться с ней и поговорить, а это, кстати сказать, не так просто, наши семьи - ее и моя - не в ладах. - Я вам скажу, как вы можете с ней повидаться, мистер Ибрайт, - сказал Сэм. - Сегодня в шесть часов мы пойдем к ним вытаскивать бадью, а вы приходите нам помочь. Нас будет человек пять-шесть, да колодец больно глубокий, лишняя пара рук не помешает, если, конечно, вам не обидно в таком обличье им показаться. А она, уж конечно, выйдет посмотреть либо так куда пойдет. - Я подумаю, - сказал Ибрайт, и они расстались. Он много думал об этом, но в тот день больше ни слова не было сказано в их доме о Юстасии. И для него оставался нерешенным вопрос, была ли эта романтическая жертва суеверий и меланхолический комедиант, с которым он беседовал в лунном свете, одним и тем же лицом или нет. ГЛАВА III  ПЕРВЫЙ АКТ ВЕКОВЕЧНОЙ ДРАМЫ День был хороший, и Клайм около часу гулял с матерью по вереску. Поднявшись на высокий гребень, который отделял долину Блумс-Энда от соседней, они постояли немного, глядя по сторонам. В одном направлении в низине на самом краю пустоши виднелась гостиница "Молчаливая женщина", в другом поднимался в отдалении Мистоверский холм. - Вы хотите зайти к Томазин? - спросил он. - Да. Но тебе не обязательно сегодня к ней идти, - ответила мать. - Тогда я тут с вами расстанусь, мама. Я иду в Мистовер. Миссис Ибрайт подняла к нему вопросительный взгляд. - Помогу им вытаскивать бадью из капитанского колодца, - продолжал он. - Там очень глубоко, так что и я буду нелишним. И, кроме того, мне хочется поглядеть на эту мисс Вэй, не столько из-за ее красоты, как по другой причине. - Непременно надо идти? - спросила мать. - Да я уж надумал. И он ушел. - Ничего нельзя сделать, - мрачно пробормотала мать Клайма, глядя ему вслед. - Они наверняка увидятся. Ах, лучше бы Сэм свои новости в другие дома приносил, а не в мой. Удаляющаяся фигура Клайма становилась все меньше и меньше, то поднимаясь, то опускаясь по пригоркам на его пути. - Очень уж он мягкосердечный, - сказала про себя миссис Ибрайт, все еще следя за ним глазами, - а то бы ничего. Как спешит! Он действительно таким решительным шагом, не разбирая дороги, стремился сквозь заросли дрока, словно от этого зависела его жизнь. Его мать глубоко вздохнула и повернула обратно к дому. Вечерняя дымка уже сгущалась в низинах, затягивая их туманом, но все возвышенности еще обстреливались косыми лучами закатного солнца; оно поглядывало и на шагающего Клайма, и тысячи других глаз, - каждый кролик и каждый дрозд-рябинник, затаившиеся в кустах, - пристально за ним следили, и впереди него двигалась длинная тень. Приблизившись ко рву и поросшему дроком валу, составлявшим укрепления капитанского обиталища, Клайм услышал за валом голоса, - очевидно, работы по извлечению бадьи уже начались. У боковой калитки он остановился и заглянул во двор. Полдесятка крепких мужчин стояло цепочкой, держа веревку, которая, перекинувшись через лежачий ворот над колодцем, исчезала в его недрах. Тимоти Фейруэй, безопасности ради привязанный поперек тела другой веревкой, покороче, к одному из стояков, склонялся над горлом колодца, придерживая правой рукой длинную веревку в той ее части, которая вертикально уходила вниз. - Ну-ка потише, ребята, - сказал Фейруэй. Разговоры умолкли, и Фейруэй сообщил веревке круговое движение, словно размешивая тесто. Спустя минуту из глубины донесся глухой плеск: спиральный извив, приданный веревке, достиг крюка на дне. - Тащите! - сказал Фейруэй, и мужчины, державшие веревку, принялись выбирать ее, наматывая на ворот. - Что-то есть, - сказал один. - Так тяните поосторожней, - сказал Фейруэй. Они все больше и больше выбирали веревку, и через некоторое время снизу, из колодца, донесся звук равномерно капающей воды. Он становился тем резче, чем выше поднималось ведро; наконец было вытащено около ста пятидесяти футов веревки. Тогда Фейруэй зажег фонарь, привязал его к другой веревке и стал спускать ее в колодец рядом с первой. Клайм подошел и заглянул вниз. Странные мокрые листья, для кот