е сладко. Он простился с Томазин и стал подниматься в гору к Блумс-Энду. Прежде чем ложиться спать, он сел к письменному столу и написал следующее письмо: "Моя дорогая Юстасия! Я решил повиноваться сердцу, не слишком прислушиваясь к голосу рассудка. Хочешь вернуться ко мне? Вернись, и я никогда не помяну о прошлом. Я был слишком строг, но, Юстасия, - была же и причина! Ты не знаешь и никогда не узнаешь, чего мне стоили эти гневные слова, которые ты навлекла на себя. Все, что может обещать честный человек, я тебе сейчас обещаю, а именно, что больше не заставлю тебя страдать из-за того, что было. После всех клятв, что мы друг другу давали, мне кажется, Юстасия, мы остаток жизни должны провести в том, чтобы постараться их испол- нить. Так приходи же ко мне, даже если еще держишь на меня обиду. Я думаю о твоих страданьях в то утро, когда мы расстались, я знаю, они были непритворными, и думаю, что с тебя довольно. Наша любовь не должна умереть. Для чего было давать нам обоим такие сердца, как не для того, чтобы мы люби- ли друг друга? Вначале я не мог позвать тебя, Юстасия, потому что не мог отогнать подозрения, что тот, кто был с тобой тогда, пришел к тебе как любовник. Но если ты придешь и объяснишь некоторые странности, я уверен, ты легко сможешь доказать свою честность. Почему ты до сих пор не пришла? Ты думала, я не стану тебя слушать? Но как могла ты это подумать, помня наши поцелуи и клятвы, которыми мы обменялись под летней луной? Возвращайся же, тебя ждет горячий привет. Я не могу больше думать о тебе плохо, я только и делаю, что стараюсь тебя оправдать. Твой муж - сейчас, как и всегда. Клайм". - Ну вот, - сказал он, кладя письмо на стол, - одно правильное дело сделано. Если она не придет до завтрашнего вечера, я пошлю это ей. Тем временем в доме, который он недавно покинул, сидела Томазин и тяжело вздыхала. Верность мужу побудила ее скрыть от Клайма свои подозрения в том, что интерес Уайлдива к Юстасии не кончился и после его женитьбы. Но она не знала ничего достоверного, и хотя Клайм был ее любимым братом, другой был ей еще ближе. Когда немного позже Уайлдив вернулся со своей проходки в Мистовер, Томазин сказала: - Дэймон, где ты был? Я уж прямо напугалась, - думала, ты в реку упал. Не люблю быть дома одна. - Напугалась? - сказал он и потрепал ее по щеке, словно она была каким-то домашним животным. - Я думал, тебя ничто не может напугать. Ты, наверно, просто загордилась и не хочешь больше здесь жить после того, как мы стали состоятельными людьми. Это, конечно, канительное дело - приобретать новый дом, и я не мог быстрей его кончить: вот будь у нас не десять тысяч фунтов, а сто тысяч, чтоб можно было в расходах не стесняться, ну, тогда не пришлось бы так долго ждать. - Нет, я готова ждать - лучше еще целый год здесь жить, чем хоть капельку рисковать здоровьем малышки. Но меня беспокоит, что ты так пропадаешь по вечерам. У тебя что-то на сердце, Дэймон, я ведь понимаю. Ты ходишь такой мрачный и смотришь на пустошь, словно это чья-то тюрьма, а не наоборот, такое чудесное, красивое место, куда так и хочется пойти. Он посмотрел на нее с жалостью и удивлением. - Неужто ты любишь Эгдон? - спросил он. - Я люблю то, возле чего я родилась. Мне нравится его славное старое лицо. - Пустяки, милочка. Ты сама не знаешь, что тебе нравится. - Нет, знаю. Мне только одно здесь неприятно. - Что же это? - А то, что ты никогда не берешь меня с собой, когда идешь гулять на пустошь. Почему ты постоянно там бродишь, если она тебе так противна? Этот, казалось бы, простой вопрос явно привел его в смущенье, и он сел, прежде чем ответить. - Уж будто я так часто хожу? А ты когда меня там видела? И сказать не сможешь. - Нет, смогу, - с торжеством ответила она. - Когда ты ушел сегодня вечером, я подумала, что малышка спит, пойду-ка я погляжу, куда ты так таинственно ходишь и мне не говоришь. Выбежала и пошла за тобой. Ты остановился там, где дорога разветвляется, посмотрел кругом на костры и сказал: "А, черт, пойду!" И быстренько пошел по левой дороге. А я стояла и смотрела тебе вслед. Уайлдив нахмурился, потом сказал с насильственной улыбкой: - И какие же удивительные открытия ты еще сделала? - Ну вот, теперь ты рассердился! Не будем больше говорить об этом. Она перешла к нему через комнату, села на скамеечку и заглянула ему в лицо. - Нет уж, - сказал он, - ты всегда вот так увиливаешь. Начали говорить, так уж давай кончим. Что ты еще видела? Я желаю знать. - Не будь таким. Дэймон! - тихо проговорила она. - Ничего я больше не видела. Ты скрылся из глаз, а я посмотрела еще на костры и пошла домой. - Может, ты уже не в первый раз подсматриваешь за мною? Стараешься вызнать обо мне что-нибудь дурное? - Да нет же! Я никогда раньше этого не делала и сегодня бы не стала, если бы не то, что люди иногда про тебя говорят... - Что говорят? - нетерпеливо спросил он. - Говорят... говорят, что ты по вечерам ходил в Олдерворт, и я вспомнила поэтому то, что еще раньше слышала... Он круто повернулся и остановился перед ней. - Ну-ка, - сказал он, резко взмахнув рукой, - выкладывайте, сударыня! Изволь сейчас же сказать, что ты еще слышала. - Ну, слышала, что ты был очень влюблен в Юстасию, да и то никто прямо не говорил, а все больше намеками да по кусочкам... И не из-за чего тебе сердиться. Он заметил, что ее глаза наполнились слезами. - Ну что ж, - сказал он, - нового тут, во всяком случае, ничего нет, и я вовсе не хочу быть с тобой грубым, так что незачем тебе плакать. И давай не будем больше об этом говорить. И больше об этом ничего не было сказано, и Томазин, понятно, остереглась упоминать о посещении Клайма и его рассказе. ГЛАВА VII  НОЧЬ ШЕСТОГО НОЯБРЯ Приняв решение бежать, Юстасия тем не менее по временам жаждала, чтобы случилось что-нибудь, что помешало бы ей выполнить свое намерение. Только одно могло существенно изменить ее положение - это приход Клайма. Ореол, которым он в ее глазах был окружен как любовник, давно развеялся, но иногда ей вспоминалась какая-нибудь простая добрая черта его характера и на минуту вспыхивала надежда, что он все-таки явится перед ней. Но, трезво рассуждая, трудно было поверить, что такой разрыв, какой произошел у них, может быть когда-нибудь заглажен; видно, придется ей коротать жизнь дальше, как жалкой отверженной, которая никому не нужна и всюду не у места. Раньше она думала, что только Эгдон чужд ей по духу, теперь ей казалось, что и весь мир. Шестого ноября, по мере того как день клонился к вечеру, ее решимость уехать стала снова оживать. Около четырех часов она упаковала те немногие вещи, которые захватила с собой из Олдерворта, а также кое-что из того, что оставалось в Мистовере. Получился небольшой узелок, который нетрудно было пронести в руках одну или две мили. На дворе быстро темнело; грязно-серые тучи тяжело свисали с неба, словно подвешенные там огромные гамаки; ближе к ночи поднялся сильный ветер, но дождя еще не было. Юстасии больше нечего было делать, - праздно сидеть дома она была не в силах и пошла бродить по холму, не уходя далеко от дома, который ей предстояло покинуть. Во время этих бесцельных блужданий она прошла мимо домишка Сьюзен Нонсеч, стоявшего несколько ниже по склону, чем усадьба капитана. Дверь в нем была распахнута настежь, и по земле тянулась лента яркого света от очага. Когда Юстасия пересекала этот сноп лучей, она возникла на мгновенье, отчетливая, как фигура в фантасмагории - создание, сотканное из света и окруженное тьмой; но мгновенье прошло, и тьма поглотила ее. В доме сидела женщина, которая увидела и узнала ее в этом мгновенном озарении. Это была сама Сьюзен, варившая горячее питье для своего мальчика; он часто прихварывал, а сейчас был серьезно болен. Сьюзен уронила ложку, потрясла кулаком вслед промелькнувшей фигуре и как-то рассеянно, словно о чем-то задумавшись, продолжала свое занятие. В восемь часов - тот час, когда Юстасия обещала подать знак Уайлдиву, если вообще собиралась подавать его в этот день, - она оглядела всю окрестность, удостоверяясь, что помех не будет, пошла к сараю, где был сложен сухой дрок для топки, и вытащила оттуда длинный сук с листьями. Затем поднялась на угол насыпи, еще раз оглянулась - все ли ставни в доме закрыты, зажгла спичку и подпалила сук. Когда он хорошо разгорелся, Юстасия взяла его за конец, взмахнула им высоко у себя над головой и так махала, пока он весь не прогорел. Она имела удовольствие (если это подходящее слово для ее тогдашнего настроения) увидеть всего через одну-две минуты такой же огонь поблизости от жилища Уайлдива. Он обещал следить каждый вечер в это время на случай, если ей понадобится помощь, и теперь быстрота, с которой он ответил, показывала, как точно он держит слово. Через четыре часа, то есть в полночь, он будет готов отвезти ее в Бедмут, как было уговорено. Юстасия вернулась в дом. Сразу после ужина она поднялась к себе и тихо сидела в спальне, ожидая, когда будет пора идти. Ночь была темная и ненастная, и кашттан Вэй не пошел поболтать в какой-нибудь из соседних домиков или в гостиницу, как ему случалось делать в такие долгие осенние вечера; вместо того он сидел один внизу, прихлебывая грог. Около десяти часов в наружную дверь постучали. Когда служанка пошла открыть, свет от ее свечи упал на коренастую фигуру Фейруэя. - Мне вечером надо было пойти в Нижний Мистовер, - сказал он, - и мистер Ибрайт попросил меня по дороге занести это к вам, а я, понимаешь, сунул его за подкладку шляпы, да и забыл начисто, только тогда и вспомнил, когда перед сном стал калитку на засов запирать. Ну, я, конечно, бегом обратно. На вот, держи. Он подал ей письмо и ушел. Девушка отнесла его капитану, тот увидел, что оно адресовано Юстасии. Он повертел его в руках, почерк был как будто ее мужа, но капитан не был уверен. Все же он решил немедля передать ей письмо и с этой целью понес его наверх, но, подойдя к ее двери и заглянув в замочную скважину, обнаружил, что внутри темно. Объяснялось это тем, что Юстасия прилегла на постель, не раздеваясь, чтобы отдохнуть и набраться сил перед предстоящим путешествием. Но дедушка из виденного им заключил, что ее не следует тревожить, и, спустившись обратно в гостиную, положил письмо на каминную доску, с тем чтобы отдать ей утром. В одиннадцать часов он и сам пошел спать, покурил еще немного у себя в спальне, в половине двенадцатого погасил свет и затем по неукоснительному своему обычаю, прежде чем лечь, подошел к окну и поднял штору, чтобы, открыв глаза утром, тотчас увидеть, откуда дует ветер, ибо из окна спальни виден был флагшток и укрепленный на нем флюгер. И как раз когда он ложился, он с удивлением заметил, что шест флагштока вдруг выступил из темноты, словно мазок фосфора, проведенный сверху вниз по ночной тени. Объяснение могло быть только одно: со стороны дома на него внезапно упал свет. Так как в доме уже все легли, старик счел нужным встать с постели, тихонько открыть окно и посмотреть направо и налево. Спальня Юстасии была освещена, именно свет из ее окна и озарил шест. Недоумевая, что могло ее разбудить, он стоял в нерешимости у окна и уже собирался сходить за письмом и подсунуть ей под дверь, как вдруг услышал легкий шелест платья о перегородку, отделявшую его спальню от коридора. Капитан решил, что Юстасии, очевидно, не спится и она пошла за книгой, и он перестал бы обо всем этом думать, как о нестоящем деле, если бы одновременно и вполне отчетливо не услышал, что Юстасия плачет. "О муже своем думает, - сказал он про себя. - Эх, дуреха! Надо было ей за него выходить! Интересно, от него ли все ж таки это письмо?" Он встал, набросил на плечи бушлат, растворил дверь и позвал: - Юстасия! - Ответа не было. - Юстасия! - повторил он громче. - Там на камине есть для тебя письмо. Но и на это не было ответа, разве только ворчанье ветра, который, казалось, вгрызался в углы дома, да стук нескольких капель о стекло. Он вышел на лестничную площадку и почти пять минут стоял, ожидая. Но она все не возвращалась. Он пошел к себе взять свечу, решив, что сам сходит вниз за Юстасией. Но сперва заглянул к ней в спальню. Там, на наружной стороне стеганого одеяла он увидел отпечаток ее тела, из чего следовало, что постель она не разбирала; и что еще многозначительнее, - уходя, она не взяла свечи. Тут уж капитан совсем встревожился; поспешно одевшись, он сошел к парадной двери, которую сам запер на ключ и задвинул засовом. Она была отперта. Не приходилось сомневаться, что Юстасия в этот полночный час ушла из дому. Но куда она могла пойти? Догнать ее было невозможно. Стоял бы этот дом на обыкновенной дороге, тогда пойти бы вдвоем, одному в одну сторону, другому - в другую, и уж кто-нибудь непременно бы ее настиг. Но безнадежное дело искать человека в темноте на пустоши, где возможных путей для бегства от любой точки отходит не меньше, чем меридианов от полюса. Теряясь в мыслях, что делать, он заглянул в гостиную и еще больше расстроился, увидев, что письмо лежит нетронутое. В половине двенадцатого, удостоверясь, что в доме все тихо, Юстасия зажгла свечу, надела кое-что потеплее, взяла в руку свой дорожный мешок и, погасив свечу, сошла по лестнице. Выйдя на воздух, она увидела, что пошел дождь, и пока она в нерешимости медлила у двери, дождь усилился, грозя превратиться в ливень. Но, приняв сегодня свое решение, она связала себя, - поздно было отступать из-за плохой погоды; даже если б она получила письмо Клайма, теперь это бы ее не остановило. Ночной мрак был прямо похоронный, казалось, вся природа оделась в траур. Остроконечные верхушки елей за домом вздымались, словно башни и шпили аббатства, различимые все же на угрюмом небосклоне. Зато ниже, на земле, ничего не было видно, кроме единственного огня, все еще горевшего в доме Сьюзен Нонсеч. Юстасия раскрыла зонтик и, поднявшись по ступенькам, перешла через насыпь, после чего могла уже не бояться, что ее увидят. Огибая пруд, она пошла дальше по тропинке к Дождевому кургану, иногда спотыкаясь об извилистые корни дрока, пучки рогоза или источающие влагу кучки мясистых грибов, которые в эту пору года бывали разбросаны по всей пустоши, словно гниющая печень или легкие какого-то огромного животного. Луна и звезды, полузадушенные тучами и дождем, еле проглядывали на небе. Ночь была такая, что в памяти путника невольно всплывали какие-нибудь известные в истории ночные сцены гибели и разрушения, все самое страшное и темное, что мы находим в летописях и преданиях, - последняя казнь египетская, избиение воинства Сеннахерибова, моление в Гефсиманском саду. Юстасия наконец добралась до Дождевого кургана и остановилась подумать. В мыслях ее был хаос, не меньший, чем в стихиях вокруг нее, - в этом смысле между том и другим была полная гармония. Сейчас ее вдруг осенило, что у нее ведь нет достаточно денег для длительного путешествия. Среди колебания чувств, пережитых ею за этот день, ее непрактический ум ни разу не остановился на необходимости запастись нужными средствами, и теперь, когда она впервые до конца осознала свое положение, ее прямая осанка сломилась, она стала клониться долу, пока не скорчилась на земле под зонтиком, как будто ее втягивала в могильник чья-то рука, высунувшаяся оттуда. Неужели ей опять оставаться пленницей? Деньги: она никогда раньше не понимала их ценности. Даже чтобы исчезнуть с пустоши, и то нужны деньги. Просить у Уайлдива денежной помощи, не разрешая ему ехать с ней, было немыслимо для женщины, сохранившей хотя бы крупицу гордости; бежать с ним как его любовница, - а она знала, что он ее любит, - было унижением. Кто был бы с ней сейчас, без сомнения, пожалел бы ее, и не столько за ее незащищенность от непогоды и оторванность от всего мира людей, кроме истлевших останков под Дождевым курганом, сколько за то внутреннее терзание, от которого она раскачивалась взад и вперед со стиснутыми на груди руками. Крайнее несчастье зримо тяготело на ней. К всхлипыванию дождевых капель, скатывавшихся с зонтика на накидку, с накидки на вереск, с вереска на землю, примешивались такие же звуки, слетавшие с ее губ, и слезы природы повторялись на ее щеках. Крылья ее души были сломлены жестоким сопротивлением всего окружающего; и если б даже ей представилась сейчас спокойная возможность добраться в Бедмут, взойти на пароход и уплыть в какой-нибудь порт по ту сторону Ла-Манша, вряд ли бы это очень ее подбодрило, так ужасно и так губительно было то, другое. Она что-то говорила вслух. А уж если женщина в таком положении, не будучи ни выжившей из ума старухой, ни глухой, ни сумасшедшей, ни истеричкой, начинает рыдать и вслух разговаривать сама с собой, это значит, что с ней в самом деле стряслась беда. - Поехать с ним? Решиться?.. - стонала она. - Он не настолько большой человек, чтобы предать ему себя, - я не о таком мечтала!.. Будь это Саул или Бонапарт - о!.. Но нарушить супружеские обеты ради него - слишком дорогая плата!.. А уехать одной - нет денег! А если бы и были, что пользы? Влачить будущий год, как этот, и тот, что придет потом, как только что прошедший?.. Как я старалась быть блестящей, и как судьба все время была против меня!.. Я не заслужила своей участи! - вскричала она в горьком негодовании. - О, какая жестокость - бросить меня в этот неудачно сотворенный мир! Я многое могла, но я была искалечена, и отравлена, и смята какими-то силами, над которыми у меня нет власти. Как он жесток, этот бог, что придумал для меня такие муки, хотя я не сделала ему ничего дурного! Дальний свет, который Юстасия мельком заметила, покидая дедушкину усадьбу, исходил, как она и угадала, из домика Сьюзен Нонсеч. Чего Юстасия не угадала, это какому занятию предавалась в ту минуту его хозяйка. Когда Юстасия несколько раньше вечером проходила мимо ее двери, вид этой промелькнувшей фигуры, да еще почти непосредственно вслед за тем, как мальчик воскликнул: "Мама, мне так плохо!" - окончательно убедил Сьюзен, что близость Юстасии оказывает дурное влияние на болезнь ребенка. Поэтому Сьюзен, против обыкновения, не легла спать тотчас по окончании вечерних дел. Чтобы обезвредить злые чары, которые, по ее убеждению, бедная Юстасия творила над ее ребенком, Сьюзен прибегла к некоему измышлению суеверных умов, долженствовавшему навести бессилие, безволие и гибель на всякого человека, против которого будет направлено. Практика эта была хорошо известна на Эгдоне в те дни, да, пожалуй, не совсем вывелась и доныне. Со свечой в руке она прошла в заднюю комнату, служившую кладовой, где среди прочей утвари стояли две больших коричневых миски, содержавших около центнера жидкого меда - весь сбор прошлого лета. На полке над мисками лежала плотная и гладкая желтая масса в форме полушария - воск того же сбора. Сьюзен сняла с полки этот ком, отрезала от него несколько тонких ломтиков, сложила их в ковш и, вернувшись в жилую комнату, поставила его на горячую золу в очаге. Как только воск размягчился до консистенции теста, она тщательно перемесила ломти. И теперь на ее лице появилось более внимательное выражение. Она продолжала разминать воск, и видно было, что она старается придать ему определенную форму - именно форму человека. Нагревая и разминая, надрезая и скручивая, расчленяя и соединяя вновь, она через четверть часа слепила фигурку высотою в шесть дюймов и в достаточной мере похожую на женщину. Затем положила ее на стол, чтобы она застыла и отвердела. В ожидании, пока это сделается, Сьюзен взяла свечу и поднялась наверх, где лежал мальчик. - Ты не заметил, милый, что сегодня было на миссис Юстасии, кроме темного платья? - Красная лента на шее. - Может, еще что вспомнишь? - Да нет - вот только на ногах сандалии. - Красная лента и сандалии, - повторила она про себя. Сьюзен принялась копаться в своих вещах, пока не отыскала обрывок узенькой красной ленты; его она отнесла вниз и завязала вокруг шеи вылепленной фигурки. Потом достала пузырек с чернилами и гусиное перо из расхлябанного письменного столика у окна, зачернила ноги изображенья в тех местах, которые предположительно должны были быть закрыты туфлями, и на подъеме каждой ноги прочертила крест-накрест черные полоски, приблизительно так, как ложилась шнуровка в модных тогда туфлях-сандалиях. Наконец, голову куклы она обвязала черной ниткой, в подражание ленты для волос. Отведя руку, она некоторое время созерцала плоды своих трудов с удовлетворением, но без улыбки. Всякий, знакомый с обитателями Эгдонскои пустоши, узнал бы в этом изображении Юстасию Ибрайт. Из своей рабочей корзинки она достала бумажку с наколотыми на нее булавками; булавки были такие, какие выделывались в старину, - длинные и желтые, с головками, имевшими склонность отваливаться при первом же употреблении. Их она со злобной энергией принялась втыкать со всех сторон в восковую фигурку - в голову, в плечи, в туловище, даже в ноги снизу сквозь подошвы, - пока не натыкала не меньше пятидесяти, так что вся кукла ощетинилась булавками. Затем она подошла к очагу. Топливом служил торф, и высокая кучка золы, какая обычно остается от торфа, снаружи казалась темной и погасшей, но, пошевелив ее совком, Сьюзен обнаружила рдеющую алым огнем внутренность. Сверху она положила еще несколько свежих кусков торфа, взяв пх из угла у печки, после чего огонь заметно оживился. Наконец, ухватив щипцами вылепленное ею изображение Юстасии, Сьюзен сунула его в самый жар и пристально следила за тем, как оно стало размягчаться и таять. Одновременно с ее губ слетали какие-то невнятные слова. Это был поистине странный жаргон - молитва "Отче наш", читаемая сзади наперед, - обычное заклинание, когда ищут помощи у злых сил против врага. Сьюзен трижды медленно выговорила свое зловещее моление, и к концу его восковая фигурка уже значительно уменьшилась. Когда воск капал в огонь, в том месте взлетал высокий язык пламени и, обвиваясь вокруг куклы, слизывал еще часть ее состава. По временам вместе с воском сваливалась булавка и потом лежала, раскаленная докрасна, на горячих углях. ГЛАВА VIII  ДОЖДЬ, ТЬМА И ВСТРЕВОЖЕННЫЕ ПУТНИКИ Пока изображение Юстасии таяло и обращалось в ничто, а сама она стояла на Дождевом кургане с таким отчаянием в душе, какое существам столь юным редко доводится испытывать, Ибрайт одиноко сидел в Блумс-Энде. Он исполнил обещание, данное Томазин, послав с Фейруэем письмо жене, и теперь нетерпеливо ждал какого-нибудь звука или признака ее возвращения. Если письмо застало ее в Мистовере, самое меньшее, чего он мог ожидать, это что она пришлет ответ сегодня же и с тем же посланцем, хотя, не желая никак влиять на ее решение, он предупредил Фейруэя, чтобы тот не спрашивал ответа. Если ему что-нибудь скажут или дадут письмо, пусть немедленно его принесет; если нет, пусть идет прямо домой, не заходя сегодня в Блумс-Энд. Но втайне Клайм лелеял более отрадную надежду. Юстасия, может быть, не станет прибегать к перу, - ведь ее обычай - делать все молча, может быть, она обрадует его нежданным появлением у двери. К огорчению Клайма, под вечер пошел дождь и поднялся сильный ветер. Ветер скребся и скрежетал по углам дома и щелкал по стеклу окон стекавшими с крыши каплями, словно горошинами. Клайм без устали ходил по нежилым комнатам и гасил странные звуки, исходившие от окон и дверей, затыкая щепками щели и зазоры в оконных рамах и прижимая края свинцовых переплетов там, где в них расшатались стекла. Это была одна из тех ночей, когда расширяются трещины в стенах старых церквушек, проступают вновь древние пятна на потолках ветшающих помещичьих домов, а там, где эти пятна были величиной в ладонь, они расползаются вширь на несколько футов. Маленькая калитка в палисаде перед домом беспрестанно хлопала, то открываясь, то закрываясь, но когда Клайм в волнении выглядывал, там никого не было, как будто это проходили невидимые призраки умерших, направляясь к нему в гости. Где-то между десятью и одиннадцатью часами, видя, что ни Фейруэй и никто другой не приходит, Клайм лег в постель и, несмотря на свои тревоги, вскоре заснул. Но сон его не был крепок, и примерно через час он вдруг проснулся от негромкого стука в дверь. Он встал и выглянул в окно. Дождь все еще лил, и под его потоками вся ширь вересковой пустоши, раскинутая перед Клаймом, издавала легкое шипенье. Было так темно, что и у самого дома ничего не было видно. - Кто там? - крикнул Клайм. Ему послышались легкие шаги на галерее - кто-то перешел там с одного места на другое - и еле различимый жалобный женский голос: - Клайм, сойди же, впусти меня! От волнения его обдало жаром. - Это Юстасия! - прошептал он. Если так, то уж действительно нежданное появление! Он поспешно зажег свет, оделся, сбежал вниз. Распахнул дверь - дрожащий луч света упал на закутанную женскую фигуру. Она быстро шагнула к нему. - Томазин! - со всей болью обманутой надежды воскликнул он. - Это Томазин?.. В такую ночь? Боже мой! Где Юстасия? Да, это была Томазин, мокрая, испуганная, запыхавшаяся. - Юстасия? Не знаю, Клайм, но догадываюсь, - смятенно проговорила она. - Дай я войду, сяду, тогда объясню. Там большая беда готовится - мой муж и Юстасия! - Что, что? - Мой муж, кажется, хочет меня бросить или еще сделать что-то ужасное - не знаю что... Клайм, ради бога, пойди, посмотри!.. Мне ведь не к кому обратиться, кроме тебя. Юстасия не вернулась? - Нет. Она продолжала, все еще тяжело дыша: - Он пришел сегодня часов в восемь вечера и сказал так, знаешь, небрежно: "Тамзи, я сейчас узнал, что должен буду уехать". Я спросила: "Когда?" - "Сегодня", - говорит. "А куда?" - "Этого, говорит, сейчас не могу тебе сказать, но завтра я вернусь. И стал укладывать кое-какие вещи, а на меня никакого вниманья, будто меня и нет. Я думала, он сразу уйдет, но нет, а когда стало десять часов, он говорит: "Ты ложись". Я не знала, что мне делать, и легла. Он, наверно, думал, что я заснула, потому что через полчаса пришел и отпер дубовую шкатулку, в которой мы держим деньги, когда их много скопится в доме, и достал оттуда пакет, по-моему, это были банкноты, хотя я и не знала, что они у него есть. Он, должно быть, взял их в банке, когда ездил туда на днях. Но зачем ему банкноты, если он уезжает на один день? И когда он ушел, я подумала о Юстасии и о том, что он виделся с ней вчера вечером, - я знаю, Клайм, что виделся, потому что я проследила его до полдороги, я только не сказала тебе, когда ты был у нас, не хотела, чтобы ты плохо о нем думал, я тогда не верила, что это так серьезно. Ну, после этого я не могла оставаться в постели. Встала и оделась, а когда услышала, что он возится в конюшне, я подумала, - пойду, скажу тебе. Сошла тихонько по лестнице и побежала. - Значит, он еще не уехал, когда ты уходила? - Нет еще. Клайм, милый, пойди, постарайся уговорить его, чтобы не уезжал. Он не слушает, что я говорю, затыкает мне рот этими россказнями, будто он ненадолго и завтра вернется, но я не верю. А ты, мне кажется, мог бы на него повлиять. - Хорошо, я пойду, - сказал Клайм. - Ах, Юстасия! Томазин держала, прижав к груди, большой сверток; теперь, усевшись, она стала его разматывать, и оттуда, как орешек из скорлупы, вылупился младенец - сухой, тепленький, и, по-видимому, не заметивший ни своего ночного путешествия, ни бушующей непогоды. Томазин бегло его поцеловала и только тут заплакала, приговаривая: - Я взяла ее с собой, потому что боялась, что с ней будет. И она, наверно, простудится и умрет, но я не могла оставить ее с Рейчл! Клайм торопливо уложил поленья в камине, разгреб еще не успевшие погаснуть угли и раздул мехами огонь. - Сядь поближе, обсохни, - сказал он. - Я пойду принесу еще дров. - Нет, нет, не задерживайся из-за этого. Я сама разведу огонь. А ты иди, иди, - умоляю тебя, скорей! Клайм побежал наверх одеться для выхода. Едва он ушел, как раздался новый стук в дверь. На этот раз нечего было надеяться, что это Юстасия, - шаги, предшествующие стуку, были медленные и тяжелые. Ибрайт, думая, что это может быть Фейруэй с ответным письмом, снова сошел вниз и отпер дверь. - Капитан Вэй? - сказал он вошедшему, с которого ручьями стекала вода. - Моя внучка здесь? - спросил капитан. - Нет. - А где же она? - Не знаю. - Вам бы надо знать - вы ее муж. - Видимо, только по имени, - отвечал Клайм со все растущим волнением. - Похоже, она сегодня ночью собирается бежать с Уайлдивом. Я как раз хотел пойти разузнать. - Из дому она, во всяком случае, ушла - так с полчаса тому назад. Кто это там сидит? - Моя двоюродная сестра Томазин. Капитан рассеянно поклонился ей. - Надеюсь, это только побег, а не хуже, - сказал он. - Хуже? Что может быть хуже самого худшего, что может сделать жена? - Я слышал странную историю. Прежде чем выходить на поиски, я позвал Чарли, моего конюха. Недавно у меня пропали пистолеты. - Пистолеты? - Он тогда сказал, что взял их почистить. А теперь признался, что взял, потому что видел, как Юстасия чересчур внимательно на них смотрела; и потом она сказала ему, что хотела покончить с собой, и обещала больше ни о чем таком не думать, а с него взяла слово, что он будет молчать. Сомневаюсь, чтобы у нее хватило храбрости пустить в ход пистолеты, но это показывает, какие мысли ей тогда приходили в голову, а если раз пришли, так могут и опять. - Где сейчас пистолеты? - Заперты крепко-накрепко. О, нет, больше она до них не доберется. Но есть разные способы выпустить душу из тела, не только через дырочку от пули. Из-за чего вы с ней так жестоко поссорились, что вон до чего ее довели? Видно, уж очень солоно ей пришлось. Ну, да я всегда был против этого брака, и выходит, не ошибался. - Вы пойдете со мной? - спросил Ибрайт, не обращая вниманья на последнюю тираду капитана. - Куда? - К Уайлдиву. Там ее надо искать, можете не сомневаться. Тут вмешалась Томазин, все еще плача: - Он сказал, что поедет недалеко и на один день. Но если так, зачем ему столько денег? Ох, Клайм, что с нами будет? Боюсь, моя бедная крошка, скоро ты без отца останешься. - Ну, я ухожу, - сказал Клайм, отворяя дверь на галерейку. - Я бы пошел с вами, - нерешительно проговорил старик, - да боюсь, ноги далеко меня не унесут в такую ночь. Годы мои не маленькие. А кроме того, если их бегству помешают, она, понятно, ко мне вернется, и надо быть дома, чтобы ее принять. Одним словом, так ли, сяк ли, а в гостиницу я идти не могу. Пойду прямо домой. - Пожалуй, это самое правильное, - сказал Клайм. - Томазин, грейся тут, сушись, устраивайся как можешь удобнее. С этими словами он закрыл за собой дверь и вместе с капитаном Вэем вышел из дому. У калитки они расстались: капитан пошел по средней тропе, которая вела в Мистовер; Клайм свернул на правую дорогу по направлению к гостинице. Оставшись одна, Томазин сняла промокшую накидку, отнесла ребенка наверх, уложила в спальне Клайма и, сойдя снова вниз, разожгла огонь пожарче и принялась сушить одежду. Пламя скоро стало взвиваться высоко в дымоход и озарять комнату, делая ее особенно уютной по контрасту с непогодой, разыгравшейся снаружи; ветер сотрясал оконные рамы и, врываясь в трубу, бормотал там что-то глухое и странное, словно пролог к трагедии. Но Томазин только частицей сознания присутствовала в доме, ибо едва ее сердце успокоилось за девочку, теперь мирно спавшую наверху, как мысли устремились вслед за Клаймом в его ночных поисках. Она довольно долго предавалась этим мысленным блужданиям, и постепенно в ней стало нарастать чувство, что время движется невыносимо медленно. Но она все же сидела. Потом наступил момент, когда она уже и сидеть не могла и восприняла как сущее издевательство над своим терпением тот факт, что, если верить часам, Клайм едва ли даже успел добраться до гостиницы. Под конец она пошла наверх и села возле ребенка. Девочка спокойно спала, но в воображении Томазин все время вставали картины разных несчастий, какие могли совершиться у нее дома, и это преобладание воображаемого над видимым наполняло ее нестерпимой тревогой. Она не выдержала - сошла вниз и распахнула дверь. Дождь все лил, свет от свечи упал на передние капли, превращая их в сверкающие стрелы, а за ними угадывались еще сонмы других, невидимых. Выйти под такой дождь было все равно что окунуться в чуть разбавленную воздухом воду. Но чем труднее было вернуться домой, тем сильнее ей этого хотелось; все лучше, чем ожидание. "Я ведь дошла сюда, - сказала она себе, - почему бы мне не дойти обратно? Было ошибкой уходить из дому". Она поспешно отнесла вниз ребенка, завернула его, укуталась сама и, засыпав огонь золой, во избежание несчастных случайностей, вышла на воздух. Остановившись на минуту, чтобы положить ключ на старое место за ставней, она затем повернулась лицом к громаде небесного мрака, поджидавшей ее за палисадом, и, отворив калитку, ступила в самое его нутро. Но ее воображение было так занято другим, что ночь и непогода не имели для нее страхов, кроме трудности и неудобства пути. Вскоре она уже поднималась по долине Блумс-Энда и одолевала бугры и впадины на склоне холма. Ветер так свистал над вереском, будто радовался, что наконец выдалась ночка ему по сердцу. Иногда тропа заводила Томазин в ложбинку меж зарослей высоких и насквозь мокрых орляков, увядших, но еще не повалившихся, и они замыкали ее там, словно в пруду. Когда они были особенно высокими, она поднимала младенца себе на голову, чтобы сделать его недосягаемым для их источающих воду листьев. На более высоких и открытых местах, где ветер был резким и непрерывным, дождь летел вдоль над землей, ничуть к ней не склоняясь, так что даже невозможно было себе представить отдаленность той точки, в которой он покидал лоно облаков. Здесь от дождя не было защиты, и отдельные капли вонзались в Томазин, как стрелы в святого Себастиана. Ей удавалось избегать луж по туманной бледности, которая выдавала их присутствие, хотя рядом с чем-нибудь не столь темным, как вереск, сама эта бледность показалась бы чернотой. Несмотря на все это, Томазин не жалела, что вышла. Для нее не таились, как для Юстасии, демоны в воздухе и злой умысел в каждом кусте и каждой ветке. Капли, которые секли ей лицо, были не скорпионами, но самым прозаическим дождем, и весь Эгдон в целом не каким-то недобрым чудищем, а просто открытой местностью. Если она чего-нибудь здесь боялась, то в пределах здравого смысла, если что ей не нравилось, то с полным основанием. Сейчас, в частности, Эгдон был для нее мокрым и ветреным местом, где очень неудобно идти, можно, если не доглядишь, потерять дорогу, да, пожалуй, еще и простудиться. Когда хорошо знаешь тропу, держаться на ней нетрудно, ноги сами ее нащупывают; но, однажды потеряв, вновь найти невозможно. Из-за ребенка, который иногда мешал Томазин заглядывать вперед и отвлекал ее вниманье, она в конце концов сбилась с дороги. Это произошло, когда она спускалась по открытому склону, пройдя уже две трети расстояния до дому. Она не стала делать безнадежных попыток отыскать этакую ниточку, бегая вправо и влево, но пошла напрямик, положившись на свое общее знание местности, в котором даже Клайм и сами вересковые стригуны едва ли могли с ней соперничать. Наконец Томазин очутилась в лощине и стала различать сквозь дождь смутное пятно света, которое скоро приняло удлиненную форму открытой двери. Томазин хорошо знала, что никаких домов здесь нет, и через минуту поняла, что это за дверь, разглядев, как высоко она находится над землей. - Да это же фургон Диггори Венна! - сказала она. Ей было известно, что у Венна есть излюбленное уединенное местечко недалеко от Дождевого кургана, где он и устраивает свою штаб-квартиру, когда бывает в этой части Эгдона; и теперь она догадалась, что случайно набрела на это таинственное убежище. Попросить его, чтобы вывел ее на дорогу? Или лучше не надо? Ей так не терпелось скорее попасть домой, что она решила все же обратиться к нему, несмотря на странность ее появления перед ним в таком месте и в такое время. Но когда Томазин подошла и заглянула в фургон, оказалось, что там никого нет, хотя это, без сомнения, был фургон Венна; угли еще тлели в печурке, зажженный фонарь висел на гвозде, и пол возле двери был не сплошь мокрый, а только в пятнышках от капель, а это значило, что дверь отворили недавно. Стоя у фургона и нерешительно заглядывая внутрь, Томазин услышала шаги, приближающиеся из темноты за ее спиной. Она обернулась и увидела знакомую фигуру в плисовой паре и красную с головы до ног; свет от фонаря падал на нее сквозь сетку дождя. - Я думал, вы пошли вниз по склону, - проговорил он, не вглядываясь в ее лицо. - Как вы опять тут очутились? - Диггори! - пролепетала Томазин. - Кто вы? - продолжал Венн, все еще не разобравшись. - И отчего вы сейчас так плакали? - Диггори! Неужели ты меня не узнаешь? - сказала она. - Ну да, конечно, я так укутана. Но ты это о чем? Я не плакала, и меня раньше тут не было. Венн сделал еще несколько шагов и увидел наконец освещенную сторону ее фигуры. - Миссис Уайлдив! - воскликнул он, глядя на нее во все глаза. - Вот так встреча! И ребенок тут! Да что случилось, что вы одна на пустоши в этакую ночь? Она не смогла сразу ответить, и, не спрашивая у нее разрешенья, он вскочил в фургон и, протянув ей руку, помог войти. - Что случилось? - повторил он, когда они оба уже стояли внутри. - Я шла из Блумс-Энда и сбилась с дороги, а мне надо скорей домой. Пожалуйста, покажи мне, где идти! Это так глупо, что я сбилась, уж мне бы надо знать Эгдон, не понимаю, как это вышло. Скорей покажи мне дорогу, Диггори, ради бога! - Ну, покажу, конечно, да я сам пойду с вами. Но ведь вы уже были здесь, миссис Уайлдив? - Только сейчас подошла. - Странно. Я тут лежал и спал и дверь была заперта от непогоды, как вдруг, минут пять назад, я проснулся (у меня чуткий сон) оттого, что где-то совсем рядом женское платье по вереску прошуршало, и еще я услышал, что плачет она, эта женщина. Я встал и высунул фонарь, и как раз там, куда свет еще доставал, я увидел женщину; она отвернулась, когда свет упал на нее, и скорей, скорей пошла туда, вниз. Я повесил фонарь обратно, и любопытство меня взяло, живо оделся - и за ней, но ее уже и след простыл. Вот где я был, когда вы подошли, ну, а потом я вас увидел и подумал, что это опять она. - Может, из поселка кто-нибудь? Домой возвращалась? - Нет. Слишком поздно. Да и платье по вереску как-то вроде свистело, так только от шелка бывает. - Ну, так уже, значит, не я. У меня платье, видишь, не шелковое... Скажи, мы сейчас не где-нибудь на пути между Мистовером и гостиницей? - Да около того. - А вдруг это она! Диггори, я должна сейчас же идти! Венн не успел еще фонарь отцепить, как она уже выпрыгнула из фургона; он спрыгнул следом. - Я понесу ребенка, мэм, - сказал он. - Вы, наверно, устали. Секунду Томазин колебалась, потом передала ребенка в руки Венна. - Не прижимай ее слишком сильно, Диггори, - сказала она, - не сделай больно ее ручкам. И закрывай ее сверху плащом - вот так, чтобы дождь не попадал ей на личико. - Все исполню, - с жаром отвечал Венн. - Как будто я могу сделать больно чему-нибудь, что вам принадлежит! - Я хотела сказать - нечаянно, - поправилась Томазин. - Ребенок-то сухой, а вы вот, кажется, промокли, - сказал охряник, когда, готов