Венн, чтобы вы могли поискать перчатку этой молодой особы? - Да нет, спасибо, миссис Уайлдив, это совсем не нужно. Луна вот-вот взойдет. Томазин вернулась на галерейку. - Ну что, придет он? - спросил дожидавшийся ее здесь Клайм. - Сегодня не хочет, - бросила Томазин и прошла мимо него в дом, после чего Клайм тоже удалился в свои комнаты. Когда он ушел, Томазин, не зажигая света, на цыпочках поднялась наверх, прислушалась у кроватки, спит ли ребенок, потом прошла к окну, осторожно отвернула уголок белой занавески и стала смотреть на поляну. Венн еще был там. Несколько времени она следила, как разрастается бледное сияние на небе над восточным холмом; наконец лупа высунула там краешек и залила долину светом. Теперь Диггори был хорошо виден на лужайке; он ходил согнувшись, очевидно, просматривая траву в поисках драгоценной перчатки, все время слегка отклоняясь то вправо, то влево, так чтобы ни один фут земли не оставался необследованным. - Смешно! - пробормотала Томазин, пытаясь вложить всю доступную ей силу сарказма в это восклицание. - Взрослый мужчина - и разводит такие нежности из-за какой-то перчатки! А еще почтенный фермер теперь и человек с достатком! Смотреть жалко! Под конец Венн, по-видимому, нашел перчатку; он выпрямился и поднес ее к губам. Затем спрятал в нагрудный карман - самое близкое к сердцу вместилище в современном костюме и зашагал по вереску, пренебрегая тропинками, точно по прямой к своему далекому дому на краю лугов. ГЛАВА II  ТОМАЗИН ГУЛЯЕТ В ЗЕЛЕНОЙ ЛОЖБИНКЕ ВОЗЛЕ РИМСКОЙ ДОРОГИ В ближайшие дни Клайм мало видался с Томазин, а когда виделся, то замечал, что она молчаливее, чем обычно. Под конец он спросил ее, о чем она так усердно думает. - Знаешь, я совсем с толку сбилась, - откровенно призналась она. - Понять не могу, в кого это Диггори Венн так влюблен. Из тех девушек, что тут были, ни одна его не стоит, а все-таки это же одна из них!.. Клайм на минуту попытался представить себе избранницу Веныа, но, не будучи особенно заинтересован в этом вопросе, снова пошел работать в саду. К этой тайне Томазин еще некоторое время не могла найти ключа. Но однажды, одеваясь у себя в спальне для прогулки, она столкнулась с обстоятельством, которое заставило ее выйти на лестницу и крикнуть: "Рейчл!" Рейчл была молодая особа тринадцати лет от роду, чья должность состояла в том, чтобы носить ребенка гулять. Она немедля явилась на зов. - Рейчл, - сказала Томазин, - ты не видала где-нибудь одну из моих новых перчаток? Пару вот этой. Рейчл молчала. - Почему ты не отвечаешь? - спросила ее хозяйка. - Она, наверно, потерялась, мэм. - Потерялась? Как так? Кто ее потерял? Я эту пару всего один раз надевала. Рейчл обнаружила все признаки крайнего смущенья и под конец расплакалась. - Простите, мэм, ради бога, нечего мне было надеть на майское гулянье, а тут вижу, ваши лежат, ну и подумала, возьму, надену, а потом назад положу. А одна-то и потерялась. Один человек дал мне денег - купить вам другие, да мне все времени не было в город съездить. - Какой человек? - Мистер Венн. - Он знал, что это моя перчатка? - Ну да, я ему сказала. Томазин была так поражена этим открытием, что забыла сделать девочке выговор, и та тихонько ушла. А Томазин даже не шевельнулась, только обратила взгляд к зеленой лужайке, где в тот памятный вечер возвышалось майское дерево. Она долго стояла так в раздумье, потом решила, что гулять сегодня не пойдет, а лучше возьмется наконец всерьез за то хорошенькое платьице из шотландки, которое уже давно скроила для своей дочки по самому модному фасону, но так и не удосужилась дошить. Как получилось, что, взявшись всерьез, она за два часа ничуть не подвинулась вперед в своих трудах, это, конечно, загадка, - если не вспомнить, что предшествовавшее маленькое событие было из тех, что не рукам задают работу, а голове. На другой день она уже, как всегда, занималась домашними делами и вернулась к своему обычаю гулять по пустоши без иных спутников, кроме маленькой Юстасии, достигшей того возраста, когда эти создания еще не отчетливо понимают, как им предназначено передвигаться в этом мире - на руках или на ногах, и часто претерпевают большие неприятности, пробуя и то и другое. Томазин нравилось, унеся ребенка в какой-нибудь укромный уголок на пустоши, давать ей возможность потренироваться в искусстве ходьбы на густом ковре из зеленого дерна и чебреца, где мягко падать вниз головой, если вдруг потеряешь равновесие. Однажды, когда она исполняла таким образом свои тренерские обязанности и нагнулась к земле, чтобы убрать с пути ребенка веточки, стебли папоротника и прочие непреодолимые препятствия высотой в четверть дюйма, она с беспокойством увидела, что к ней чуть не вплотную подъехал всадник, чьего приближения она раньше не заметила, так как по мягкому травяному ковру лошадь ступала бесшумно. Всадник - это был Венн - помахал ей шляпой и галантно поклонился. - Диггори, отдай мне мою перчатку, - сказала Томазин, ибо ей свойственно было при любых обстоятельствах идти прямо к делу, если оно сильно ее занимало. Венн немедля спешился, сунул руку в нагрудный карман и подал ей перчатку. - Спасибо. Очень любезно с вашей стороны, что вы ее сберегли, мистер Венн. - Очень любезно, что вы так говорите. - Нет, я правда была очень рада, когда узнала, что она у вас. Сейчас все стали такие равнодушные, я даже удивилась, что вы обо мне подумали. - Кабы вспомнили, каким я был раньше, так бы и не удивлялись. - Да, - быстро сказала она. - Но мужчины с вашим характером все такие гордые. - Какой же у меня характер? - спросил он. - Всего я, конечно, не знаю, - скромно ответила она, - но вот, например: вы всегда скрываете свои чувства под каким-то деловым тоном и обнаруживаете их, только когда остаетесь один. - Гм! Почему вы знаете? - выжидательно спросил Венн. - Потому, - сказала она и приостановилась для того, чтобы свою дочку, ухитрившуюся стать на голову, снова перевернуть надлежащим концом кверху, - потому, что знаю. - Не судите по другим, всяк ведь на свой образец, - сказал Венн. - А что касается чувств - то я даже хорошенько не знаю, какие теперь бывают чувства. Все был занят делами, то одним, то другим, ну и чувства у меня вроде испарились. Да, я теперь душой и телом предан наживе. Деньги - вот моя мечта. - Ну, Диггори, как нехорошо! - укоризненно протянула Томазин, и по ее виду никак нельзя было угадать, принимает ли она его слова за чистую монету или только за попытку ее поддразнить. - Оно и верно, чудно, да что поделаешь, - отвечал Венн снисходительно, как человек, примирившийся со своими пороками, которых уже не в Силах преодолеть. - Вы же раньше всегда были такой милый... - Вот это приятно слышать, потому, чем я был раньше, тем могу снова стать. - Томазин покраснела. - Только теперь это труднее, - добавил он. - Почему? - спросила она. - Вы теперь богаче, чем тогда были. - Да нет, не очень. Я почти все перевела на ребенка, как и обязана была сделать. Оставила только на прожитье. - И я этому очень рад, - мягко сказал Венн, поглядывая на нее краешком глаза. - Потому что так нам легче дружить. Томазин опять покраснела; и после того, как они обменялись еще несколькими словами, судя по всему приятными для обоих, Венн вскочил на коня и поехал дальше. Этот разговор происходил в зеленой ложбинке поблизости от старой римской дороги; Томазин часто здесь бывала. И надо заметить, не стала в дальнейшем бывать реже оттого, что однажды повстречалась там с Венном. А стал, или не стал Венн избегать этой ложбинки оттого, что однажды повстречался там с Томазин, об этом легко догадаться по тем действиям, которые она предприняла двумя месяцами позже. ГЛАВА III  КЛАЙМ ВЕДЕТ СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР СО СВОЕЙ ДВОЮРОДНОЙ СЕСТРОЙ Все это время Клайма не покидала мысль о его долге перед двоюродной сестрой. Он соглашался, конечно, что было бы недопустимой тратой ценного материала, если бы это нежное существо с таких еще юных лет и до конца дней своих было обречено всю бьющую в ней, как живая струя, веселость и обаянье изливать напрасно на бесчувственные папоротники и дроки. Но он оценивал все это скорее как экономист, чем как любовник. В свою страсть к Юстасии он словно бы вложил всю отпущенную ему силу любви, и больше у него не оставалось этого драгоценного качества. Вывод был ясен: нечего и думать о браке с Томазин, даже в угоду ей. Однако была здесь и другая сторона. Когда-то давно миссис Ибрайт втайне лелеяла мечту, касавшуюся его и Томазин. Это не было желанье в точном смысле слова, а скорее именно заветная мечта, и состояла она в том, чтобы со временем и если это будет не во вред их счастью, Томазин и Клайм стали мужем и женой. Что же оставалось делать сыну, который так чтил память матери, как Клайм? Беда в том, что любая родительская прихоть, которую при их жизни мог бы развеять получасовой разговор, превращается после их смерти в непреложное веление с такими последствиями для детей, от которых родители, будь они живы, первые бы открестились. Если бы дело шло лишь о будущем самого Ибрайта, он немедля и без колебаний сделал бы предложение Томазин. Он ничего не терял, выполняя волю матери. Но представить себе Томазин навсегда прикованной к человеку, давно умершему как муж и любовник (ибо именно таким ощущал себя Клайм), - вот мысль, которая его страшила. Только три действия вызывали в душе его живой отклик: ежедневное посещение маленького кладбища, где покоилась его мать, почти столь же частое паломничество по вечерам к более далекому погосту, где нашла себе приют Юстасия, и, наконец, подготовка к тому призванию, которое одно, как ему казалось, могло утолить его духовную жажду, - к призванию странствующего проповедника одиннадцатой заповеди. Трудно поверить, чтобы Томазин было очень весело жить с таким мужем. Все же надо ее спросить, рассудил он под конец; пусть сама решает. И с приятным чувством исполненного долга он спустился вниз однажды вечером, когда по долине вытянулась длинная черная тень от печной трубы, которую он несчетное число раз видал там при жизни матери. В комнатах Томазин не было, он нашел ее в палисаднике. - Томазин, - начал он. - Я давно хотел сказать тебе коечто, касающееся нашего с тобой будущего. - И ты хочешь сказать это сейчас? - быстро ответила Томазин и покраснела под его взглядом. - Погоди минутку, Клайм, дай сперва я, потому что как ни странно, а мне тоже давно уж нужно что-то тебе сказать. - Хорошо. Тамзи, говори ты. - Нас тут никто не услышит? - продолжала она, оглядываясь по сторонам и понижая голос. - Но сначала ты мне пообещай, что не рассердишься и не станешь меня бранить, если будешь несогласен с тем, что я задумала. Ибрайт пообещал, и она пояснила. - Мне, понимаешь, нужен твой совет, ты ведь мне родня и вроде как мой опекун, правда, Клайм? - Гм, да, пожалуй, в некотором роде... Да, конечно, можешь считать меня своим опекуном, - сказал он, решительно не понимая, куда она клонит. - Я собираюсь выйти замуж, - кротко сообщила Томазин. - Но я выйду только в том случае, если ты одобришь такой шаг. Почему ты молчишь? - Прости, это так неожиданно... Но я, конечно, очень рад... И, конечно, одобряю, Тамзи, милочка. А кто же он? Не могу догадаться... Ах, нет, знаю - это наш старик доктор! То есть, я вовсе не хочу сказать, что он старик, он, в конце концов, не так и стар. Да, да, я кое-что заметил - в последний раз, когда он тебя лечил! - Нет, нет, - торопливо сказала Томазин. - Это мистер Венн. Лицо Клайма вдруг приняло серьезное выражение. - Ну вот, он тебе не нравится! И зачем только я об этом заговорила! - воскликнула Томазин почти с раздражением. - Да я бы не стала, только он все время так пристает, я уж не знаю, что и делать! Клайм поглядел в окно. - Нет, мне нравится Венн, - проговорил он наконец. - Он очень честный человек, однако не без хитринки. Ну и ловок тоже, вот - сумел тебя причаровать. Но, право же, Томазин, он не совсем... - Не совсем нашего круга, ты это хочешь сказать? Я сама так считаю. И очень жалею, что тебя спрашивала, и больше о нем думать не буду. Хотя если уж мне выходить замуж, то только за него - это я должна признать! - Ну почему же, - заговорил Клайм, тщательно скрывая свои прежние и внезапно прерванные намерения, о которых Томазин, видимо, не догадывалась. - Ты могла бы выйти за врача, или учителя, или еще кого-нибудь в этом роде, если бы переехала жить в город и завела там знакомства. - Не гожусь я жить в городе - я очень деревенская и совсем простушка... Ты разве не заметил? - Замечал, когда только что приехал из Парижа, а теперь - нет. - Это потому, что ты и сам стал немножко деревенским. Нет, я ни за что на свете не могла бы жить на городской улице! Эгдон, конечно, страшная глушь, медвежий угол, но я здесь привыкла и нигде больше не могу быть счастлива. - Я тоже, - сказал Клайм. - Так как же ты предлагаешь мне выходить за горожанина? Нет, что ни говори, а если уж мне за кого выходить, так только за Диггори. Он мне сделал столько добра и столько мне помогал, я даже всего не знаю! - Томазин уже как будто дулась на брата. - Да, это все верно, - сдержанно ответил Клайм. - И я очень хотел бы сказать тебе: выходи за него. Но я не могу забыть, что об этом думала моя мать, и не могу не считаться с ее мнением. Есть много причин, почему нам следовало бы хоть теперь-то уважать ее желанья. - Ну хорошо, - вздохнула Томазин. - Больше я ничего не скажу. - Но ты не обязана слушаться меня. Я просто сказал, что думаю. - Да нет, я не хочу опять быть непослушной, - печально проговорила она. - Нечего мне было думать о нем - о семье надо было подумать. Какие у меня ужасно дурные наклонности! - Губка у нее задрожала, она отвернулась, чтобы скрыть слезу. Клайм, хотя и несколько обиженный тем, что он определял как "странный вкус" Томазин, все же испытывал облегченье от того, что вопрос о его собственном браке был снят с очереди. В ближайшие дни он из окна своей комнаты не раз видел Томазин, уныло бродившую по саду. Он то досадовал на нее за то, что она выбрала Венна, то сердился на себя за то, что помешал счастью бывшего охряника, который ведь, в сущности, был ничем не хуже любого другого молодого эгдонца, - честный парень и какой упорный, вот сумел же он так круто повернуть свою жизнь. Короче говоря, Клайм сам не знал, что ему делать. Когда он опять встретился с Томазин, она сказала отрывисто: - Он теперь гораздо приличнее, чем был тогда! - Кто? Ах да, Диггори Венн. - Тетя возражала только потому, что он был охряником, - Ну что ж, Томазин, может, я и правда не все об этом знаю. Тебе виднее. Так что ты уж рассуди сама. - Ты всегда будешь думать, что я оскорбила память твоей матери. - Нет, не буду. Я знаю, ты искренне убеждена, что если бы она видела его таким, каков он сейчас, она бы признала его подходящим мужем для тебя. Вот так я всегда и буду думать. И ты больше меня не спрашивай, а поступай, как считаешь лучше. Я со всем соглашусь. Надо полагать, эти слова рассеяли сомнения Томазин, так как несколько дней спустя, когда Клайм забрел в такую часть пустоши, где давно не бывал, Хемфри, работавший там, сказал ему: - Я рад, что миссис Уайлдив и Венн, видать, опять поладили. - Вот как, - рассеянно отвечал Клайм. - Да. И как выйдет она с дитем погулять, так он ей сейчас и попадется где-нибудь на дороге. Но я все думаю, мистер Ибрайт, вам бы надо было на ней жениться. Чего два дома затевать, где бы и одного хватило. Да вы бы и сейчас могли ее у него отбить, это я вам верно говорю, стоит вам только постараться. - Да, а где мне взять совести жениться, когда я только что двух женщин свел в могилу? Нет, Хемфри, и не думайте об этом. После всех моих злоключений пойти в церковь и взять себе жену - это уж, знаете, на дурной бы фарс смахивало. Вспомните слова Иова: "Завет я положил с глазами моими, чтобы не помышлять мне о девице..." - Полноте, мистер Клайм, не грешите вы сами на себя, будто вы двух женщин в могилу свели. Нет тут вашей вины, и говорить даже так не надо. - Хорошо, оставим это, - сказал Ибрайт. - Но как бы там ни было, а все случившееся поставило на мне клеймо, которое неважно будет выглядеть при любовном объяснении. У меня сейчас только два замысла в голове - два желанья и больше никаких. Одно - это открыть здесь вечернюю школу, другое - стать проповедником. Что вы на это скажете, Хемфри? - Рад буду душой прийти вас послушать. - Спасибо. Только это мне и нужно. Пока Клайм спускался в долину, Томазин тоже спускалась в нее с другой стороны, и они встретились у калитки. - Знаешь, что я тебе сейчас скажу, Клайм? - спросила она, задорно поглядывая на него через плечо. - Догадываюсь, - ответил он. Она вгляделась в его лицо. - Да, ты угадал. Это будет в конце концов. Он говорит, что пора уже мне решиться, и я тоже так думаю. Так что мы наметили на двадцать пятое будущего месяца, если ты не против. - Делай, как ты считаешь правильным, милочка. Я могу только порадоваться, что ты опять нашла свой путь к счастью. Мы, мужчины, в долгу перед тобой за то горе, которое в прошлом тебе причинили {Автор считает нужным отметить здесь, что в его первоначальном замысле вовсе не было брака между Венном и Томазин. Венн до самого конца сохранял свой одинокий и несколько загадочный облик, затем он таинственно исчезал в Эгдонской пустоши, и никто не мог сказать куда; Томазин оставалась вдовой. Но в силу некоторых особенностей журнального издания автору пришлось кое-что изменить. Поэтому читателям предоставляется право выбрать либо тот, либо другой конец. Возможно, что читатель, особенно требовательный в эстетическом отношении, предпочтет наиболее последовательное развитие действия и его признает истинным. (Примеч. автора.)}. ГЛАВА IV  ВЕСЕЛЬЕ СНОВА УТВЕРЖДАЕТСЯ В БЛУМС-ЭНДЕ, А КЛАЙМ НАХОДИТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ Всякий, кто в утро, назначенное для свадьбы, проходил бы около одиннадцати часов через Блумс-Энд, отметил бы, что хотя в доме Ибрайта было сравнительно тихо, зато из жилища его ближайшего соседа, Тимоти Фейруэя, исходили звуки, говорившие об усиленной деятельности. Это был главным образом скрежет подошв по усыпанному песком каменному полу. Близ дома никого не было, кроме только одного человека, который, как видно, припозднился и теперь спешил; он торопливо подошел к двери, поднял щеколду и без дальнейших церемоний вошел. Глазам его представилось не совсем обычное зрелище: там и сям в комнате стояли мужчины, составлявшие основную эгдонскую компанию, в том числе сам Фейруэй, дедушка Кентл, Хемфри, Христиан и еще два-три торфореза. День был жаркий, и все мужчины сняли куртки, за исключением Христиана, который никогда не расставался с малейшей частицей своей одежды в чьем-либо доме, кроме своего собственного. На тяжелом дубовом столе посреди комнаты распласталась длинная и широкая полосатая ткань, которую дедушка Кентл держал за один конец, Хемфри за другой, а Фейруэй натирал каким-то желтым комком, весь в поту и сморщившись от усилий. - Перину вощите, соседи? - сказал вновь пришедший. - Да, Сэм, - коротко уронил дедушка Кентл, как человек слишком занятой, чтобы тратить много слов. - Натянуть этот угол потуже, Тимоти? Фейруэй ответил, и работа продолжалась с неослабным усердием. - Хорошая будет перинка, - продолжал Сэм, помолчав. - Для кого бы это, а? - Это подарок молодоженам, им ведь теперь свое хозяйство заводить, - проговорил Христиан, который стоял, свесив руки, подавленный торжественностью происходящего. - А-а, понятно. Ну, это дорогой подарок. - Дорога перина тем, кто гусей не держит, правда, мистер Фейруэй? - сказал Христиан, обращаясь к нему, как к всеведущему оракулу. - Да, - сказал торговец дроком, выпрямляясь и отирая мокрый лоб. Воск он передал Хемфри, который и продолжал вощение. - Не то чтобы эти двое так уж нуждались, но всегда хорошо выказать дружеские чувства людям в тот час, когда они затевают этакое рисковое дело. Я, когда дочек замуж выдавал, каждой снарядил по перине, да еще и на третью в доме пера осталось. Ну, соседи, теперь уж, я думаю, мы достаточно ее навощили. Дедушка Кентл, выворачивай ее на лицо, а я стану перьями набивать. Когда чехол был надлежащим образом вывернут и расправлен, Фейруэй и Христиан принесли огромные бумажные мешки, доверху полные перьев, но легкие, как воздушные шары, и стали вытряхивать их в подготовленное вместилище. По мере того как опорожнялись мешки, воздушные хохолки из пуха и перьев стали плавать в воздухе во все возрастающем количестве, а потом из-за неловкого движения Христиана, который вытряхнул мешок мимо чехла, воздух в комнате совсем загустел от огромных хлопьев, оседавших на присутствующих, словно снег в безветренную погоду. - Экой ты неуклюжий, Христиан, - строго сказал дедушка Кентл. - Право, можно подумать, что ты сын такого человека, который за всю жизнь из Блумс-Энда никуда не выезжал, так что и ума тебе неоткуда было набраться. А ведь отец твой и солдатом был. и везде побывал, а тебе все без пользы. Все равно как если б я сиднем тут сидел, ничего на свете не видавши, как вы все тут. А ведь мне-то лихости было не занимать, расторопный был парень. - Ох, да не принижай ты меня так, отец, я уж себе после этого не выше кегли кажусь. Ну, неудалый я, что поделаешь. - Ну, ну, не настраивайся на такой унылый лад, Христиан, - сказал Фейруэй, - ты лучше возьми да еще попробуй. - Да, да, пробовать надо, - отозвался дедушка Кентл, да так строго, словно он-то первый и подал этот совет. - По совести, каждый человек должен либо жениться, либо в солдаты идти. Это стыд перед народом - ни того, ни другого не сделать. Я вот, слава богу, и в том и в этом не оплошал. Ну, а кто ни взращивать мужчин, ни в землю их класть не научился, это уж значит - самый никчемный, пустой бездельник. - Выстрелов я всегда до смерти боялся, - пролепетал Христиан, - ну, а жениться - это я пробовал, сватался то за одну, то за другую, да все без толку. И сейчас есть тут усадьба, да и не одна, где мог бы мужчина, каков ни на есть, хозяйничать, ан нет, женщина одна там правит. А с другой стороны, пожалуй, и нехорошо было бы, кабы я с ней поладил, потому, видите ли, соседи, тогда бы дома никого не осталось за отцом присматривать, чтоб он вел себя, как старику прилично. - Да, и хлопот у тебя с этим делом немало будет, сынок, - самодовольно ответил дедушка Кентл. - Кабы только немочи разные не так меня одолевали, я б завтра же отправился сызнова свет поглядеть! Но семьдесят один год - дома-то оно ничего, а для путешествия, пожалуй, многовато. Да, семьдесят один на сретенье стукнуло. Эх, кабы мне не годов, а гиней столько! - И старик вздохнул. - Не унывай, дедушка, - сказал Фейруэй, - вытряхни еще перьев в перину и бодрись. Ты хоть и тощой, а старик крепкий, Поживешь еще, целую летопись еще про тебя напишут. - Эх, честное слово, возьму-ка я да пойду к ним, к нашим новобрачным, - сказал дедушка Кентл бодрым голосом и быстро повернувшись. - Зайду к ним вечерком и спою им свадебную. Это ж мой обычай, вы знаете. И они это примут как должно. В восемьсот четвертом очень любили, когда я пел "Там, в рощах Купидона", а я и другие знаю не хуже, а то и лучше. Вот, например: Слышу, зовет она Из стрельчатого окна: "Милый, поди ко мне, Я тебя от холодных рос укрою!" Им же приятно будет это в такой день послушать! Право, я сейчас вспомнил, давно ведь мы хорошей песни не пели, с самого Иванова дня, когда "Ячменную жатву" исполняли. А ведь это жаль, не упражнять свой талант, когда он такой редкостный! - Верно, верно, - сказал Фейруэй. - Теперь давайте-ка встряхнем перину. Мы сюда семьдесят фунтов отборного пера заложили, и больше, пожалуй, тик и не выдержит. А теперь неплохо бы малость выпить и закусить. Христиан, достань-ка припас из углового буфета, если дотянешься, а я принесу кое-что, чем горло промочить. Они сели закусывать тут же, за столом, - с перьями вокруг, над головой и под ногами, коих прежние владельцы иногда подходили к открытой двери и обиженно квохтали при виде столь большого количества своих старых одежд. - Честное слово, я задохнусь, - сказал Фейруэй, извлекая перышко изо рта и тут же обнаружив, что в кружке у него уже плавает добрый их десяток, насыпавшийся, пока кружки разносили. - Я уж несколько проглотил, и в одном было порядочное стебло, - безмятежно отозвался Сэм из угла. - Эй, что это? Я слышу колеса? - вскричал дедушка Кентл, вскакивая и спеша к двери. - Ну да, это они, уже вернулись, а я еще полчаса их не ждал. До чего ж быстро можно теперь обвенчаться, если уж настроился! - О да, обвенчаться-то можно, - протяжно сказал Фейруэй, как будто еще что-то надо было прибавить, чтобы полностью выразить его мысль. Он встал и вслед за дедушкой Кентлом пошел к двери, остальные устремились за ним. Через мгновение мимо дома прокатил крытый фаэтон, в котором сидели Венн, миссис Венн, Ибрайт и какой-то важный родственник Венна, нарочно приехавший из Бедмута ради этого случая. Фаэтон наняли в ближайшем городке, не считаясь с расстоянием и расходами, так как, по мнению Венна, на Эгдонской пустоши не было ничего достойного везти к венцу такую женщину, как Томазин, а церковь была слишком далеко, чтобы свадебная процессия могла добраться туда пешком. Когда фаэтон проезжал мимо дома, все выбежавшие ему навстречу хором прокричали "ура" и помахали руками. При каждом движении перья и пух вылетали из их волос, рукавов и складок платья, и брелоки дедушки Кентла весело плясали в солнечных лучах, когда он стремительно поворачивался. Кучер фаэтона свысока оглядел их; он и с новобрачными обращался несколько снисходительно, ибо чем, кроме язычников, могли быть люди, обреченные всю жизнь проводить в такой глухомани, как Эгдон? Томазин не выказала подобной гордости по отношению к стоявшим у двери поселянам, - она быстро, как птица крылом, помахала им ручкой и со слезами на глазах спросила Диггори, не следует ли им сойти и поговорить с этими добрыми людьми. Однако Венн сказал, что вряд ли это нужно, так как все соседи вечером придут к ним в гости. После этих волнений Фейруэй и все остальные вернулись к своему занятию и скоро кончили набивать и зашивать перину. Тогда Фейруэй запряг лошадь, увязал громоздкий подарок и в двуколке отправился с ним к дому Венна в Стиклфорде. Ибрайт, выполнив во время венчания ту роль, которая, естественно, досталась ему на долю, и вернувшись затем домой вместе с новоиспеченными супругами, не был расположен принять участие в пирушке и танцах, которыми заключался вечер. Томазин очень огорчилась. - Если бы еще я был уверен, что не помешаю вашему веселью, - сказал Клайм. - Но как бы я не оказался чем-то вроде черепа на пиру. - Нет, нет. - Но и помимо этого, милочка, мне бы не хотелось идти, уж ты меня не неволь. Конечно, это выходит как-то нелюбезно, но, дорогая Томазин, боюсь, мне просто тяжело будет в таком многолюдье. Я буду постоянно навещать тебя в твоем новом доме, так что не важно, если сегодня не приду. - Ну, в таком случае я уступаю. Делай, как тебе удобней. Клайм с облегчением удалился в свои комнаты на верхотурке и почти до самого вечера занимался тем, что записывал главные мысли для проповеди, с которой собирался начать выполнение своего заветного плана, по крайней мере, в той его части, какая сейчас была практически осуществима. А от плана этого, как ни менялся он под давлением обстоятельств, как ни хвалили его одни и ни хулили другие, Клайм никогда не отказывался. Он снова и снова проверял и взвешивал свои убеждения и не находил причины их менять, хотя принужден был несколько упростить свои намерения. Его зрение под благотворным воздействием эгдонского воздуха значительно окрепло, но не настолько, чтобы позволить ему выполнить свой прежний широкий замысел. Но он не роптал. Оставалось еще много работы, хотя, быть может, и более скромной, во всяком случае достаточной, чтобы занять все его время и поглотить всю энергию. Вечер близился, и звуки жизни и движения все чаще и громче доносились из нижних комнат. Беспрестанно хлопала калитка. Вечеринка должна была начаться рано, и гости собрались задолго до темноты. Ибрайт спустился по задней лестнице и вышел на пустошь другой тропинкой, не той, что шла от калитки, намереваясь побродить на воздухе, пока вечеринка не кончится, а тогда вернуться и попрощаться с Томазин и ее мужем уже перед самым их отъездом. И бессознательно он направился в сторону Мистовера по тому пути, которым шел в то роковое утро, когда услышал странный рассказ маленького сына Сьюзен. Он не свернул к ее домишку, но поднялся на возвышенность, откуда видна была вся усадьба, когда-то бывшая родным домом Юстасии. И пока он озирал темнеющие дали, на пригорок поднялся еще кто-то. Клайм не разглядел его в сумерках и, вероятно, молча бы прошел мимо, но этот пешеход, а это был Чарли, сам узнал Клайма и заговорил с ним. - Давно я не видел тебя, Чарли, - сказал Ибрайт. - Ты часто сюда приходишь? - Нет, - ответил юноша, - я редко выхожу на насыпь. - Тебя не было на майском празднике. - Да, - сказал Чарли тем же безжизненным голосом, - мне это теперь неинтересно. - Ты, кажется, любил мисс Юстасию, да? - мягко спросил Ибрайт. Юстасия часто рассказывала ему о романтической привязанности Чарли. - Да, очень. Ах, если б... - Что? - Если б вы, мистер Ибрайт, подарили мне на память какую-нибудь из ее вещиц, если, конечно, вы не против. - С радостью, Чарли. Мне это будет очень приятно. Дай я вспомню, что у меня есть подходящего. Да пойдем к нам домой, я посмотрю. Они вместе пошли к Блумс-Энду. Когда они подошли к палисаду, уже совсем стемнело. Ставни в доме были закрыты, так что в окна ничего не было видно. - Обойдем кругом, - сказал Клайм. - Ко мне сейчас идти с черного хода. Они обошли вокруг дома и в темноте поднялись по лестнице в рабочую комнату Клайма на верхнем этаже. Тут он зажег свечу, и Чарли тихонько вошел вслед за ним. Ибрайт пошарил в ящике стола и, достав пакетик в шелковой бумаге, развернул его. Внутри было два-три волнистых, черных как смоль локона, протянувшихся по бумаге, словно черные ручьи. Он выбрал один, снова его завернул и подал Чарли. У того глаза наполнились слезами. Он поцеловал пакет, спрятал его в карман и проговорил дрожащим голосом: - Спасибо вам, мистер Ибрайт, вы так добры. - Я тебя немного провожу, - сказал Клайм. И под веселый шум, доносившийся снизу, они спустились по лестнице. Тропинка, ведущая к калитке, проходила под самым боковым оконцем, откуда свет свечей падал на кусты. На этом оконце, заслоненном кустами, ставни не были закрыты, так что человек, - стоя здесь, мог видеть все, что происходило в комнате, - сквозь, правда, уже позеленевшие от времени стекла. - Что они там делают, Чарли? - спросил Клайм. - Я сегодня опять что-то хуже вижу, а стекла в этом окне уж очень мутные. Чарли отер собственные свои глаза, затуманенные влагой, и шагнул поближе к окну. - Мистер Венн просит Христиана спеть, - отвечал он, - а Христиан ежится в своем кресле, словно до смерти испугался такой просьбы. И вместо него сейчас запел его отец. - Да, я слышу стариков голос, - сказал Клайм. - Стало быть, танцев не будет. А Томазин в комнате? Вон там перед свечами все мелькает кто-то похожий на нее. - Да, это она, и вид у нее очень веселый. Вся раскраснелась и смеется чему-то, что ей сказал Фейруэй. Ой!.. - Что там за шум? - спросил Клайм. - Мистер Венн такой высокий, что ударился головой о потолочную балку, потому что подпрыгнул, когда проходил под ней. Миссис Венн испугалась, подбежала к нему, щупает ладонью, нет ли там шишки. А теперь все опять хохочут, словно ничего не случилось. - И никто там по мне не скучает, как тебе кажется? - спросил Клайм. - Да ни капельки. Сейчас они все подняли стаканы и пьют за чье-то здоровье. - Может быть, за мое? - Нет, это за мистера и миссис Венн, потому что он им в ответ говорит речь. А теперь миссис Венн встала и уходит, наверно, переодеваться. - Так. Никто, значит, не вспомнил обо мне, и правильно. Все идет как должно, и Томазин, по крайней мере, счастлива. Не будем тут задерживаться, а то они скоро выйдут. Он немного проводил юношу по пустоши и, вернувшись через четверть часа домой, застал Венна и Томазин уже готовых к отъезду; гости все разошлись за время его отсутствия. Новобрачные уселись в четырехколесном шарабане, который старшин скотник и постоянный подручный Венна пригнал из Стиклфорда, чтобы их отвезти. Няню с маленькой Юстасией удобно устроили на открытом заднем сиденье, а подручный Венна верхом на почтенного возраста, мерно ступающей лошадке, чьи подковы звякали, как цимбалы, при каждом шаге, замыкал шествие наподобие телохранителя прошлого столетия. - Теперь ты остаешься опять полным хозяином своего дома, - сказала Томазин, нагибаясь с шарабана, чтобы пожелать своему двоюродному брату доброй ночи. - Боюсь, тебе будет одиноко, Клайм, после того шума, какой мы тут поднимали. - О, это не беда, - сказал Клайм с несколько грустной улыбкой. И новобрачные уехали и исчезли в ночной тени, а Ибрайт вошел в дом. Его встретило тиканье часов - единственный звук во всем доме, ибо ни души в нем не оставалось; Христиан, служивший Клайму за повара, камердинера и садовника, уходил спать домой, к отцу. Ибрайт сел в одно из пустых кресел и долго сидел, задумавшись. Старое кресло его матери стояло как раз напротив; в этот вечер в нем сидели те, кто едва ли даже помнил, что когда-то оно принадлежало ей. Но Клайм как будто и сейчас видел ее в этом кресле, сейчас и всегда. Какой бы она ни сохранилась в памяти других людей, для него она оставалась святой, чье сияние даже его нежность к Юстасии не могла затмить. Но на сердце у него было тяжело, оттого что мать не благословила его в день его брака, в день его сердечной радости. И дальнейшие события доказали правильность ее суждения и самоотверженность ее забот. Надо было ее послушаться, и даже не столько ради себя, как ради Юстасии. - Это все моя вина, - прошептал он, - о мама, мама! Дал бы бог мне сызнова прожить жизнь и перестрадать все, что вы перестрадали ради меня! В первое же воскресенье после свадьбы Дождевой курган представлял собой необычную картину. Издали видно было только, что наверху кургана стоит неподвижная фигура, точь-в-точь как Юстасия стояла на этой одинокой вершине два с половиной года назад, с той разницей, что теперь погода была ясная и теплая, веял мягкий летний ветер, и происходило все это не в мрачных сумерках, а в светлые дневные часы. Но тот, кто поднялся бы повыше, в ближайшее соседство с курганом, тот увидел бы, что выпрямленная фигура в центре, врезающаяся в небо, на самом деле не одинока. Вокруг нее на склонах кургана полулежали или в удобных позах сидели поселяне, и мужчины и женщины. Они прислушивались к словам человека, стоявшего на кургане, - он проповедовал, а они, слушая, рассеянно подергивали веточки вереска, ощипывали папоротники или бросали камушки вниз по склону. Это была первая из ряда нравственных бесед, или Нагорных проповедей, которые затем происходили здесь каждое воскресенье, пока стояла теплая погода. Дождевой курган Клайм выбрал по двум причинам. Во-первых, он занимал центральное место среди разбросанных кругом жилищ, во-вторых, проповедника, поднявшегося на курган, тотчас становилось видно со всех сторон, и возникновение его на вершине служило сигналом для тех, кто в это время бродил по пустоши и захотел бы прийти послушать. Проповедник стоял с непокрытой головой, и каждое дуновение ветра шевелило его волосы, поредевшие не по возрасту, так как ему было меньше тридцати трех лет. На глазах он носил козырек, лицо у него было задумчивое, изрезанное морщинами. Но хотя эти телесные черты говорили об упадке, голос его был молод - сильный, музыкальный, волнующий. Он пояснил, что его беседы с народом будут иногда светскими, иногда религиозными, но не будут затрагивать догматов веры, а темы для проповедей он будет брать из самых разных книг. На этот раз он выбрал такую цитату: "И царь встал ей навстречу, и преклонился перед ней, и снова сел на трон, и велел поставить седалище для царевой матери, и она воссела по правую его руку. И сказала она: "У меня есть просьба к тебе. Прошу тебя, не отказывай мне". И царь ответил: "Проси, о мать моя, тебе ни в чем не будет отказа". Так Ибрайт в конце концов нашел свое призвание в деятельности странствующего проповедника, проводящего под открытым небом беседы на нравственные темы. И с первого же дня он неустанно трудился на этом поприще, произнося не только очень простые проповеди на Дождевом кургане и в соседних селениях, но и более сложные в других местах - со ступеней и портиков ратуш, у подножия крестов или часовен на площадях маленьких городов, у фонтанов, на эспланадах, на пристанях, с парапета мостов, в амбарах, сараях и других подобных местах в соседних уэссекских городах и деревнях. Он не касался вероисповедания и философских систем, считая, что многое можно сказать даже просто о взглядах и поступках, общих для всех хороших людей. Кто верил ему, а кто нет, кто считал его проповеди недостаточно возвышенными, кто жаловался на отсутствие у него богословской эрудиции. Были и такие, что говорили: что же и делать, как не проповедовать, тому, кто ничего другого делать не умеет. Но повсюду его встречали ласково, так как история его жизни стала широко известна. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ  Над романом "Возвращение на родину" Гарди работал около трех лет - с января 1876 г. по сентябрь 1878 г. В целом этот роман занял больше времени, чем любое другое произведение писателя. На то было немало причин; не последняя, вероятно, заключалась в том, что этим романом Гарди открывал новый для себя тип романа. Роман "Возвращение на родину" не только укоренен в Уэссексе (в этом отношении у него были "предшественники" - "Под деревом зеленым" и "Вдали от безумствующей толпы"), он вводит новую для писателя тему трагического столкновения героя и окружающей его среды. Это первое в ряду трагических произведений Гарди, кардинально отличающееся от всего, что было им написано до того. В соответствии с существовавшей в те годы традицией Гарди сначала опубликовал свой новый роман в журнале. Это способствовало созданию прочной литературной репутации, а также и материальному успеху, что было совсем небезразлично для молодого автора, недавно вступившего в брак. Поначалу Гарди предполагал издать роман в ежемесячнике "Корнхилл", однако редактор, которому он послал первые главы, отказался взять на себя какие бы то ни было обязательства до тех пор, пока не прочитает всю рукопись в целом. Его пугали взаимоотношения между Юстасией и Уайлдивом, которые, как он думал, могут стать слишком "опасными" для семейного журнала. Те же опасения, как стало известно недавно, высказал и редактор "Блэквудз Мэгезин", солидного журнала с широким кругом "респектабельных" читателей. В конце концов роман вышел в ежемесячном журнале "Белгравия", где печатался из номера в номер. Для того чтобы увидеть свой роман напечатанным в журнале, Гарди пришлос