о. Много говорили о музыке, главным образом о Брайловском, Пятигорском и Ростроповиче. Невысокий лысый господин узнал меня, приняв, конечно, за кого-то другого. Он спросил, нет ли новостей от Николая, и я ответил, что теперь это все труднее. - Да, - согласился он, кивая. - Он очень изменился. Такая профессия, ничего удивительного. Я сам, посмотрите на меня... Он вздохнул и пригубил шампанского. - И потом, все так быстро меняется, - заметил я. Он пожал мне руку: - Знаю, знаю. Но последнее слово всегда за непрерывной традицией. Остальное проходит. Кстати, что вы сейчас делаете? - Жду, пока это пройдет, ничего больше. - Как я вас понимаю. Никогда еще времена не были такими трудными для настоящего таланта. - Засилие легкости. - Весьма справедливое замечание. - Никаких критериев, - вставил я. - Ничего, это вернется. Искусство умеет ждать. - Вы знаете сеньора Гальбу? - Признаюсь... Гальба? - Гальба. - Он абстракционист? - Напротив, скорее иллюстратор. У него весьма своеобразное видение жизни и смерти. Немного жестокое, даже грубое, но... Он призадумался. - Я не большой любитель искусства, прославляющего грубую силу. Мне противно все, что убивает чувствительность. - Позвольте с вами не согласиться. Иногда убить чувствительность - это вопрос выживания. Я опрокинул залпом три виски подряд, удерживая официанта за рукав и выставляя на поднос один за другим пустые стаканы. Соня подводила меня то к одной группе, то к другой: - Идемте, Мишенька, идемте... Никогда еще не видел такой устойчивой улыбки; интересно, снимала ли она ее хоть на ночь? - Давно вы знакомы с Лидочкой? - О, целую вечность! Она вцепилась мне в руку: - Я так рада... - Чему именно вы рады, мадам? - Зовите меня Соней. - Так чему вы рады, Соня? Не хочу показаться нескромным, но, может быть, существуют такие поводы радоваться, которые мне неизвестны, и... Она смотрела на меня прямо-таки с сияющей неприязнью. Я был представлен раздевающему взгляду какой-то мрачной дамы, у нее все было черное: глаза, волосы, бархотка на лбу, и другая - на шее, серьги, платье, кольца, сумочка с блестками. - Вы, конечно, знаете... Уж и не помню, когда я в последний раз был в "Плейеле" [концертный зал в Париже, открытый фирмой "Плейель"], и теперь никак не мог понять, что это было - арфа или фортепиано. Она раздавила мне руку своим пожатием, выставляя напоказ все зубы, какие были, и, обращаясь к Соне, сказала басом, что завтра она возвращается в Штаты, на двухсотлетие. - Это ученица Шаляпина, полагаю? - Ах, Мишенька, не будьте таким злым... Я пропустил еще пару стаканчиков, разыскивая куда-то пропавшую Лидию, и заметил девочку с огромными глазами, которая важно протягивала мне тарелку с ветчиной. Было душно. Люстра слепила глаза. Скоро будут давать трилогию Вагнера в "Пале Гарнье". Кто-то прекрасно знает Рольфа Либермана. Что-то там - настоящий скандал. Бейрут перешел к левым. Кто-то уже не был тем, кем был раньше. Слишком много картинных галерей. Видел бы это Берансон, в гробу бы перевернулся. Нигде нет нормальных гостиниц. Любая опера оторвет его с руками и ногами. Кто-то всегда это говорил. Девочка с важным взглядом вернулась, неся шоколадный торт, она, оказывается, дочка консьержки, португалки. Соня поцеловала ее в лоб. Никогда еще церкви в России не отказывали стольким страждущим. Он достоин первого приза. Нуреев, Макарова, Барышников. Кто-то был самый великий. Можно было всего ожидать. Запомните это имя, я редко ошибаюсь. Я заметил Лидию, которая делала мне какие-то знаки с другого конца комнаты; я попытался пробраться к ней, извиняясь направо и налево, нет больше архитектуры, в Китае всем заправляет жена Мао, "Метрополитен" и "Ла Скала" на грани краха. - Что, Мишель, вам легче? Вы чувствуете себя... менее одиноким? Она немного выпила. - Вы говорили с Соней? Вам, конечно, сообщили, что у меня нет сердца? - У нее какая-то неизводимая улыбка. Лидия казалась изнуренной. Под глазами - темные круги. Даже огромная люстра, сияющая тварь, не могла пробраться в эти глубокие гроты. - Я так больше не могу. Да, теперь моя очередь. Не знаю, что бы я делала, если бы не встретила вас. У меня нет никакого желания жить. - Это как раз самый старый способ жить. - Я не должна была приводить вас сюда. - Отчего же? Время здесь проходит быстрее. - Но я обещала, что буду. Соня очень стойкая женщина. Она раз и навсегда решила принимать все так, как есть. Причем с энтузиазмом, потому что, видите ли, это все от Бога. У нее в жизни было столько горя, что теперь ей остается лишь быть счастливой. И потом." Мы - евреи, вы понимаете, очень, очень давно... Так давно, что это само по себе уже победа... Официант протягивал нам блюдо с пирожными. Я взял ром-бабу. - Может, я и уеду с вами завтра, если вам так хочется. Увидев Алена, вы поймете, почему я к вам пристала... - Вы пристали ко мне? Вы? - Я даже рассмеялся. - Да, я. Когда вы толкнули меня там, на улице, и мы посмотрели друг на друга... О, вы все прекрасно понимаете: стоит только отчаяться, и мы уже готовы поверить чему угодно... - Жизнь всегда борется до последнего". - Так, а потом я отвернулась, собираясь уйти... проклятая воспитанность. Но у вас не оказалось денег, чтобы расплатиться с таксистом, вы растерялись, и вот, пожалуйста, опять этот миг абсурдной надежды... Вы были какой-то затравленный, обессилевший... - О да! Вам крупно повезло." - Неописуемое чувство: помочь другому, тогда как сам нуждаешься в помощи... Я оставила вам имя и адрес, ушла, а дома бросилась на кровать, разрыдалась... и стада ждать. Он придет, он придет, я хочу, чтобы он пришел. Как семнадцатилетняя. Не стоит полагаться на седину, на зрелость, на опыт, на все, чему мы научились, на те пинки, которыми нас потчевала судьба, на шепот осенней листвы, на то, что делает с нами жизнь, когда действительно постарается. Нет, это остается, оно всегда в нас и продолжает верить. Вы пришли, но меня сковала... невозможность. Я получила, что называется, хорошее воспитание: то, что окружает нас стенами приличия. Нужен настоящий сдвиг, чтобы проломить их. Я выставила вас вон. К счастью, вы и в самом деле были в безвыходном положении, и вы вернулись... я с вами переспала. Жалкая улыбка. - ...Хуже некуда. Я была зажата, забита запретами. Наслаждение, вы отдаете себе в этом отчет... С тех пор как погибла моя девочка, я постоянно пытаюсь доказать себе, что не имею права на счастье. Переспать, но для вас, этому еще можно было найти оправдание: например, дар, жертвоприношение, почти нравственное; но сделать то же для себя... Брр. Мораль - известная зараза. Получать удовольствие с человеком, которого даже не знаешь, это неврастения. Истерика. Фригидность - это когда совокупляются мораль и психология. Когда теряешь смысл жизни и все-таки пытаешься... чувствуешь себя виноватой. Она вдруг осеклась, как будто испугавшись чего-то. - Боже мой, Мишель, я совсем забыла... - Я тоже. Но так даже лучше. Янник хотела меня отдалить. Я оказался немного дальше, чем рассчитывал, вот и все. Тут появилось блюдо с закусками, но уже после пирожных - ни в какие ворота, и я сухо выговорил за это официанту: - Полный бардак. Тот лишь пожал плечами: - Чего вы ждали, русский вечер... Какая-то дама преклонных лет подошла попрощаться с Лидией, потому что завтра она уезжала в Зальцбург. Соня подвела прямо к нам трех музыкантов, и они сыграли для нас "Калинку". А я вдруг подумал, есть ли на свете что-либо более жалкое, не считая, конечно, солдатских портянок, чем участь, доставшаяся цыганской песне. - На самом деле это восточные немцы, - шепнула мне на ухо сияющая Соня. - Они перебрались через стену под пулеметным огнем. Беженцы, как и мы. Она попросила поднести им водки. Княгиня Голопупова спрашивала, где здесь дамская комната. На груди она держала маленького песика; по национальности она, кстати, была итальянкой. Соня мне рассказала, что ее муж трижды терял все свое состояние. Один старый господин в колпаке внушительных размеров стал говорить мне про Кайзерлинга, Куденхофа-Калержи, Томаса Манна, а немецкий атташе по культуре подходил то к одной группе, то к другой и всех приглашал на прием в посольство Германии. - Благодарю вас, но вы ошибаетесь, - объявил я, когда настала моя очередь. - Я не еврей. Он, казалось, удивился, посмотрел на меня, будто не веря своим ушам, а Лидия нервно расхохоталась. Француз с весьма холеной внешностью, в галстуке-бабочке, сказал мне, что никого здесь не знает и что его пригласили только потому, что он был директор музыкальных театров. На этажерке была выставлена коллекция расписных яиц. Кто-то попросил тишины, и Соня прочла вслух телеграмму: Рубинштейн извинялся, что не смог приехать. Я не понимал, почему муж отсутствовал на празднике, ведь это была его годовщина. Может быть, здесь есть еще и другие гостиные, такие же, как эта, и толпа приглашенных, еще более приветливых. Другие столы, цыгане, развлечения, зеркала. Как, вы уже уходите, дорогая? Постойте, я непременно должна вам представить... Она умирает, как хочет с вами познакомиться... Я взял из рук Лидии бокал с шампанским, который она уже поднесла к губам. - Как? Вам, значит, можно, а мне нет? Мне, между прочим, тоже нужно, для смелости. - Через несколько часов мы уезжаем. Вам еще надо уладить кое-какие дела, я полагаю. Вы уже достаточно выпили. - Вчера мой муж пытался выброситься из окна. А у него, между прочим, есть телохранитель, который не отходит от него ни на шаг. Здесь вопрос этики: нужно ли оставлять окно открытым или нет? И в какой момент мы более всего безжалостны? Не тогда ли, когда следуем своим принципам? И что значит: "жизнь - это святое", если для самой жизни никто и ничто не свято? Я не имею права решать... потому что теперь уж и не знаю: если бы я помогла ему умереть, то сделала бы это для него или для себя самой... Я отправился за шампанским и, не без удовлетворения, почувствовал себя наконец в гостях. Муж, у которого есть телохранитель и который пытается выброситься из окна, в то время как все празднуют его день рождения; лучезарная мамаша, ненавидящая невестку до мозга костей; ай да тройка; директор музыкальных театров; седая женщина, помогающая другой отправиться на тот свет; попробуйте пирога, Мишенька, сама пекла; надо спасать Оперу; сегодня Ницца превратилась в город, куда старики приезжают в конце жизни, чтобы лечь в землю рядом со своими предками; вы все шутите; представьте, я собрал все свое мужество и пошел смотреть, не поверите, пор-но-гра-фи-ю; не верю я в эти горячие источники, но, говорят, там есть красивые места для прогулок; несчастная Соня, какую смелость надо иметь, железной воли человек. Лидия стояла прислонившись к стене, глаза у нее блестели: мы оба перебрали; я поставил бутылку и стаканы на пол. - Так, думаю, теперь я уже могу туда пойти... Нет, не оставляйте меня, идемте вместе... У выхода толпились люди, все прощались, чье-то пальто искало своего хозяина, поцелуи в обе щечки, созвонимся, приходите непременно, португальская девочка: одни большие глаза выглядывают из-за кучи вещей, которые она держит в руках. Я прошел вслед за Лидией по коридору, вежливо пропуская к выходу уже одетых гостей. - Лидочка... Ты считаешь, это разумно... Она уже здесь, теребит нить жемчуга у себя на шее. Улыбка стала жестче. Зато Лидия улыбалась не стесняясь; что тут было: печаль, обида или злость - не разобрать, слишком мало света в коридоре. Единственное, что можно было сказать: эти две женщины прекрасно друг друга знают. - Вы упрекали меня, что я не прихожу к нему; вы настояли, чтобы я пришла на этот вечер, а теперь полагаете, что мое присутствие... - Уже поздно. Ален устал... Я уже и забыл про время. - Вы прекрасно знаете, что он почти не спит... Соня светилась. - Сегодня днем он немного вздремнул. Двадцать минут. Доктор Габо очень доволен... Но он еще такой нервный, и лучше бы... Лидии стоило больших усилий сохранять спокойствие. Поэтому голос ее звучал по-детски тонко: - Может, это из-за того, что я не одна? Так он никогда ничего об этом не узнает. - Мишенька? Да нет, что ты... - Что за манера переделывать все имена на русский лад, смешно даже... - Иногда нужно и посмеяться, Лидочка, больше смеха, больше шуток, чтобы жить дальше. Нет, конечно, это не из-за нашего дорогого Мишеньки... - Ее взгляд топил меня в доброте. Вот что значит - настоящая ненависть. - Напротив, Ален хочет, чтобы ты была счастлива, дорогая. - Прекратите, Соня. И потом, откуда вы знаете? Он вам это сказал? - Я его знаю. Я знаю своего сына. - Ну конечно, сердце матери... Бред. Вы перегибаете, Соня. Уже все в курсе, какая вы замечательная. Пожилая дама улыбалась, теребя свой жемчуг: - Я не сержусь на тебя, дорогая. Я понимаю. Ты очень несчастлива. - О да, мы здесь в храме всепрощения. Прощают Богу, прощают немцам, прощают русским, всем... Йом-кипур круглый год... - Моей невестке не повезло, Мишель. Меня вернули Франции! - ...Она не верит в Бога. Ей нечем жить. А вы? Я как-то не ожидал подобного вопроса: вот так, прямо в коридоре. - Не знаю, что и сказать, Соня. Вы застали меня врасплох. - Как, и вы тоже? Врасплох. Жаль. Я порылся в карманах. Мне казалось, там должно было что-то заваляться. - Ничего, - заключил я. - Вы пьяны, Мишенька. Мишенька. Меня опять признали. - Знаете, я ирландец по происхождению. Так вот, есть такая гаэльская легенда, по которой Бог купил землю у дьявола и заплатил за нее тем, что было в наличии... что под руку попалось. Ха, ха, ха! Не смешно. - Извините. - Мне стало стыдно. - Я попросила тебя прийти, Лидия, потому что наши друзья удивились бы, не будь тебя здесь сегодня вечером. И они очень строго осудили бы тебя. Я не хочу, чтобы все говорили, что у тебя нет сердца... - Браво! Наконец-то! И посмотрите на эту широкую добрую улыбку, Мишель... Я сделал последнюю попытку: - А не пойти ли нам всем в какой-нибудь русский кабак, прямо сейчас? - Я никогда не осуждала тебя, Лидия. Я всегда тебя защищала перед всеми. Ты вышла за моего сына... - Преступление! - Ты ему очень дорога. - Откуда вы знаете? - Ему иногда удается произнести твое имя. "Мама" он говорит очень легко и естественно. А этим утром я застала его с твоей фотокарточкой в руках. Я не понимаю, почему ты нас так ненавидишь. Это была не его вина. Все свидетели аварии это подтверждают. Я начинаю думать, что ты ненавидишь его только потому, что больше не любишь. Лидия закрыла глаза. На ней было светло-серое платье и белое боа, совсем не к месту в той обстановке. Тогда я этого не заметил, но сейчас я думаю об этом снова, чтобы вспомнить ее получше. Я знаю, что говорю: да, я думаю о ней, чтобы забыть. И потом, от всего этого не останется и следа. К чему же тогда весь этот шум, злоба? - У врачей очень оптимистичные прогнозы. Он уже без особых усилий складывает слова, даже если они пока еще в беспорядке. С буквами тоже весьма многообещающая ситуация, он делает большие успехи. Гласные все получаются. Еще немного терпения, и ему удастся произнести весь алфавит. Без всякого сомнения, обязательно. Бог нас не оставит. Я совсем уже ничего не понимал, я погружался в эйфорию. - Карашо, - сказал я, потому что знал это слово и оно подходило, так как означало, что все в порядке. Послышался смех - там, где праздновали, но мне показалось, что он доносился откуда-то сверху, с самых верхних этажей. Какой-то старик растерянно искал, где выход. За последние десять минут я ничего не выпил и уже забеспокоился: еще немного, и я начну приходить в себя. Португальская девочка ходила туда-сюда с широко раскрытыми глазами: ей, верно, и десяти еще нет, а вокруг столько интересного. В одной руке Лидия держала серебряную сумочку, в другой - длинный черный мундштук, это всего лишь моя злопамятность, мои безвредные колкости. Ветер играет в ее волосах, здесь, на пляже, где я сейчас пишу, нет, это лишь воспоминание, выпорхнувшее из шелеста белых страниц. Официант подошел сказать Соне, что больше ничего не осталось, на что она ответила, что вечер окончен и это уже не важно. Было еще несколько цыганских ай-ай-ай, но шутки уже не действовали. Сжатые кулаки говорят лишь о бессилии кулаков; смелость сама по себе сомнительна, она не может тратиться попусту, она помогает жить. Двуногие скрипки становятся на колени и просят, и те, чей голос надрывнее, ставятся в один ряд с шедеврами Страдивари. Слишком хрупкие инструменты устраняются, потому что от них требуют еще и стойкости. И сеньор Гальба здесь, среди равных ему, обсуждает качество исполнения, вон там, справа от другого неизвестного знатока нашей природы. У этого есть будущее: пожертвуем ему. Проигравшие упиваются будущими победами. Острая боль пронзила мой затылок, там, где провели смычком. Две женщины говорили одновременно, не слушая друг друга: может, речь идет о всеобщей злобе, слишком большой для меня одного. - На следующей неделе мы едем в Соединенные Штаты. Они там чудеса творят. Мы должны попробовать все. Мы все живем надеждой. - Мы живем по привычке. - Мы должны продолжать бороться и верить, изо всех сил. Мы не имеем права позволить себе пасть духом... Прошел директор музыкальных театров, принося свои извинения: он перепутал то ли пальто, то ли дверь. Соня обратилась ко мне: - Я потеряла мужа тридцать три года назад, Мишель. И я давным-давно сама бы уже умерла, если бы не могла чтить его память. Я живу хорошо. У меня машина с личным шофером, драгоценности. Я хочу, чтобы он был спокоен, по крайней мере в том, что касается материальной стороны. Больше всего он заботился о моем благополучии. Он меня обожал. Глядя на меня сейчас, вы, наверное, найдете это нелепым... - Да нет, отчего же, совсем нет, - затараторил я, как будто она поймала меня на лжи. - В молодости я была хорошенькая. Он очень меня любил. А сейчас нет даже его могилы. Мне некуда пойти навестить его. Мне не нужны ни драгоценности, ни персональный водитель, мне все равно. Но это для него. Я хочу, чтобы все было так, как он хотел. Это его желание, его память, его забота. Лидии этого не понять, сегодня обходятся без смысла жизни, живут так просто, без всего. Лидия яростно раздавила окурок в вазе с гладиолусами. - Эти завывания скрипок, мне уже дурно, - сказала она. Она быстрыми шагами направилась по коридору и, открыв дверь, застыла на пороге, ожидая меня. Я с тревогой взглянул на Соню. Мне что-то сильно не хотелось идти к этому мужу и сыну, который скрывался где-то в глубине квартиры и заучивал алфавит. На этот раз сеньор Гальба явно переборщил, должны же быть какие-то границы и для его шалостей. Соня взяла меня за руку. - Чего вы хотите, эта женщина ужасно... не то чтобы резкая, нет, стремительная. Да, именно, стремительная. Входите, Мишенька, будьте как дома. Глава VII Я не ожидал такой резкой смены декораций: русской кулебяки здесь не было и следа. Библиотека, все очень строго и как будто затянуто матовостью синих абажуров. За стеклами книжных полок обязательно должны быть Пруст", да и вся Плеяда. Английские кресла в задумчивой праздности вспоминают былые времена: здесь, конечно, много читали, курили трубку и слушали умные речи. В простенках между книжными шкафами - две спокойные белые маски в чьих-то нежных руках. Букет цветов на старом-престаром столе и глобус, выпятивший свои океаны, как дряхлый актеришка, поворачивающийся к публике в профиль, лучшей стороной, разумеется. Лидия вся застыла: прическа, лицо, платье, меховой удав... Черная как смоль старуха с несмываемой улыбкой. Я слишком многого ждал от усталости: надеялся на полную потерю чувствительности, а получил лишь рой неотвязных мыслей; впечатление странности только усиливало панику перед надвигающейся реальностью; меня преследовала близость неотвратимого; тревога сводила на нет все мои попытки держаться стойко. И спрятаться было некуда. Оставалось принять бой, позволить уйти, но продолжать любить, чтобы сохранить живой. Чайки, воронье, пронзительные крики, раздираемая плоть, последние мгновения, пустынная площадь на взморье, твой лоб под моими губами, отблеск женщины - и тяжелые веки, борющиеся со сном: только бы не пасть, как пали другие щиты. На софе в центре комнаты, нога на ногу, сидел человек. Нельзя не признать, он был очень красив, это верно; и все-таки лицу его не хватало, пожалуй, некой изюминки, своеобразия, именно из-за чрезмерной правильности и тонкости черт: безупречная внешность героя-любовника; впрочем, первое впечатление легкомысленности и беспечности сердца затмевалось выражением мягкости и доброты, которое казалось естественным для него, как врожденная любезность по отношению ко всему и вся. Лет ему было около сорока; он знал, что нравится окружающим, и в то же время как будто извинялся за это. Между тем я отметил странность его взгляда, который можно было бы назвать, как в старых романах, "взгляд с поволокой", если бы не отсутствие всякого блеска в глазах. На нем был блейзер цвета морской волны, с металлическими пуговицами, и тщательно выглаженные фланелевые брюки. Черные туфли, начищенные до блеска. Открытый ворот, галстук "Аско" синего цвета, белый воротничок. Безупречен. Один из тех людей, которые, что бы ни надели, всегда похожи на картинку из модного журнала. Он сидел совершенно неподвижно и смотрел прямо перед собой, не обращая на нас ни малейшего внимания. В кресле у зашторенного окна сидел здоровый детина: джинсы, майка, бицепсы, кроссовки; листал комиксы. - Добрый вечер, Ален. Ален подождал немного, как если бы звуку требовалось определенное время, чтобы дойти до него, потом как-то резко поднялся. Он стоял, держа одну руку в кармане блейзера, и был чертовски элегантен. - Мой муж, Ален Товарски... Мишель Фолен, друг... Товарски еще немного подождал, внимательно вслушиваясь в каждое слово, потом поднял ногу, согнутую в колене, и так и остался стоять, непонятно зачем. - Клокло баба пис пис ни фига, - произнес он, вежливо указывая на ковер, как будто предлагал мне присесть. - Спасибо, - ответил я, справедливо полагая, что этим ничего не испорчу. Телохранитель оставил свое занимательное чтение на столике и поднялся. - Чуть-чуть черта абсенто так так? - предложил Товарски. Я осмотрелся, но нигде не заметил никаких напитков. - Гвардафуй пилит плато и шашлык того, - сказал Товарски. - Пулеле, правда. Полигон Венсена? Разговорчивый, однако. - Ромапаш и ля ля, гипограмма и лягуш. Кококар побелел, но кракран за... за... пши... пши... за клукла... Мне все это начинало надоедать. Я знал, что будет веселенькая ночка, но в подобных развлечениях не нуждался. - Цып-цып, - сказал я. - Каклу каклу. Апси псиа. Товарски, казалось, был очарован. - Пуля-дура задела Монтэгю, - сообщил он мне. - Кларинетта в кости и реве ве ве ве. Соня сияла от счастья. - Видишь, Лидочка, Ален уже произносит целые слова, очень слитно... - Попрыгун попевал, - объявил Товарски. - Пчелы чают почему... - Мы разучиваем вместе басни Лафонтена, - объяснила Соня. - Очень хорошее упражнение. - Пишины Карпат вечать на уста... Черт. Это, наверное, были стихи. Я плохо знал современных поэтов, я остановился на Элюаре. У Лидии слезы стояли в глазах, значит, это должно было быть что-то очень трогательное. Но я не умею плакать; и потом, бывают моменты, когда я готов схватить ужас за горло и свернуть ему шею, а чтобы он быстрее загнулся, заставить его смеяться. Иногда смех и есть самая страшная смерть ужасу. Товарски, мне нечего здесь делать. Мне и у себя всего хватало. Полная чаша. "Клапси", пасодобль, дрессировка, двуногие "Страдивари", струнные, сыт по горло всякими чудесами. Может, мне было далеко до Страдивари, может, и в Бейруте лучше держали марку, но из меня вытянули все, что еще оставалось. Бедняга Товарски, я понял его с полуслова. Пресловутая жаргонафазия Верника [Карл Верник (1848-1905) - немецкий невропатолог, впервые описал сенсорную афазию], как же, знаем. Один мой друг разбился на своем самолете, и теперь, вот уже два года, говорил на каком-то только ему понятном языке. Часть мозга задета - и все, полная потеря контроля над речью. Слоги составляются в слова сами собой. Ты знаешь, что хочешь сказать, но то, что в конце концов говоришь... Бесхозные слова громоздятся друг на друга как придется. Но ты уже этого не знаешь. Долгое время ты даже не отдаешь себе в этом отчета. Мысль-то, вот она, как и была, ясная, четкая. Просто она не может больше выразиться в нужных фонемах, вот и все. Слова ломаются, деформируются, сливаются друг с другом, выворачиваются наизнанку, пускают фразу под откос, взрывают ее, ничего уже больше не выражая, черт знает что такое. На этом можно бы было даже построить какую-нибудь идеологию. Новую диалектику. Освободить наконец речь от мысли. Наговорить еще сто миллионов жаргонизмов. И все это сопровождается логореей, причем сам об этом, естественно, и не подозреваешь; ты уже не можешь остановить свое словоблудие, все тормоза сорваны, никакого контроля. - Мучат индюки, но палочки пополам, - галантно предложил Товарски. - Спасибо, не курю. - Мишель! - Я только защищаюсь, Лидия. Вы привели меня сюда, чтобы доказать, что я вовсе не рекордсмен, но я могу хотя бы защищаться. О да, в мире есть еще Бейрут, пытки и дети, умирающие от голода, но уверяю вас, мне от этого не легче. Признайте также, что не все цепи биологические, есть еще те, которые куем мы сами, и, значит, мы можем их разорвать. - Легче всего прятаться за общие фразы, - сказала Лидия. Товарски трижды повернулся вокруг себя. Потом очень низко наклонился, выпрямился, поднял одну пятку, другую. Руки при этом совершали какие-то беспорядочные движения. Он встал на четвереньки. Телохранитель помог ему подняться. Я держался стойко. Сеньор Гальба, или какой другой наш мастер дрессуры, не мог похвалиться оригинальным трюком. Этим он не снискал бы ни восхищения публики, ни даже жидких аплодисментов в "Клапси". Классический прием. В афазии человек часто не в состоянии координировать свои движения, согласуя их с тем, что он хочет сделать. Он уже не может справиться с самыми обычными предметами, и все жесты его странны и внешне бессмысленны. - Хрупящий бизон гладит поло, - сказал Товарски. - Есть мустабак и папик, но митенки потрябят маленьки... - Да, но у зуавов их полно, - не сдавался я. Соня была счастлива. - Ален все лучше и лучше выговаривает слоги, - сказала она. - Профессор Турьян очень надеется... - Замолчите, Соня, пожалуйста... Что казалось особенно жестоким, так это красота Товарски. Изящество черт, его утонченность, обаяние. Такая сдержанность, элегантность, оксфордский выпускник, ни больше ни меньше; он, должно быть, хорошо учился. И это его выражение любезности, мягкости. Превосходного качества инструмент. Какие волнующие терции можно было извлечь из него. Сейчас только я понял безжизненность взгляда: зрение, вероятно, тоже было затронуто. - Заметьте, - продолжал я, - я не верующий: не думаю, что боги-обезьяны все подстроили заранее. Стоит только сходить в зоопарк и посмотреть на их потомков, сидящих в клетке, чтобы убедиться: они творят неизвестно что. И потом, время от времени можно ждать какой-нибудь банан, например, - кидают нам подачки, поощряя наше бессмысленное кривляние. - Немного кака зазатык и соло соло? Я был за диалог. Хватит молчания и разобщенности. - Соло, соло, - подхватил я. - И даже громапуй соло. Лидия обернулась ко мне, дрожа от гнева: - Прекратите, Мишель. Но вся ярость, бессилие и отчаяние, слитые воедино и сдобренные алкоголем, ударили мне в голову. Я знал, что скоро рак сотрут с лица земли и мы вырвем один за другим все гнилые клыки, вонзившиеся в наше тело, но теперь я был побежден, и мой голос шамкал, заглатывая пыль. - Работая баба, работая боно! - орал я. - Нырни в котел с дерьмом, потом скажешь, тепло ли там! Яволь Гитлер гулаг Медор! Простите, но это все, на что я сейчас гожусь! Товарски, казалось, всем этим очень заинтересован. Может, мои слова дошли до него, не знаю уж, благодаря какой язвительной случайности. Случай иногда до крайности непристоен. - Мило тото мюлю дидья? Мюлю дидья? Дидья тьятья бю лю? Я закрыл глаза. Дидья тьятья бю лю. Он пытался сказать: "Лидия, я тебя люблю". Никакого сомнения. Нет сомнения в чудовищности преступления. Подлинный "Страдивари" и сволочь Паганини, измывающийся над инструментом. Я услышал иронию в голосе Лидии: - Теперь вам лучше, не так ли, Мишель? Вы чувствуете себя немного... меньше? Меня мутило. - Дидья тьяля бябю... Дидья тъяля бябю. Воля мучительно искала нужного "Лидия, я тебя люблю" и не могла попасть в точку. Ален Товарски замолчал. Я поднял глаза. На софе возле него лежали тома Жюль Верна, красный переплет серии "Необыкновенных путешествий". А у него был взгляд слепого. Старуха, должно быть, садилась рядом с сыном, чтобы читать ему вслух. Он не мог понять то, что она ему читала: до него слова тоже доходили искореженными. Ничего. Она все равно читала ему вслух "Необыкновенные путешествия". - Тино Росси, - сказал я. - Камю под мандолину, Достоевский под гитару и Данте под барабанную дробь. Я развернулся и вышел с неописуемым достоинством. В зале еще оставались какие-то гости, они были слишком стары и не могли уйти самостоятельно. Я причалил к столу, к остаткам недавнего пиршества. - Нечем укрепить дух спартанца, - пожаловался я официанту. - Да, все выпили. Я тут спрятал бутылочку шнапса, хотите? Он налил мне в стакан, но я взял всю бутылку. В конце концов, было всего три часа ночи. - Нужно разорить закрома, - предложил я. - Здесь так не принято, месье. - Нужно разорить закрома несчастья. Да здравствует Китай. Когда вас всего восемьсот миллионов, вы в меньшинстве. Просто нужно научиться воспроизводить себя. Я налил официанту: - Давайте. Из братских чувств. Конец эксплуатации, классовой борьбе, диктатуре пролетариата. Слишком большое удовольствие для этих, наверху. Железный каблук, гладиаторские бои, и того, кто остался в живых, тоже обдурят, погоди. Ваше здоровье. Он был еще молодой, с веселым лицом, зеленый совсем. Ему, очевидно, не было и двадцати, он еще мог ждать. - Заметьте, вы, может, пройдете мимо и вас это не коснется. Жертвы не выбираются, все зависит от случая. Мне приходилось даже встречать счастливых цыган. Есть и грузины, которые живут до ста двадцати лет, они едят йогурт. Йогурт, старина, все, что надо. Мы не едим йогуртов в достаточном количестве, от этого все несчастья. Он забавлялся. Ему казалось, что я пьян. Молодость, что они понимают. Я отправился в гардероб и забрал свой плащ и шляпу. Кажется, все. Ах да, моя дорожная сумка. Но я еще мог ее найти. Я как-то сразу почувствовал себя лучше. Я терпеливо ждал Лидию в коридоре. В конце концов, он ведь ее муж. Им было что сказать друг другу. Шутка. Я порылся в карманах, ища сигареты; я забыл, что бросил курить еще два года назад. Янник настаивала, она говорила, что от этого бывает рак. Когда обе женщины вышли ко мне в коридор, я все еще чему-то смеялся. Усталость мне очень помогала, вытягивая из меня последние силы; во всем теле, в крови я вдруг почувствовал прилив доверия ко всему, уверенности, которая поднималась во мне, как тихая песня. Я вовсе не так наивен, я понимал, что это всего лишь второе дыхание, подачка, чтобы поощрить меня. Да, я буду продолжать. Каждый из нас знает, что он рожден для того, чтобы быть побежденным, но мы знаем также, что никому и никогда еще не удавалось и не удастся сломить нас. Кто-нибудь другой, неважно кто, где и в каком заоблачном будущем, разобьет наши цепи, и мы, мы сами, своими руками, начертим линию нашего завтра. Лидия шла вся в слезах. Соня заботливо поддерживала ее под руку. - Извините ее, Мишель. Лидия... да и вы тоже, пожалуй, не привыкли к такому. Сегодня все хотят быть счастливыми... все, даже евреи! Мы, старики, мы научились... Лидия высвободила свою руку, как мне показалось, несколько резко. Ей не хватало уважения к старикам. - Это правда, Соня. Вы научились. Вы так с этим свыклись, страдание для вас теперь вторая натура. Оно заменяет вам смысл жизни. Я забрала у вас сына, и десять лет он был со мной счастлив. Кощунство! Теперь несчастье вернулось к вам. Все встало на свои места. Вы знаете, зачем вы живете: чтобы доказывать свою решительность. Замечательно. Теперь несчастье вернуло себе отнятые права. Нашу семью истребили не напрасно. - Не слушайте ее, Мишель. Ей неизвестно... то, что ведомо нам, старикам. Все сегодня требуют счастья. Это у них пройдет. - Страдайте, доверьтесь моему слову, не ждите завтрашнего дня, начинайте собирать слезы прямо сейчас... Вы знаете, что она читает ему вслух Жюль Верна, эта... - Лидия, - прервал я ее, так как ожидал худшего. Соня светилась. - Ему очень нравился Жюль Верн, когда он был маленьким. Да это и неважно, что читать. Он плохо понимает слова. Но он слышит мой голос. - Вам выпала большая удача, Соня. Я украла у вас сына, но жизнь вам его вернула. Благодаря дорожной аварии. Есть в мире справедливость. Я потеряла мою маленькую дочку, зато вы вновь обрели своего сына... - Ну, хватит, - вмешался я. - Мы во Франции все-таки, не где-нибудь... - Лидия не злая. Она просто не Привыкла к несчастью. - Да, я плохая еврейка. Знаете, Соня, если когда-нибудь ваша нога ступит на землю Израиля, вас либо поместят в музей, либо выгонят вон. - Ей не понять, Мишель. Она бунтовщица. - Слышите? Бунтовщица, Худшее из оскорблений. Нет, в самом деле, это бесподобно. Принятие, подчинение, покорность. Кто это сказал, что евреи не были христианами? Идемте отсюда. Если когда-нибудь, слышите, Соня, я буду счастлива, обещаю, я пешком отправлюсь в Лурд [Лурдский собор в Пиренеях, место паломничества], чтобы обрести спасение... Старая дама долго держала меня за руки: - До свидания, Мишенька, до свидания... Позаботьтесь о ней как следует... Она твердо взяла меня под локоть и не отпустила, пока я не оказался за дверью. Глава VIII Сидя в машине, безразличная ко всему, закрыв глаза, положив голову на подставку, специально для того предназначенную, она ждала, молча, в то время как вокруг нас суетилась невидимая команда помощников, тех, что с таким вниманием следят за чемпионами мира, слушают стук их сердца, направляют шаги, внимают их просьбам, протирают лобовое стекло, заправляют полный бак и желают доброго пути. - Я, конечно, вела себя гнусно, но сейчас мне лучше. Где это, Каракас? Знаете, мне даже предлагали одну должность в Организации помощи беженцам, в Бангкоке. Это слишком для меня, я знаю. В какой момент мы превращаемся из просто несчастной женщины в злобную стерву? - Спросите об этом у нашего общего директора музыкальных театров, Лидия. - Я ничего не понимаю в любви. - Это оттого, что сама любовь все понимает, на все имеет ответ, все решает, и нам остается только позволить ей делать свое дело. Достаточно взять абонемент, проездной на все виды транспорта. - Я любила его, по-настоящему, десять лет. А когда я перестала его любить, я постаралась полюбить его еще больше. Вот и попробуйте понять. - Чувство вины. Нам стыдно. Мы не хотим этого признавать. Мы сопротивляемся. Чем меньше мы любим, тем сильнее наше противодействие. Иногда до того напрягаешься, что это вызывает одышку. К тому же что им нравится, этим, наверху, так это вовсе не наши победы или поражения, нет, они в восторге от красоты бесполезности наших усилий. Вы уже пробовали королевское маточное пчелиное молочко? Говорят, придает сил. - Я не понимаю, как любовь может кончиться... - Да, пожалуй, это дискредитирует само учреждение. - Иногда все уже кончено, а ты этого не замечаешь, по привычке... - Она осеклась и испуганно посмотрела на меня. - Который час? - У нас уйма времени. - Когда Ален вышел из больницы, я сделала попытку. Мы по-прежнему жили вместе. Он теперь страдал частичной потерей речи: жаргонная афазия, совершенно невозможно общаться... - Это как раз должно было все несколько упрощать, разве нет? - Знаете, Мишель, в вас говорит уже не цинизм, а... смерть. - Стараюсь как могу. - Так вот. Он стал слишком говорлив, потому что у страдающих этим видом афазии умственное сдерживание речи нарушено, и они беспрестанно лопочут что-то на своем языке... Нельзя же бросить человека в несчастье только потому, что вы перестали его любить... Но нужно ли оставаться рядом с ним именно потому, что вы перестали любить? - Пора кончать с психологией, Лидия. Она уже примелькалась на афишах нашей жизни. Нужно сменить программу. Я поговорю с дирекцией. - Порой я спрашивала себя, не придумала ли я удобного оправдания, утешаясь тем, что перестала его любить еще до того, как случилась авария... Вот что страшно. Разлюбить человека и бросить его только потому, что он... так изменился... Очень красиво, да? - Просто конкурс красоты, вне всяких сомнений. - Он изменился. Он стал кем-то другим. - Скандал! Верните деньги! - И еще. У меня было извинение: пусть неумышленно, но он повинен в смерти моей девочки. А если это тоже, эта ответственность, которую я приклеила ему на лоб, - не было ли это еще одним оправданием, чтобы уйти от него? - Психология щедра на всякого рода вероятности. Набор вариантов неисчерпаем. К тому же позволяется плутовать. В этой игре можно подкидывать, скрывать, заменять фишки. Допускаются любые приемы, только вот ставим мы всегда против себя. Так как если есть неограниченное количество фишек и такое же число комбинаций, то в выигрыше всегда только один игрок - ваше чувство вины. И все же, кто бы мы были без психологии - звери? Должно быть, весело им живется, нашим братьям меньшим. Есть один поэт, Фрэнсис Джеймс, он оставил нам одно очень красивое стихотворение. Называется: "В рай вместе с ослами". В ее глазах промелькнула дружеская усмешка. - Вы в конце концов добьетесь чего хотите, Мишель. Вы как тот гуттаперчевый акробат из "Клапси", о котором вы мне рассказывали: так ловко скручиваете себя и так неистово, что скоро свернетесь в кулак и сможете поместиться в шляпную коробку. - Эй, нужно же что-то делать со своей чертовой жизнью. - К чему все эти крики, Мишель? - Крик всегда был вершиной человеческих достижений. Все люди лепечут что-то себе под нос, каждый на своем жаргоне, и человечество до сих пор не нашло языка более или менее связного и понятного для всех. Но оно, по крайней мере, кричит с одного конца света на другой, и они-то, эти крики, вполне понятны. Я не говорю, что над нами сжалятся, Лидия. Я не говорю, что придет конец жестокости и послабление нашим мукам. Я не знаю, придет ли когда-нибудь Спартак, а вместе с ним и конец рабству, но я знаю, что уже сейчас среди нас есть великие разрушители цепей. Флеминг победил инфекцию, Сальк - полиомиелит, обуздали туберкулез, и, я уверен, рак доживает свои последние дни. Мы умираем от слабости, но именно она дает нам немыслимые надежды. Слабость всегда жила воображением. Сила никогда ничего не выдумывала, она считает себя самодостаточной. Гениальность всегда исходит от слабости. Представляете, что было с тьмой, когда человек впервые ткнул ей в рожу горящим факелом? И что же она сделала, тьма? Сбежала, поджав хвост, жаловаться папочке. Нет, это не варварская песнь. Так шепчет слабость, и я почему-то ей верю. В этот самый миг где-нибудь в лаборатории один из нас, слабых, борется сейчас и принесет нам всем победу. Именно в этих экспериментальных лабораториях человечество чертит линию судьбы своей собственной рукой. Там, и только