Белзен - все это становится банальностью. Молодежи это уже ни о чем не говорит. Молодые пришли в этот мир с атомной бомбой, у них в глазах солнце. Для них эти ваши лагеря уничтожения такая серость! Хватит с них неумелой халтуры! Они объелись нашими дуростями с евреями, всеми этими лужицами, которые мы наделали. Так что перестаньте вы цепляться за вашу кубышку, за этот жалкий капитал страданий, перестаньте интересничать. Привилегии, избранные народы - скоро ничего этого не будет. Их уже больше двух миллиардов, дружище. Так что на кого вы пытаетесь произвести впечатление несчастными шестью миллионами? Хана. На этот раз он нанес точный удар. Вынужден признать, что я утратил капитал. Лили мне не по силам. Она очень знатная дама, принцесса, и имеет право быть требовательной. Так что я уже ничто. Жертва инфляции. И я вдруг почувствовал себя обанкротившимся, таким махоньким-махоньким. Того, что я с такими трудами копил в течение столетий, уже недостаточно. Сейчас она может получить сто, сто пятьдесят миллионов, всего лишь нажав на кнопку. Целые кварталы, да что там, целые города. Я полностью обесценился, курс мой упал до нуля, и я уже не имею хождения. Громадным усилием воли я собрал остатки собственного достоинства, остатки престижа, проковылял в уголок и надулся. Что ж, она больше не хочет меня. Она хочет китайцев, пускай. Я знаю, что это. Это антисемитизм, вот что это такое. 14. НИМФОМАНКА? Шатц почувствовал себя немножко лучше и вновь воспрянул духом. Меня он уже не видит. Он потирает руки и даже пытается напевать. Он вышел из состояния навязчивых галлюцинаций, в каком пребывал, и обрел контакт с реальностью. Без параноидального обобщения смотрит ясным взором ей в лицо и видит вещи такими, какие они есть, то есть видит аристократа-рогоносца, нимфоманку, солонку, лейку, шесть чайных ложечек, Джоконду, убийцу, который убивает направо и налево без какой-либо четко различимой политической программы, еще теплый труп почтальона с сумкой, набитой почтой, друга семьи и несчастного садовника невеликого ума, который видит принцессу из легенды без трусиков и которого подобное видение абсолюта привело в состояние эротического ошаления. И сверх всего этого оторопевшее лицо Микеланджело, вылезшего из канализационного люка в Варшавском гетто. Так что ничего удивительного, что Шатц не доверяет реальности: у него ощущение, что это всего лишь прегромадное свинство, которое ему подстроили. Но в любом случае одно совершенно бесспорно: принцесса из легенды служит приманкой, носик у лейки кривой, солонка всего лишь для отвода глаз, и все эти вещественные доказательства свидетельствуют о коварном и злобном искусстве, стремящемся запятнать и растлить, о подлинном возобновлении пожара декадентствующего экспрессионизма. Необходимо будет укрепить заслоны, пересмотреть учебники истории, призвать союзников во всех пока еще здоровых странах, осудить на вечное забвение Папу Иоанна XXIII и при случае напомнить, что у него жидовский шнобель. В дело, если обо мне говорить, я не мешаюсь. Оно прекрасно идет само. Но все-таки Иоганн меня растрогал чуть ли не до глубины души: я люблю визионеров. Красота действует на всех нас и всех слегка волнует; но проблема не в ней как таковой, меня потрясает ее грандиозность. - Эй, садовник! Садовник! - кричит комиссар. - Нету там ничего на горизонте! Хватит пялиться! Это у тебя в голове. - Как же, господин барон, а лейка? Надо видеть, в каком она состоянии! Вся помятая. - Что? - удивляется граф, но видно, что это произвело на него впечатление. - Хватит, Иоганн! - взрывается барон. - Вы говорите о моей Джоконде... О какой Джоконде? Кто мне ее подсунул? Я потираю руки. Ничего особенного, у меня дар чревовещания, не талант, конечно, но ведь талант, можете мне поверить, не такое уж большое дело. Посмотрите Ван Гога. Нет, такого я не пожелал бы своим лучшим друзьям. - И шесть пар полуботинок, до блеска начищенных, а в них никого! Улетучились! Все растаяли от счастья! Все, кроме меня. Ну почему, господин барон, она не хочет меня? Почему лейка, а не я? Потому что она презирает сына народа? Оторванный разбрызгиватель, расплавленная резина, энциклопедия Ларусса, но не я... Это несправедливо, господин барон! Я хочу только услужить. Никто не имеет права так обращаться с трудящимся! Шатц весь в деле. Наконец-то он знает виновных и не позволит им ускользнуть. Это дело всей его жизни, и он твердо решил не провалить его. Шатц хватает со стола фото Лили, подзывает Хюбша, отдает распоряжения: - Всюду разошлите приметы этой женщины. И предупредите всех мужчин, которые в состоянии... носить оружие, поодиночке ни под каким видом не приближаться к ней без предписания военных властей или приказа о мобилизации... - Как - мобилизации? - удивился граф. - Повторяю: чтобы никто не смел коснуться ее без приказа о мобилизации или призыва добровольцев! Запрещаю даже приближаться к ней, ясно? Она взбесилась. - Что? - взорвался барон. - Взбесилась? Лили взбесилась? Милостивый государь, я требую удовлетворения! - По всему похоже, она тоже его требует. Гут, будьте крайне осторожны. Мы имеем дело с опасной нимфоманкой. - Милостивый государь, вы говорите о знатной даме! - Знаю, знаю. Из очень древнего рода. Кругом соборы. Симфонии. Библиотеки. Видимо, этого ей недостаточно. - Она урожденная... - Шлезвиг-Гольштейн. - Ее семью знают и уважают во всем мире. Среди ее членов насчитываются... Комиссар трахнул кулаком по столу. - Черт бы вас побрал! - только и произнес он. - Гутенберг, Эразм, Лютер, двадцать два Папы, прославленные ученые, солонка, велосипедный насос... тысячи благодетелей человечества! - Да, да, там не хватает только благодетелей... - Она в родстве с Альбертом Швейцером! Он всем сердцем любил ее. Нобелевские премии, гениальные писатели... Лили! Моя Лили - нимфоманка? Я отказываюсь в это верить. Моя Лили не способна обмануть меня. Кстати, может, вообще ничего этого не произошло. Нет никаких доказательств... Я беру газету, лежащую на стуле, и кладу ее на письменный стол. На первой странице фотографии из Вьетнама: раненые дети, горящая деревня. На самом-то деле газету я не брал, она уже лежала на столе. Просто я тихонечко подвинул ее к комиссару и ткнул пальцем в фотографию. Чтобы помочь ему. Раз уж избранные натуры жаждут доказательств, вот они. Но моя попытка помочь, не знаю почему, вывела Шатца из себя. - Ну нет! Вьетнам тут ни при чем, это Америка! И вообще, что это все значит, Хаим? Чего вы всюду лезете? Во Вьетнаме нет евреев! Он вас не касается! Барон вознегодовал: - Господин комиссар, при чем здесь Вьетнам? Не вмешивайте в это Лили! Ее ноги там никогда не было! Почему бы вам в таком случае не обвинить ее в том, что она распяла Христа? Комиссар Шатц даже не обратил на него внимания. Он уже на пределе. Все эти книги, документы, воспоминания спасшихся от уничтожения, и вдобавок еще его личный еврей, который не отступает от него ни на пядь, несмотря на психиатров и спиртное. Нет, это слишком затянулось. А может, ему не надо было двадцать два года назад командовать "Feuer!"? Но он был молод, верил в идеалы, в то, что он делает. Сегодня он так бы не поступил. Если ему еще раз дадут шанс, когда к власти придет НПГ и герр Тилен даст ему приказ крикнуть "Feuer!", уж он-то, Шатц... А действительно, что он сделает? Взглядом он ищет меня, но я отнюдь не горю желанием давать ему совет, а то потом станут вопить, что мы, евреи, снова подрываем чувство дисциплины и моральный дух немецкого народа. Шатц поднимает голову и осматривает кабинет глазами раненого быка. Он даже не пытается скрывать меня. Да и чего ради? Он прекрасно понимает, что потеряет должность, а возможно, его упрячут в психиатрическую лечебницу. Комиссар Шатц сошел с ума, с жалостью будут говорить о нем, в результате преследований со стороны евреев. Но Шатц знает, что он никакой не сумасшедший. Знает правду о себе и знает, что правда эта ужасна. 15. ДИББУК Нет, пожалуй, такого в нашей истории, в наших верованиях, о чем бы я не поведал моему другу Шатцу, так что ему прекрасно известен феномен, который знают и с которым сталкивались все, кто изучал наши традиции, а именно диббук. Для комиссара первого класса Шатца отнюдь не тайна, что в него вселился диббук. Это злой дух, демон, который овладевает вами, поселяется в вас и управляет вами как хочет. Чтобы его изгнать, нужны молитвы, нужно, чтобы десять благочестивых, почитаемых, известных своей святостью евреев бросили на чашу весов свое влияние и принудили беса бежать. Уже неоднократно Шатц ходил кругами у синагоги, но так и не решился зайти. Пожалуй, впервые в истории философии и религии в чистокровного арийца, бывшего эсэсовца, вселился еврейский диббук. Короче, это я должен был бы подать голос, сам найти раввина и умолить его избавить меня от моей разнесчастной судьбы, то бишь от необходимости постоянно угрызать немецкую совесть. Вот почему Шатц, как правило, заботится обо мне. Он хочет меня умаслить. Хочет, чтобы я освободил его от себя под предлогом, что я, дескать, сам желаю освободиться от него. Но сейчас под воздействием алкоголя и злости он поистине утратил всякое соображение и осторожность. Он уже не контролирует себя. И даже не обращает внимания на то, что другие видят, как он разговаривает с кем-то невидимым, кого нет. - Вы, Хаим, злоупотребляете своим положением. Во-первых, я прошел денацификацию. У меня есть документы, подтверждающие это. А во-вторых, я должен вам сказать, что пью я не для того, чтобы вспоминать, а для того, чтобы забыть! Запомните, Хаим, люди пьют, чтобы забыть. Так что убирайтесь отсюда, да поживей. Это уже начинает смахивать на шантаж. Вы устраиваете провокации. Как-нибудь я окончательно разозлюсь и докажу вам, что, несмотря на ваше специфическое положение, вы вовсе не являетесь неприкасаемым. Я вам так начищу морду... Вот тогда-то вы убедитесь, что никаких угрызений совести у меня и в помине нет. Что-что, а это у меня тверже утеса! При этих словах граф бросает сочувственный взгляд на своего друга. - В доме повешенного не говорят о веревке, - бормочет он. - Позвольте, позвольте! - возмутился барон. - Попрошу без недостойных намеков! У меня с женой великолепные отношения! - Хи-хи-хи! Я так-таки не удержался: не пожелал бы я своим лучшим друзьям таких отношений. - Я протестую! - раскричался барон. - Я не позволю оскорблять себя. - Убирайтесь, Хаим! - обращаясь к самому себе, произносит комиссар и величественным жестом указывает на дверь. - Думаете, раз кое-где накарябали свастики да осквернили несколько жидовских могил, значит, в Германии опять возникла потребность в вас и вы можете оказаться ей полезны?.. Выметайтесь отсюда! - У него галлюцинации, - объявил граф. - Киса, киса! - мурлыкает Иоганн, грозя пальцем маленькому миленькому абсолюту, который ему видится во всей отчетливости. Шатц прячет лицо в ладони. - И выпить уже спокойно нельзя, - бурчит он. - Вам бы надо остановиться, - порекомендовал граф. - У вас уже delirium tremens [белая горячка (лат.)]. - Счастливчики, когда у них delirium tremens, видят пауков, змей, мышей, а я... И он бросает на меня злобный взгляд, в котором так и роятся свастики. - Я вижу такую сволочь... Он оттолкнул меня, горестно вздохнул и позвонил. Вошел полицейский и вытянулся по стойке "смирно": - Слушаю, шеф. - Да нет, ничего. Я просто хотел увидеть что-нибудь здоровое, простое, чистое... - Благодарю, шеф. Полицейский козырнул, сделал поворот кругом и вышел. Оба врача - теперь Шатц полностью уверен, что это психиатры, которых на него предательски навела фрау Мюллер, - стоят в полнейшей растерянности. Ничего подобного они до сих пор не видели. За всю их профессиональную карьеру им еще ни разу не попадался бывший эсэсовец, в которого вселился еврейский диббук. Да они даже не знают, что дело тут в диббуке. По их убеждению, у комиссара, вне всяких сомнений, приступ галлюцинативной паранойи, причина которой в тяжелом историческом опыте. Однако больной являет собой этически весьма щекотливый случай. Шатц понимает, что оба психиатра, которым известен прецедент, созданный доктором Менгеле и врачами-убийцами, сейчас задаются вопросом, имеют ли они право исцелить немецкого гражданина от угрызений совести и не может ли эвентуальное подавление комплекса вины рассматриваться как возрождение нацизма. Есть ли у немецких врачей право ликвидировать еврейского диббука? Нет никакого сомнения, что с чисто национальной точки зрения окончательное решение проблемы, поставленной наличием шести миллионов психопаразитов в немецком сознании, в высшей степени желательно, это труд по оздоровлению общества. Существуют новейшие наркотические препараты, в частности прамазин, и применяемые в больших дозах они чрезвычайно действенны в подобных случаях. Но решение должно быть принято на самом верху, никак не ниже правительственного уровня. Большая коалиция обязана взять ответственность на себя. Национальные партии уже громогласно требуют решительной ликвидации этих психопаразитов, которые ввергают страну в состояние полнейшей импотенции и не прекращают свою пропаганду за ее пределами. Впрочем, всему миру известно, что евреев никто не убивал. Они умерли добровольно. Я слежу за всеми новинками, можете мне поверить, только это и делаю, и буквально только что обнаружил в книге некоего Жана Франсуа Стейнера "Треблинка" весьма доказательные утверждения: мы, оказывается, выстраивались в очередь в газовые камеры. Да, кое-где in extremis, то есть в последний момент, кое-кто пытался возмутиться, в Варшавском гетто в частности, но большинство, как правило, выражало полную готовность, послушание и волю к уходу из этого мира. Потому что была жажда умереть. Это было коллективное самоубийство, ни больше и ни меньше. Вскоре кто-нибудь скажет полную правду о нас. Новый бестселлер наглядно докажет, что нацисты были всего лишь орудием в руках евреев, которые желали умереть, но при этом предстать жертвами. Покончить самоубийством собственными силами они не могли, так как в этом случае не выплатили бы страховку и оставшиеся в живых не получили бы возмещения убытков. Нет, самое время появиться человеку, который напишет правдивую книгу, в которой выявит, как мы манипулировали немцами, чтобы исполнить свою мечту о самоуничтожении и в то же время вынудить возместить нам нашу гибель. Сыщется, сыщется автор, который разоблачит сатанинские ухищрения, к каким мы прибегли, превратив нацистов в наше слепое и послушное орудие. - Ноги... - пробурчал комиссар. - Что вы говорите? - Я чувствую у себя на лице огромные, волосатые ножищи обрезанного... - У него галлюцинации. Это уже последняя стадия. - Они топчут мне грудь, сердце... Ножищи, грубые, безжалостные ножищи... Чего вы от меня хотите? Я был дисциплинированный, старательный исполнитель. Я крикнул "Feuer!", потому что у меня был приказ! Мне приказывали! Приказывали, Хаим! Я всего лишь исполнял свой долг. Я желаю раз и навсегда быть очищенным от всяких обвинений. Единственное, чего я хочу, чувствовать себя чистым. Чистым? Очень хорошо, рад услужить. И я тут же предстал перед Шатцем и протянул ему мыло. Мне нравится оказывать услуги, я - услужливый диббук. Комиссар глянул на мыло, взвыл, вскочил, опрокинув стул. - Мыло? Зачем мыло? Нет! Уже двадцать два года я не пользуюсь мылом: никогда ведь не знаешь, кто там в нем. Но я все так же услужливо протягиваю ему мыло. Комиссар дрожащим пальцем указывает на него. - Кто это? - кричит он. - Кто это мыло? Я пожимаю плечами. Откуда мне знать? Это же было массовое производство, мыло изготавливали огромными партиями и не писали на каждом куске "Яша Гезундхайт" или "Цаца Сардиненфиш". Там все перемешивалось. Времена были тяжелые. Германия испытывала недостаток в продуктах первой необходимости. - Не хочу! - орет комиссар. - Мне отвратительно это ваше мыло! Оно подозрительно выглядит! Вот те на! Уж если это мыло подозрительно выглядит, тогда я не знаю... Это мыло высшего сорта, экстра. Я сам слышал, как один эсэсовец в Аушвице со смехом объявил: "Это мыло экстра, оно сварено из избранного народа". Хохма по-немецки будет witz. Что ж, я спрятал мыло в карман и исчез. 16. ПЛЯСКА ЧИНГИЗ-ХАИМА - Какое мыло, комиссар Шатц? О чем вы говорите? И тут комиссар спохватывается, что окружен шпионами. Они хотят, чтобы он выдал себя, признался. Они хотят покончить с ним. Ситуация безвыходная: с одной стороны, команды израильских убийц, с другой - Возрождение Германии. Если он выдаст себя, если признается, что оевреился, карьере его конец, немецкое чудо пройдет стороной, Возрождение ни за что не примет его. НПГ беспощадна к закомплексованным немцам. Партии Возрождения не нужен в своих рядах этот тяжкий балласт. Шатц вытаскивает из кармана платок, промокает лоб. Надо держаться. Прежде всего необходимо создать впечатление уверенности, несгибаемости. Остается еще партия христианских демократов, а они не антисемиты. Они не требуют расовой чистоты. Комиссар Шатц осознает, что у него есть еще шанс. И с облегчением вздыхает. Ну и пускай в нем сидит еврей, христианские демократы не оттолкнут его, совсем даже напротив. Они сострадательны и понимают его мучения. Шатцу сразу полегчало. Его подозрения нелепы. Все от нервов. А эти двое, что помогают ему вести расследование преступлений, совершенных в лесу Гайст, люди высокоуважаемые и известные; они играют слишком значительную роль в культурной и общественной жизни Германии, чтобы согласиться стать орудием гнусной провокации и недостойных махинаций его врагов. Шатц совершенно успокоился. Он им докажет, что полностью владеет ситуацией. Главное, хладнокровие. Непринужденность. Ясность мысли. - Да все о том же. Вы, аристократы, никогда ни в чем не были запачканы. Вы благоразумно отсиживались, укрывшись в своих замках, ожидая, когда все это кончится. Как же, избранные. Вы ведь и пальчиком не шевельнули, не высказались ни за, ни против. Позволили этому свершиться. А вот я - человек из народа. И это нам вечно отводится самая грязная работа, и это нас она потом всегда начинает винить. - Кто это она? - Вы имеете в виду фрау Шатц? - Вам нужно пройти курс лечения сном... - Ни за что! Именно этого они и ждут. Чтобы я расслабился, отвел взгляд в сторону. А они будут сохранять раздел Германии на две части и обвинять нас в том, что мы прячем в чаще леса Гайст неудовлетворенную нимфоманку, которая уже погубила цвет нашей молодежи и только и мечтает, чтобы снова приняться за это. - Повторяю еще раз, у вас нет никаких доказательств! - Сорок один труп... Зазвонил телефон. Комиссар выслушал сообщение и положил трубку: - Сорок два. Капитан футбольной команды, наш лучший центральный нападающий. Пушечный Удар! Я фыркнул, но засмеялся Шатц: - Хи-хи-хи! Барон просто взорвался от возмущения. - Господин комиссар, я решительно и энергично протестую против ваших недостойных инсинуаций! - возопил он. - Вы говорите об этих ужасных убийствах, но я, я говорю о своем счастье! Да, можно убить кого-то, но при этом вовсе не изменять мужу! Вы не имеете права думать о худшем. Можно иметь принципы, политические взгляды и оставаться порядочной женщиной! - Какие еще политические взгляды? - Как только начинаются массовые убийства без всякой видимой причины, это значит, что за ними кроется доктрина, идеология, возможно даже государственные интересы. Флориан несомненно стремится к тому, чтобы восторжествовали определенные принципы, он защищает некие идеи. Никто не совершает систематических убийств без определенной системы. Вполне возможно, он стоит во главе некой политической организации наподобие Священной Фемы, существовавшей после Первой мировой войны, организации, стремящейся к созданию сильной страны без внутренних врагов, страны, которая является хозяйкой собственной судьбы. Граф вставил монокль: - Лили, разумеется, совершила ошибку, доверясь ему. - Разумеется, - вздыхает барон. - Но что вы хотите, она всегда мечтала о величии, о могуществе... - Хи-хи-хи! - Господин комиссар! - негодующе вопит барон. Шатц попытался удержать меня. Он стиснул зубы, сжал кулаки, он не станет больше мне подчиняться. Ему трудно не повторять слова, которые я ему нашептываю, не хихикать моим голосом, однако он понимает, что дело тут вовсе не в его одержимости еврейским бесом, а в старой дружбе, всего-навсего. Иногда ему приходится уступать, дозволять мне являть себя: его врач сказал ему, что нет ничего опасней, чем стараться связать меня, загнать в самые глубины его немецкого подсознания. Ведь именно там особенно злокозненный диббук больше всего и может натворить бед. Нужно, напротив, помогать ему экстериоризироваться, выйти наружу. Это надежнейший способ избавиться от него. А загнанный в подсознание, он способен внезапно ударить вам в голову и свести с ума. Обращаться с ним нужно хитро, надо разрешать ему иногда исполнить свой старый номер из репертуара "Шварце Шиксе", после этого он крепче спит. Но на сей раз Шатц вынужден реагировать. Позорно и унизительно стоять перед двумя весьма уважаемыми господами и слышать, как ты смеешься, точно идиот, чужим голосом, или отпускать вопреки себе шуточки, типичные для похабного, выродившегося еврейского искусства. А это страшно агрессивное, напористое искусство, оно пытается вновь подорвать возрождающуюся нравственность немецкого народа. Шатц вдруг видит себя замкнутым в подлинном музее ужасов. Реальность искажена кощунственными лапами, словно ею завладел некий омерзительный Шагал. Хасид из Витебского гетто с физиономией Чингиз-Хаима, рассевшийся на полицейских досье, наигрывает на скрипочке, а в это время корова самого гнусного вида летает над официальным портретом президента Любке. Мерзости Сутина корчатся на стенах, ню еврея Модильяни своим похабным видом оскорбляют взгляд наших девственниц с их невинными ляжками. Фрейд забирается в подполье и втаптывает в грязь наши художественные сокровища. А вслед за ним врываются гримасничающие негритянские маски вместе с солонкой и велосипедом и располагаются на дегенеративном кубистском полотне. Они возвращаются. Шатц обнаруживает, что со всех сторон окружен этакой злобной мерзостью, и у него рождается совсем уж страшное подозрение: а не попал ли он, бывший эсэсовец Шатц, в подсознание еврейского автора и не обречен ли он вечно пребывать в этом страшном, зловещем месте? Не стал ли он, Шатц, отныне нацистским диббуком, навечно заточенным в еврейской душе, начиная с души этого безжалостного писаки. Да, безжалостного, потому что в голове у него, похоже, одна только идея: отравить своей проклятой литературой психику будущих поколений. Вот поистине преступление против человечества, духовное зверство, стократ более преступное, чем все чисто физические жестокости Аушвица. Хаим всего лишь шестерка, мелкий подручный, подлинным преступником является этот автор, который как раз сейчас топчет в своем подсознании немецкого диббука Щатца. Но чего он добивается? То ли хочет избавиться от него этой неистовой хорой, то ли, напротив, пытается еще глубже загнать его внутрь себя, чтобы навсегда заточить в себе и тем самым принудить переходить через свои сочинения из души в душу, дабы Германия уже никогда не смогла освободиться из этого нового гетто - еврейского подсознания? Ведь именно с этой целью международное еврейство создало в Германии и финансирует НПГ. Я рассмеялся. - Господин комиссар, над чем вы смеетесь? - Это не я, - угрюмо отвечает Шатц. - Это... Но он замолкает. Нет, они его не подловят. Не на такого напали. Тверже утеса. Я делаю ему небольшую уступку: оставляю двадцать процентов контроля над мыслями и все сто процентов голоса... ну, почти сто: за собой я сохраняю всего двадцать пять процентов. Жить-то надо. - Что вы сказали? - Комисар, вам что, слышатся голоса? - Голоса-шмолоса, - презрительно бросает комиссар, и граф, потрясенный столь типично еврейским оборотом, вставляет в глаз монокль. Барон ничегошеньки не замечает. Странное поведение комиссара прошло мимо его внимания. Он парит в горних высях, продолжает писать образцовый портрет Лили, достойный самых благородных наших гобеленов. - Лили могла заблуждаться, но она всегда готова была все отдать за счастье народа. И когда видела, как на горизонте горделиво возносится новый завод, глаза ее блестели, она бледнела от волнения! Она так хотела видеть наш Рейх сильным, выстроенным на тысячу лет. - И вы полагаете, что за тысячу лет ей удалось бы получить удовлетворение? - Хи-хи-хи! - Господин комиссар, - высокомерно объявляет граф, - этими вашими словами, этим смехом вы позорите себя... Шатц ударяет кулаком по столу: бессилие любит проявляться в яростной жестикуляции. - Да не я это, не я! - орет он. - Как это не вы? Я отчетливо видел... Ничего он не видел и видеть не мог. Шатц и рта не открыл. Как-никак дело свое я знаю. Диббук прежде всего мастер чревовещания. А барон по-прежнему полностью погружен в свои супружеские горести. - Рур с его лесом горделиво вздымающихся и таких многообещающих труб приводил ее в сильнейшее возбуждение. Чтобы успокоить ее, мне приходилось целыми ночами играть ей Баха. - Бедняжка баронесса, - пробормотал комиссар. - Но почему? Я должен был доставить ей удовольствие. Как-никак я ее муж. Я фыркаю. - Хи-хи-хи! - смеется Шатц. - Кисонька-лапонька! - воркует садовник Иоганн, воздев глаза к небу, к своему маленькому абсолюту. - Здесь царит на редкость низменная и возмутительно циничная атмосфера, - объявляет граф. - Они возвращаются, - бормочет Шатц. - Вместе со своим гнилым искусством. Да поглядите же вы, они уже заполняют наши музеи... Все осмеяно, принижено, окарикатурено... Вы считаете, что такая корова - это нормально? Да где вы видели летающих коров, парящих новобрачных, еврейских скрипачей на крышах? Они пытаются сделать из нас сумасшедших. Барон взглянул на графа, граф на барона. - Вы говорите... - Я говорю, - взорвался Шатц, - что вам следовало бы направить вашего садовника к психиатру! Вы что, совсем оглохли? - Да, да, хорошо, - кивает барон. - Короче говоря, Лили мечтала о чудесном подъеме... - Хи-хи-хи! - Садовник! - Этот негодяй Чингиз-Хаим, - уныло говорит Шатц, - выступал в литературном кабаре самого низкого пошиба, где все - все! - подвергалось осмеянию. - Что за негодяй? - Цыпочка, кисанька, приди же сюда! - нежно застонал садовник Иоганн, и, говорю вам, никто, кроме него, никогда еще не видел столь реального неба. - Не обращайте на него внимания, - бросил Шатц. - Они его отравили. Продолжайте. - Вполне, вполне возможно, что какая-то политическая организация вовлекла Лили в эту... карательную экспедицию, в процессе которой в результате столкновения было несколько жертв. Сорок убитых, это я вполне могу допустить, но чтобы она изменила мужу... нет, нет, это немыслимо! - Короче, честь спасена [ироническая аллюзия на слова французского короля Франциска I после битвы при Павии (1525 г.), где французские войска были разгромлены, а сам он попал в плен к императору Карлу V: "Все потеряно, кроме чести"], - буркнул Шатц. - К тому же вполне вероятно, что ее принудили вопреки ее воле, воспользовались ее беспомощностью, запугали и заставили молчать. Кстати, возьмем Сталина. Разве русский народ кто-нибудь объявляет ответственным за его преступления - за Аушвиц, Треблинку, Бухенвальд, Орадур? Лили похитили, заткнули рот, вынудили молча присутствовать при всех этих ужасах, о которых, кстати, она ничего и не знала. Ее следует рассматривать как первую жертву этого преступного элемента, силой заставившего ее следовать за ним. Зазвонил телефон, но Шатц не решается снять трубку: а вдруг это я вздумал поговорить с ним? Но в конце концов берет: - Алло! Алло!.. Да, комиссар Шатц у телефона... Вы уверены? Это действительно она? Не забывайте, она принадлежит к очень знатному роду... Да, да, старинное дворянство... Эразм, Шиллер... Ницше... Вагнер... Даже Альберт Швейцер ее родственник... Значит, ошибки быть не может?.. Отлично. Передайте ее фотографию в газеты. На этот раз необходимо предупредить население, чтобы не началось опять... Благодарю вас. Шатц с торжественным видом опускает трубку на рычаг. Смотрит на супруга. - Господа, только что я отдал приказ приступить к соответствующим мероприятиям. Обнаружены отпечатки пальцев вашей жены. - Где? - проблеял барон. - На чем они обнаружены? - Черт побери, а на чем, по-вашему, они могут быть? Да на трупах, на трупах. Теперь нет ни малейшего сомнения, она замешана в этом деле. Вот чем объясняется выражение счастья на лицах этих несчастных. Честняга Иоганн возмущен: - Несчастных? Почему несчастных? Да это же самая прекрасная судьба, ей можно только позавидовать! Я... Я хочу ее отпечатков! Хочу по всему телу! Писарь рушится со стула. Глаза у него остекленели. Он в страшном состоянии окончательной готовности. Я подошел к нему и погладил по голове. Славный парнишка. Жди, скоро у тебя будет фюрер. Однако барон не сдается. - Это ничего не доказывает, - почти шепчет он. - Она вполне могла оставить свои отпечатки, когда защищалась. Вероятно, эти скоты напали на нее. Завязалась борьба. Прибежал егерь и убил их. Он исполнил свой долг. - Сорок два трупа? Не смешите меня. - И потом, господин комиссар, эти люди могли быть убиты... до того как... Быть может, акт не был совершен. Нет никаких доказательств, что был нанесен урон моей чести. - Они были убиты в тот момент, когда испытывали наивысшее блаженство. Так утверждает, причем категорически, судебно-медицинский эксперт. - Кле-ве-та! Господин комиссар, от всего этого дела так и тянет ненавистью, злобой, заговором, ядом, преднамеренностью. Я не хочу обвинять... наших врагов, но после того, как их... как они покинули нас, они только и делают, что на нас клевещут. Они даже создали специально для этого государство. На сей раз Шатц согласен. - Вы правы. Они топчут нас, отплясывают на нашем имени варварский, мстительный, азиатский танец скальпа, а верховодит ими глава их гестапо Чингиз-Хаим. И тут выскакиваю я. Хоп-ля-ля! Я выскакиваю и отплясываю перед комиссаром варварский, мстительный, азиатский танец скальпа. Я всегда хорошо танцевал, даже на сцене, но теперь, когда я утратил, так сказать, вес, я пляшу просто великолепно. Я верчусь, подпрыгиваю, притоптываю, бью каблуком о каблук и - раз-два три, хоп, раз-два-три! - выкидываю ноги вперед, иду вприсядку, хлопаю ладонями по пяткам; это помесь русского казачка, которому мы научились от украинских казаков, когда они отплясывали его у нас в местечках после погромов, и нашей старой еврейской хоры. Как ни странно, но комиссар, похоже, единственный, кто видит меня. Он испуганно замирает, следит за мной взглядом, а я весь во власти вдохновения. И тут он указывает на меня пальцем. Однако я уже исчез и занял свое место внутри него. - Вы его видели? Видели? Вот уже двадцать два года этот сукин сын терзает меня! Я все уже испробовал. Но мне так и не удалось избавиться от него. - О ком это вы? Комиссар мигом замолкает. Инстинкт самосохранения. Пока он еще способен обмануть окружающих, притвориться, будто меня вовсе нет. Шатц принимает сосредоточенный, серьезный вид, дескать, он весь погружен в дело, которое расследует... Но какое дело? Ах да, Джоконды. Джоконда взбесилась и пошла убивать направо и налево. И тут садовник Иоганн хлопает себя по голове: он только что вспомнил... - Я ж совсем забыл... Там еще вокруг пруда... И на центральной аллее... Молодые люди, студенты, в кустах... Один так даже держит в руке велосипедный насос... А я здесь! Ну почему она пренебрегает мной? Почему она презирает именно меня? - Ну все, парни, хватит, - бросает Шатц, как будто он обращается к простонародью. - Не позволим деморализовать себя. - Ну почему велосипедный насос, а не я? - Хи-хи-хи! Опять я не смог сдержаться. Шатц угрожающе поднимает кулак: - Прекратите, Хаим. Вы мертвы, так что соблюдайте хотя бы минуту молчания. - Я протестую! - выкрикивает барон. - Позвольте вам напомнить, что вы говорите о существе, чью несравненную чистоту воспевали наши прославленные авторы начиная с Шиллера! У меня есть стихи, подтверждающие это. - Приложите их к делу. Защита сумеет использовать их. - Гуманисты всего мира падали к ее ногам! - Да, корчась в чудовищных муках. - Хаим! Все, все. Вечно цензура. Я обижен. Надо сказать, оба аристократа по-настоящему возмущены. Чувствуется, их терпение на пределе; сейчас они возвратятся к себе и прочтут какой-нибудь красивенький стишок. - Этот скандал чрезмерно затянулся, - объявляет граф. - Нам необходимо Моральное перевооружение, духовное оружие... Шатц угрюмо уставился на них маленькими голубыми глазками. - Садовник. - Здесь, господин комиссар! - Что, все без штанов? - Все. А я в штанах. Отвергнут. Но почему? Что во мне такого противного? Разве можно так унижать сына народа? Я пойду отыщу ее и докажу, на что я способен. Он уходит, и мне становится немножко грустно. Чистый, честный Иоганн. К тому же совершенно нетронутый. Попадет он, как муха в паутину. Потому что она ищет прежде всего чистоту, простоту, душевную нетронутость, веру. Именно тут она может принести настоящее несчастье. - У него из-за нее комплекс появился, - замечает комиссар. А я беру газету и устраиваюсь в уголке. Не желаю больше думать о ней. Я это прошел. Теперь черед других. И первое, что я вижу, огромными буквами: "ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ ДОВЕРЕНА ВИЦЕ-ПРЕЗИДЕНТУ ХЭМФРИ...", "НАПРАВЛЕНЫ НОВЫЕ ПОДКРЕПЛЕНИЯ, СНАБЖЕННЫЕ НОВЕЙШИМ ОРУЖИЕМ...", "НАЖМЕТ ЛИ ПРЕЗИДЕНТ ДЖОНСОН НА КРАСНУЮ КНОПКУ?". Хи-хи-хи! И у американцев там тоже ничего не получится, это я вам говорю. 17. ОТ НАС СКРЫВАЛИ Они уже час как дискутируют. Вечная история: споры, уговоры, уговоры, споры. Избранные натуры с огромным трудом воспринимают очевидное. Известное дело, очевидности недостает изысканности. Барон даже нашел весьма убедительный аргумент: - Позвольте, комиссар. Будем рассуждать логически. Если Лили... принимала у себя, в парке замка, зачем ей было, по-вашему, ни с того ни с сего устремляться за его пределы? - Жажда завоеваний. - У Лили? Да она мечтала только о мире. - О, это самая кровожадная мечта, уж вы-то должны были бы знать. А теперь в свой черед попрошу вас ответить на мой вопрос. Как так произошло, что, окруженный со всех сторон трупами - они валяются по всему парку, если верить вашему садовнику, - вы ничего не замечали? - Комиссар, так низко я не устремляю взоры. Мои глаза были обращены только на Лили. Ее красота затмевает все. Я видел только ее. Да, поверьте, ее красота ослепляет. Я любил ее, почитал. Не обращал внимания на мелочи. Я питал к ней бесконечное, безоговорочное доверие. - Но в любом случае вы, должно быть, замечали, что что-то с ней не в порядке? Что есть в ней... какие-то темные закоулки? - Я попросил бы вас! - Темные и отвратительные закоулки, где происходят странные вещи? - Господин комиссар, существуют закоулки, в которые джентльмен никогда не заглядывает. - Итак, вы закрывали глаза. - Я любил ее. И никогда не позволял себе смотреть на нее критическим, скептическим, циническим, подозрительным взглядом. - Всюду трупы, а вы ничего не видели. - От нас это скрывали. Нас держали в полнейшем неведении. Да, мы слышали, что имели место определенные нарушения, но подробностей мы не знали. И потом, я до сих пор еще не уверен. Во всем этом слишком много пропаганды. - Но ведь все это у вас под носом, в вашем парке! И показания садовника Иоганна невозможно опровергнуть. Не могли же вы прогуливаться по лужайкам, предаваться при лунном свете мечтаниям и ни разу не споткнуться о труп! - Мой друг вам уже сказал, - вступил в дискуссию граф, - что он никогда не занимался политикой. И если вы спотыкаетесь о труп, то прекрасно понимаете: тут происходит нечто такое, во что не следует вмешиваться. - Я считал, что все эти слухи о трупах распространяются коммунистами, - пробормотал барон. - Вы же ступали по ним! - Никогда! Я слишком хорошо воспитан и был крайне внимателен. - Значит, вы все-таки видели их. - Ну как вы не понимаете? Меня гнусно обманули, загипнотизировали, злоупотребили моим доверием, моим патриотизмом, моей любовью! Звонит телефон. Комиссар снимает трубку: - Хорошо, записываю. Вид у него был радостный?.. А что я должен делать, по-вашему?.. Сообщите семье. Бросив трубку, комиссар вновь берет ручку: - С сегодняшнего дня это величайшее преступление против человечества! Барон сражен. Его личико, старческое и одновременно кукольное, выражает безграничное смятение. - Женщина чистая и прозрачная, как стекло! - стенает он. - Да что вы можете знать, - бурчит Шатц. - Как-никак я ее муж... - Разумеется, оттого вы и смотрели на это только под одним углом. - Хи-хи-хи! - Какое хамство! - Это не смех, - объясняет комиссар. - Я откашлялся. Усы графа уныло повисли. - Мой дорогой, мой несчастный друг, - промолвил он, - временами у меня ощущение, что так называемая современная мерзкая и тенденциозная литература завладела нами и старается все очернить, меж тем как существует столько прекрасных вещей, которые можно созерцать и описывать... - Ах, куда ушел век Просвещения? Руссо! Вольтер! Дидро! Да, конечно, временами их перо бывало чересчур фривольным, но им хотя бы был присущ стиль! Они так восхитительно говорили об этом! - Разумеется, они же жили ее прелестями. - Хаим! Барон извлекает платок и промакивает лоб: - Дорогой граф, нас всех хотят утопить в неслыханной гнусности. Этого следовало ожидать. Для них все средства хороши, чтобы покрыть нас позором. Они не отступят ни перед какой непристойностью. Вы видели эти фотографии нагроможденных друг на друга обнаженных тел в Бухенвальде? Что за порнография! Бесстыдство... Да, да, бесстыдство! Они не имели права фотографировать подобные вещи, а уж тем паче публиковать. А ведь они, вы же знаете, показывали это даже в кино. И церковь не воспротивилась показу. Я сам видел в зале священников! - Полностью согласен с вами, дорогой друг. Они не имели права демонстрировать эти обнаженные тела. It was an invasion of privacy, my dear! [Это вторжение в частную жизнь, дорогой мой! (англ.)] Вообразите себе, в этой куче были юные девушки лет четырнадцати с еще не вполне сформировавшимися маленькими грудями... - Прикройте грудь, чтоб мне ее не видеть! [обращение Тартюфа к служанке Дорине. Мольер, "Тартюф", III, 2] - Хаим! - Знаете, что я вам скажу, барон? Эти непристойные фотографии, в конце концов, принесут больше зла, чем сам факт... Да, разумеется, казни были преступлением против евреев, но публикация таких фотографий - это же преступление против человечества! И исходя из высших интересов человеческого рода все это следовало бы как-то обойти молчанием. А тут сознательно подрезали крылья нашей давней гуманистической мечте. Притом существует и воспитательный аспект. Подобный вид наваленных кучей нагих тел может оказать прискорбное воздействие на нашу молодежь. Это ведь опаснейшее подстрекательство. Порнография, которая открыто выставляется, в конце концов, может навести на мысли... Шатц рухнул на стол и захохотал как сумасшедший. На этот раз он меня по-настоящему порадовал. Ржал он как одержимый. Мы с ним так безумно веселились до этого всего лишь раз: в августе 1966 г. во время чрезвычайного заседания Всемирного еврейского конгресса в Брюсселе, на котором обсуждалась возможн