пило удушье, а вместе с ним - нарастающая тревога, похожая на панику. По сути, ему сейчас хотелось лишь одного - чтобы его оставили в покое, позволили отдыхать на дне домашнего бассейна, в окружении близких, ведь, в конце концов, следить за неприкосновенностью новых рубежей свободного мира - дело правительства, а ответственность за то, чтобы американская молодежь, до того как полностью покроется чешуей, успела усвоить принципы, необходимые для выживания демократических институтов в новой среде обитания, несут педагоги. Хорас Мак-Клар угрюмо спрашивал себя, какой же будет его новая среда обитания. Ему по-прежнему нравились цветы, свет и воздух, в окружении которых жили его предки. С другой стороны, он не чувствовал себя абсолютно спокойно, если под животом у него не было некоторого количества свежего ила, к тому же он обожал плавать. Его психотерапевт делал все возможное, чтобы помочь ему приспособиться, но неоднозначность его предпочтений со временем лишь усиливалась, и временами он впадал в полную растерянность. Когда он возглавлял Министерство обороны, под его началом работали крупнейшие авторитеты в области генетических последствий воздействия радиации, и теперь бывшие сослуживцы часто навещали его в центре переподготовки, где первопроходцам предлагали интенсивный психологический тренинг; все его коллеги утверждали, что он переживает переходный период, и, как только минует кризис, который они называли "биологической растерянностью", он начнет чувствовать себя в новой среде обитания совершенно естественно. Но сам он не был до конца в этом уверен. С ним случались настоящие приступы ужаса, когда его заставляли выйти из бассейна и он оказывался на воздухе, но ничуть не меньший ужас он испытывал, если его слишком надолго оставляли под водой. Еще он впадал в ярость, когда его психотерапевт или друзья начинали ему доказывать, что в его облике нет ничего неприятного; уж он-то знал, как обстоит дело. Он стыдился своей морщинистой головы, круглых неподвижных глазок настолько, что порой втягивал голову под панцирь и отказывался от еды и питья. Больше всего он нервничал, когда о нем говорили как о мученике науки, что как раз сейчас и прозвучало в президентской речи: он услышал, как Президент отчетливо произнес его имя, назвав его "мой дорогой друг Хорас Мак-Клар, верный сын Отечества". А он ведь просил только об одном - забыть о нем, оставить его в покое, не привлекать к нему внимания. Сначала он даже побаивался, как бы из-за его нового облика ему не пришлось предстать перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности; он хорошо запомнил, как в первый раз поговорил об этом с женой, и она всю ночь плакала, а наутро начались сложности. Как бы там ни было, он счел своим долгом срочно подать в отставку и настоял, чтобы его незамедлительно приняли в Белом доме. Президент был, вероятно, предупрежден заранее, поскольку не выразил никакого удивления по поводу его вида. Хорас Мак-Клар спокойно и с достоинством объяснил сложившуюся ситуацию: он не может теперь оставаться в правительстве, поскольку больше не считает себя полномочным представителем американского народа на его сегодняшней стадии эволюции, и потому просит принять его отставку. Он не собирается оставлять никаких указаний политического характера, поскольку не хочет ничем связывать своего преемника и полностью полагается на Президента. И все же он позволит себе высказать одно пожелание: учитывая устрашающую скорость, с которой выходят из строя человеческие ресурсы в их привычном понимании, необходимо принять кардинальный меры, чтобы избежать катастрофического и необратимого изменения силового баланса в пользу русских. Они, конечно, развиваются в том же направлении, что и мы, но, пока их человеческий потенциал еще соответствует требованиям существующих вооружений, они, без сомнения, способны совершить неожиданное нападение... Он хотел бы, чтобы его правильно поняли: он ни в коей мере не настаивает на упреждающем ударе, он просто призывает учесть худший вариант развития событий и усилить безопасность государства, пока человеческий интеллект, руки и головы еще позволяют это сделать... Президент выглядел очень взволнованным; дрожащей рукой он схватил телефонную трубку и вызвал своих советников, а когда они явились, предупредил их о конфиденциальности разговора и попросил министра обороны повторить им то, что было только что сказано. Хорас Мак-Клар еще раз очень спокойно изложил свою точку зрения. Советники слушали молча, разглядывая его в растерянности, которую даже не пытались скрывать. - В любом случае, господин Президент, - заключил Хорас Мак-Клар, - к моему большому сожалению, я считаю своим долгом подать в отставку и прошу вас принять ее немедленно. В моем нынешнем виде я не могу считать себя полномочным представителем американского народа с присущей ему решительностью и динамизмом. Черепаха, господин Президент, - нет, нет, прошу вас, давайте смотреть фактам в лицо, - не может возглавлять Министерство обороны Соединенных Штатов Америки в нынешний критический для страны момент, когда все силы должны быть направлены на то, чтобы одержать верх в гонке вооружений и защитить наши демократические свободы. Еще два слова, господин Президент. В знаменитой речи, произнесенной вами при вступлении на этот пост, вы говорили о новых американских рубежах, которые ждут своих первопроходцев. Судьба, как видно, предназначила мне быть одним из них, и я должен вас заверить: чем бы ни были покрыты наши тела - чешуей, шерстью или перьями, - наши воздушные, наземные и военно-морские силы будут повсюду охранять новые рубежи с неколебимой стойкостью. Важнее всего, чтобы Соединенным Штатам удалось освоить новую среду обитания раньше русских, а не вытеснять их оттуда задним числом... Президент и советники слушали его молча, а когда он встал, чтобы откланяться, окружили его со слезами на глазах, долго жали ему руку, а Президент назвал его великим сыном Отечества, выдающимся американцем и попросил его беречь силы, не переутомляться и не нервничать, ведь у русских тоже большие проблемы... - Не знаю, известно ли вам, - сказал тогда Хорас Мак-Клар, - что у побережья Флориды появились колонии розовых креветок протяженностью несколько километров? Президент выглядел озадаченным. Нет, нет, он этого не знал, спецслужбы ничего ему не сообщили, но он непременно выяснит... И что вчера у берегов Калифорнии - ну да, прямо в территориальных водах Америки, - выловили рыбу никогда не встречавшегося ранее вида? Необходимо, чтобы ее немедленно допросили в ФБР... Внезапно у Хораса Мак-Клара возникло ощущение, что он уже сказал достаточно и Президент искренне озабочен, - он очень побледнел, - и Мак-Клар с гордо поднятой головой направился к двери. Ему удалось не опуститься на четвереньки и удалиться вертикально, с достоинством и даже некоторой небрежностью, несмотря на чудовищный вес, который он волок на спине, - теперь дело не ограничивалось грузом ответственности. Президент проводил его до лестницы и отдал указание доставить его домой в своем личном автомобиле. Дома Хорас Мак-Клар обнаружил заплаканную Эдну - ей было явно трудно свыкнуться с происходящим. С тех пор он прошел в специальном центре тренинг, предназначенный для первопроходцев новых американских рубежей, и теперь находился на стартовой полосе вместе с другими участниками, слушая Президента, который как раз завершал свою речь о блестящем прорыве. - Когда ваши предки сошли с борта "Мэйфлауэра" [корабль, доставивший первых английских поселенцев в Америку в 1620 г.] и ступили на землю Американского континента, даже самые отважные из них не могли предположить, в какой необыкновенный этап своей истории вступает человечество, какая эпоха открытий, побед и великих свершений открывается перед ними... Так вот, начинание, в котором участвуете вы, - еще более необыкновенно... Вы обеспечите сохранение, неизменность и окончательную победу в водных глубинах тех моральных и духовных ценностей, которые завещали нам наши предки. Вперед, герои новых рубежей человечества! СЛАВА НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ! В толпе поднялся гул одобрения, зазвучал государственный гимн, а Президент тем временем шагнул вперед и перерезал ленту, натянутую поперек Триумфальной аллеи. Волнение прошло по рядам первопроходцев; одновременно задвигались лапы, клешни, усики, щупальца, хвосты, плавники, и Хорас Мак-Клар, которого толкали со всех сторон одновременно, инстинктивно втянул голову под панцирь, а потом вытянул шею и дал последние наставления Билли: - Держись рядом со мной, Билли. И когда будем в воде, не уплывай далеко. А главное, не зарывайся в ил. Оставайся там, где дно песчаное. Вспомни, мой мальчик, чему тебя учили в Аквариуме. И будь осторожен, поначалу все может оказаться не так просто. - Вперед и помните, что именно на вас надеется страна! Мы в вас верим! Мужайтесь! Прочь сомнения! Не забывайте - каждый наш шаг направляют ученые, поэтому человеческий род выйдет из нынешних суровых испытаний с честью, как и раньше, а враги обнаружат, что и в океанских глубинах мы столь же решительны и верны бессмертным идеалам! Вперед, к новым мирным завоеваниям! СЛАВА НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ! Тут Хораса Мак-Клара сильно ударили по голове, и он возмущенно обернулся к соседу. - Эй вы, нельзя ли поосторожнее? - завопил он, внезапно выплескивая все раздражение, которое так долго сдерживал, и растерянность от всего, что с ним произошло. - И что вы, кретин несчастный, собираетесь делать с этой чертовой клюшкой для гольфа в вашем-то виде, да еще под водой, а? Стэнли Кубалик, который упрямо сжимал клешнями клюшку для гольфа, бросил на него злобный взгляд: - Мой психоаналитик посоветовал мне взять с собой в новую среду обитания какой-нибудь привычный предмет, хотя бы на первое время, чтобы спокойнее себя чувствовать. А вам что, жалко? Считайте, что я взял с собой клюшку для гольфа из сентиментальности. Вот и Президент только что сказал, что мы должны хранить верность традиционным ценностям, слышали? Надо иметь рядом что-то надежное. И я не виноват, что вы всем дорогу загораживаете, старая вы черепаха! - Господа, господа, не ссорьтесь! - воскликнул пастор Бикфорд, который пробегал мимо прихрамывая, потому что две лапы у него были заняты двумя томиками Библии, отпечатанными на пластике, специально для первопроходцев. - Останемся друзьями, господа, останемся друзьями! У нас ведь у всех по-прежнему одинаковый мозг! И какой бы странный вид ни приняли наши конечности, это ведь все те же руки, верно? И наши голосовые связки никуда не исчезли! Какие тут еще нужны доказательства того, что нас хранит Святое Провидение? На нас возложен священный долг, и мы... - Прекратите вы когда-нибудь, пастор, тыкать мне в глаз вашим пищеводом? - проревел Хорас Мак-Клар. - О, прошу прощения! - Кстати, руки, а точнее, пальцы, у нового поколения уже исчезают, - заметило существо вроде паука, бегущее рядом с Хорасом Мак-Кларом, в котором тот с трудом узнал своего бывшего научного консультанта Майка Капровица. - Это вредные и беспочвенные слухи! - воскликнул пастор Бикфорд. - Главное - сохранить в целости нашу веру в человека... Важна не внешность, какой бы она ни была, а душа, ведь это в нее Бог вдохнул жизнь... - Кстати, еще никто не доказал, что исчезновение рук и интеллекта положит конец свободному миру, - заявил розовый краб, который, зажав клешнями портрет Линкольна из нержавейки, пробивал себе дорогу между другими первопроходцами, расталкивая всех подряд без всякого почтения к ближним. - Мы еще и не такое видали! Хорас Мак-Клар уже собрался угостить его в ответ какой-нибудь колкостью, но вдруг почувствовал под брюшком приятную прохладу, которая его мгновенно успокоила: он добрался до воды. Для начала он лениво поплыл. Билли, естественно, исчез. Хорас Мак-Клар взглянул вокруг с некоторой опаской: тут было множество странных и довольно подозрительных существ. Передовые представители русских могли спокойно похитить малыша, чтобы подвергнуть идеологической обработке. С другой стороны, было все же маловероятно, что им удалось бы подобраться так близко к американскому побережью. Он вынырнул на поверхность и рассеянно сглотнул пару мух. В голове у него разлилась блаженная легкость; он медленно погрузился в ил и поддался приятной и целительной истоме. * * * - И в любом случае не позволяйте ему есть мух, - сказал доктор, выходя из комнаты больного. - Вряд ли это ему полезно. И не оставляйте его в ванне больше чем на десять минут. Если вы его там оставите, он уже никогда не захочет выходить. Если позвонят из Белого дома, объясните, что у пациента кризис и что сейчас невозможно предсказать, к каким последствиям это приведет и когда... - Такой выдающийся человек! - вздохнула медсестра. - И занимал такой ответственный пост... Что мы скажем его жене? - Скажите, что его организм переживает тяжелый кризис, но у нас есть надежда. Ему может стать лучше самое раннее дней через пятнадцать. Эти внезапные трансформации почти всегда тяжело сказываются на психике. Кстати, попросите доктора Стайна уделить мне сегодня минутку. У меня снова пробивается чешуя на левом боку, и, я думаю, надо принять какие-то меры. Еще скажите ему, что у номера пятьдесят шесть очень тяжело идет линька: смещение плавников и преждевременное, на мой взгляд, отвердение панциря - очевидно, потребуется операция. - Ну и времена! - прошептала сестра. - Да уж, - ответил доктор, - у папочки кончилось терпение. Я ЕМ БОТИНОК Пер. с фр. - В.Козовой Передо мной расстилалась Аризонская пустыня со своими терновниками и колючками - жалкая растительность и иссохшая земля. Такой ландшафт вполне соответствует моему возрасту, душевному состоянию и настроению. Но как раз под влиянием этого скудного и бесплодного ландшафта я имел неосторожность рассказать жене случай из своего далекого прошлого. Одним словом, я дал волю ностальгии и, быть может, определенному возмущению против признаков старости на моих висках и в моем сердце. Короче говоря, я принялся рассказывать жене историю своей первой любви. Я заявляю, право же не хвастая, что в девятилетнем возрасте, подобно самым великим влюбленным всех времен, совершил ради своей возлюбленной поступок, которому, насколько мне известно, не было равного. Я съел, чтобы доказать ей свою любовь, ботинок на резиновой подошве. Уже не первый раз я съедал ради нее всякие предметы. За неделю до того я съел целую серию баварских марок, которые с этой целью украл у дедушки, а за две недели до того, в день нашей первой встречи, я съел дюжину земляных червей и шесть бабочек. Теперь следует объясниться. Я знаю, когда речь заходит о любовных подвигах, мужчины всегда склонны к бахвальству. Послушать их, так их отвага не знала границ. И попробуйте усомниться - они не поступятся ни единой мелочью. Вот почему я и не прошу верить тому, что помимо этого я съел ради своей возлюбленной японский веер, пять метров шерстяной нитки, фунт вишневых косточек (она ела вишни, а мне протягивала косточки), а также трех редких рыбок, которых мы поймали в аквариуме ее учителя музыки. Моей маленькой подруге было только восемь лет, но требовательность ее была огромна. Она бежала передо мной по аллеям парка и указывала пальцем то на кучу листьев, то на гравий, то на клочок газеты, валявшийся под ногами, и я безропотно повиновался. Помнится, она вдруг стала собирать маргаритки, и я с ужасом смотрел, как букет рос у нее в руках; но я съел и маргаритки под ее неусыпным взором, в котором тщетно пытался обнаружить огонек восхищения. Никак не проявив благодарности, она убежала вприпрыжку, а через некоторое время вернулась с полудюжиной улиток и протянула их мне повелительным жестом. Тогда мы спрятались в кустах, чтобы нас не увидели гувернантки, и мне пришлось повиноваться - улитки проследовали положенным путем; все это я проделал под ее недоверчивым взглядом, так что о мошенничестве не могло быть и речи. * * * В то время детей еще не посвящали а тайны любви, и я был уверен, что поступаю как принято. Впрочем, я и сегодня еще не убежден, что был не прав. Ведь я старался как мог. И, наверное, именно этой восхитительной Мессалине я обязан своим воспитанием чувств. Самое грустное заключалось в том, что я ничем не мог ее удивить. Едва я покончил с маргаритками и улитками, как она проговорила задумчиво: - Жан-Пьер съел для меня пятьдесят мух и остановился только потому, что мама позвала его к чаю. Я содрогнулся. Я чувствовал, что готов съесть для Валентины - именно так ее звали - пятьдесят мух, но я не мог вынести мысли, что, стоит мне отвернуться, как она обманывает меня с моим лучшим другом. Однако я проглотил и это. Я начинал привыкать. - Можно, я поцелую тебя? - Ладно. Но не слюнявь мне щеку, я этого не люблю. Я поцеловал ее, стараясь не слюнявить щеку. Мы стали на колени за кустами, и я целовал ее еще и еще. А она крутила серсо вокруг пальца. - Сколько уже? - Восемьдесят семь. Можно поцеловать тебя тысячу раз? - Ладно. Только поскорее. Это сколько - тысяча? - Я не знаю. Можно, я тебя и в плечо поцелую? - Ладно. * * * Я поцеловал ее и в плечо. Но все это было не то. Я чувствовал, что должно быть еще что-то, мне неизвестное, но самое главное. Сердце у меня отчаянно колотилось, я целовал ее в нос и волосы и чувствовал, что этого недостаточно, что нужно что-то большее; наконец, потеряв голову от любви, я сел в траву и снял ботинок. - Я могу съесть его ради тебя, если хочешь. Она положила серсо на землю и присела на корточки. Я заметил в ее глазах огонек восхищения. Большего я не желал. Я взял перочинный ножик и начал резать ботинок. Она глядела на меня. - Ты будешь есть его сырым? - Да. Я проглотил кусок, за ним другой. Под ее восхищенным взглядом я чувствовал себя настоящим мужчиной. Отрезав следующий кусок, я глубоко вздохнул и проглотил его; я продолжал это занятие до тех пор, пока сзади не раздался крик моей гувернантки и она не вырвала ботинок у меня из рук. Мне было очень плохо в ту ночь, и, поскольку пришлось выкачивать содержимое моего желудка, все доказательства моейлюбви, одно за другим, предстали перед родительским взором. Вот какими воспоминаниями я поделился с женой, сидя на террасе нашего дома в Аризоне и глядя на скудный ландшафт пустыни, словно с приближением шестого десятка я ощутил вдруг неодолимую потребность оживить в памяти свежесть давно минувшей юности. Жена выслушала мой рассказ молча, но я заметил на ее лице мечтательное выражение, показавшееся мне странным. С тех пор она почему-то резко переменила отношение ко мне. Она почти со мной не разговаривала. Быть может, я поступил нетактично, рассказав ей о своих прошлых увлечениях, но на склоне дней, после тридцати лет совместной жизни, мне кажется, я заслуживал снисхождения. Встречая ее взгляд, я читал в нем упрек и даже страдание, а порою глаза ее наполнялись слезами. Через несколько дней после нашего разговора она слегла. Она отказалась от врача и лишь смотрела на меня негодующим взором. Она лежала у себя в комнате, с большой грелкой, свернувшись в клубок; когда я входил, она бросала на меня оскорбленный взгляд и поворачивалась спиной, так что мне оставалось лишь смотреть на седые завитки у нее над ухом. К тому времени обе наши дочери уже вышли замуж и мы жили вдвоем. Я, как призрак, бродил из комнаты в комнату. Я позвонил старшей дочери в надежде хоть от нее узнать, в чем же я провинился, - дело в том, что моя жена и старшая дочь ежедневно целый час обсуждали по телефону мои недостатки. Но на этот раз дочь не была в курсе дела. По этому поводу она слышала от матери лишь ничем не примечательную на первый взгляд фразу: - Твой отец никогда меня по-настоящему не любил. * * * Я сошел на террасу, тяжело опустился в кресло и принялся размышлять. Я глядел на расстилавшийся передо мною ландшафт, с его кактусами, бесплодной землей и потухшими вулканами, и не спеша, тщательно проверял свою совесть. Потом я вздохнул. Поднялся, пошел в гараж и сел в машину. Я отправился в Скоттсдейл и вошел в магазин "Джон и КЬ". - Мне нужна, - сказал я, - пара ботинок на резиновой подошве. Что-нибудь полегче. Для мальчика девяти лет. Я взял сверток и поехал домой. Затем прошел на кухню и добрых полчаса кипятил ботинки. Затем я поставил их на тарелку и решительным шагом вошел в комнату жены. Она бросила на меня печальный взгляд, в котором вдруг зажглось удивление. Она приподнялась на постели. Глаза ее засверкали надеждой. Торжественным жестом я вынул из кармана перочинный ножик и сел у нее в ногах. Потом взял ботинок и принялся за него. Проглотив кусок, я бросил патетический взгляд на жену: в конце концов, мой желудок был уже не тот, что в те, давние времена. В ее взоре я прочел лишь величайшее удовлетворение. Я закрыл глаза и продолжал жевать с мрачной решимостью по поддаваться бегу времени, седине и старческой помощи. Я говорил себе, что, собственно, нет никаких оснований склонять голову перед недомоганиями, слабостью сердца и всем прочим, что связано с возрастом. Я проглотил еще кусок. Я не заметил, как жена взяла у меня из рук перочинный нож. Но открыв глаза, я увидел, что в руках у нее второй ботинок и она принимается уже за второй кусок. Она улыбнулась мне сквозь слезы. Я взял ее руку, и мы долго сидели так в сумерках, глядя на пару детских ботинок, которые стояли перед нами на тарелке. ПИСЬМО К МОЕЙ СОСЕДКЕ ПО СТОЛУ Пер. с фр. - С.Козицкий Мадам! Я в свете новичок. Однако несколько раз я оказывался за столом рядом с Вами. Вы молоды, красивы, неизменно восхитительно одеты, и Ваши драгоценности делают честь Вашему мужу. В первое же наше знакомство - на этапе семги - Вы сообщили мне без обиняков: - Я вас ничего не читала. Я сказал себе: вот так рождается чистая дружба. Ко мне вернулась надежда, а я вернулся к семге. Едва только появился омар, Вы обронили многообещающую улыбку: - Теперь я стану покупать Ваши книги. Я был счастлив, что всего за несколько движений вилкой сумел Вас заинтересовать. Но Вы продолжали: - Скажите, как это к вам приходят все ваши мысли? Омар, скажу Вам, был великолепен. Свежайший омар: хозяйка дома - жена министра. Так вот, едва Вы задали мне свой вопрос, омар стал тухнуть прямо у меня в тарелке. На глазах. Нельзя так поступать с женой министра. Все же я дотянул до конца ужина. Хотя и не смог объяснить Вам, как мне приходят в голову мысли: кто ж их знает. Назавтра я узнал от нашей общей знакомой, принцессы Диди, что я Вас "очень разочаровал". Неделю спустя я снова попал в Вашу компанию. Вы молниеносно пошли в наступление: - Почему вы всегда такой мрачный? Как будто вам все опротивело. У вас неприятности? "Всегда" после двух встреч, мне кажется, слегка чересчур. Однако хотелось бы на этот предмет объясниться. Начнем с того, что у меня такая физиономия, я тут ни при чем. Она от рождения. Она снаружи и необязательно отражает глубину натуры. Вид у меня, как Вы правильно заметили, и правда иной раз такой, будто я мучаюсь зубами. Видите ли, у меня нервная работа. Легко понять: в романе десять, двадцать, пятьдесят героев. Если я выгляжу озабоченным, это означает, что я думаю о своих персонажах. Когда я думаю о себе, я, как правило, помираю от хохота. Третьего дня в "Жокей-клубе" я имел беседу с одной из Ваших приятельниц, графиней Биби. Поболтав чуток, она прямодушно сообщила мне: - А вы совсем не похожи на то, что про вас говорят. Я побледнел: я и не подозревал, что это всем известно. Я полагал, что спрятал труп, который предварительно разрубил на куски, в надежном месте. ан нет, речь-то, оказалось, о другом: - Вы скорее милы. Это был один из чудовищнейших моментов в моей жизни. Сколько вульгарности, дурных манер и вдобавок семнадцать лет дипломатической службы, и за пятнадцать минут беседы с таким трудом заработанная репутация - коту под хвост! Что я мог сделать? На миг я подумал, не укусить ли мне ее за ухо, но решил, что она может неправильно это истолковать. Еще одно. Вышло так, что я женат на киноактрисе, да еще и восхитительной красоты. Позавчера у маркизы Рокепин Вы на миг оторвались от ванильного мороженого: - Скажите, вы ревнуете, когда на экране кто-то целует вашу жену? - Ну что вы, мадам, вовсе нет. Не более чем ваш муж, когда вы отправляетесь на осмотр к врачу. Мне показалось, что Вы хотели залепить мне пощечину. За что, Бог мой? Вы задали мне конкретный вопрос, я дал Вам конкретный ответ. Почему же на следующий день Вы сказали виконтессе Зизи, что я невежа? Зизи, кстати, меня защищала. Если я правильно понял, она ответила Вам, что я никакой не невежа. А просто свинья. Мадам, я не свинья. Я не открываюсь людям, с которыми едва знаком, вот и все. Вы покупаете мои книги, прекрасно. Но разрешите мне, мадам, остаться по крайней мере в бюстгальтере. Чтение моих книг не дает Вам никакого права раздевать меня, да еще наспех. "В душе вы романтик, да?", "В душе вы нигилист, да?", "В душе вы разочарованный, да?" И все это между сыром и фруктами. Мадам, если бы все это было у меня в душе, я бы давно лег на операцию. Вчера я нарвался на Вас у Базилеусов. Вы только что прочли мой новый роман... Там героиня - американка, которая пьет, травится наркотиками и вообще ничем не брезгует. Я едва успел поцеловать Вам руку, как Вы уже встали в боевую стойку: - Эту американку вы писали с вашей жены, да? Сообщаю, что героиня моего следующего романа - нимфоманка. Давайте, мадам. Постарайтесь. "Прыгайте к выводам", как говорят в Англии. Но если моя жена на этот раз даст Вам пару оплеух, то не ограничивайтесь тем, что обзовете меня невежей. Потребуйте у своего мужа, чтобы он вызвал меня на дуэль. Я выберу оружие, которое, мне кажется, стало сегодня оружием "большого света", - кухонный нож! Мне не хотелось бы закончить это письмо, не ответив на последний вопрос, который Вы задали мне на другой день у графини Бизи, чей муж кто-то там по свекле. Вы упомянули один из моих романов, где все происходит на парижском дне. - Как же получается, что вы, профессиональный дипломат, так хорошо знакомы со средой сутенеров, девиц легкого поведения и преступников? Мадам, откроюсь Вам. Прежде чем стать профессиональным дипломатом, я был сутенером, девицей легкого поведения и преступником. Единственное, что меня удивляет: как, идя такими темпами, Вы не обвинили Достоевского в убийстве старухи процентщицы при помощи топора, а Микеланджело - в соучастии в распятии Христа? Примите, мадам, уверения в моей совершеннейшей искренности. ПОДДЕЛКА Пер. с фр. - Л.Бондаренко, А.Фарафонов - Ваш Ван Гог - подделка. С... сидел за своим рабочим столом, под своим последним приобретением - картиной Рембрандта, которую он завоевал в открытом бою на аукционе в Нью-Йорке, где знаменитейшие музеи мира не раз признавали свое поражение. Развалившись в кресле, Баретта - серый галстук, черная жемчужина, совсем седые волосы, сдержанно-элегантный костюм строгого покроя и монокль на одутловатом лице - вынул из нагрудного кармана платочек и вытер пот со лба. - Вы единственный, кто трубит об этом на всех перекрестках. Кое-какие сомнения, правда, были, в определенный момент... Я этого не отрицаю. Я пошел на риск. Однако сегодня вопрос решен окончательно: портрет подлинный. Манера письма бесспорна, узнаваема в каждом мазке... С... со скучающим видом играл разрезным ножом из слоновой кости. - Ну так в чем же тогда проблема? Радуйтесь, что обладаете этим шедевром. - Я вас прошу только об одном: не высказываться по этому поводу. Не бросайте свою гирю на весы. С... слегка улыбнулся: - Я был представлен на аукционе... Я воздержался. - Продавцы ходят за вами как стадо баранов. Они боятся раздражать вас. И потом, будем откровенны:самые крупные из них находятся под вашим финансовым контролем... - Это преувеличение, - сказал С... - Я всего лишь принял кое-какие меры предосторожности, чтобы обеспечить себе некоторое преимущество на распродажах. Взгляд Баретты был едва ли не умоляющим. - Не понимаю, что вас настроило против меня в этом деле. - Мой дорогой друг, будем серьезны. Поскольку я не купил этого Ван Гога, то мнение экспертов, усомнившихся в подлинности картины, естественно, получило огласку. Но если бы я ее купил, она бы не досталась вам. Верно? Что именно вы хотите, чтобы я сделал? - Вы мобилизовали на борьбу с этой картиной все имеющиеся в вашем распоряжении силы, - сказал Баретта. - Я в курсе дела: вы используете все свое влияние, доказывая, что речь идет о подделке. А ваше влияние велико, ох как велико! Стоит вам только сказать слово... С... бросил разрезной нож из слоновой кости на стол и встал. - Сожалею, мой дорогой. Очень сожалею. Вопрос - принципиальный, и вам следовало бы понять это. Я не стану соучастником подлога, даже через умолчание. У вас замечательная коллекция, и вы просто-напросто должны признать, что ошиблись. В вопросах подлинности я не иду ни на какие сделки с совестью. В мире, где повсюду торжествуют фальсификация и ложные ценности, единственное, во что остается верить, так это в шедевры. Мы должны защищать наше общество от всякого рода фальсификаторов. Для меня произведения искусства священны, подлинность - это моя религия... Ваш Ван Гог - подделка. Этого трагического гения достаточно предавали при жизни - мы можем, мы должны защитить его по крайней мере от посмертных предательств. - Это ваше последнее слово? - Я удивляюсь, что такой почтенный человек, как вы, может просить меня стать участником подобной махинации... - Я заплатил за нее триста тысяч долларов, - сказал Баретта. С... презрительно поморщился: - Я знаю, знаю... Вы умышленно подняли цену на аукционе: ведь если бы вы получили ее за гроши... Нет, в самом деле, все это шито белыми нитками. - В любом случае, после того как вы обронили несколько злосчастных слов, смущенные лица людей, когда они смотрят на мою картину... Все-таки вы должны понять... - Я понимаю, - сказал С... - Но не одобряю. Сожгите холст, вот жест, который не только поднимет престиж вашей коллекции, но и укрепит вашу репутацию честного человека. И я еще раз повторяю, вы здесь ни при чем: речь идет о Ван Гоге. Лицо Баретта одеревенело. С... узнал знакомое выражение: то, что неизменно появлялось на лицах его соперников в делах, когда он отстранял их от рынка. "В добрый час, - подумал он с иронией. - Вот так и приобретают друзей..." Но тут в дело была замешана одна из тех немногих ценностей, которыми он действительно дорожил, одна из насущнейших его потребностей - потребность в подлинности. Он и сам не мог бы ответить на вопрос, откуда у него эта странная ностальгия. Быть может, от полного отсутствия иллюзий: он знал, что не может верить никому, что всем он обязан своему необычайному финансовому успеху, приобретенной власти, деньгам и что живет он, окруженный лицемерием комфорта, которое, хоть и приглушало всякого рода слухи, не могло, однако, служить надежной защитой от злых языков. "Прекраснейшей частной коллекции работ Эль Греко ему мало... он еще пытается оспаривать подлинность картин Рембрандта из американских музеев. Не много ли для босяка из Смирны, который занимался воровством с витрин и продавал непристойные почтовые открытки в порту... Он нашпигован комплексами, несмотря на свой самоуверенный вид: его погоня за шедеврами не что иное, как попытка забыть свое происхождение". Возможно, в этом и была доля правды. Он столь долго пребывал в состоянии некоторой неуверенности - не зная даже, на каком языке он думает: английском, турецком или армянском, - что непреложный в своей подлинности предмет искусства внушал ему такое почтение, какое способны породить в возвышенных и беспокойных душах лишь абсолютно незыблемые ценности. Два замка во Франции, роскошнейшие квартиры в Нью-Йорке, Лондоне, безупречный вкус, самые лестные награды, британский паспорт - и тем не менее стоило только промелькнуть той певучей интонации, с какой он бегло говорил на семи языках, да "левантийскому", как его принято называть, выражению на лице, которое встречается также на лицах скульптур самых высоких эпох искусства - Шумерской и Ашшурской, - как тут же начинали подозревать, что его гнетет чувство социальной ущербности (говорить "расовой" уже избегали). И поскольку его торговый флот был таким же мощным, как у греков, а в его салонах работы Тициана и Веласкеса соседствовали с единственным подлинным Вермеером, обнаруженным после подделок Ван Меегерена, поговаривали, что скоро будет невозможно повесить у себя работу мастера, не опасаясь прослыть выскочкой. С... все было известно об этих стрелах - кстати, изрядно потрепанных, - которые свистели у него за спиной и которые он воспринимал как должные знаки внимания к своей персоне: он устраивал слишком хорошие приемы, чтобы высший свет Парижа отказывал ему в своих осведомителях. Последние же, с особым рвением искавшие его общества, чтобы даром провести отпуск на борту его яхты или в его имении на мысе Антиб, сами же и высмеивали показную роскошь, которой они так естественно пользовались; и когда остаток стыда или просто изворотливость мешала им слишком явно заниматься этими опытами по психологическому восстановлению, они умело разбавляли свои слова самым необходимым количеством иронии и, между двумя приглашениями на ужин, вновь напускали на себя важность. Тем не менее С... продолжал приглашать их: он не шел на поводу ни у их подхалимства, ни у своего собственного тщеславия, которому льстило, что они вращаются вокруг него, будто под воздействием некой силы тяготения. Он называл их "мои подделки", и когда они сидели за столом или скользили на водных лыжах за быстроходными катерами, которые он предоставлял в их распоряжение, он, наблюдая за ними из окна своей виллы, улыбался и с благодарностью поднимал глаза на какую-нибудь редкую вещь из своей коллекции, умиротворяющую подлинность которой ничто не могло ни поколебать, ни подвергнуть сомнению. В свою кампанию против купленной Баретта картины Ван Гога он не вложил ни капли личной озлобленности: человек, начавший с небольшой бакалейной лавки в Неаполе и стоявший сегодня во главе крупнейшего пищевого треста Италии, был ему скорее симпатичен. Он с пониманием относился к этой потребности покрыть следы от сыра и колбас на стенах холстами великих мастеров - единственными гербами, которыми еще можно попытаться украсить деньги. Но Ван Гог был фальшивый. Баретта прекрасно это знал. Однако, упорно стремясь доказать его подлинность, покупая экспертов или их молчание, он попадал в сферу влияния чистой силы и поэтому заслуживал предупреждения со стороны тех, кто еще бдительно следит за соблюдением правил игры. - У меня на столе результаты экспертизы Фолькенгеймера, - сказал С... - Я не знал, что с ними делать, но, выслушав вас... Сегодня же я передам это прессе. Недостаточно, дорогой друг, иметь возможность приобретать великолепные картины: у нас у всех есть деньги. Нужно еще проявлять к подлинным произведениям искусства элементарное уважение, если не хватает сил на настоящий пиетет... Ведь это, в сущности, предметы культа. Баретта стал медленно вставать с кресла. Он хмурил брови и сжимал кулаки. С... с удовольствием наблюдал за непримиримым, убийственным выражением на его лице: оно его молодило. Оно напоминало ему о том времени, когда приходилось с боем вырывать каждое дело у конкурента, - времени, когда у него еще были конкуренты. - Я вам это попомню, - проворчал итальянец. - Можете не сомневаться. Мы с вами прошли примерно одинаковый жизненный путь. Скоро вы убедитесь, что на улицах Неаполя обучают ударам таким же подлым, как и на улицах Смирны. Он бросился вон из кабинета... Не чувствуя себя неуязвимым, С..., однако, не совсем представлял, какой удар может нанести ему пусть даже очень богатый человек. Он зажег сигару, быстро проиграл в уме все свои дела, дабы убедиться, что все бреши надежно закупорены и идеальная герметичность обеспечена. После того, как полюбовно был улажен конфликт с американской налоговой администрацией, а в Панаме открыто представительство его плавучей империи, ему ничто больше не угрожало. И тем не менее после разговора с Баретта на душе у него остался неприятный осадок: снова эта скрытая неуверенность в себе, от которой он никак не мог избавиться. Он оставил свою сигару в пепельнице, встал и отправился в голубую гостиную к жене. Тревога никогда не покидала его совсем, но когда он брал руку Алфиеры в свою или касался губами ее волос, он испытывал чувство, которое, за отсутствием лучшего определения, называл "уверенностью" - миг абсолютного доверия, единственный, который он не ставил под сомнение, когда наслаждался им. - Вот и вы, наконец, - сказала она. Он склонился к ее лицу: - Меня задержал один досадный... Ну, как все прошло? - Мать нас, разумеется, потащила в дом мод, но отец заупрямился. Мы закончили в Морском музее. Скучища. - Надо уметь и скучать немножко, - сказал он. - Иначе вещи теряют свою привлекательность... К Алфиере из Италии приехали родители, погостить месяца три. С... любезно - но и без колебаний - снял апартаменты в отеле "Ритц". Со своей молодой женой он познакомился в Риме, два года назад, на приеме в посольстве Ливана. Она только прибыла из своей семейной усадьбы на Сицилии, где выросла и которую покидала впервые. Не без помощи матери она за несколько недель взбудоражила видавшее виды столичное общество. Ей тогда едва исполнилось восемнадцать, и она отличалась редкой, в прямом смысле этого слова, красотой, как будто природа сотворила ее, чтобы закрепить свою верховную власть и принизить все сделанное рукой человека. Копна черных волос, лоб, глаза, губы в своей гармонии представлялись как некий вызов жизни искусству, а нос, изящество которого не исключало, однако, твердости характера, придавал лицу легкость, спасая его от холодности, которая почти всегда сопутствует чересчур смелым поискам совершенства; достичь его, а возможно, избежать, удается только природе в ее великие моменты вдохновения или же благодаря таинственной игре случая. Шедевр - таково было единодушное мнение всех, кто смотрел на лицо Алфиеры. Несмотря на все оказываемые ей почести, комплименты, вздохи и прочие восторги в ее адрес, девушка отличалась необыкновенной скромностью и робостью, за что, несомненно, были в ответе и монахини монастыря, где она воспитывалась. Она всегда выглядела смущенной и удивленной, слыша этот льстивый говор, который преследовал ее везде, где бы она ни появилась; под пылкими взглядами мужчин она бледнела, отворачивалась, ускоряла шаг, а на лице ее читалась робость и даже смятение, достаточно неожиданное у ребенка, которому никогда ни в чем не отказывали; трудно было представить существо более очаровательное и при этом почти не осознающее всей степени своей красоты. С... был на двадцать два года старше Алфиеры, но ни мать девушки, ни ее отец - один из тех герцогов, которыми изобилует юг Италии и на чьих гербах, со стертым серебром, сохранились лишь изображения жалких остатков латифундии, общипанных козами, - не нашли ничего аморального в этой разнице возрастов. Напротив, чрезмерная робость, неуверенность девушки в себе, от которой ее не могли излечить ни почести, ни восхищенные взгляды терявших голову поклонников, как бы подталкивали к союзу с сильным и опытным мужчиной; а репутация С... в этом плане была изве