- Что же, сударыня, хозяйка-то очень добрая, и есть и пить можно вволю, да и работа легкая, вот только... - Марта нерешительно умолкла. - О чем вы, Марта? - Да вот хозяйка и слышать не хочет, чтобы я завела себе дружка. А тут полно молодых парней, и многие не прочь водить со мной компанию. Да и придется ли мне еще когда жить в городе... ну, просто жалость, что такой случай зря пропадает. Другие-то не посмотрели бы на хозяйку, да и устроили бы все так, что она ничего и не знала бы, только я дала слово и уж его не нарушу. И ведь дом-то такой, что води кого хочешь, а хозяйке бы и невдомек - кухня большая, темных закоулков полно, хоть кого спрятать можно. Я прикинула в прошлое воскресенье... чего уж тут: я весь вечер проплакала, потому что пришлось мне захлопнуть дверь перед носом у Джема Хирна, а ведь он не вертопрах какой-нибудь, с ним любой девушке водиться не зазорно, да только я дала хозяйке слово... Марта снова чуть не расплакалась, а я ничем не могла ее утешить, так как по прошлому опыту знала, какой ужас обе мисс Дженкинс питали к "дружкам", и нынешнее нервное состояние мисс Матильды не оставляло надежды на то, что ужас этот может уменьшиться. На следующий день я отправилась к мисс Пул и очень удивила ее своим появлением, так как она не заглядывала к мисс Матильде уже два дня. - А теперь я пойду проводить вас, милочка, потому что обещала извещать ее, как себя чувствует Томас Холбрук, а сегодня - это так грустно! - его экономка прислала мне записку, что жить ему остается недолго. Бедный Томас! Эта поездка в Париж оказалась ему не по силам. Его экономка говорит, что он после возвращения и на полях почти не бывал - сидит в конторе, упершись руками в колени, и не читает ничего, а только повторяет: какой Париж чудесный город! Парижу придется за многое ответить, если он убил кузена Томаса, - ведь лучше его на свете человека нет. - А мисс Матильда знает про его болезнь? - спросила я, начиная догадываться о причине ее недомогания. - Да конечно же! Разве она вам ничего не говорила? Я ей сразу сообщила, недели две тому назад, как только сама узнала. Странно, что она вам ничего не сказала! Вовсе нет, подумала я, но промолчала. Мне было стыдно, что любопытство толкнуло меня заглянуть в это нежное сердце, и я не собиралась разглашать его тайны, которые, как полагала мисс Мэтти, были скрыты от всего мира. Я проводила мисс Пул до маленькой гостиной мисс Матильды и оставила их одних. И я не удивилась, когда ко мне в спальню постучала Марта и предупредила, что я буду обедать одна - у хозяйки опять разболелась голова. Мисс Мэтти спустилась в гостиную к чаю, но, видимо, это стоило ей больших усилий, и, словно желая искупить дурное чувство, с каким она, наверное, весь день вспоминала свою покойную сестру мисс Дженкинс, в чем теперь горячо раскаивалась, она долго и подробно рассказывала мне, как добра и как умна была Дебора в юности, как она решала, какие платья им следует надеть на званый вечер (призрачный, зыбкий образ тоскливых званых вечеров в далеком-далеком прошлом, когда мисс Мэтти и мисс Пул были юными девушками!), и как Дебора вместе с их матушкой создала общество помощи беднякам и обучала девочек стряпне и шитью, и как Дебора однажды танцевала с лордом, и как она гостила у сэра Питера Арли, а потом пыталась поставить скромный дом священника на ту же ногу, что и Арли-Холл, где держали тридцать слуг, и как она ухаживала за мисс Мэтти во время долгой болезни, о которой я прежде ничего не слыхала, но которую теперь мысленно отнесла ко времени, последовавшему за отказом мистеру Холбруку. Вот так мы весь долгий ноябрьский вечер вполголоса говорили о былых временах. На следующий день мисс Пул пришла сказать, что мистер Холбрук скончался. Мисс Мэтти выслушала ее молча - ведь после того, что она рассказала нам накануне, мы ничего другого ждать и не могли. Мисс Пул упорно добивалась от нас слов сожаления, спрашивая, не грустно ли это, то и дело повторяя: - Только вспомнить этот чудный июньский день, когда он казался таким здоровым! И он мог бы прожить еще двадцать лет, если бы не уехал в этот мерзкий Париж, где они все время устраивают революции. Она умолкла, ожидая, не скажем ли мы чего-нибудь. Я увидела, что мисс Мэтти не в силах произнести ни слова - она вся дрожала, - а потому я сказала то, что чувствовала на самом деле, и, посидев еще довольно долго (не сомневаюсь, все это время мисс Пул думала о том, как спокойно приняла мисс Мэтти ее новость), наша гостья наконец удалилась. Мисс Мэтти приложила все старания, чтобы скрыть свои чувства - даже от меня - и больше никогда не упоминала мистера Холбрука, хотя книга, которую он ей привез, лежит на столике возле ее кровати рядом с Библией. Она полагает, что я не слышала, как она попросила крэнфордскую модистку переделать ее чепцы так, чтобы они стали похожи на чепцы миссис Джеймисон, и не обратила; внимания на ответ: - Но она же носит вдовьи чепцы, сударыня! - Да? Я имела в виду только фасон... не вдовий, конечно, а такой, как у миссис Джеймисон. Именно эти усилия породили нервное подергивание головы и рук, которое я с этих пор стала замечать у мисс Мэтти. Весь вечер того дня, когда мы узнали о кончине мистера Холбрука, мисс Матильда была молчалива и задумчива. После молитвы она снова позвала Марту, но, казалось, не знала, что ей сказать. - Марта! - произнесла она наконец. - Вы молоды... - и умолкла, так что Марта, чтобы напомнить ей, о чем она начала говорить, сделала книксен и сказала: - Да, сударыня, с вашего разрешения. В прошлый октябрь, сударыня, мне сравнялось двадцать два года. - И может быть, Марта, в один прекрасный день вы встретите молодого человека, который вам понравится и которому вы понравитесь. Я, правда, сказала, чтобы вы не заводили дружков, но если вы встретите такого молодого человека и скажете мне и я увижу, что он достойный молодой человек, я позволю, чтобы он навещал вас раз в неделю. Не дай бог, - продолжала она тихо, - чтобы я причинила горе юным сердцам. Она говорила так, словно разрешала затруднения, которые могут возникнуть в далекою будущем, а потому несколько растерялась, когда Марта радостно затараторила: - С вашего разрешения, сударыня, вот Джем Хирн - он плотник, зарабатывает в день три шиллинга шесть пенсов, и в нем росту без башмаков шесть футов одни дюйм, с вашего разрешения, сударыня. И если вы утречком наведете о нем справки, вам все скажут, что он не вертопрах какой-нибудь, а уж он-то как рад будет прийти сюда завтра вечером! Хотя мисс Мэтти и была ошеломлена, она покорилась Судьбе и Любви. ГЛАВА V  СТАРЫЕ ПИСЬМА Я часто замечала, что почти всем людям свойственна привычка экономить на тех или иных мелочах, тщательно сберегая какую-то ничтожную долю пенса, причем всякая неудача в этом вызывает горькую досаду, хотя тот же человек способен бросать шиллинги или даже фунты на самые пустые затеи. Я знавала одного пожилого джентльмена, который со стоической невозмутимостью принял известие о банкротстве акционерного банка, где хранилась часть его капитала, но весь долгий летний день пилил своих семейных за то, что кто-то из них вырвал (а не аккуратно отрезал) исписанные листки из его ставшей теперь бесполезной банковской книжки. Ведь в результате из нее выпало и несколько чистых листков, и этот ненужный расход бумаги (экономия которой была его коньком) расстроил его гораздо больше потери денег. Когда в употребление вошли конверты, они превратились для него в источник вечных мучений, и он несколько смирялся с таким переводом возлюбленного своего материала, только когда ему удавалось ценой долгого и кропотливого труда вывернуть наизнанку конверт от полученного им письма, дабы его можно было использовать вновь. Даже теперь, когда годы несколько его укротили, он печально поглядывает на дочерей, если они, принимая приглашение, пишут ответные три строчки на целой чистой странице, а не на половинке. Должна признаться, что такая слабость свойственна и мне. Моя страсть - веревочки. Мои карманы всегда набиты клубочками бечевок, подобранных и свернутых, чтобы использовать их при случае, который никогда не представляется. Меня очень раздражает, если веревочку на пакете разрезают, вместо того чтобы терпеливо и аккуратно распутать каждый узел. А как хватает у людей духа с такой небрежностью пользоваться резиновыми кольцами, которые представляют собой, так сказать, обожествленные веревочки, я, право, не в силах понять. Для меня резиновое колечко - это бесценное сокровище. У меня хранится такое кольцо, далеко не новое - я подобрала его с пола почти шесть лет назад. Честное слово, я несколько раз пыталась применить его к делу, но у меня так и не хватило духа позволить себе подобное мотовство. Кое-кого огорчают крохотные кусочки масла. Они перестают следить за разговором, злясь на привычку некоторых людей обязательно брать масла больше, чем им требуется. Вы не замечали тревожного (почти гипнотического) взгляда, который подобные люди устремляют на такой кусочек? С каким облегчением они, если бы могли, убрали бы его с глаз долой, сунув в собственный рот и проглотив! И они испытывают глубочайшее облегчение, если тот, на чьей тарелке покоится злополучный кусочек, внезапно отламывает корочку жареного хлеба (хотя вовсе его не хочет) и доедает свое масло. Во всяком случае, это не напрасный расход. А мисс Мэтти Дженкинс берегла свечи. У нас было много способов, позволявших употреблять их как можно меньше. Она часами продолжала вязать в ранние зимние вечера (она умела делать это и в темноте, и при свете камина), а когда я просила разрешения зажечь свечи, чтобы докончить манжеты, которые подрубала, она говорила что будет гораздо приятнее "посумерничать". Свечи обычно появлялись в комнате вместе с чаем, но зажигались они по одной. Так как мы жили в постоянном ожидании знакомых, которые могли зайти в любой вечер (но никогда не заходили), требовалась некоторая сноровка, чтобы наши свечи всегда были одинаковой длины и можно было бы сделать вид, будто они всегда горят у нас обе. Поэтому без гостей они горели по очереди, и чем бы мы ни занимались, о чем бы ни говорили, мисс Мэтти не спускала глаз с горящей свечи, готовая в нужную минуту погасить ее и зажечь другую, прежде чем длина их окажется настолько разной, что им уже не удалось бы выровняться до конца вечера. Как-то вечером эта экономия свечей особенно меня раздражала. Мне очень надоело сидеть и "сумерничать", хочу я того или нет, тем более что мисс Мэтти задремала и я боялась разбудить ее, начав мешать уголь в камине, а потому я не могла даже сесть на коврик у огня и, поджариваясь, шить при его свете, как делала обычно. Мне показалось, что мисс Мэтти видит во сне свою юность, так как она раза два бормотала слова, касавшиеся тех, кто давно уже умер. Когда Марта принесла зажженную свечу и чай, мисс Мэтти, вздрогнув, проснулась и посмотрела вокруг недоуменным взглядом, точно ожидала увидеть совсем не нас. Ее лицо омрачила легкая грусть, когда она узнала меня, но она тут же попыталась улыбнуться мне, как всегда. Пока мы пили чай, она говорила о своем детстве и молодости. Быть может, это-то и напомнило ей, что следовало бы просмотреть старые семейные письма и уничтожить те из них, которые не предназначались для чужих глаз, - она часто говорила, что пора бы заняться письмами, но все не бралась за них, словно страшась той боли, которую может причинить такое чтение. Однако в этот вечер она после чая встала и пошла за ними - в темноте, так как гордилась тем, что у каждой вещи в ее доме было свое неизменное место, и всегда поглядывала на меня с неодобрением, если я выходила из своей спальни с зажженной свечой, чтобы взять что-нибудь в соседней комнате. Когда она вернулась, по комнате распространился легкий приятный запах тонкинских бобов. Этот запах я замечала у всех вещей, которые принадлежали ее матери, а многие письма были адресованы ей - пожелтевшие пачки любовных писем шестидесяти-семидесятилетней давности. Мисс Мэтти развязала ленту со вздохом, но тут же его подавила, словно не полагалось сожалеть о том, как быстро проходит время и сама жизнь. Мы согласились, что будет лучше, если мы будем просматривать их раздельно, беря по письму ив одной и той же пачки и пересказывая содержание друг другу, прежде чем его уничтожить. До этого вечера я не представляла себе, какой это скорбный труд - читать старые письма, хотя не берусь объяснить, почему. Сами письма были настолько радостными, насколько могут быть письма - во всяком случае, эти первые. Их преисполняло яркое и живое ощущение настоящего времени, такое сильное и всепроникающее, словно время это не могло миновать, а теплые бьющиеся сердца, запечатлевшиеся на этих страницах, не могли умереть и бесследно исчезнуть с солнечного лика земли. Мне кажется, я не испытывала бы такой грусти, если бы в письмах ее было, больше. Я заметила, что по морщинистым щекам мисс Мэтти скатываются слезинки и она часто протирает очки. И во мне проснулась надежда, что уж теперь-то она зажжет вторую свечу - ведь слезы застилали и мои глаза, а при свете второй свечи было бы легче разбирать бледные, выцветшие строчки. Но нет! Даже слезы не заставили ее забыть о бережливости. Первые письма хранились в двух пачках, связанных вместе и снабженных пометкой (почерком мисс Дженкинс): "Письма, которыми обменивались мой досточтимый отец и нежно любимая матушка перед тем, как они вступили в брак в июле 1774 года". Крэнфордскому священнику, по моим подсчетам, было тогда лет двадцать семь, а мисс Мэтти сказала мне, что ее мать вышла замуж восемнадцати лет. Я хорошо представляла себе покойного священника по его портрету в столовой, на котором он был изображен чопорным, величественно прямым, в огромном парике, в полном облачении и в мантии, а его рука опиралась на единственную опубликованную им проповедь - и теперь мне было как-то странно читать эти письма. Они были исполнены пылкой юной страсти - короткие безыскусственные фразы, только что продиктованные сердцем, совсем не похожие на пышный латинизированный джонсоновский стиль напечатанной проповеди, которую он произнес перед лондонским судьей, совершавшим объезд округа. Эти письма представляли любопытный контраст с письмами его юной невесты. Ей, по-видимому очень досаждало, что он требует от нее выражений любви и она не совсем понимала, зачем он все время повторяет по-разному одно и то же. Но зато она весьма ясно излагала свое горячее желание иметь белое "падуасуа" (чем бы это ни было), и шесть или семь писем содержали главным образом просьбы, чтобы ее возлюбленный пустил в ход свое влияние на ее родителей (которые, очевидно, держали ее в ежовых рукавицах), дабы они купили ей такой-то и такой-то наряд, а главное - белое "падуасуа". Его совсем не заботило, как она одета: ему она всегда представлялась очаровательной, в чем он старательно ее и заверял, когда она просила, чтобы он в своем ответе упомянул, что ему особенно нравятся вот такие фасоны, а она покажет его письмо родителям. Однако в конце концов он как будто понял, что она не согласится назначить день свадьбы, пока не сошьет себе trousseau {Приданое (франц.)} по своему вкусу, и прислал ей письмо, которое, судя по всему, сопровождало большой сундук со всевозможными нарядами и украшениями и в котором он просил, чтобы она оделась так, как ей хочется. Это было первое письмо с пометкой тонким изящным почерком "от моего дорогого Джона". Вскоре после этого они поженились - во всяком случае, об этом свидетельствовал, как я решила, - перерыв в их переписке. - Мы должны их сжечь, я полагаю, - сказала мисс Мэтти, нерешительно поглядывая на меня. - Кому они будут нужны, когда меня не станет? И одно за другим она начала бросать их в пылающий огонь, дожидаясь, чтобы каждое вспыхнуло, сгорело и улетело в трубу легким белым пеплом, и лишь затем обрекая на ту же судьбу следующее. В комнате теперь стало достаточно светло, но я, как и она, завороженно следила за гибелью этих писем, заключавших искренний жар честного мужественного сердца. Далее следовало письмо тоже с пометкой мисс Дженкинс: "Письмо с благочестивыми поздравлениями и наставлениями от моего достопочтенного деда моей возлюбленной матушке по поводу моего рождения. А также несколько практических советов о желательности содержания конечностей новорожденных младенцев в тепле от моей добросердечной бабушки". Первая часть действительно заключала в себе суровую и проникновенную картину материнских обязанностей и предостережения против зол этого мира, которые грозно подстерегают двухдневного ребенка. Жена его ничего не пишет, добавил старый джентльмен, ибо он ей это запретил, так как нездоровье, вызванное вывихнутой лодыжкой, не позволяет ей (заявил он) держать в руке перо. Однако в самом низу страницы стояло крохотное "перевернуть", и на обороте действительно оказалось письмо к "моей милой, милой Молли" с просьбой, чтобы она, выйдя из своей комнаты в первый раз, ради всего святого, поднялась бы по лестнице вверх, а ни в коем случае не спустилась бы вниз, и с советом укутывать ножки малютки во фланель и греть ее у огня, хотя сейчас и лето, потому что младенцы такие слабенькие. Было очень трогательно наблюдать по письмам, которыми молодая мать, по-видимому, постоянно обменивалась с бабушкой, как любовь к ребенку изгоняет из ее сердца девическое тщеславие. В них опять начало фигурировать белое "падуасуа", вновь заняв весьма видное место. В одном оно было перешито в крестильный наряд для младенца. Оно украшало малютку, когда она вместе с родителями отправилась погостить день-другой в Арли-Холле. Оно делало ее еще прелестней, когда она была "самой прилесной крошкой на всем свете. Милая матушка, если бы вы видели ее! Скажу безпрестрасно, она обещает вырасти настоящей красавицей!". Я вспомнила мисс Дженкинс, седую, морщинистую, иссохшую, и подумала, а узнала ли ее мать среди райских кущей. И тут же почувствовала, что да, узнала и что они предстали там друг другу в ангельском обличий. Письма священника появились вновь только после большого перерыва. И его жена метила их уже по-другому - не от "моего дорогого Джона", но от "моего досточтимого супруга". Письма писались по случаю издания той самой проповеди, которая была изображена на портрете. Эта проповедь, произнесенная "перед его честью верховным судьей", а затем "изданная по желанию прихожан", была, по-видимому, кульминацией, центральным событием всей его жизни. Ему пришлось поехать в Лондон, чтобы проследить за тем, как ее будут печатать. Он посетил многих друзей и советовался со всеми ними, прежде чем решил, какому типографу можно поручить столь важное дело, и в конце концов почетная обязанность была возложена на Дж. и Дж. Ривингтонов. Этот торжественный случай, по-видимому, пробудил в достойном священнослужителе особое литературное вдохновение, так как во всех его письмах к жене непременно появлялась латынь. Одно из них, я помню, кончалось так: "И я вечно храню в памяти добродетели моей Молли, dum memor ipse mei, dum spiritus regit artus" {Пока я не забуду сам себя, пока ведет меня мой слабый дух (лат.).}, что, принимая во внимание не слишком гладкий стиль и нередкие орфографические ошибки той, кому он писал, неопровержимо доказывает, насколько он "идеализировал" свою Молли, а, как говаривала мисс Дженкинс: "Нынче люди постоянно твердят об идеализировании, что бы это слово ни значило". Но и это было пустяками по сравнению с латинскими виршами, которые ему вдруг пришла охота сочинять и в которых Молли неизменно фигурировала как "Мария". Письмо с carmen {Стихами (лат.).} было снабжено ее пометкой: "Древнееврейские стихи, присланные мне моим досточтимым супругом, когда я ожидала письма, колоть ли свинью, но придется подождать. Не забыть послать эту поэмму сэру Питеру Арли, как желает мой супруг". В приписке, сделанной его рукой, указывалось, что она была напечатана в "Журнале для джентльменов" за декабрь 1782 года. Ее письма мужу (которые он хранил так бережно, словно это были Epistolae {Послания (лат.).} Марка Туллия Цицерона), несомненно, приносили отсутствовавшему супругу и отцу гораздо больше удовлетворения, чем его письма ей. Она рассказывала ему о том, как Дебора каждый день очень аккуратно подрубает заданный шов и читает ей вслух из книг, которые он указал, и какая она "бойкая не по летам", послушная девочка, но все время задает вопросы, на которые ее мать не знает, что ответить. Но, конечно, она не роняет себя, говоря "не знаю", а либо начинает мешать уголь в камине, либо отсылает "бойкую" девочку с каким-нибудь поручением. Теперь любимицей матери была Мэтти, обещавшая (подобно сестре в ее возрасте) стать настоящей красавицей. Это я прочла мисс Мэтти вслух, а она улыбнулась и слегка вздохнула, когда я дошла до простодушного пожелания, чтобы "малютка Мэтти не была щиславной, даже если она и вырастет красавицей". - У меня были прелестные волосы, милочка, - сказала мисс Мэтти, - и красивые губы. И я заметила, что она тут же поправила чепец и выпрямилась, Но вернемся к письмам миссис Дженкинс. Она рассказывала мужу о приходских бедняках - какие незатейливые домашние лекарства она прописала, какое послала подкрепляющее средство прямо с плиты. По-видимому, она грозила всем бездельникам, розгой его гнева. Она спрашивала у него распоряжений относительно коров и свиней, хотя не всегда их получала, как я уже упомянула выше. Когда вскоре после напечатания проповеди у них родился сын, добрая бабушка уже скончалась, но в пачке хранилось еще одно письмо от деда, еще более суровое и зловещее, так как теперь от ловушек света следовало оберегать мальчика. Старик живописал все разнообразные грехи, в которые может впасть мужчина, и к концу я уже не понимала, каким образом хоть одному мужчине удается умереть естественной смертью. У меня создалось впечатление, что жизнь почти всех друзей и знакомых почтенного старца должна была неизбежно завершаться виселицей, и меня нисколько не удивило, что жизнь человеческую он называл не иначе как "юдолью слез". Мне показалось странным, что я никогда прежде ничего не слышала про этого брата, но я решила, что он умер во младенчестве, - иначе его сестры, конечно же, упоминали бы его имя. Мало-помалу мы добрались до пакетов, содержавших письма мисс Дженкинс. Их мисс Мэтти было жаль сжигать. Прочие, сказала она, интересны только тем, кто любил писавших, и ей было бы больно, если бы они попали в руки чужих людей, которые не знали дорогой матушки, не знали, какой превосходной женщиной она была, хотя и не всегда писала слова так, как их пишут нынче. Но письма Деборы так прекрасны! Чтение их может принести пользу кому угодно. Она довольно давно читала миссис Чэпоун, но помнит, как думала тогда, что Дебора могла бы сказать то же самое нисколько не хуже. Ну, а миссис Картер! Ее письма восхваляют только потому, что она написала "Эпиктета", но зато Дебора никогда бы не позволила себе употребить столь простонародное выражение, как "видать"! Мисс Мэтти очень не хотелось предавать эти письма огню, что было совсем нетрудно заметить. Она не допустила, чтобы я быстро и небрежно прочитала их про себя. Нет, она забрала их у меня и даже зажгла вторую свечу, чтобы прочесть их вслух с надлежащим выражением и не запинаясь на длинных словах. О, боже мой! Как я жаждала фактов вместо рассуждений, пока длилось это чтение! Этих писем нам хватило на два вечера, и не скрою, что я успела за это время поразмыслить над всякой всячиной, хотя неизменно оказывалась на своем посту к концу каждого предложения. Письма священника, его жены и тещи все были достаточно кратки и содержательны, а кроме того, написаны простым почерком и тесными строчками. Иной раз целое письмо умещалось на четвертушке листа. Бумага пожелтела, чернила побурели, а некоторые листы (как объяснила мне мисс Мэтти) пересылались еще старинной почтой: штамп в уголке изображал почтальона, мчащегося во весь дух на коне и трубящего в рог. Письма миссис Дженкинс и ее матери заклеивались большими круглыми красными облатками, ибо писались еще до того, как "Покровительство" мисс Эджуорт изгнало употребление облаток из приличного общества. Судя по всему, франкированные конверты были в большой цене, и стесненные в средствах члены парламента даже расплачивались ими со своими кредиторами. Преподобный Дженкинс запечатывал свои эпистолы огромной печатью с гербом, и по тому тщанию, с каким исполнялся этот обряд, можно было заключить, что, по его мнению, их надлежало аккуратно вскрывать, а не ломать печать небрежной или нетерпеливой рукой. Письма же мисс Дженкинс принадлежали более поздней эпохе как по форме, так и по почерку. Они писались на квадратных листках, которые мы давно уже называем старомодными. Ее почерк в сочетании с ее пристрастием к многосложным словам был превосходно приспособлен для того, чтобы заполнить такой лист, после чего можно было с гордостью и удовольствием искусно писать поперек него. Бедную мисс Мэтти это ставило в тупик, так как слова разрастались, точно снежный ком, и к концу письма достигали невероятной величины. В одном из писем к отцу, несколько богословском и аргументативном по тону, мисс Дженкинс упомянула Ирода, тетрарха Идумеи. Мисс Мэтти прочла вместо этого "Ирод, петрарх Этрурии" и была довольна так, словно нисколечко не ошиблась. Я не помню точных дат, но, кажется, самую длинную серию писем мисс Дженкинс написала в 1805 году, когда гостила у каких-то друзей под Ньюкаслом-на-Тайне. Эти друзья были близко знакомы с начальником тамошнего гарнизона и узнавали от него о всех приготовлениях, которые делались, чтобы отразить вторжение Буонапарте, ибо некоторые люди полагали, что он попытается высадиться в устье Тайна. Мисс Дженкинс, очевидно, очень тревожилась, и первые из этих ее писем отличались вполне внятным языком и содержали описание того, как семья ее друзей готовилась к этому ужасному событию, одежды, связанной в узлы, чтобы можно сразу же бежать в Олстон-Мур (дикое гористое местечко на границе Нортумберленда и Камберленда), а также сигнала, который должен был предупредить, что пора бежать, и одновременно призвать к оружию волонтеров - подать же его (если мне не изменяет память) должны были звонари, ударив в церковные колокола особым, зловещим образом. Однажды, когда мисс Дженкинс со своими друзьями присутствовала на званом обеде в Ньюкасле, вдруг раздался этот набат (не слишком умная репетиция, если мораль басни о мальчике и волке содержит в себе зерно истины, но, как бы то ни было, сигнал подали), и на следующий день мисс Дженкинс, едва оправившись от испуга, подробно описала звук набата, охвативший всех ужас, спешку и тревогу, после чего, отдышавшись, добавила: "Какими ничтожными, дорогой батюшка, в настоящую минуту представляются все наши вчерашние страхи умам спокойным и любознательным!" И тут мисс Мэтти прервала чтение: - Но, право же, милочка, тогда они вовсе не были ничтожными или пустыми. Помню, как я просыпалась по ночам, и мне казалось, что я слышу топот французов, вступающих в Крэнфорд. Многие говорили, что нам следует укрыться в соляных копях - и мясо там прекрасно сохранилось бы, но только, пожалуй, нас мучила бы жажда. А отец произнес множество проповедей; утренние были посвящены Давиду и Голиафу и должны были вдохновить простых людей на то, чтобы в случае нужды они пустили в ход лопаты и кирпичи, а в вечерних доказывалось, что Наполеон (это еще одна из кличек Бони, как мы его называли) - не что иное, как Аполлион и Абадонна. Помню, отец ожидал, что его попросят напечатать эти вечерние проповеди, но, наверное, прихожане уже наслушались их вдосталь. Питер Мармадьюк Арли Дженкинс ("бедный Питер", как начала называть его тут мисс Мэтти) в это время находился в школе в Шрусбери. Священник вновь взялся, за перо и подновил свою латынь, дабы переписываться с сыном. Было очевидно, что письма мальчика писались по образчику. Они отличались завидной серьезностью, повествовали о том, как он занимается, и о различных его интеллектуальных устремлениях и чаяниях, время от времени подкрепляемых цитатами из древних авторов. Но порой животная натура прорывалась в коротеньких фразах вроде нижеследующей, которая, видимо, была написана с трепетной поспешностью уже после того, как письмо прошло цензуру: "Милая мамочка, пришли мне, пожалуйста, сладкий пирог и положи в него побольше цукатов". "Милая мамочка", вероятно, посылала ответы своему сыночку в форме пирогов и сластей, потому что в этой пачке ни одного ее письма не было, но зато она содержала набор посланий от отца, на которого латынь в письмах сына подействовала, как звук боевой трубы на старого кавалерийского коня. Конечно, я мало что знаю о латыни, и возможно, это великолепный язык, однако, мне кажется, он не слишком полезен, во всяком случае, если судить по тем кусочкам, которые мне запомнились из писем старого священника. Например, такой: "На твоей карте Ирландии этого города нет, но Bonus Bernardus non videt omnia {Добрый Бернард видит не все (лат.).}, как гласят Proverbia" {Пословицы (лат.).}. Вскоре стало совершенно ясно, что "бедный Питер" то и дело попадался на проказах и шалостях. В пачке было несколько писем к отцу, полных напыщенных выражений раскаяния по поводу какой-то проделки, а среди них оказалась плохо написанная, плохо сложенная, плохо запечатанная записка, вся в пятнах слез: "Милая, милая, милая, дорогая мамочка, я исправлюсь, я правда исправлюсь, но, пожалуйста, пожалуйста, не болей из-за меня. Я этого не стою, но я буду хорошим, милая мамочка". Когда мисс Мэтти прочла эту записку, она не могла от слез вымолвить ни слова и молча протянула ее мне. Потом она встала и унесла ее в священные пределы своей комнаты из страха, что мы можем нечаянно ее сжечь. - Бедный Питер! - сказала она. - Его все время наказывали. Он был слишком покладист. Товарищи вовлекали его в нехорошие шалости, а сами оставались в стороне. Но он был большой проказник. И не мог удержаться, если ему представлялся случай пошутить. Бедный Питер! ГЛАВА VI  БЕДНЫЙ ПИТЕР Будущее бедного Питера простиралось перед ним, не без приятности размеченное его близкими, однако Bonus Bernardus non videt omnia и на его карте. Ему предстояло кончить шрусберийскую школу с отличием, после чего собрать еще более обильную жатву отличий в Кембридже, а затем получить приход, как подарок от его крестного отца сэра Питера Арли. Бедный Питер! Его жизненный путь оказался совсем не таким, как надеялись и планировали его близкие. Мисс Мэтти рассказала мне все подробности, и, по-моему, это принесло ей большое облегчение. Он был любимцем их матери, которая, по-видимому, обожала всех своих детей, хотя слегка побаивалась ума и образованности Деборы. Дебора была любимицей отца и, когда он разочаровался в Питере, стала его гордостью. Единственным отличием, которое Питер заслужил в шрусберийской школе, была репутация на редкость доброго малого и заводилы всяческих проказ. Отец был огорчен, но мужественно попробовал исправить дело. У него не было денег, чтобы послать Питера подготовиться к университету у какого-нибудь хорошего преподавателя, но он мог сам его подготовить, и мисс Мэтти поведала мне о грозных приготовлениях - о словарях и лексиконах, загромоздивших кабинет их отца в то утро, когда Питер приступил к занятиям. - Бедная мамочка! - сказала мисс Мэтти со вздохом. - Я хорошо помню, как она стояла в передней неподалеку от двери кабинета и прислушивалась к голосу отца. Я сразу понимала по ее лицу, все ли идет хорошо. И довольно долго все шло хорошо. - Ну, а почему же лотом все пошло дурно? - спросила я. - Наверное, из-за этой скучной латыни? - Нет, не из-за латыни. Отец был доволен Питером, потому что с ним Питер занимался очень усердно. Но он думал, что над жителями Крэнфорда можно подшучивать и ставить их в смешное положение, а им это не нравилось. Да и кому понравилось бы, что над ним смеются? Он все время их дурачил. "Дурачить" - грубое слово, милочка, и, надеюсь, вы не скажете своему батюшке, что я его употребила: мне не хотелось бы, чтобы он думал, будто я употребляю грубые выражения, хотя столько лет провела рядом с такой женщиной, как Дебора. И сами его ни в коем случае не употребляйте. Право, не знаю, как оно сорвалось у меня с языка. Наверное, потому, что я думала про бедного Питера, а это было его любимое словечко. Но тем не менее он был настоящим джентльменом. И походил на милого капитана Брауна тем, что всегда старался помогать старикам и детям. И все же он любил шутить и проказничать и почему-то думал, будто пожилые крэнфордские дамы готовы поверить чему угодно. В те дни здесь жило много старых дам; конечно, и теперь наше общество состоит почти из одних дам, но мы далеко не так стары, как бывали стары дамы в дни моей молодости. Мне и сейчас трудно удержаться от смеха, когда я вспоминаю некоторые проделки Питера. Нет, я не стану рассказывать вам о них, милочка, потому что боюсь, как бы они не шокировали вас меньше, чем следовало бы, - ведь они были совсем неблагонравными. Однажды он даже обманул нашего отца, переодевшись дамой, которая будто бы остановилась в городе проездом и пожелала познакомиться со священником, "издавшим столь превосходную проповедь, произнесенную в дни судебной сессии". Питер рассказывал, что он ужасно перепугался, когда увидел, как отец всему поверил - он заговорил о своих проповедях про Наполеона Буонапарте и даже предложил переписать их для нее... то есть для него... нет-нет, для нее, ведь Питер был тогда дамой. Он рассказывал мне, что никогда еще так не трусил, как в те минуты, пока отец говорил. Он думал, что отец догадается, но ведь тогда Питеру пришлось бы очень плохо. И все равно кончилось это для него не так уж хорошо, потому что отец поручил ему переписать все двенадцать буонапартовских проповедей для приезжей дамы, а ведь это же был сам Питер, вы понимаете? Он был этой дамой. И один раз, когда ему очень хотелось пойти удить рыбу, он сказал: "Черт бы побрал эту бабу" - очень грубое выражение, милочка, но Питер не всегда следил за своей речью так, как следовало бы. "Отец до того рассердился, что я чуть не умерла от страха. И все-таки мне очень хотелось смеяться, глядя, как Питер делал исподтишка книксены всякий раз, когда отец хвалил прекрасный вкус этой дамы и здравость ее суждений. - А мисс Дженкинс знала об этих проделках? - спросила я. - Нет-нет! Дебору они так шокировали бы! О них не знал никто, кроме меня. Ах, если бы я всегда знала планы Питера! Но иногда он мне ничего не говорил. Он все повторял, что старушкам в городе не хватает пищи для пересудов, но мне кажется, он ошибался. Они три раза в неделю получали "Сентджеймскую хронику", так же как и мы сейчас, а у нас всегда есть в избытке о чем поговорить; я помню, что стоило им сойтись вместе, и они ни на минуту не умолкали. Но, возможно, школьники разговаривают больше, чем дамы. И вот случилось нечто очень печальное и ужасное. Мисс Мэтти встала, подошла к двери и приотворила ее - в передней никого не было. Тогда она позвонила и, когда вошла Марта, велела ей сходить за яйцами на ферму по ту сторону городка. - Я запру за вами дверь, Марта. Вам ведь не страшно пойти? - Нет, сударыня, ни чуточки. Джем Хирн только рад будет меня проводить. Мисс Мэтти выпрямилась во весь рост и, едва мы остались одни, выразила сожаление, что Марте несколько не хватает девичьей скромности. - Мы задуем свечу, милочка. Ведь разговаривать можно и при свете камина. Ну вот! Видите ли, Дебора уехала недели на две погостить у каких-то друзей. Я помню, день был очень тихий, совсем безветренный, и сирень стояла в полном цвету, так что, наверное, была весна. Отец ушел навестить больных прихожан - я помню, что видела, как он спускался с крыльца в парике, широкополой шляпе и с тростью. Не могу понять, что делалось с нашим бедным Питером - он был таким добрым, и все-таки ему всегда словно доставляло удовольствие дразнить Дебору. Она никогда не смеялась его шуткам и считала, что он неблаговоспитан и недостаточно прилежен, и это все его сердило. И вот, как оказалось, он пробрался в ее спальню и надел ее старое платье, шаль и шляпку - те, что она постоянно носила в Крэнфорде, и в городе не нашлось бы человека, который не знал бы этой шали и шляпки. А потом он так завернул подушку, что можно было подумать, будто (вы уверены, милочка, что хорошо заперли дверь? Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь услышал)... будто это младенец в длинной белой рубашечке. Он сказал мне после, что хотел только дать городу пищу для разговоров, ему и в голову не приходило, что это может бросить тень на Дебору. И он начал расхаживать по ореховой аллее так, что кусты закрывали его только наполовину, и нянчил подушку, точно младенца, и говорил всякие ласковые слова, как всегда делают в таких случаях. И тут... тут на улице как раз показался отец, который, как всегда, шел величественно и неторопливо. И что же он увидел? Густую толпу - человек двадцать, не меньше, - которая прильнула к ограде его сада. Сначала он решил, что они смотрят на новый рододендрон, который был в полном цвету и которым он очень гордился, а потому замедлил шаг, чтобы они могли полюбоваться подольше. И ему пришла в голову мысль, что это может послужить темой для проповеди, и он начал обдумывать, нельзя ли сопоставить рододендроны с лилиями полевыми. Бедный отец! Когда он подошел ближе, ему показалось странным, что его никто не замечает, но все головы прижимались к ограде: все что-то пристально разглядывали в саду. Отец остановился рядом с ними, собираясь, как он объяснил позже, пригласить их в сад, чтобы там полюбоваться прекрасными дарами растительного царства, когда... ах, милочка, я и сейчас дрожу при одном воспоминании об этом... он сам взглянул за ограду и увидел... Не знаю, что он тогда подумал, но старый Клейр говорил мне, что лицо у него стало от гнева совсем серым, а глаза под сдвинутыми черными бровями метали пламя. И он сказал - таким ужасным голосом, - чтобы они остались стоять тут, чтобы никто не посмел сделать ни шагу, а сам с быстротой молнии распахнул калитку, схватил бедного Питера, сорвал с него одежду - платье, шаль и шляпку, а подушку кинул за ограду тем, кто там стоял. Потом... он и правда был вне себя от гнева... потом он на глазах у всех этих людей начал бить Питера тростью! Милочка, эта мальчишеская шалость в солнечный день, когда все, казалось, было так хорошо, разбила сердце моей матери, а моего отца навсегда сделала другим человеком. Да-да! Старый Клейр говорил, что Питер тоже побелел - совсем как отец - и стоял под градом ударов неподвижно, точно статуя, а ведь отец бил что есть силы. Когда он остановился, чтобы перевести дух, Питер сказал хрипло: "Вы кончили, сэр?" - но не пошевелился. Не знаю, что ответил отец и ответил ли он что-нибудь. Но старый Клейр рассказывал, что Питер повернулся к людям за оградой и отвесил им поклон, такой торжественный и величественный, что ему мог бы позавидовать любой джентльмен, а потом медленно пошел к дому. Я была в кладовой - помогала маме готовить настойку из первоцвета. С тех пор я не переношу этой настойки и запаха этих цветов тоже: мне сразу становится дурно, как в тот день, когда Питер вошел, гордо, точно мужчина... да, и его лицо было уже лицом