ей алмазов Голконды {2}, ныне я бы не поскупился на них. Но я смиряюсь перед волей небес; в руке у меня книга Конфуция, и, перечитывая ее, я обретаю смирение, терпение и мудрость. Мы должны чувствовать печаль, говорит он, но не следует поникать под ее бременем. Сердце мудреца должно быть подобно зеркалу, которое отражает все, оставаясь незапачканным. Неудержимо вертится колесо фортуны, но кто скажет в сердце своем: "Сегодня вознесен буду я?" Благоразумнее держаться середины, которая пролегает между бесчувственностью и отчаянием; не пытаться уничтожить природу, но лишь сдерживать ее, не встречать равнодушием несчастье, а извлекать из любой беды урок. Высшая доблесть не в том, чтобы никогда не знать падений, а в том, чтобы, упав, найти силы вновь подняться {3}. Знай, о почтенный последователь Дао {4}, что ныне я чувствую себя готовым встретить любые превратности судьбы. Всю свою жизнь я стремился обрести мудрость для того, чтобы она дала мне счастье. Я внимал твоим поучениям, беседовал с миссионерами из Европы и, покинув Китай, перенес столько невзгод не из праздного любопытства, а чтобы расширить границы доступного мне счастья. Пускай путешествующие европейцы бороздят моря и пустыни, движимые одним желанием - измерить гору, описать водопад или сообщить, какие товары производятся в разных странах. Их сведения, возможно, сослужат добрую службу купцам и географам, но что они для философа, который стремится понять человеческое сердце, поближе узнать жителей разных стран и обнаружить отличия между ними, созданные особенностями климата, религией, образованием, предрассудками и пристрастиями. Думаю, я дурно распорядился бы своим временем, если бы после всех моих злоключений узнал только, что дом лондонского купца втрое выше дворца нашего великого императора, что одежды английских дам длиннее, чем у мужчин, а священнослужители носят одеяния того цвета, который нам внушает отвращение, и что мундиры у солдат алого цвета, знаменующего для нас мир и невинность. А сколько путешественников ограничиваются рассказами о таких бесполезных мелочах! На одного, кто повествует о духе народа, с которым он знакомился, и проницательно описывает его нравы, суждения, религиозные верования, интриги министров и состояние наук, приходится двадцать занятых праздными пустяками, не представляющими никакого интереса для истинного философа. Их наблюдения ни умножают их собственного счастья, ни делают счастливыми ближнего. Они не учат властвовать собой или мужественно сносить невзгоды, не внушают любви к истинной добродетели или ненависти к пороку. Ведь самый ученый человек может быть несчастен. Нетрудно стать премудрым геометром или астрономом, но очень трудно стать хорошим человеком. Посему я глубоко почитаю путешественника, обращающегося к сердцу, и презираю того, кто лишь тешит воображение читателя. Человек, уехавший из дому с целью усовершенствовать себя и ближнего, - философ, но тот, кто ездит из страны в страну, движимый слепым любопытством, - только праздный бродяга. От Заратустры {5} и до уроженца Тианы {6} я почитаю всех тех великих мужей, кто стремился своими путешествиями объединить мир. И чем дальше они уезжали от дома, тем больше обретали они мудрости и благородства, подобно рекам, что, удаляясь от истоков, становятся все полноводней и прозрачней. И я горд тем, что странствия не столько сделали мою плоть нечувствительной к непогоде и дорожным тяготам, сколько укрепили мой дух в борьбе с превратностями судьбы и приступами отчаяния. Прощай. Письмо VIII [Китаец обманут лондонской проституткой.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Сколь нестерпимы, о кладезь небесной премудрости, были бы эта разлука и расстояние, нас разделяющее, если бы не возможность изливать душу на бумаге и постоянно делиться с тобой всем, что меня занимает. С каждым днем я все больше привыкаю к народу, среди которого живу, и все чаще думаю о том, что со временем, вероятно, найду этих людей более щедрыми, обходительными и гостеприимными, нежели в первые дни моего пребывания здесь. Я начинаю постепенно постигать их нравы, обычаи и понимать причины их отличий от китайцев, этого зерцала вежливости, которому подражают все народы. Вопреки моим вкусам и предубеждениям здешние женщины начинают казаться мне сносными, и я уже могу без отвращения смотреть на томные голубые глаза и зубы белее слоновой кости. Я все чаще склоняюсь к мысли, что красоту нельзя мерить одной меркой. Говоря по правде, манеры здешних дам так милы и прелестны, что я перестаю замечать все эти разительные изъяны их наружности, искупаемые не столь явными, но драгоценными достоинствами ума и сердца. Пусть зубы у англичанок не черные, а большой палец на ноге величиной со ступню китаянки, зато, мой друг, сколько в них душевности, и вдобавок они такие непринужденные, привязчивые, радушные и обольстительные создания! На лондонских улицах я за один вечер получил от женщин больше приглашений, нежели в Пекине за двенадцать лун {1}. Когда я в сумерках возвращаюсь с обычной одинокой прогулки, меня в разное время и на разных улицах встречают эти нарядно одетые и доброжелательные дочери радушия, помыслы которых столь же благородны, как их внешность. Тебе известно, что природа наделила меня наружностью самой невзрачной, тем не менее эти дамы в своем великодушии не придают этому обстоятельству ни малейшего значения. Мое широкое лицо и приплюснутый нос не внушают им отвращения; они догадываются, что я - чужестранец, и это служит для них лучшей рекомендацией. Они, как видно, почитают за долг перед отечеством привечать чужеземцев и оказывать им посильные услуги. Одна берет меня под руку и, можно сказать, заставляет идти с ней, другая обнимает за шею, не желая отстать в гостеприимстве, а третья, еще более любезная, предлагает мне подкрепиться стаканчиком вина для бодрости. Вино здесь пьют только люди богатые, и все же им угощают чужестранца. Недавно одна такая добросердечная особа в белом наряде, как я ни упирался, проводила меня до дому, сияя рядом со мной подобно метеору. Судя по всему, изящное убранство моего жилища очаровало ее. Впрочем, это и неудивительно, ибо оно обходится мне без малого два их шиллинга за неделю. Любезность моей гостьи этим не ограничилась. Уходя, она спросила, который час, и, заметив, что часы мои испорчены, тотчас вызвалась отдать их в починку своему родственнику, что обойдется, конечно, дешевле, а ей, как она меня заверила, не будет стоить ничего. Через несколько дней она принесет мне исправленные часы, и я уже сочиняю приличествующую случаю благодарственную речь. "О небесное совершенство! - скажу я ей, - сколь счастлив я, найдя после стольких мучительных скитаний прекрасную страну, населенную сострадательными людьми! Я еще объеду много стран и увижу много неведомых народов, но где еще я встречу сердце столь чистое, как то, которое бьется в твоей груди! О, без сомнения тебя вскормила клювом Шин-Шин или вспоила своим молоком заботливая Чжин Хун. Звук твоего нежного голоса заставил бы Чжун Фу забыть своих детенышей и вызвал бы из водной глуби самого Бо {2}. Твой слуга навсегда сохранит в душе чувство признательности и верит, что настанет день, когда он прославит среди дочерей Китая твою добродетель, искренность и правдивость!" Прощай. Письмо IX [Распутство англичан. Описание дамского угодника.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Меня обманули! Та, которую я почитал дочерью рая, оказалась хуже самой бесстыдной из питомиц страны Хань {1}. Я лишился пустяка, но утешаюсь тем, что узнал истинную цену обманщицы. Посему я опять проникся полнейшим равнодушием к английским дамам, и наружность их вновь оскорбляет мой взор. Вот так изо дня в день я занят тем, что прихожу к умозаключениям, которые через минуту опровергает горький опыт. Настоящее открывает мне глаза на прошлое, и я обретаю если не мудрость, то смирение. Законы и религия запрещают англичанину вступать в брак более чем с одной женщиной, а потому я решил, что в этой стране не может быть уличных девок. Я заблуждался. Любой англичанин заводит себе столько жен, сколько он в состоянии содержать. Законы этой страны скреплены кровью, их прославляют и оставляют в небрежении. Китаец, которому религия разрешает иметь двух жен {2}, далеко превзойден англичанином в распущенности. Здешние законы подобны книгам Сивиллы {3}, их все чтят, но мало кто читает и еще реже понимает. Даже те, кто считается их блюстителями, спорят по поводу смысла многих из них, а о некоторых даже не слышали. Посему закон, обязывающий англичанина иметь одну жену, строго соблюдается лишь теми, кому либо одной жены более чем достаточно, либо нет денег, чтобы купить себе двух. Остальные же открыто его нарушают и даже нередко похваляются этим. Подобно персам, они, очевидно, считают, что, увеличивая сераль, они доказывают свое мужество. Вот почему здешний мандарин содержит обычно четырех жен, джентльмен - трех, лицедей - двух, а судьи и помещики сначала совращают юных девушек, а потом карают их за распутство. Мое описание может внушить тебе мысль, будто тот, кто заводит себе четырех супруг, в четыре раза превосходит здоровьем того, кто обходится одной, то есть, будто мандарин более крепок телом, чем джентльмен, а джентльмен - чем лицедей. Ничего подобного! Мандарин нередко еле волочит ноги, истощен излишествами и принужден искать разнообразия не от избытка сил, а, напротив, вследствие немощи. Многочисленность жен в высшей степени сомнительное доказательство его мужественности. Кроме помещиков, здесь есть еще особый круг мужчин, главное занятие которых заключается в совращении красавиц. Глупые женщины называют их любезными кавалерами, а женщины умные почитают за чудовищ. Тебе, вероятно, интересно узнать, какими достоинствами отмечены эти мужчины, столь ласкаемые слабым полом; превосходят ли они всех прочих умом или красотой? Я отвечу тебе прямо: у них нет ни ума, ни красоты, но лишь бесстыдство и настойчивость. С помощью бесстыдства и настойчивости любой мужчина, даже в самых преклонных летах, прослывет сердцеедом. Мне даже рассказывали о таких, которые клялись, будто умирают от любви, тогда как всему свету было очевидно, что они вот-вот испустят дух от старости. А удивительнее всего то, что такие-то дряхлые повесы обычно одерживают больше всего бесчестных побед. Такой кавалер каждое утро три часа приводит в порядок свою голову, под чем следует понимать только прическу. Он признанный поклонник не какой-нибудь одной дамы, а всего прекрасного пола. Он, видимо, полагает, что вечером каждая дама непременно простужается, и потому жалует к ней на следующее утро, дабы осведомиться о ее здоровье. Он при всяком удобном случае стремится услужить дамам: стоит одной из них уронить булавку, как он опрометью кидается поднимать ее. Разговаривая с дамой, он непременно приближает губы к самому ее ушку, воздействуя тем самым не только на ее слух. В соответствующих обстоятельствах он спешит придать себе томный вид: прижимает руку к сердцу, зажмуривает глаза и оскаливает зубы. Он очень любит танцевать с дамами менуэт, ибо для этого достаточно раз десять торжественно пройтись по залу в шляпе, иногда бросая нежные взоры на свою даму. Он никого не оскорбляет и спокойно сносит оскорбления. Он готов без конца говорить на любую тему, а когда сказать больше нечего, он начинает смеяться. Таковы приметы сердцееда, который ухаживает за женщиной до тех пор, пока не погубит ее. Его покорность всего лишь уловка, от постоянного же угождения дамам он во всем им уподобляется. Письмо X [Путешествие китайца из Пекина в Москву. Обычаи дауров.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Мне до сих пор не пришлось рассказать тебе о своем путешествии из Китая в Европу через страны, где Природа царит в своей первозданной дикости и являет чудеса среди полного безлюдья, страны, где суровый климат, губительные наводнения, сыпучие пески, непроходимые леса и неприступные горы кладут предел трудам землепашца и обрекают землю на запустение, страны, где в поисках скудного пропитания кочует смуглолицый татарин, чье сердце не ведает жалости, а вид более ужасен, чем опустошение, которое он сеет вокруг. Ты без труда вообразишь, сколь тягостен путь по необозримым пространствам, которые либо пустынны, либо еще более опасны из-за своих обитателей, ибо там - приют изгоев, кои хотя и признают себя подданными Московии или Китая, но не имеют ни малейшего сходства с обитателями этих стран и ведут войну против всего человеческого рода. Как только я оставил позади Великую китайскую стену, глазам моим открылись величественные развалины заброшенных городов. Там были храмы прекрасных пропорций и статуи, изваянные рукой мастеров, а вокруг простирался благодатный и плодородный край, но не было никого, кто мог бы пожинать щедрые дары Природы. Безотрадная картина, могущая обуздать гордыню королей и охладить человеческое тщеславие! Я осведомился у своего проводника о причинах такого запустения. Он объяснил мне, что некогда эти земли принадлежали татарскому князю, а руины - все, что осталось от приюта искусства, изощренного вкуса и довольства. Князь повел неудачную войну с одним из китайских императоров и потерпел поражение: его города были преданы разграблению, а подданные, все до единого, уведены в рабство. Таковы плоды честолюбия земных владык! Десять дервишей мирно спят на одном ковре, а два владыки ссорятся, как ни обширны их царства, - гласит индийская пословица. Право же, друг мой, людская гордыня и жестокость сотворили много больше пустынь, чем Природа! Она благосклонна к человеку, он же платит ей неблагодарностью! Миновав эти края, загубленная краса которых наводит на печальные размышления, я спустя несколько дней прибыл в страну дауров, все еще подчиненную Китаю. Здешняя столица называется Кашгар {1}, но она не идет ни в какое сравнение с европейскими столицами. Ежегодно назначаемые Пекином губернаторы и другие чиновники злоупотребляют своей властью и нередко отнимают жен и дочерей у местных жителей. Привыкшие к унизительной покорности, дауры сносят подобные обиды безропотно или скрывают негодование. Укоренившийся обычай и нужда даже варваров учат тому искусному притворству, которое у придворных взращивается честолюбием и интригами. Глядя на этот произвол власти я думал: "Увы, как мало знает наш мудрый и добрый император о столь непереносимых бесчинствах. Эти провинции расположены так далеко, что никто не услышит их жалоб, и так незначительны, что о них никто не печется. А ведь чем дальше до правительства, тем честнее должен быть его наместник, ибо уверенность в полной безнаказанности порождает насилие". Религиозные верования дауров еще нелепее суеверий сектантов Фо {2}. Как изумился бы ты, мудрый ученик и приверженец Конфуция {3}, верующий в единую и разумную первопричину бытия, если бы тебе довелось увидеть варварские обряды этих слепцов! Как оплакивал бы ты невежество и безрассудство человека! Его хваленый Разум словно лишь сбивает его с верного пути, а грубый инстинкт надежнее указывает дорогу к счастью. Представь себе! Они поклоняются злому божеству, трепещут перед ним и почитают его. В их представлении это - злобный дух, всегда готовый вредить людям, но тем не менее его нетрудно умиротворить. В полночь мужчины и женщины собираются в хижине, которая служит им храмом. Жрец простирается на земле, все присутствующие кричат что есть мочи, а бубны и барабаны поднимают поистине адский грохот. После двух часов этого раздирающего уши шума, который у них именуется музыкой, жрец вскакивает, принимает вдохновенный вид, весь надувается, показывает, что в него вселился демон, и начинает прорицать. В каждой стране, мой друг, брамины {4}, бонзы {5} и жрецы морочат народ, и все перемены происходят от мирян. Жрецы указуют нам перстом путь на небеса, но сами стоят на месте и не торопятся проделать этот путь. Обычаи дауров под стать их верованиям. Умершего они три дня оставляют лежать на постели, на которой он испустил дух, а потом зарывают, но неглубоко, и голову оставляют снаружи. В течение нескольких дней ему приносят всевозможные яства и, только убедившись, что покойник не притрагивается к пище, наконец, засыпают могилу и больше кормить его не пытаются. Как могут люди вести себя столь нелепо? Настойчиво потчевать труп, уже разлагающийся! Где, вновь спрашиваю я, человеческий разум? Ведь свет его не озаряет не только отдельных людей, но и целые народы. Подумать только! Целая страна из страха поклоняется божеству и пытается кормить покойников! Если таковы их священные обряды, то можно ли считать этих людей разумными? И не мудрее ли их обезьяны с острова Борнео? О наставник моей юности! Я убежден, что не будь философов, не будь тех немногих добродетельных людей, которые в сравнении с остальным человечеством кажутся существами иной породы, поклонение жестокому божеству утвердилось бы на земле повсеместно. Страх, а не добрая воля склоняет людей к исполнению долга. На одного человека, добродетельного из любви к добродетели и от сознания долга перед Творцом, приходится десять тысяч, которые блюдут его заповеди лишь из страха перед грядущей карой. И случись им, подобно ученикам Эпикура {6}, укрепиться в мысли, что на небесах не припасены перуны для негодяев, они перестали бы покорствовать и возносить хвалы создателю, даровавшему им жизнь. Прощай. Письмо XI [Польза роскоши, которая делает человека мудрее и счастливее.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Ты познакомился с этой картиной природы в ее первозданной простоте, а теперь скажи, о мой досточтимый друг, так ли привлекают тебя лишения и одиночество? Влечет ли тебя суровая жизнь кочевого татарина и жалеешь ли ты о том, что рожден среди роскоши и ухищрений цивилизации? Впрочем, лучше ответь мне: разве любому образу жизни не присущи свои пороки? Не правда ли, в странах с утонченными нравами пороки многочисленны, но зато не столь ужасны, а у варварских народов они хотя и уступают числом, но зато чудовищны. Вероломство и обман - это пороки цивилизованных наций, легковерие и насилие - спутники обитателей пустынь. Порождает ли роскошь хотя бы половину тех зол, которыми чревата жестокость этих последних? Философы, бичующие роскошь {1}, не понимают, каким благом она оборачивается. Они, по-видимому, не разумеют, что ей мы обязаны большей частью не только наших познаний, но и добродетелей. Призывы обуздывать наши желания, довольствоваться малым и удовлетворять самые насущные телесные потребности - одно краснобайство, и не лучше ли находить радость в удовлетворении невинных и разумных желаний, нежели подавлять их? Ведь наслаждение гораздо приятнее угрюмого удовольствия, которое доставляет мысль, что можно прожить и без наслаждения, не так ли? Чем разнообразней потребности цивилизованного человека, тем шире круг его радостей, ибо они в том и состоят, чтобы удовлетворять потребности по мере их появления. А посему роскошь, умножая наши желания, умножает и возможность достижения счастья. Поразмысли над историей любой страны, славной богатством и ученостью, и ты убедишься, что не было бы там никакой учености, не будь в ней прежде всего роскоши, и что поэты, философы и даже славнейшие ее мужи - все это свита, следующая за колесницей роскоши. Причина тому ясна: мы только тогда стремимся к знаниям, когда они доставляют радость нашим чувствам. Чувство указывает путь, а разум объясняет то, что мы на этом пути обретаем. Сообщи обитателю пустыни Гоби величину параллакса Луны, и он не извлечет из этого никакой радости и только удивится тому, что кто-то не жалеет ни трудов, ни золота ради столь бесполезных сведений. Но укажи, что это открытие сулит ему осязаемые выгоды, ибо способствует мореходству, а благодаря этому он сможет получить платье теплее, ружье надежнее и нож острее, и он придет в восторг, предвкушая будущее свое благополучие. Словом, мы хотим знать только то, чем хотели бы владеть, и как ни порицаем мы роскошь, она пришпоривает все же нашу пытливость и будит желание узнать еще больше. Роскошь не только способствует расширению наших познаний, но и укрепляет нас в добродетели. Взгляни на смуглого дикаря, обитателя Тибета, который утоляет голод плодами раскидистого гранатового дерева и обретает кров среди его ветвей. Я согласен, что у такого существа пороков немного, но они принадлежат к особенно гнусным. Разбой и жестокость в его глазах не преступление, и в сердце его нет места состраданию и доброте, которые облагораживают душу. Он ненавидит своих врагов и убивает побежденных. С другой стороны, просвещенные китайцы и цивилизованные европейцы способны любить даже своих недругов. Я сам был свидетелем того, как англичане помогли своим противникам, участь которых их соотечественники отказались облегчить {2}. Чем богаче страна, тем, говоря языком политики, крепче сплочены ее граждане. Роскошь - дочь всего общества, и человек, склонный к ней, для обретения счастья нуждается в услугах тысячи разных мастеров, а посему хорошим гражданином скорее станет тот, кто связан личным интересом с многими соотечественниками, чем аскет, живущий особняком. Стало быть, как ни рассматривай мы роскошь, мы всякий раз убеждаемся в ее полезности - она обеспечивает трудом тысячи рук, от природы слишком слабых для других более утомительных ремесел, она дает занятие многим людям, которые иначе пребывали бы в праздности, она открывает новые пути к счастью без посягательств на чужое достояние. А потому у нас есть полное право взять роскошь под свою защиту; и поныне непреложны рассуждения Конфуция, сказавшего, что следует наслаждаться жизненными благами в той мере, в какой это совместимо с нашим благополучием и преуспеянием других; и тот, кто открывает новое удовольствие, является одним из самых полезных членов общества. Письмо XII [Похоронные церемонии англичан. Их пристрастие к льстивым эпитафиям.} Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. От описания погребального обряда дауров, которые почитают себя самым просвещенным народом в мире, я должен перейти к описанию похоронных обычаев англичан, почитающих себя не менее просвещенными. Бесчисленные церемонии у постели больного представляются мне неопровержимым доказательством испытываемого ими страха. Спроси любого англичанина, боится ли он смерти, и он ответит решительным "нет"; однако, понаблюдай за его поведением во время болезни, и увидишь, что его уверения лживы. Китайцы в подобных обстоятельствах ведут себя куда искреннее: им ненавистна мысль о смерти, и они не скрывают своего ужаса. Значительную часть жизни они посвящают заботам о своих будущих похоронах. Небогатый ремесленник тратит половину своего заработка на приобретение могилы лет за двадцать до того, как она может ему понадобиться, и отказывает себе в самом необходимом, чтобы ни в чем не нуждаться, когда ему уже ничего не будет нужно. Но кто в Англии воистину заслуживает жалости, так это знатные люди, затем что умирают они при самых печальных обстоятельствах. Здесь взято за правило никогда не сообщать человеку, что дни его сочтены. Посылают за врачом, зовут священника, безмолвная торжественность воцаряется у ложа больного. Несчастный в агонии и ждет от близких сострадания, но никто не скажет ему прямо, что он умирает. Если это человек состоятельный, родственники заботливо просят его, чтобы он составил завещание для своего душевного спокойствия. Затем его уговаривают допустить к себе священника, ибо того требуют приличия. Друзья удаляются потому лишь, что им тяжело видеть его страдания. Одним словом, прибегают к тысяче уловок, чтобы вынудить человека сделать то, что он и без того согласился бы сделать, если бы ему сказали без обиняков: - Сэр, ваш недуг неисцелим, так обратите же свои мысли к смерти. Но и это еще не все. Комната погружена в полумрак, дом оглашают стенания жены, плач детей, рыдания слуг и вздохи друзей. У постели больного неотлучно находятся священники и врачи в черном платье, и только факел тускло освещает все вокруг. Такая мрачная торжественность устрашит любого храбреца. Боясь испугать умирающего, англичане делают все, чтобы привести его в ужас. Странными поступками оборачиваются человеческие предрассудки! Так мучить тех, кого любишь, из ложно понятого сострадания! Теперь ты видишь, друг мой, сколь противоречив характер этих островитян. Под воздействием честолюбия, жажды мести или разочарования они встречают смерть с завидной отвагой: тот, кто на одре болезни трепещет при виде врача, способен бесстрашно броситься на штурм вражеского бастиона или хладнокровно удавиться на собственной подвязке. Страсть европейцев к пышным погребениям столь же сильна, как у китайцев. Когда умирает лавочник, гробовщик подрумянивает страшное лицо покойника и укладывает его получше для всеобщего обозрения; это называется у них - прощание с покойным. Поглазеть на это печальное зрелище сбегаются все городские бездельники и исполняются отвращением к усопшему, которого презирали при жизни. Бывает даже, что тот, кто не пожертвовал бы шиллинга, чтобы спасти самого близкого друга, завещает тысячи на то, чтобы украсить свой разлагающийся труп. Мне рассказывали об одном злодее, который, разбогатев ценой крови, завещал, чтобы прощание с ним было устроено самым торжественным образом. Тем самым он выставил себя к позорному столбу, вместо того чтобы незаметно кануть в забвение. Когда человек похоронен, возникает новая забота: сочинение эпитафии. Чем больше она льстит, тем почитается лучше. Обычно оказание этой услуги берут на себя те родственники, которые получают львиную долю наследства и льстят в зависимости от степени своей радости. Когда читаешь эти надгробные жизнеописания, невольно думаешь, что смерть воистину уравнивает всех, затем что все без исключения изображаются образцовыми христианами, примерными соседями и честнейшими людьми своего времени. На европейском кладбище ты всегда испытываешь удивление: как могло случиться, что человечество, ведущее свой род от столь, благородных предков, пало так низко? Каждая могила взывает к вашей скорби и благоговению. Одного усопшего эпитафия славит за набожность, хотя в церкви он впервые очутился лишь покойником, второго - за редкий поэтический дар, хотя при жизни он был известен только своей глупостью, третьего - за удивительный ораторский талант, тогда как он отличался одним бесстыдством, четвертого - за ратную доблесть, которая проявлялась лишь в драках с городской стражей. А некоторые сами сочиняют себе эпитафии и взывают к доброжелательству прохожего. Поистине, каждого человека следует смолоду учить сочинению собственной эпитафии: пусть он облечет ее в самые лестные выражения, а потом всей своей жизнью постарается ее заслужить. Я не успел еще посетить место, которое называется Вестминстерским аббатством {1}, но собираюсь это сделать в ближайшее время. Там, говорят, посмертные почести возданы всем по достоинству. Там дозволяется хоронить только тех, кто был украшением рода человеческого или способствовал его совершенствованию. А самозванцев, которые с помощью влиятельных покровителей или денег дерзнули бы смешать свой нечестивый прах с останками философов, героев и поэтов, нет в помине. Лишь ревнители добродетели покоятся в этой усыпальнице. Забота о гробницах вверена нескольким почтенным священникам. Они неподкупны, и никогда не стирали с плит достойные имена, чтобы освободить место для сомнительных претендентов, никогда не оскверняли священные стены ложным великолепием, которого потомство не признает или устыдится. Я всегда считал, что воздаяние подобных посмертных почестей должно брать на себя государство, не препоручая их священникам, будь они даже самые уважаемые люди. Но достойные дела этих духовных лиц, их бескорыстное служение отечеству, в чем я вскоре сам сумею удостовериться, рассеивают мои предубеждения. Известно, что у спартанцев и персов погребальные почести связывались с политическими целями: они воздавались только тем, кто пал на поле брани, защищая родину. Так надгробие стало знаком истинного отличия: оно удесятеряло ратную доблесть героя - ведь тот сражается бесстрашно, кто сражается лишь затем, чтобы обрести могилу. Прощай. Письмо XIII [Описание Вестминстерского аббатства.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Я только что вернулся из Вестминстерского аббатства, где покоятся философы, герои и короли Англии. Как грустно читать надписи на плитах и сознавать, что под ними лежат благородные останки великих людей! Представь себе храм, отмеченный печатью древности, торжественный, как священный обряд, разубранный с варварской расточительностью, тусклые окна, темные своды, длинные ряды колонн, украшенных резьбой, и ты поймешь, какой трепет я испытал там в первую минуту. Я стоял посреди храма и обводил взглядом испещренные надписями стены, подле которых возвышались статуи и памятники умершим. - Увы, - сказал я себе, - ничтожные дети праха уносят гордыню и в могилу! При всей моей незначительности сегодня я выше любого погребенного героя. Они трудились свой недолгий век ради преходящего бессмертия и в конце концов сокрылись в могиле, где нет у них иной свиты, кроме червей, и иных льстецов, кроме эпитафии. Пока я предавался этим размышлениям, ко мне подошел господин в черном платье и, угадав, что я чужестранец, учтиво вызвался быть моим проводником в храме. - Если какой-нибудь памятник, - сказал он, - в особенности заинтересует вас, я постараюсь удовлетворить ваше любопытство. Я поблагодарил его за любезность и прибавил, что пришел сюда затем, чтобы посмотреть сколь проницательно, мудро и справедливо англичане воздают почести усопшим соотечественникам. - Такие свидетельства признания, если пользоваться ими должным образом, - продолжал я, - а хвала покойникам никак повредить не может, - без сомнения, будут вдохновлять тех, кто созерцает их ныне. Долг каждого разумного правительства обратить эти гордые памятники себе на пользу и черпать силу в человеческой слабости. Если лишь воистину великие люди покоятся в сей несравненной усыпальнице, такой храм может преподать живым превосходный нравственный урок и пробудить в них благороднейшее честолюбие. Я слыхал, что здесь погребают только тех, кто был отмечен самыми высокими достоинствами. Заметив, однако, что господин в черном слушает меня с явным нетерпением, я прервал свою речь, и мы принялись осматривать храм, переходя от памятника к памятнику. Поскольку наш взор, как правило, привлекают наиболее прекрасные предметы, меня особенно заинтересовало надгробие красоты поистине удивительной. - Очевидно, перед нами гробница человека знаменитого? - спросил я своего провожатого. - Судя по тому, как мастерски выполнено это величественное надгробие, под ним, наверное, покоится король, спасший страну от гибели, или законодатель, который положил конец междоусобице и утвердил справедливый порядок? - Совсем не нужно иметь столько достоинств, - с усмешкой возразил мой спутник, - чтобы получить здесь прекрасный памятник. Вполне достаточно заслуг и поскромнее. - Неужели? Тогда, вероятно, надо выиграть два-три сражения или взять десяток городов? - Выигранные сражения или взятые города, - заметил господин в черном, - вещь недурная, но и тот, кто за всю свою жизнь не бывал ни в одном сражении и не участвовал ни в одной осаде, тоже может получить прекрасный памятник. - Тогда, очевидно, это памятник поэту, одному из тех, кто блеском ума снискал себе бессмертие? - Нет, сударь, - ответствовал мой провожатый, - тот, кто покоится здесь, стихов никогда не писал и презирал ум в других, поскольку сам был его лишен. - Помилуйте, - вскричал я с сердцем, - чем же тогда знаменит погребенный здесь великий человек? - Знаменит? - переспросил мой собеседник. - Если вам, сударь, не терпится узнать, то сей усопший джентльмен очень знаменит: он знаменит тем, что похоронен в Вестминстерском аббатстве. - Но, во имя всего святого, как он сюда попал? Не подкупом же добился он места у тех, кто блюдет этот храм, и не стыдно ли ему пребывать в обществе, в котором даже незаурядные заслуги кажутся ничтожными? - Полагают, - ответил господин в черном, - что этот джентльмен был богат, а друзья, как водится в подобных случаях, убедили его, что он великий человек. Он охотно им поверил, а те, чьим заботам вверен этот храм, охотно поверили ему, благо такой самообман был им полезен, и вот покойный заплатил за отличный памятник, а ваятель превосходно его выполнил. Впрочем, не думайте, что этот джентльмен здесь одинок, в соборе найдется немало господ, которых великие люди при жизни ненавидели и сторонились, но которые, тем не менее, пробрались сюда с твердым намерением попасть в их общество хотя бы после смерти. Тем временем мы приблизились к особой части храма. - Здесь, - сказал мой новый знакомый, показав пальцем, - уголок поэтов {1}. Тут вы видите памятник Шекспиру, Мильтону {2}, Прайору {3} и Драйтону {4}. - О Драйтоне я впервые слышу, - признался я, - но мне рассказывали о некоем Попе {5}. Его могила тоже здесь? - Нет, еще не приспело время, - ответил мой вожатый. - Надо подождать: он ведь не так давно умер, и ненависть к нему еще не остыла. - Как странно! - воскликнул я. - Ненавидеть человека, посвятившего всю жизнь тому, чтобы развлекать и наставлять своих соотечественников! - Потому-то его и ненавидят! Есть люди, которые называются обозревателями книжных новинок. Они следят за тем, что происходит в мире изящной словесности, и с помощью газет создают литературные репутаций. Они несколько похожи на евнухов в серале, которые сами не способны доставить наслаждение и не допускают туда тех, кто от них отличен. Эти обозреватели только и делают, что кричат "тупица!" и "щелкопер!", расхваливают покойников, поносят живых, снисходительно признают за настоящим талантом кое-какие способности, превозносят десяток болванов, чтобы прослыть беспристрастными, и чернят частную жизнь тех, чьи сочинения они бессильны опорочить. Обычно эти негодяи состоят на жаловании у корыстных книготорговцев, а еще чаще сами книготорговцы берутся за эту грязную работу, потому что ничего, кроме брани и глупости, тут не требуется. Любой поэт с талантом непременно обретает подобных недругов. И, как он ни презирает их злобу, им все же удается отравить его существование, так что погоня за призрачной славой оборачивается подлинными муками {6}. - Неужели таков удел всех погребенных здесь поэтов? - изумился я. - Да, этого, к сожалению, не избежал ни один, кроме счастливчиков, родившихся мандаринами. Если они богаты, то могут купить похвалу продажных критиков, равно как и монумент в этом храме. - Но разве нет, как у нас в Китае, людей, которые, отличаясь изысканным вкусом, покровительствуют таланту и пресекают происки бездарных завистников? - Их довольно много, - последовал ответ, - но, увы, сударь, эти книжные обозреватели вьются вокруг меценатов и выдают себя за сочинителей, а те слишком ленивы, чтобы докапываться до истины. И вот за столом такого мандарина не находится места для поэтов, а заслуженное ими вознаграждение достается их врагам, пирующим в его доме. Покинув эту часть храма, мы направились к железной двери, которая, как пояснил мой спутник, ведет в усыпальницу королей {7}. Я, разумеется, не мешкая, поспешил туда и хотел было войти, как вдруг привратник, загородивший мне дорогу, потребовал плату за вход. Возмущенный его словами, я полюбопытствовал, не ярмарочный ли это балаган, не позорит ли такое корыстолюбие Англию и не прибавится ли ей славы, если она откроет обозрению древности и величавые памятники старины, не облагая налогом человеческую любознательность, которая служит к ее же славе. - Может, все, что вы говорите, справедливо, - сказал привратник, - потому что я ничего не понял, а три пенса вам все-таки придется заплатить. Посудите сами: свою должность я принял от одного человека, а ему ее за хорошую плату уступил другой, тот же связан с третьим, который откупил эту должность у тех, кто ведает храмом, и нам всем нужно кормиться. Уплатив за вход, я надеялся увидеть что-нибудь необыкновенное, поскольку то, что мне показывали даром, было удивительно. Но тут меня ждало разочарование: за дверью не оказалось ничего, кроме черных гробниц, ржавых доспехов, рваных знамен да нескольких уродливых восковых фигур. Я пожалел зря истраченные деньги, но утешился мыслью, что больше платить уже не придется. Сопровождавший нас привратник плел, даже не краснея, всякий вздор. Он сообщил нам про какую-то даму, которая умерла оттого, что уколола себе палец {8}, и про короля, у которого голова была из золота {9}, и прочую чепуху. - Поглядите, господа, сюда, - говорил он, тыча пальцем в старое дубовое кресло. - Вот диковинка, так диковинка! В этом кресле венчались на царство английские короли! А видите под креслом камень: он служил подушкой патриарху Иакову {10}. Признаться, ни кресло, ни камень не произвели на меня никакого впечатления. Другое дело, если бы мне показали в этом кресле древнего английского короля или голову Иакова на этом камне. А тут чему было дивиться? Ведь и я мог бы подобрать на какой-нибудь их улице камень и объявить его диковинкой только потому, что кому-то из королей случилось однажды наступить на него во время процессии. Наш проводник повел нас какими-то мрачными переходами и винтовыми лестницами, продолжая плести небылицы, бормотать что-то и размахивать жезлом, который держал в руке, точно один из зловещих колдунов, обитающих в пустыне Гоби. Когда обилие диковинок сильно утомило нас, наш вожатый указал на какие-то доспехи, которые показались мне весьма заурядными. - Эти доспехи, - объявил он, - носил генерал Монк {11}. - Подумать только! Генерал ходил в доспехах! - Прошу вас, сударь, - не унимался тот, - взгляните на эту шляпу - ее тоже носил генерал Монк. - Невероятно! Просто невероятно! Значит, генерал еще ходил и в шляпе! А как ты думаешь, сколько примерно она прежде стоила? - Точно сказать не могу, но она составляет весь мой заработок за труды и хлопоты, сударь! - Да. Вознаграждение не очень большое, - согласился я. - Положим, не такое и маленькое, - возразил он, - потому что каждый джентльмен кладет в нее деньги, а я ими распоряжаюсь по своему усмотрению. - Как! Опять деньги? - Каждый джентльмен что-нибудь жертвует, сэр. - А вот я не дам тебе ни гроша, - возразил я. - Блюстители храма обязаны тебе платить и следить, чтобы ты не вымогал деньги у посетителей! Когда мы платим за вход в балаган, с нас ничего не требуют при выходе. Видно, твои хозяева жадны не в меру. Укажи мне выход, а не то, неровен час, ко мне пристанут еще какие-нибудь церковные попрошайки. Поспешно покинув храм, я вернулся домой, чтобы поразмыслить над тем, что мне довелось увидеть великого и ничтожного в этот день {12}. Письмо XIV [Прием, оказанный китайцу знатной дамой.] Лянь Чи Альтанчжи - Фу