было так. В пышных залах с безмолвным усердием хлопотали десятки слуг, несколько красивых и нарядных дам вышли встречать его. Для нас был накрыт изысканнейший ужин. Одним словом, человек, которого незадолго перед тем я искренне жалел, был утонченнейшим эпикурейцем, _старавшимся вызвать к себе презрение на людях, чтобы острее насладиться роскошью и властью дома_. Прощай! Письмо LIII [О вздорном увлечении такими непристойными и дерзкими книгами, как "Тристрам Шенди".] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Как часто мы с тобой восхищались красноречием европейцев! Глубиной мысли и утонченностью воображения они, казалось, превосходят даже китайцев! Как нас пленяли эти смелые фигуры речи, благодаря которым чувство проникает в самое сердце! Целыми днями мы изучали искусство, с помощью которого европейские писатели так дивно живописуют страсти и чаруют читателя. Но хотя нам известны почти все риторические фигуры прошлого века, все же некоторые из тех, которые особенно в моде ныне, еще не достигли Китая. Эти фигуры, носящие название _Непристойности_ и _Развязности_, здесь теперь в большом ходу и вызывают всеобщий восторг. Таковы уж их свойства, что любой болван, умело пользующийся ими, может прослыть остроумцем! Они обращены к самым низменным свойствам человеческой натуры, взывают к тем страстям, которыми наделены все мы и которые не отважимся отрицать. Всегда считалось, и, мне кажется, не без основания, что дураку не так-то просто выдать себя за умного, но, оказывается, с помощью риторической фигуры _Непристойность_ этого очень легко можно добиться, и тупоголовый сквернослов нередко слывет находчивым и изящным шутником. Пищей для подобного остроумия служит что угодно, и при этом даже нет нужды затруднять воображение. Если дама стоит, можно по этому поводу сказать острое словцо. Если дама упала, то с помощью модного бесстыдства нетрудно придумать хоть сорок двусмысленностей. Впрочем, сальности доставляют наибольшее удовольствие престарелым джентльменам, так как, в некоторой степени утратив способность к другим ощущениям, они особенно чувствительны к намекам, которые щекочут их органы слуха. Писатель, пишущий в этой манере, может быть уверен, что обретет множество поклонников среди дряхлых и бессильных. Для них, собственно говоря, он и пишет, от них ему и следует ждать вознаграждения за труды. Его сочинения вполне заменяют шпанских мушек {1} или пилюли из асафетиды, а его перо можно уподобить клизме аптекаря, поскольку они преследуют одну и ту же благородную цель. Однако, хотя подобная манера письма вполне соответствует вкусам здешних светских дам и джентльменов, особой похвалы она заслуживает за то, что равно приноровлена и к самым грубым понятиям. Даже дамы и джентльмены из страны кафров {2} или из Бенина {3} в этом смысле оказываются людьми вполне просвещенными, ибо они могли бы смаковать эти непристойности и судить о них со знанием дела. И даже с еще большим восторгом, ибо они не носят ни панталон, ни юбок, препятствующих применению средств такого рода. Право же, мне в голову не приходило, что здешние столь благовоспитанные дамы способны смело отбросить предубеждения и не только восхищаться книгами, единственное достоинство которых составляет вышеупомянутая фигура, но даже сами прибегают к ней. Тем не менее, это так. Теперь невинные создания открыто читают книги, которые прежде прятали под подушкой. Теперь они так изящно роняют двусмысленности и с такой милой непринужденностью лепечут о восторгах, коими готовы одарить счастливца, что подчас мне вспоминается, как у нас в Китае гостеприимный хозяин, желая быть особенно учтивым и возбудить у гостей аппетит, перед обедом ведет их на кухню, дабы они вдохнули аромат приготовляемых кушаний! Многое мы почитаем потому, что оно от нас бережно скрыто. Если бы татарину-язычнику было разрешено поднять покрывало, прячущее кумир от его взора, то он навсегда избавился бы от своей нелепой веры. Сколь доблестным свободомыслием должен обладать писатель, который отважно живописует вещи такими, какие они есть, срывает покрывало скромности, обнажает самые потаенные уголки в храме и открывает заблуждающимся людям, что предмет их поклонения всего лишь мышь или обезьяна. Однако хотя фигура _Непристойность_ сейчас в моде, а мастера по этой части пользуются особым благоволением знати, этих подлинных ценителей изящной словесности, это всего лишь повторение того, что однажды уже было. Когда-то такими вот писаниями благородный Том Дэрфи {4}, как повествуют английские авторы, стяжал немалую славу и стал фаворитом короля. Книги этого замечательного сочинителя хоть и не дошли до Китая, да и вряд ли известны теперь и на его родине, прежде украшали туалетный столик каждой модницы, и о них велись изысканные, я бы сказал, весьма изысканные беседы. - А ваша светлость видела последнюю новинку мистера Дэрфи "Щелка" {5}? До чего игривая вещица! - Конечно, милорд, кто в свете ее не видел! Этот Дэрфи уморителен, как никто. Читая его, умираешь от смеха! Что может быть забавнее и живее, чем та сцена, например, когда сквайр и Бриджит встречаются в погребе? А как им пришлось потрудиться, вставляя втулку в пивную бочку? Сколько в этом лукавства и находчивости! Ничего подобного на нашем языке не писалось. Так рассуждали они тогда и точно так же рассуждают теперь, потому что подражатели Дэрфи не превзошли его остроумием, но превзошли (надобно признать) бесстыдством. Бывает, что безнадежные тупицы с помощью чисто механических уловок ухитряются прослыть людьми приятными и даже умными. Для этого требуется лишь умение шевелить бровями, щелкать пальцами и морщить нос. Любой невежда, научившийся изображать кошку или свинью с поросятами, умеющий дерзко хохотать и похлопывать собеседника по плечу, сумеет без труда поддержать разговор. Но писатель не может перенести на бумагу подмигивания, пожимания плечами и ужимки. Правда, он может напечатать на титульном листе свой портрет, но, если он лишен остроумия, то лишь с помощью непристойности может выдать себя за человека даровитого. Заговорив о некоторых особых ощущениях, мы обязательно вызовем смех, но дело тут не в писательском искусстве, а в самом предмете. _Непристойность_ редко когда обходится без помощи другой фигуры, которая зовется _Развязностью_, и тот, кто в совершенстве умеет применять одну, не менее ловко обращается и с другой. Наилучший способ рассмешить собеседников - это самому расхохотаться первым. А когда пишешь, следует ясно показывать, что ты притязаешь на юмор, и тогда читатель сочтет тебя юмористом. Для этого нужно обходиться с ним как можно фамильярнее: скажем, на одной странице отвесить ему низкой поклон, а на следующей дернуть за нос. Хорошо еще говорить с читателем загадками, а потом отправить его спать, дабы во сне он поискал разгадки. Нужно пространно рассуждать о собственной персоне, о главах книги, о своей манере писать, о том, что ты намерен делать, о своих достоинствах и о достоинствах своей матушки, и это с самым безжалостным многословием. При каждом удобном случае следует выражать презрение ко всем, кроме себя самого, улыбаться без причины и шутить без остроумия {6}. Прощай! Письмо LIV [Знакомство с нищим, но чванным щеголем.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Хотя мне свойственна задумчивость, но я, тем не менее, люблю веселое общество и не упускаю случая отвлечь ум от повседневных забот. Поэтому я часто, присоединившись к шумной толпе, развлекаюсь там, где мне предлагают развлечение. Никто не обращает на меня внимания, и, приняв вид беспечного гуляки, я кричу, когда кричат вокруг, и бранюсь, когда они шикают. Дух, на время опустясь на ступеньку пониже, обретает силу для более высокого полета, подобно тем, кто отходит назад, чтобы дальше прыгнуть вперед. Недавно, прельстившись вечерней прохладой, мы с моим другом отправились в загородный парк поглядеть на публику. Некоторое время мы прогуливались, расхваливая прелести красавиц или наряд тех, кто ничем иным не блистал, как вдруг приятель внезапно остановился, схватил меня за локоть и увлек прочь с главной аллеи. По тому, как он торопился и с опаской оглядывался, я заключил, что он не хочет встречаться с человеком, идущим где-то позади. Сперва мы свернули направо, потом налево, а потом пошли прямо быстрым шагом, но все было напрасно: человек, от которого мы пытались ускользнуть, безошибочно угадывал каждую нашу уловку и быстро догонял нас. В конце концов мы остановились, решив покориться неизбежности. Наш преследователь, не замедлив подойти к нам, заговорил, словно обращаясь к старым друзьям. - Дружище Скелетоу, где это вы пропадали? - вскричал он, тряся руку моего спутника. - Право, я уж решил, что вы связали себя узами брака и засели у себя в поместье! Пока мой приятель отвечал, я имел случай рассмотреть незнакомца. Его шляпа была щегольски заломлена, но испитое лицо казалось очень бледным. Шею он обмотал широкой черной лентой, на груди блестела пряжка, усеянная стекляшками, галун на камзоле истерся, на боку висела шпага с черным эфесом, а шелковые чулки, хотя и были недавно выстираны, от долгой службы изрядно пожелтели. Я с таким интересом разглядывал его странный наряд, что расслышал только последние слова моего друга, который восхищался модным платьем мистера Тибса и его цветущим видом. - Ах, полно, Уилл, - воскликнуло это пугало, - ни слова об этом, прошу вас! Вы же знаете, что я ненавижу лесть! От всей души ненавижу! Однако, что правда, то правда: короткость с людьми знатными помогает человеку не отстать от моды, а от жареной оленины не худеют! Конечно, я презираю этих аристократов не меньше, чем вы, но среди них попадаются чертовски славные малые, и не следует поворачиваться спиной к достойной половине только из-за того, что вторую половину не мешало бы хорошенько прополоть. Будь они все похожи на лорда Шалопая, добросердечнейшего малого, какой только выжимал лимон для пунша, я первый стал бы поклонником аристократии! Кстати, вчера я обедал у герцогини Пикадилли {1}. Милорд, разумеется, тоже был там. "Послушайте, Нед, - сказал он мне, - держу пари на что угодно, если не угадаю, где вы занимались браконьерством прошлой ночью!" "Браконьерством, милорд! - ответил я, - тогда считайте, что вы проиграли, потому как я сидел дома и предоставил красавицам охотиться за мной. Таков уж мой обычай: я ведь покоряю прекрасных женщин на манер некоторых хищников: не двигаюсь с места и - хлоп! - они уже у меня в зубах!" - Ах, Тибс, как вы счастливы! - воскликнул мой спутник и с жалостью посмотрел на своего собеседника. - Надеюсь, это общество не только облагораживает вкус, но и утяжеляет кошелек? - Еще бы! - ответил тот. - Только прошу никому ни слова, величайшая тайна. Так вот, для начала пятьсот фунтов в год, милорд поклялся своей честью. Вчера он увез меня в своей карете, мы обедали с ним в деревне tete-a-tete {Наедине (франц.).} и только об этом и толковали. - Позвольте, сударь, вы, вероятно, запамятовали! - воскликнул я. - Вы только что сказали, что обедали вчера в городе. - Разве? - ответил он, и глазом не моргнув. - Что ж, если я так сказал, значит так оно и было, значит я обедал в городе. Черт возьми, ну, конечно... я в самом деле обедал в городе, а потом отобедал в деревне, потому что, должен вам сказать, друзья мои, я обычно обедаю дважды. В еде последнее время я стал дьявольски привередливым. Сейчас я расскажу вам забавнейшую историю: собрались мы как-то в очень узком кругу отобедать у леди Грог..., ужасная кривляка, но это строго между нами, величайшая тайна. И вдруг я замечаю, что в соусе к индейке не хватает асафетиды; обнаружив это, я объявил, что бьюсь об заклад на тысячу гиней... Кстати, дружище Скелетоу, одолжите мне, пожалуйста, полкроны на минуту-другую... Только непременно напомните мне об этом при встрече, а не то, двадцать против одного, что я забуду их возвратить! Когда он удалился, мы, естественно, заговорили о странностях этого господина. - Его наряд не причудливее его поведения, - заметил мой друг. - Сегодня его можно встретить в лохмотьях, а завтра в парче. Знатные особы, о которых он так фамильярно говорит, едва удостаивают его кивком при встрече в кофейне. К счастью для общества, а возможно и для него самого, небеса создали его бедняком, и в то время как его нищета всем бросается в глаза, он тешится мыслью, что ее никто не видит. Он приятный собеседник, затем что умеет польстить, и начало его разговоров всем нравится, хотя, конечно, все знают, что под конец он непременно попросит взаймы. Пока молодость смягчает его легкомыслие, он может рассчитывать на подачки, но когда наступит старость, коей шутовство не пристало, он увидит, что покинут всеми. Осужденный на склоне дней стать приживалом у богачей, которых некогда презирал, он выпьет до дна чашу унижений, шпионя за прислугой или служа пугалом для расшалившихся детей. Прощай! Письмо LV [Визит к нему; знакомство с его женой, описание его жилища.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Боюсь, что я завел знакомство, от которого не так-то просто будет избавиться. Вчерашний франтик снова изловил меня сегодня в парке и, хлопнув по плечу, приветствовал как старого приятеля. Он был в том же платье, только пудра на волосах была обильней и рубашка грязней. Зато на этот раз он был в очках, а шляпу держал под мышкой. Я знал, что он существо безобидное и смешное, а потому не мог ответить холодностью на его приветливость. Дальше мы пошли вместе-, точно были век знакомы, и не замедлили обсудить все темы, служащие лишь вступлением к серьезной беседе. Однако странности его нрава не замедлили дать себя знать: он раскланивался со всеми хорошо одетыми встречными, которые, судя по тому, как они отвечали на эту любезность, по-видимому, знать его не знали. Время от времени он доставал записную книжку и у всех на виду что-то важно и озабоченно записывал. Так мы дошли до конца аллеи; его чудачества меня бесили, и я не сомневался, что кажусь смешным не менее, чем он сам. Когда мы достигли ограды, мой спутник воскликнул с необычайной горячностью: - Черт возьми, в жизни не бывал в таком безлюдном парке! Ни души за весь вечер! Не с кем даже словом перемолвиться! - То есть как это "ни души"? - раздраженно перебил я. - А эта толпа, которая потешается над нами? - Дорогой мой, вы, я вижу, удручены этим обстоятельством? - возразил он с величайшим добродушием. - Черт возьми, когда свет смеется надо мной, я в свой черед смеюсь над светом. И мы квиты! Лорд Треплоу, креол Билл Спесивли и я иной раз любим повалять дурака: уж тогда чего только мы не говорим и не делаем шутки ради! Но вы, я вижу, человек серьезный! И если вы предпочитаете общество людей серьезных и чувствительных, то милости просим отобедать сегодня со мной и моей супругой. Нет, нет, и слушать не стану никаких отговорок! Я представлю вас миссис Тибс, и вы сами убедитесь, что другой такой дамы Природа не создавала! Она воспитывалась - но это между нами - под надзором самой графини Флиртни. А какой голос! Но ни слова больше. Она непременно нам споет. Вы увидите и мою дочурку Каролину Вильгельмину Амелию Тибс, прелестную крошку! Я прочу ее за старшего сына лорда Пустозвонинга. Говорю это по дружбе только вам. Ей еще только шесть лет, а как она танцует менуэт и играет на гитаре - чудо! Я хочу, чтобы она блистала во всем. Во-первых, я сделаю из нее ученую барышню и сам обучу ее греческому. Я изучаю этот язык, чтобы потом давать ей уроки, но пусть это останется между нами. С этими словами он схватил меня под руку и, не дожидаясь моего согласия, увлек за собой. Мы шли какими-то задворками и темными переулками, потому что мой спутник, казалось, питал отвращение к людным улицам. Наконец, мы остановились перед дверью жалкого домишки где-то в предместье - по словам мистера Тибса, он выбрал эту резиденцию ради чистого воздуха. Мы вошли в парадное, которое как будто всегда было гостеприимно открыто, и стали подниматься по старой скрипучей лестнице. Идя впереди и показывая дорогу, Тибс любезно осведомился, люблю ли я красивый пейзаж, на что я ответил утвердительно. - В таком случае подойдите к моему окну, и перед вами откроется очаровательнейший вид, - сказал он. - Вы увидите корабли и всю окрестность на двадцать миль вокруг, потому что я живу довольно высоко. Лорд Свалкинг хоть завтра же выложил бы за него десять тысяч гиней, но, как я имею обыкновение говорить ему, у меня на мой вид свои виды, и я оставлю его у себя, чтобы друзья меня почаще навещали. К этому времени мы взобрались на самый верх, как шутливо заметил хозяин, на первый этаж, считая от дымовой трубы. Он постучал в дверь, и чей-то голос спросил: "Кто там?" Мой вожатый сказал, что это он. Но ответ, как видно, не удовлетворил вопрошавшего, и вопрос был повторен. Тогда Тибс ответил погромче, и какая-то старуха опасливо отворила дверь. Когда мы вошли, Тибс с необычайной церемонностью приветствовал меня под своим кровом, а затем, обратясь к старухе, спросил, где ее хозяйка. - Известное дело, где, - ответила та, - стирает обе ваши рубахи у соседей. Ведь лохани они больше не дают! - Какие две рубахи? - воскликнул несколько смущенный хозяин. - О чем говорит эта дура? - Про что знаю, про то и говорю, - возразила старуха. - Она стирает ваши рубахи у соседей, потому что... - Тысяча проклятий! - закричал Тибс. - Я не желаю больше слушать твои глупости! Иди и скажи хозяйке, что у нас гость. Проживи эта шотландская карга у меня хоть тысячу лет, она все равно так и не выучится, как положено себя вести служанке, а уж о светских приличиях и манерах и говорить нечего. И вот что удивительно: до меня она служила у члена парламента, моего приятеля, шотландца, человека весьма светского... но пусть это останется между нами. Пока мы ожидали появления миссис Тибс, я имел возможность осмотреть комнату и ее убранство, которое состояло из четырех стульев с продавленными сиденьями, вышитых, как заверил меня Тибс, его супругой, квадратного стола с облезшим лаком, колыбели в одном углу и громоздкого комода - в другом; над камином красовались разбитая пастушка и мандарин без головы, а на стенах развешаны были жалкие картины без рам, писанные, как объяснил Тибс, им самим. - Как вам, сударь, нравится этот портрет в углу, выполненный в манере Гризони {2}? Сколько в нем гармонии! Это мой автопортрет, и хотя в нем нет никакого сходства с оригиналом, одна графиня предложила мне сто гиней за копию! Я, разумеется, отказал ей, - ведь я не какой-нибудь ремесленник! Тут, наконец, появилась миссис Тибс. Она была одета неряшливо, но держалась кокетливо, и, несмотря на худобу, еще сохранила следы былой красоты. Она раз двадцать кряду извинилась за свое дезабилье, но выразила надежду, что ее простят, так как она всю ночь веселилась в парке с графиней, которая без ума от роговой музыки {3}. - Да, кстати, душенька, - сказала она мужу, - его сиятельство не преминул выпить за твое здоровье полный бокал. - Ах, бедный Джек, - воскликнул Тибс, - добрейшее существо! Я знаю, он во мне души не чает! Надеюсь, душенька, вы распорядились насчет обеда? Конечно, ничего парадного - ведь нас только трое. Лучше что-нибудь изысканное: немножко тюрбо, или ортолана, или... - А что вы скажете, мой дорогой, по поводу чудесного кусочка бычьей щеки, - перебила его жена, - прямо с жара и под соусом по моему рецепту? - Чудесно! - воскликнул Тибс. - К такому блюду бутылочка крепкого пива будет как нельзя кстати. Но подайте нам ваш соус, который так нравится его светлости! Я терпеть не могу эти огромные куски мяса, которые невыносимо отдают деревней. При одном их виде человек, хоть сколько-нибудь знакомый с обычаями света, содрогается от отвращения. К этому времени мое любопытство явно поубавилось, зато аппетит разыгрывался все сильнее. Общество глупцов лишь вначале вызывает у нас улыбку, но затем неизбежно наводит уныние. А потому я поспешил сказать, что уже приглашен в другое место, о чем совсем было запамятовал, воздал честь дому по английскому обычаю, сунув в дверях монету старой служанке, и удалился, хотя миссис Тибс заверяла меня, что обед будет на столе не позже чем через два часа. Прощай! Письмо LVI [Некоторые мысли относительно современного положения в различных странах Европы.] Фум Хоум - взыскующему страннику Альтанчжи. Дальние звуки музыки, которые обретают новую сладостность, пролетая над широкой долиной, не так радуют слух, как весть от далекого друга. Караван из России только что доставил мне двести твоих писем с описанием европейских нравов. Ты предоставил географам измерять высоту тамошних гор и глубину озер, а сам стремишься постичь дух, образ правления и нравы страны. В этих письмах я нашел дневник, в котором запечатлена работа твоего ума, размышляющего обо всем, что происходит вокруг, а не мелкие подробности путешествий от одних зданий к другим, не описания таких-то развалин или такого-то обелиска и не сообщения, сколько туманов {1} ты отдал за такой-то товар и каким количеством провианта запасся, чтобы пересечь еще одну пустыню. Из твоего рассказа о России я узнаю, что страна эта вновь готова вернуться к прежнему варварству, что ее великому императору {2} следовало бы прожить еще сто лет, чтобы до конца осуществить свои обширные преобразования. Но дикарей можно уподобить лесу, в котором они обитают; для того чтобы расчистить участок под пашню, достаточно несколько лет, но чтобы земля стала плодородной, требуется куда больше времени. Приверженные старине, русские вновь воспылали враждой к чужеземцам и вернулись к прежним своим жестоким обычаям. Воистину благие перемены происходят постепенно и трудно, дурные - скоро и легко {3}. "Не нужно дивиться тому, - поучает Конфуций {Хотя этого прекрасного изречения нет в латинском издании "Поучений Конфуция" {4}, однако Ле Конт приписывает ему эти слова в своем "Etat present de la Chine" ["Современное положение Китая"], том I, стр. 342.}, - что мудрецы шествуют стезей добродетели гораздо медленнее, нежели глупцы стезей порока. Ведь страсти увлекают нас за собой, мудрость же только указывает путь". Германская империя {5} - этот осколок величия Древнего Рима - находится, судя по твоему описанию, накануне полного распада. Члены этого огромного тела не связаны меж собой государственными узами, и лишь уважение к старинным установлениям кое-как еще удерживает их вместе. Даже понятия - отечество и соотечественник, на которые опирается государственный строй у других народов, здесь давно уже остаются в небрежении, и жители там предпочитают именоваться по названию тех или иных крохотных земель, где они увидели свет, нежели носить куда более известное наименование "немец". Правительство этой империи можно уподобить суровому хозяину, но слабому противнику. Княжества, которые пока еще подчиняются законам империи, ждут лишь удобного случая, чтобы скинуть их ярмо, а те, что уже достаточно сильны и давно им не повинуются, ныне сами стремятся диктовать империи свою волю. Борьба в империи теперь ведется не ради охраны старинного государственного устройства, но для его разрушения. Если перевеса добьется одна сторона, управление неизбежно станет деспотическим, если же другая, то возникнет несколько независимых государств, но в любом случае нынешнее ее устройство будет уничтожено. Напротив, шведы, хотя как будто и ревностно отстаивают свои вольности, возможно, лишь ускоряют установление деспотии {6}. Тамошние сенаторы, притворяясь, будто радеют о свободе народа, на самом деле заботятся только о собственных вольностях. Однако обманутый народ скоро поймет, что аристократическое правление гибельно, поймет, что власть, касты - бремя более тягостное, нежели власть одного. Они отринут эту самую тяжкую из тираний, когда одна часть властвует над целым; шведы станут искать спасения под сенью трона, ибо тогда их жалобы не прозвучат втуне. Если народ может найти себе иную защиту, он не станет покорствовать власти аристократов. Низшие сословия могут на некоторое время подчиниться тирании касты, но при первой же возможности они начнут искать спасения в деспотизме или демократии. Пока шведы незаметно приближаются к деспотизму, французы, наоборот, мало-помалу обретают свободу. Когда я думаю о том, что даже парламенты (каждый член которых назначается двором, а президент лишен права действовать самостоятельно), еще недавно покорно исполнявшие королевскую волю, ныне дерзко говорят о привилегиях и свободе {7}, то я начинаю склоняться к мысли, что дух свободы тайно проник в это королевство. Пусть только на французском престоле сменится три слабых короля, как маска будет сброшена и страна снова обретет свободу {8}. Когда я сравниваю положение голландцев в Европе с тем, какое они заняли в Азии, то просто диву даюсь. В Азии они - повелители всех индийских морей, а в Европе всего лишь робкие обитатели жалкой страны, которые давно уже чтят не свободу, а корысть, права отстаивают не ратной доблестью, а с помощью торговых сделок, лебезят перед своими хулителями и подставляют спину под плеть любого могущественного соседа. У них нет друзей, которые придут на выручку в беде, и нет мужества спастись самим; их правительство бедно, а богатства частных лиц 'лишь послужат приманкой какому-нибудь алчному соседу 9. Жду с нетерпением твоих писем из Англии, Дании, Италии и Голландии, хотя зачем, казалось бы, желать рассказов, повествующих лишь о новых бедствиях и доказывающих, что честолюбие и корысть равно властвуют в любом краю. Прощай. Письмо LVII [О том, как трудно преуспеть на литературном поприще без искательства или богатства.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Литературная критика в Китае меня всегда восхищала. У нас ученые люди собираются вместе, дабы вынести свое суждение о новой книге, беспристрастно оценить ее достоинства, не вникая в. жизнь сочинителя, а затем знакомят читателя со своим одобрением или порицанием. В Англии таких критических судов не существует; человеку достаточно возомнить себя судьей талантов, и редко кто возьмется оспаривать его претензии. Если кому-либо взбрело на ум стать критиком, довольно во всеуслышание объявить, что он - критик, и дело с концом. С этой минуты он обретает власть творить суд и расправу над каждым негодяем, дерзнувшим наставлять или развлекать его. А раз уж таким образом чуть ли не каждый член общества получает право голоса в литературных делах, то нечего удивляться, если и тут всем распоряжаются богачи, либо покупая стадо избирателей своим лестным вниманием, либо подчиняя их своей власти. Стоит какому-нибудь вельможе сказать за обедом, что такая-то книга написана недурно, как пятеро прихлебателей тотчас разблаговестят эту похвалу по пятнадцати кофейням, а оттуда она, изрядно приукрашенная в пути, попадет в сорок пять трактиров, где подают напитки подешевле, а оттуда честный торговец унесет ее к своему домашнему очагу, где эту похвалу с восторгом подхватят жена и дети, давно наученные считать все его суждения верхом премудрости. И так, проследив источник громкой литературной славы, мы обнаруживаем, что она исходит от вельможи, который, возможно, обучен всем наукам и родному языку гувернером из Берна или танцмейстером из Пикардии. Англичане народ здравомыслящий, и мне особенно странно видеть, как ими правят мнения тех, кто по своему образованию никак не годится в литературные судьи. Люди, выросшие в роскоши, видят жизнь только с одной стороны и, конечно, не могут судить о человеческой природе. Да, они способны описать церемонию, празднество или бал, но это люди, воспитанные среди мертвящего этикета, привыкшие видеть вокруг лишь почтительные улыбочки. Как они могут притязать на знание человеческого сердца! Мало кто из английских аристократов прошел лучшую из школ - школу нужды; впрочем, еще меньше найдется таких, кто вообще учился в школе. Казалось бы, и бездельник герцог, и вдовствующая герцогиня имеют не больше права притязать на истинный вкус, чем менее знатная публика, однако все, что им вздумается сочинить или расхвалить, немедленно объявляется верхом совершенства. Вельможе достаточно взять перо, чернила, бумагу, накропать три объемистых тома и поставить на титульном листе свое имя. Будь его сочинение омерзительнее списка его доходов, все равно имя и титул автора придают блеск его трудам, так как титула вполне достаточно, чтобы заменить вкус, воображение и талант. Посему не успеет книга выйти, как начинают спрашивать, кто ее автор? Есть ли у него выезд? Где находится поместье? Какой стол он держит? Если же автор беден и все эти вопросы не получают удовлетворительного ответа, тогда и он сам, и его книги тотчас предаются забвению, и бедняга слишком поздно понимает, что тот, кто вскормлен на черепаховом супе, стоит на более верном пути к славе, нежели те, кто питался Туллием {1}. Напрасно горемыка, презрительна отвергнутый модой, уверяет, что он учился во всех странах Европы {2}, где только можно было почерпнуть знания, что он не щадил сил, стремясь постичь Природу и себя. Его книги могут доставлять удовольствие, и все-таки ему откажут в праве на славу; с ним обходятся, как со скрипачом, игрой которого хотя и наслаждаются, но на похвалу скупятся, затем что он кормится музыкой, тогда как джентльмен-любитель, как несносно он ни пиликай, приведет слушателей в восторг. Впрочем, скрипач может утешиться мыслью, что хотя все хвалы выпадают на долю его соперника, зато деньги достаются ему, но тут уж его нельзя уподобить писателю, ибо вельможа снискивает незаслуженные лавры, а настоящий писатель остается ни с чем {3}. А потому бедняк, помогающий своим пером законам страны, должен почитать себя счастливым, если обрел не славу, а хотя бы снисходительность. И все же с ним обходятся слишком сурово, ибо чем просвещеннее страна, тем большую пользу приносит печатное слово и нужда в сочинителях возрастает соответственно с умножением числа читающих. В образованном обществе даже нищий, сеющий добродетель печатным словом, много полезнее сорока тупоголовых браминов, бонз или гербадов {4}, как бы громко, часто и долго они ни проповедовали. И этот нищий, наделенный способностью воспитывать праздный ум и поучать развлечением, несравненно более нужен просвещенному обществу, чем двадцать кардиналов во всем их пурпуре и блеске схоластической мишуры. Письмо LVIII [Описание объездной трапезы у епископа.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Господин в черном не упускает случая показать мне людей, знакомство с которыми дает пищу для размышлений или удовлетворяет любопытство. Его стараниями меня недавно пригласили на _объездную трапезу_. Чтобы понять смысл этого выражения, надобно знать, что в прежние времена здесь существовал такой обычай: один раз в году старшие жрецы разъезжали по стране, дабы на месте проверять, как отправляют свои обязанности их подчиненные, пригодны ли они к должности, в надлежащем ли порядке содержатся храмы. Хотя эти объезды приносили немалую пользу, они были сочтены слишком обременительными и по ряду причин в высшей мере неудобными. Так как старшие жрецы должны неотлучно находиться при дворе, дабы испрашивать повышение, они не в состоянии в то же время заниматься делами в деревнях, лежащих далеко в стороне от дорог, ведущих к указанному повышению {1}. А если добавить подагру, этот бич здешнего духовенства с незапамятных времен, да еще плохое вино и скверный стол, неизбежные в дороге, то и не покажется странным, что этот обычай давно упразднен. А потому ныне старший жрец, вместо того чтобы объезжать своих подчиненных, довольствуется тем, что они раз в год всем скопом являются к нему, и таким образом хлопотливая обязанность, прежде отнимавшая без малого полгода, выполняется за один день. Когда они собираются, он поочередно опрашивает каждого, достойно ли тот себя вел, довольна ли им паства, и каждый, повинный в упущении или не любимый своими прихожанами, кается во всем без утайки, за что он распекает их без всякого снисхождения. Мысль о том, что я буду находиться в обществе философов и ученых (такими их рисовало мое воображение), доставляла мне немалое удовольствие. Я предвкушал пиршество ума наподобие тех, которые так прекрасно описали Ксенофонт {2} и Платон {3}. Я надеялся услышать там Сократов, рассуждающих о божественной любви, что же до яств и напитков, то готовил себя к разочарованию. Мне было известно, что вера христиан требует от них поста, воздержания, я видел, как умерщвляют плоть восточные жрецы, а потому готовился к пиру, где будет много мыслей и мало мяса. Но когда мы туда пришли, я, признаться, не заметил, чтобы лица или тела собравшихся свидетельствовали об умерщвлении плоти. Однако красноту их щек я объяснил умеренностью, а тучность - сидячим образом жизни. Все вокруг свидетельствовало о приготовлении отнюдь не к философской беседе, но к обеду; собравшиеся неотрывно глядели на стол в молчаливом предвкушении, но я почел это простительным. Мудрецы, рассуждал я, не грешат торопливыми суждениями, они отверзают уста лишь по размышлении зрелом. "Молчание, - говорит Конфуций, - это друг, который никогда не предаст". Вероятно, думал я, сейчас они оттачивают афоризмы или обдумывают веские соображения, дабы обогатить дух своих собратий. Любопытство мое было возбуждено до предела, и я с нетерпением поглядывал на присутствующих, надеясь, что затянувшееся молчание наконец прервется. И вот один объявил, что в его приходе свинья принесла пятнадцать поросят в один опорос. Такое начало показалось мне странным, но как раз тогда, когда кто-то хотел ему ответить, обед был подан и разговор прекратился. При виде множества кушаний лица озарились радостным оживлением, и я решил, что уж теперь-то, в столь располагающем настроении, они предадутся философской беседе. Однако тут старший жрец отверз уста для того лишь, чтобы заметить, что оленина не очень выдержана, хотя он приказал подстрелить оленя за десять дней до обеда. - В ней нет того аромата, - продолжал он, - боюсь, вы даже не заметите, что ели дичь. Жрец, сидевший рядом с ним, понюхал блюдо и, утерев нос, воскликнул: - Ах, ваше преосвященство, вы чрезмерно скромны, ваша оленина превыше любых похвал! Всем известно, что никто не умеет так выдержать оленину, как повара вашего преосвященства! - А куропаточки! - перебил другой. - Таких я нигде не едал! Его преосвященство хотел что-то ответить, но тут еще один гость завладел вниманием общества, похвалив поросенка, которого объявил неподражаемым. - Полагаю, ваше преосвященство, - сказал он, - что его тушили в собственной крови! - Что же, раз его тушили в собственной крови, - подхватил сидевший рядом шутник, кладя себе огромный кусок, - теперь мы его потомим в яичном соусе! Эта остроумнейшая шутка вызвала продолжительный хохот, и веселый жрец, решив не упускать удобного случая еще больше отличиться, заявил, что попотчует присутствующих славной историей о поросятах. - Такой отличной истории, - воскликнул он, трясясь от смеха, - вы еще никогда не слыхивали! Жил у меня в приходе фермер, который ужинал не иначе, как уткой с драченой; так вот этот самый фермер... - Доктор Толстогуз, - вскричал его преосвященство, - позвольте мне выпить за ваше здоровье! - ... так вот, любя утятину с драченой... - Доктор, позвольте положить вам крылышко индейки, - перебил его сосед. - ...так вот, этот фермер, любя... - Да полно вам, доктор, скажите лучше, что вы предпочитаете - белое или красное? - ...до того любил дикую утятину с драченой... - Осторожно, сударь, не то вы угодите рукавом в подливку. Оглядевшись, почтенный жрец убедился, что никто не расположен его слушать, тогда он попросил стакан вина и утопил в нем свое разочарование заодно с историей. Беседа и вовсе теперь сменилась беспорядочными возгласами; насытившись сам, каждый принялся усердно потчевать соседа. - Превосходно! - Неподражаемо! - Позвольте предложить вам поросенка! - Нет, попробуйте грудинку! - Я ничего вкуснее не едал! - Чудесно! - Восхитительно! Этот назидательный диспут длился в течение трех перемен, что заняло несколько часов, и пиршество окончилось только тогда, когда уже никто больше не в силах был проглотить хотя бы еще кусок или вымолвить хотя бы одно слово. Когда людям предписывается воздержанность в одном, то вполне естественно, что они стремятся с лихвой вознаградить себя в чем-нибудь другом. Посему здешние духовные лица, особливо люди преклонных лет, полагают, что, воздерживаясь от женщин и вина, они получают право свободно предаваться всем прочим радостям, и вот иные из них встают по утрам только для того, чтобы посовещаться с экономкой об обеде, а когда он съеден, пускают в ход всю остроту ума (если обладают им) на обдумывание следующей трапезы. Злоупотребление вином, пожалуй, более простительно, ибо один стакан незаметно кличет другой и жажда разгорается еще сильнее. Путь этот обманчив и бодрящ, серьезные веселеют, грустные утешаются, и можно даже отыскать оправдание этому у классических поэтов. Что же касается еды, то после утоления голода каждый лишний кусок несет с собой отупение и недуги, и притом, как сказал поэт, их соотечественник {4}: Плоть ублажая, умерщвляем дух, К божественным речам слуга порока глух. Теперь вообразим себе на мгновение, что после пиршества, вроде вышеописанного, когда вся компания сидит вокруг стола в летаргическом оцепенении, отяжелев от супа, поросятины, свинины и грудинки, в окно вдруг заглянет голодный нищий, худой, весь в лохмотьях, и обратится к собранию с такими словами: - Уберите-ка салфетки из-под подбородков. Голод вы утолили, а все, что вы съедаете сверх того, - мое и должно быть возвращено мне. Вам оно дается для облегчения моей нужды, а не для того, чтобы вы обжирались. Как может утешать или поучать других тот, кто вспоминает, что он жив, лишь мучаясь от дурных последствий плохо переваренной пищи. Пусть вы глухи к моим словам, как подушки, на которых восседаете, но общество не одобряет распущенности своих, духовных пастырей и осуждает их поступки с особенной суровостью! И ответить на подобную отповедь они могли бы, по-моему, только так: - Друг, ты утверждаешь, что общество нас осуждает и питает к нам неприязнь? Будь по-твоему, но если это и правда, что нам за дело. Мы будем проповедовать обществу, а оно нам - платить, любим ли мы друг друга или не любим. Письмо LIX [О том, как сын китайского философа и прекрасная пленница освободились от рабства.] Хингпу - к Лянь Чи Альтанчжи, через Москву. Вы, конечно, обрадуетесь тому, что письмо отправлено из Терки {1}, города, который лежит за пределами персидского царства. Я живу здесь в полной безопасности, обретя все, что может быть дорого человеку, и счастлив вдвойне оттого, что могу разделить эту радость с вами. Дух мой, как и тело, опьянен свободой