, и я исполнен благодарностью, любовью и восторгом. Будь единственным источником этой радости лишь мое собственное счастье, вы могли бы по праву обвинить меня в себялюбии. Но ведь свободна и прекрасная Зелида, а посему простите мое неумеренное ликование: ведь я вызволил из рабства самое достойное создание на земле. Вы помните, с какой неохотой она согласилась на брак с ненавистным тираном. Однако покорность ее была притворной, лишь средством выиграть время и найти способ бежать. И вот, пока шли приготовления к свадьбе, однажды вечером она прокралась туда, где я обычно отдыхал после изнурительного дня. Она предстала передо мной подобно небесному духу, явившемуся утешить невинного страдальца, и ее взор, исполненный нежного участия, помог мне преодолеть робость, а голос звучал нежнее донесшейся издалека музыки. - Бедный чужеземец, - сказала она по-персидски, - та, которую ты видишь перед собою, еще несчастнее тебя. Пышность свадебных приготовлений, богатство моего наряда и хлопоты бесчисленной челяди лишь усугубляют мои страдания. Если у тебя достанет мужества спасти меня от грозящей гибели, презрев власть ненавистного тирана, я отплачу тебе самой горячей признательностью. Я поклонился ей до земли, и она тотчас удалилась, оставив меня в изумлении и восторге. Ночь я провел без сна, и утро не уняло моей тревоги. Я перебирал в уме тысячи способов ее спасения, но тут же с отчаянием понимал, что ни один из них не годится. В таком смятении я пребывал до вечера, когда расположился на прежнем месте, надеясь вновь увидеть Зелиду. И скоро прекрасное видение явилось мне опять. Я, как прежде, поклонился ей до земли, но она, подняв меня, заметила, что дорога каждая минута и церемонии неуместны. Она сообщила, что свадьба назначена на завтра и у нас остается лишь эта ночь. Я смиренно ответил, что готов исполнить любое ее приказание. Тогда она предложила немедленно перебраться через высокую садовую ограду, прибавив, что одна из рабынь подкуплена и ждет нас с веревочной лестницей в условленном месте. Я повел ее туда, трепещущую от страха. И что же? Там мы увидали не рабыню, а самого Мостадада, который подстерегал нас: негодница все рассказала господину, и теперь тот воочию убедился в справедливости ее слов. В ярости он обнажил саблю, но алчность сдержала его гнев, подсказав, что после примерного наказания меня можно будет продать другому хозяину. А потому он велел бросить меня в темницу, приказав наутро дать мне сто палочных ударов по пяткам. И вот, едва забрезжил свет, меня вывели из темницы, чтобы предать ужасной пытке, которая страшнее самой смерти. Сигнал трубы должен был возвестить о свадьбе Зелиды и моем истязании. Обе эти, равно мучительные для меня, церемонии вот-вот должны были начаться, как вдруг я услышал, что на город напал отряд черкесских татар, сметающих все на своем пути. Тут каждый бросился спасаться сам, а я тотчас развязал веревки и, выхватив саблю у одного из рабов, который не посмел воспротивиться, бросился на женскую половину дворца, где Зелида в свадебном уборе была заперта до начала брачного торжества. Я попросил ее не медля следовать за мной и оружием проложил себе дорогу сквозь толпу трусливых евнухов. Весь город уже был объят пламенем и ужасом. Каждый думал только о своем спасении, не заботясь о других. В этой суматохе я вывел из конюшни Мостадада двух кровных скакунов, и мы с Зелидой помчались на север к черкесскому царству. Туда устремились не только мы, и никто не обратил на нас особого внимания. Через три дня мы добрались до города Терки, лежащего в долине среди сумрачных кавказских хребтов. Здесь, вдали от всяких опасностей, мы вкушаем все радости, которые совместимы с добродетелью. Правда, порою в моем сердце просыпается прежде неведомая страсть, но моя прекрасная спутница внушает мне столь великое восхищение, что сама нежность оборачивается почтением. Хотя красота ее кажется необыкновенной даже среди красавиц черкешенок {2}, ее разум пленяет меня еще больше. Как разительно не похожа женщина глубокого ума и высоких чувств на дочерей Востока, которых учат лишь заботиться о красоте лица и тела, чтобы их можно было продать подороже. Прощайте! Письмо LX [История прекрасной пленницы.] Хингпу - к Лянь Чи Альтанчжи, через Москву. После того как мы достаточно отдохнули, мое любопытство, о котором меня заставили забыть грозные опасности, вновь проснулось; я жаждал узнать, какое несчастье ввергло в рабство мою прелестную беглянку, и не мог не удивиться вслух тому, что подобная красота оказалась ввергнутой в пучину бедствий, избежать которых ей удалось лишь в последний час. - Не говори о моей красоте, - воскликнула она дрогнувшим голосом, - она-то и принесла мне столько бед! Погляди вокруг, и ты увидишь одних красавиц. Природа щедро наделила чарами здешних женщин, но своей тороватостью небеса ясно засвидетельствовали, сколь низко ценят они это благо, ибо тут оно даровано племени продажных женщин. Я вижу, ты хотел бы услышать мою историю, но твое любопытство равно моему желанию его удовлетворить. Я нахожу радость в рассказе о былых страданиях, а когда об этом просит мой избавитель, то к удовольствию прибавляется еще и сознание долга. Я {Рассказ об этом поразительно напоминает действительную историю мисс С-д, которая была компаньонкой миссис У-л, в то время как эта дама жила под Флоренцией. Издатель слыхал эту историю из уст самой мисс С-д {1}.} родилась в стране, лежащей далеко на Западе, где мужчины отважнее черкесов, а женщины красивее черкешенок, где доблестью героя руководит мудрость, а утонченность чувств заостряет стрелы женской красоты. Я была единственной дочерью армейского офицера, утешением его старости или, как он ласково говорил, единственной нитью, которая связывает его с жизнью и делает ее радостной. Благодаря своему положению он свел знакомство с теми, кто превосходил его богатством и знатностью, и, нежно любя меня, всегда брал с собой, когда наносил им визиты. Так я рано переняла манеры и привычки тех, кого называют светскими людьми, и, хотя сама была бедна, научилась презирать всех, кто живет скромно. Благодаря моим знакомствам и претензиям на светскость у меня не было недостатка в поклонниках, но я была бесприданницей, а потому каждый из них стремился лишь приятно провести со мной часок-другой в надежде, что когда-нибудь ему удастся совратить и погубить меня. В обществе за мной ухаживали с большей настойчивостью, нежели за другими девицами, которые были богаче и знатнее, но я приписывала это особому уважению, хотя на самом деле тут были совсем иные причины. Среди тех, кто добивался моей благосклонности, был некий господин, друг моего отца, человек уже немолодой, не отличавшийся ни приятной внешностью, ни изяществом манер. Его возраст - ему было под сорок - более чем скромное состояние ввели меня в заблуждение: я считала его единственным искренним своим поклонником. Но нет ничего опаснее расчетливости пожилого сердцееда. Хорошо изучив женские слабости, они пользуются малейшей благоприятной возможностью и, будучи не так увлечены, как молодые повесы, питают к женщине меньше уважения, а потому более дерзки. Коварный негодяй прибегал к тысячам уловок, чтобы осуществить свой гнусный замысел, а я, хотя и прекрасно все видела, объясняла его поведение другими причинами, так как подлинные казались мне невероятными. Оттого, что он часто бывал у моего отца, их приязнь крепла день ото дня, и я привыкла видеть в нем друга и заступника. Правда, я никогда не любила его, но глубоко уважала и дала согласие на брак с ним, чего он, казалось, только и желал, хотя под разными предлогами и откладывал несколько раз нашу свадьбу. Тем временем распространился ложный слух о моем замужестве, и другие поклонники покинули меня. Однако я, в конце концов, была выведена из заблуждения, внезапно узнав, что он женился на весьма богатой девице. Это известие меня не очень огорчило, так как мой выбор объяснялся лишь благоразумием, но мой отец повел себя иначе. Вспыльчивый от природы и к тому же побуждаемый ложными представлениями о чести офицера, он стал укорять друга в таких выражениях, что ответом явился вызов на дуэль, который, разумеется, был тотчас принят. Была полночь, когда меня разбудили, объявив, что отец желает видеть меня немедленно. Я была удивлена, но оделась и в сопровождении одного слуги отправилась за посланным, который и привел нас на луг недалеко от дома, где защитник моей чести, единственный мой друг, опора, наставник и товарищ моей юности лежал на боку, весь в крови, и уже готовился испустить дух. При виде этого ужасного зрелища ни одной слезы не скатилось по моим щекам, ни единого вздоха не вырвалось из груди, Я опустилась рядом на землю и, положив его седую голову на колени, стала всматриваться в помертвевшее лицо, терзаясь такой мукой, перед которой бледнеет самое страшное отчаяние. Слуги побежали за помощью. Ничто не нарушало мрачное ночное безмолвие, и я слышала только прерывистое, тяжелое дыхание отца, видела лишь его раны. Я молча склонилась над дорогим лицом, тщетно стараясь ладонями остановить льющуюся кровь. Первые минуты он, по-видимому, был в беспамятстве, но потом открыл глаза и поглядел на меня. - Мое дорогое дитя, - промолвил он. - Все еще дорогое моему сердцу, хоть ты и забыла о своей чести и запятнала мою. Я прощаю тебя! Презрев добродетель, ты погубила нас обоих, и все же я тебя прощаю с тем же состраданием, какое надеюсь найти на небесах. Он скончался. И с тех пор я не знала счастья. Сраженная мыслью, что была причиной смерти человека, которого только и любила на земле и который перед кончиной упрекнул меня за то, что я запятнала честь семьи, зная, что я ни в чем не повинна, но не могу это доказать, без денег, без друзей, способных поверить мне или пожалеть меня, оставленная на позор и людское осуждение, я взывала к распростертому передо мной безжизненному телу и, чувствуя, что мое сердце разрывается на части, спрашивала: - Зачем, дорогой отец, ты погубил навек и себя, и меня? Пожалей свою дочь, вернись ко мне, потому что только ты один можешь меня утешить! Очень скоро я убедилась в том, что мне и в самом деле не у кого искать утешения, я увидела, что не могу рассчитывать ни на сочувствие женщин, ни на помощь мужчин, и поняла, что важнее пользоваться доброй славой, нежели вправду заслуживать ее. Всюду, где я появлялась, меня встречали презрением или неприязнью, а если порой и были со мной учтивы, то из самых подлых и низких побуждений. И вот, дабы рассеять тревоги непереносимого одиночества, я, изгнанная из общества людей добродетельных, была принуждена завести знакомство с теми, кто, подобно мне, лишился доброй славы, но, быть может, заслуженно. Среди них была одна весьма знатная дама, чье поведение свет порицал еще больше, чем мое. Родство наших судеб вскоре нас сблизило: я знала, что всеобщее презрение сделало ее несчастной, а я научилась считать страдание искуплением вины. Хотя добродетель этой дамы была отнюдь не безупречной, она достаточно сохранила тонкость чувств, чтобы страдать из-за этого. Она предложила мне уехать с нею и поселиться в Италии, где никто не будет знать ни нас, ни наших несчастий. Я с радостью согласилась, и вскоре мы очутились в красивом уголке прелестнейшей провинции этой волшебной страны. Если бы моя спутница избрала его как приют для оскорбленной добродетели, как тихую гавань, откуда мы могли бы спокойно взирать на дальний грубый мир, я была бы счастлива. Но она замыслила совсем другое и поселилась там лишь для того, чтобы тайком пользоваться теми наслаждениями, которым не смела предаваться открыто. Познакомившись с нею ближе, я увидела порочные стороны ее натуры. Казалось, дух ее, равно как и тело, были созданы для одних наслаждений, и даже грусть служила ей для их продления. С рождения созданная для светской жизни, она говорила несравненно лучше, чем писала, и писала несравненно лучше, чем жила. Люди, ищущие одних удовольствий, влачат самое жалкое существование, какое только можно себе представить. Таков был удел и этой дамы. Покой казался ей непереносимым, и она знала лишь две крайности - либо восторг, либо тревогу, блаженство или душевные муки. Отсутствие желаний причиняло ей такую же боль, какую голодному человеку причиняет отсутствие хлеба. В такие дни она обычно лежала в постели, а вставала лишь в предвкушении нового развлечения. Упоительный воздух Италии, живописный уголок, где стоял ее дворец, и сам дух народа, единственное счастье которого заключается в изысканной чувственности, - все способствовало тому, чтобы изгладить в ее памяти воспоминания о родине. Но если ей эта жизнь была по душе, то меня она удручала. С каждым днем я становилась все задумчивее, и мою печаль она считала оскорбительным вызовом ее веселью. Я понимала, что уже не гожусь ни для какого общества: достойные люди мной пренебрегали, порочные внушали мне отвращение. Я оказалась в раздоре со всем человечеством. И даже моя добродетель, которая должна была послужить мне защитой, здесь ставилась мне в укор. Словом, питая отвращение к жизни, я решила покинуть мирскую суету, которая мне постыла, а потому отправилась морем в Рим, где намеревалась постричься в монахини. Но даже во время этого недолгого путешествия жестокая судьба подкараулила меня. Корабль наш захватил берберийский корсар {2}, и все, кто был на нем, в том числе и я, были обращены в рабство. Случись мне рассказать о всех печалях и мытарствах, которые я претерпела, ты подумал бы, что я пересказываю тебе роман. Достаточно сказать, что меня несколько раз перепродавали. Каждый новый господин, видя мою несговорчивость, предпочитал оставить меня в покое и сбывал другому. Так продолжалось до тех пор, пока судьба мне не улыбнулась и ты не избавил меня от неволи. Так закончила она свою историю, которая изложена здесь коротко, но по приезде в Москву, куда мы вскоре выедем, я опишу вам все в подробностях. И теперь, если вы пришлете мне весточку, я почту себя счастливейшим из смертных. Прощайте! Письмо LXI [Наставление юноше, вступающему в жизнь, с поясняющими мысль историями.] Лянь Чи Альтанчжи к Хингпу. Весть о твоем освобождении сняла с моей души бремя постоянной тревоги; я могу больше не оплакивать участь сына, могу восхищаться его стойкостью среди бед и мужественным вызволением от них. Теперь ты свободен, ты избавлен от ига жестокого господина и стоишь на распутье, и то, какую дорогу ты сейчас изберешь, решит, будет ли твоя жизнь отмечена счастьем или горем. Несколько лет благоразумия, которое в твоем возрасте равнозначно добродетели, принесут тебе достаток, покой, радость и уважение. Алчное нетерпение сразу же вкусить всех доступных благ обернется тем, что в удел тебе достанутся нищета, заботы, сожаления и хула. Как известно, лучший советчик тот, кто прежде сам пренебрегал советами. Вот почему я с полным правом могу обратиться к тебе с советами, даже и не ссылаясь на родительскую власть. Молодые люди, не обладающие твердостью характера, обычно обращаются за советом к кому-либо из своих друзей и некоторое время следуют ему, затем ищут совета у другого и начинают вести себя согласно его словам, а затем обращаются к третьему, и так без конца. Однако, поверь мне, подобные колебания до добра не доводят. Например, люди могут сказать тебе, что ты не годишься для какого-то определенного занятия, но не обращай внимания; если ты будешь упорен и старателен, то непременно убедишься, что оно-то тебе годится и, послужив опорой в молодости, станет твоим утешением в старости. Для того чтобы постигнуть необходимые сведения любой профессии, довольно самых умеренных способностей. Даже если разум несколько уравновешен глупостью, это может оказаться полезным. От больших дарований человеку часто меньше проку, чем от скромных. Жизнь обычно сравнивают со скачками, но уподобление это становится полным, если прибавить, что того, кто скачет быстрее всех, труднее всего обуздать. Любому человеку достаточно одной какой-нибудь профессии, и, что бы ни говорили на сей счет ученые мужи, постичь ее можно быстро. Посему довольствуйся одним хорошим занятием, а если ты будешь равно искусен в двух, люди тебе не доверят ни одного. Как-то раз фокусник и портной толковали о своих делах. - Горе мне! - жаловался портной. - Несчастный я человек! Если людям взбредет на ум ходить без одежды, тогда я пропал. Ведь больше я ничего не умею делать. - Я тебе от души сочувствую, - отвечал фокусник. - Но, благодарение небесам, у меня положение иное. Если один фокус не удастся, так у меня припасена добрая сотня других. Во всяком случае, если останешься без куска хлеба, приходи ко мне. Я тебе помогу. Но вот наступил голод. Портной кое-как перебивался, потому что люди не могли обойтись без одежды. Но бедняга фокусник, хоть и знал сотню фокусов, не мог заработать ни гроша. Напрасно он вызывался глотать огонь или выплевывать булавки - никто не хотел платить за это деньги. И в конце концов ему пришлось просить подаяние у того самого портного, чье ремесло он прежде презирал. У человеческого благополучия нет врагов гибельнее, чем гордость и запальчивость. Если ты негодуешь на несправедливость, то смири свой гнев до той поры, когда разбогатеешь, и тогда давай ему волю. Гнев бедняка подобен попытке безвредного насекомого ужалить: она его не защитит, а только наверняка погубит. Чего стоит гнев, который оборачивается пустыми угрозами? Как-то раз на берегу пруда гусыня кормила своих гусят, а надобно заметить, что гусыни в таких случаях всегда очень заносчивы и чванливы. Стоило незлобивому животному мирно пройти неподалеку, как гусыня тотчас бросалась на него. Пруд, говорила она, принадлежит ей, и покуда она может хлопать крыльями и щипать клювом, права и честь ее в безопасности. Она не раз отгоняла уток, поросят и цыплят; более того, даже коварная кошка и та бросилась наутек. Но вот к пруду подошел мастиф и, испытывая жажду, решил полакать немного воды. Гусыня бросилась на пса, как фурия, щипала его и колотила крыльями. Мастиф рассердился и раз двадцать готов был хорошенько куснуть гусыню, но он все же обуздал свой гнев, оттого что поблизости был его хозяин. - Безмозглая дура, - проворчал он. - Тем, у кого нет ни силы, ни оружия, следует вести себя вежливо. За это твое шипенье и хлопанье тебе когда-нибудь свернут голову, - ведь испугать они никого не могут и не послужат тебе защитой. Сказав это, он подошел к пруду, напился, не обращая на гусыню никакого внимания, и побежал догонять хозяина. Успехам молодых людей препятствует и то, что, не желая сносить оскорблений от кого бы то ни было, они сами не хотят причинять никому обид. А потому они стараются всем угождать, выполнять все просьбы, подлаживаться к любому обществу. Они не имеют своей воли и, подобно воску, принимают любую форму. Пытаясь угодить всем подряд, они уготавливают себе лишь горькое разочарование. Ведь для того, чтобы вызвать восхищение большинства, достаточно угодить совсем немногим. Как-то раз известный художник задумал написать картину, которая пришлась бы по вкусу всему свету. Когда картина, выполненная с тщанием и искусством, была наконец готова, он выставил ее на рынке, присовокупив письменное обращение, в котором просил помечать лежащей возле кистью каждую деталь, которая покажется неудачной. Явились зрители и объявили, что картина удалась, но каждый, желая показать себя знатоком, брал кисть и что-нибудь да помечал. Вечером художник с грустью обнаружил, что его картина превратилась в одно большое пятно: не нашлось мазка, который бы избежал знака чьего-либо неодобрения. Не удовлетворясь этим судом, художник решил еще раз проверить вкусы публики, но иным способом. На следующий день он снова выставил свою картину, попросив на сей раз отмечать ее достоинства. Публика выполнила его просьбу, и вечером художник увидел, что его картина вся испещрена знаками одобрения. Каждый мазок, который накануне подвергся осуждению, сегодня вызывал похвалы и восторги. - Что же! - воскликнул художник. - Теперь я понял, что наилучший способ понравиться одной половине человечества, это не обращать никакого внимания на мнение другой, ибо то, что одни сочтут недостатком, другие непременно объявят достоинством. Прощай! Письмо LXII [Подлинное жизнеописание Екатерины Алексеевны, жены Петра Великого.] Лянь Чи Альтанчжи - к Хингпу, через Москву. Судьба и характер твоей прекрасной спутницы, и в бесчестье сберегшей добродетели, описанные тобой, воистину замечательны. Ведь многие пекутся о добродетели только потому, что это похвально, твоя же избранница - лишь ради душевных радостей, ею даримых. Такие, как она, должны служить примером всему женскому полу, а не те, что прославились качествами, чуждыми женской природе. Женщины, знаменитые своей доблестью, искусством в политике или ученостью, пренебрегли обязанностями своего пола ради того, чтобы отличиться в делах, приличествующих мужчинам. Красавица с палицей Геркулеса по мне так же нелепа, как и могучий герой, усевшийся за ее прялку. Стыдливая девушка, благоразумная жена или заботливая мать семейства приносят обществу несравнимо большую пользу, нежели философы в юбках, дерзкие героини и властные королевы. Женщина, которая делает счастливыми детей и мужа - одного оберегает от пороков, а других приобщает к добродетели, - намного превосходит величием тех изображаемых в романах дам, которые не знают иного занятия, чем поражать мужчин стрелами из своего колчана или смертоносным взором. Женщины, как известно, предназначены природой не для того, чтобы самим нести бремя великих забот, но для того, чтобы облегчить нашу ношу, их нежность - достойная награда за опасности, которым мы подвергаемся ради их благополучия, а их непринужденная и веселая беседа радует нас после утомительных трудов. Им предназначен круг домашних хлопот, и, выйдя за его пределы, они оказываются в чуждой сфере и утрачивают свое очарование. Посему слава обходится с прекрасным полом весьма несправедливо: тем, кто менее всего заслуживает памяти, мы поем восторженную хвалу, а тех, кто украсил собой человечество, обходим молчанием. Пожалуй, несправедливость эта никогда не была столь явной, как в наш век. Семирамиды {1} и Фалестриды {2} древности восхваляются, а многие современницы, куда более достойные, остаются незамеченными и безвестными. Екатерина Алексеевна {Сведения эти автор почерпнул, по-видимому, из неопубликованных мемуаров X. Спилмэна, эсквайра {4}.} родилась {3} возле небольшого ливонского городка Дерпта {5}. От родителей она унаследовала лишь добродетельность и бережливость. После смерти отца она жила с престарелой матерью в скромной хижине, крытой соломой, и обе они, хоть и были очень бедны, не роптали на свой удел. Живя в полной безвестности, Катерина прилежно трудилась и кормила мать, которая была слаба и немощна. Когда Катерина сидела за прялкой, старушка читала вслух душеспасительные книги. Окончив дневные труды, обе усаживались у очага, радуясь скромному ужину и мирному досугу. Хотя Катерина была прекрасна лицом и телом, думала она лишь об украшении своего духа. Мать научила ее читать, а старый лютеранский пастор наставил ее в вере. Природа наделила ее не только кротостью, но и твердостью, не только остротой мысли, но и верностью суждений. Ее женские совершенства покорили немало сердец среди окрестных молодых крестьян, но она отказала всем, кто просил ее руки, ибо, горячо любя мать, и помыслить не могла о разлуке с ней. Катерине исполнилось пятнадцать лет, когда ее мать умерла. Тогда она покинула свою хижину и поселилась у пастора, своего духовного наставника. В его доме она приглядывала за детьми, так как благоразумие сочеталось в ее характере с необычайной живостью и веселостью. Старик любил Катерину, как родную дочь, и дна вместе с его детьми училась музыке и танцам у домашних учителей. Так она умножала свои достоинства, пока был жив ее названый отец, но с его кончиной снова оказалась в нужде. В ту пору Ливония была разорена войной {6}, и все вокруг лежало в запустении. В такие времена, как известно, тяжелее всего приходится беднякам, и Катерина, несмотря на все ее добродетели, испытала все бедствия, которые влечет за собой нищета. С каждым днем добывать пропитание становилось все труднее, и когда Катерина истратила все, что у нее было, она решила отправиться в богатый город Мариенбург {7}. Уложив в котомку свои скромные наряды, она отправилась в путь пешком. Перед ней лежали пустынные земли, которые вдобавок то и дело разорялись шведами и русскими, так как край этот переходил из рук в руки. Однако голод научил Катерину презирать опасности и тяготы пути. Как-то вечером в придорожной хижине, где она искала ночлега, два шведских солдата приняли ее, как они выразились, за "обозную девку", и, возможно, в своих домогательствах они не остановились бы и перед насилием, если бы проходивший мимо подпоручик не вступился за девушку. Солдаты тотчас оставили ее в покое, но благодарность Катерины сменилась еще большим изумлением, когда в своем избавителе она узнала сына своего наставника, благодетеля и друга - покойного пастора. Встретила она его как нельзя более кстати. Небольшие деньги, взятые в дорогу, уже давно кончились, так что за ночлег она теперь платила одеждой и котомка ее была уже почти пуста. Великодушный земляк дал ей денег, сколько мог, купил одежду, снабдил лошадью, а также рекомендательным письмом к господину Глюку, коменданту Мариенбурга, старому другу его отца. В Мариенбурге нашей прелестной страннице оказали сердечный прием, и комендант тотчас предложил ей стать гувернанткой двух дочерей, и, хотя ей едва исполнилось семнадцать лет, она доказала, что способна наставить их не только в добродетели, но и обучить хорошим манерам. Ее рассудительность и красота вскоре побудили коменданта предложить ей руку и сердце, но, к немалому его удивлению, она сочла за благо ответить отказом. Движимая чувством благодарности, она решила, что выйдет замуж только за своего избавителя, хотя он потерял в сражениях руку и получил другие увечья. Как только этот офицер по делам службы прибыл в город, Катерина, желая избавиться от домогательств других женихов, сама предложила ему брак; он с восторгом согласился, и они обвенчались законным порядком. Но Катерине была предназначена необычная судьба. В самый день их свадьбы русские осадили Мариенбург. Несчастный солдат, так и не успев насладиться супружеским счастьем, кинулся в самую гущу боя и уже не вернулся к юной своей жене. Меж тем осада становилась яростнее: одни ожесточенно оборонялись, другие шли на штурм, побуждаемые духом отмщения. Эта война между двумя северными державами в ту пору велась поистине варварски. Мирный крестьянин и даже слабая девушка нередко разделяли судьбу вооруженного солдата. В конце концов Мариенбург был взят штурмом, и свирепость атакующих была столь необузданной, что не только гарнизон, но почти все жители - мужчины, женщины и дети - были истреблены. Однако Катерину нашли в печи, где она пряталась, когда ярость победителей была уже утолена. Доселе она была бедна, но свободна, теперь же ей пришлось покориться горькой участи и изведать все тяготы плена. Но и тут ее отличали благочестие и смирение. И хотя несчастья угасили в ней прежнюю живость, но веселости она не утратила. Молва о ее достоинствах и кротости достигла ушей русского генерала князя Меншикова, который пожелал ее увидеть. Восхитившись ее наружностью, он выкупил девушку у солдата и отдал в услужение своей сестре. Здесь с ней обходились со всем уважением, какого она заслуживала, и красота ее расцветала с каждым днем. Некоторое время спустя, когда в доме князя Меншикова находился сам Петр Великий, Катерине было поручено подать сухие фрукты, и она обошла гостей, скромно потупя глаза. Могущественный царь был поражен ее красотой. На следующий день он приехал снова, велел позвать очаровательную служанку, задал ей несколько вопросов и нашел, что умом она еще краше, нежели лицом. Вынужденный в юности жениться по государственным соображениям царь на сей раз решил вступить в брак по сердечной склонности. Он незамедлительно приказал разузнать о прошлом прекрасной ливонки, которой еще не было и восемнадцати лет, проследил ее путь по юдоли безвестности через все ее злоключения и убедился, что во всех превратностям судьбы она вела себя с истинным величием. Ее низкое происхождение не смутило царя. Они обвенчались в домашней церкви, и царь объяви; придворным, что лишь стезя добродетели - верный путь к трону. И вот Екатерина, родившаяся в низкой глинобитной лачуге, стала императрицей величайшего государства на земле. Бедная одинокая странница теперь была окружена тысячами подданных, которые почитали ее улыбку за счастье. Не имевшая прежде куска хлеба отныне могла кормить от своих щедрот целые народы. Высоким положением она была обязана отчасти судьбе, но еще больше - добродетели. Она навсегда сохранила душевные достоинства, которым была обязана троном. Пока ее супруг, монарх, радел о просвещении своих подданных мужского пола, она в свой черед пеклась о совершенстве женщин. Она изменила покрой их одежды, ввела ассамблеи, где присутствовали одновременно мужчины и женщины, учредила женский рыцарский орден {8} и, наконец, достойно исполнив долг императрицы, подруги, жены и матери, скончалась с тихим мужеством, ничего не оплакивая, но оплаканная всеми. Прощай. Письмо LXIII [Расцвет или упадок литературы не зависит от воли людей, они - следствие перемен, происходящих в природе.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. В каждом письме я ожидаю известий о переменах в Китае, необычайных событиях в государстве или несчастьях, которые постигли моих друзей. С тяжелым предчувствием открываю я каждое письмо и всякий раз приятно разочаровываюсь, убедившись, что моя родина и друзья по-прежнему благоденствуют. Я странствую, а они наслаждаются покоем, и жизнь их меняется только в моем беспокойном воображении. Лишь быстрота перемен, которые испытываю я, придает обманчивое движение тому, что на самом деле почти неподвижно. Однако, друг мой, поверь, что даже Китай неприметно теряет былое величие: его судьи стали более корыстны, а купцы более склонны к обману, нежели в прошлом, и даже искусства и науки приходят в упадок. Вспомни резьбу, которая украшает наши древние мосты, и статуи, придающие очарование самой природе! Во всей империи нет теперь художника, способного создать нечто равное. Наш фарфор, которым некогда славился Китай, стал хуже, и ныне даже европейцы нас в этом обгоняют. Было время, когда Китай служил прибежищем для чужеземцев и всем оказывал гостеприимство: и тем, кто любовался его величием, и тем, кто споспешествовал его процветанию. Ныне империя не допускает в своих пределах распространения полезных чужеземных новшеств, а жители ее чинят друг другу препятствия во всем, что могло бы содействовать благосостоянию страны. Что же причиной упадка государства, столь мало страдавшего от внешних перемен? Чем объяснить то, что Китайская империя, могущественная, как никогда, почти не знакомая с вражескими нашествиями {1} и даже перенявшая полезные европейские новинки, столь неудержимо возвращается к варварству? Этот упадок не зависит от чьей-то злой воли, а есть следствие естественного хода вещей. В течение двух-трех тысячелетий Природа через надлежащие промежутки времени производит на свет великие умы с усилием, подобным тому, которое влечет за собой смену времен года. Эти умы появляются внезапно, живут отпущенный им век, просвещают мир, затем умирают, как осыпавшийся колос, и человечество вновь постепенно погружается в прежнее невежество. А мы, простые смертные, озираемся по сторонам, дивимся упадку, пытаясь постигнуть его тайные причины, относим их за счет небрежения талантами, меж тем как на самом деле это вызвано оскудением творческой мощи. Нас поражает застой в науках и искусстве, и нам неведомо, что плодоносная осень миновала и утомленная Природа копит силы для новых свершений {2}. Бывали времена, когда появлялись люди очень высокого роста, в другие - те или иные животные плодились в небывалых количествах; бывали времена изобилия и времена необъяснимого голода. И если Природа проявляет себя столь различно в своих видимых творениях, то несомненно она должна быть столь же разнообразной, создавая умы. И если один век она поражает силой и ростом Милона Кротонского {3} или Максимина {4}, то другой - благословляет мудростью Платона или добродетельностью Антонина {5}. Посему упадок любой нации следует объяснить не случайностью, но естественным ходом вещей. В эпохи невежества! тоже рождались люди выдающихся дарований, но их мудрость не могла облагородить нравы их варварского века. Мир как будто погружен в глубокий сон, но вот раздается призывный клич Природы, и, покорное этому зову, человечество вдруг пробуждается, торжествуют науки, и сияние одного гения растворяется в блеске целого созвездья. А потому века просвещения наступают всюду одновременно. Когда в Китае начал рассеиваться мрак варварства, западный мир также вступил в эпоху цивилизации. Когда у нас был Яо {6}, там был Сезострис {7}. В последующие века Конфуций и Пифагор были почти что современниками {8}, а затем в Греции, как и в Китае, появляется целая плеяда философов. Новый период варварства начинается примерно в одно время и там, и тут. Но вот в 1400 году христианской эры пришел к власти император Юнлэ {9} и начал возрождать образованность на Востоке, и тогда же в Италии Медичи {10} лелеяли младенческий гений новой цивилизации. Вот так, в одну эпоху просвещение царит во всем мире, чтобы затем смениться варварством, и он то озарен светом знаний, то окутан мраком невежества. Так было, и так, вероятно, будет всегда. В Китае, как я уже ранее заметил, просвещенность начинает идти на убыль, и если бы можно было нелицеприятно оценить нынешнюю образованность Европы, то, наверно, стали бы явными признаки упадка. Мы обнаружили бы, что европейцы нравственному совершенствованию предпочитают занятия математикой и метафизические тонкости, мы обнаружили бы, что ученость понемногу перестает заботиться о пользе и теряет связь с жизненными нуждами. И лишь те получают право зваться учеными мужами, кто знает много более того, что может быть на самом деле полезно или- занимательно. Мы обнаружили бы, что каждое смелое начинание подавляется осторожностью, а вдохновение сочинителя охлаждается робкой боязнью кого-нибудь задеть, и мы обнаружили бы, что лишь немногие храбрецы не страшатся осуждения и ради великих открытий готовы на все. Провидение подарило человечеству почти четыреста лет процветания наук и искусств. Не погружает ли оно нас теперь в прежнее невежество, оставляя нам только любовь к мудрости, но лишая ее благих плодов? Прощай. Письмо LXIV [Знатные господа предпочитают счастью побрякушки и церемонии, однако жалкое их тщеславие обществу на пользу.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Европейские государи вознаграждают подданных за примерную службу двумя ярдами голубой ленты, которую положено носить через плечо. Удостоенные такого знака отличия зовутся кавалерами ордена, а во главе его всегда стоит сам король. Подобный способ вознаграждения за важные услуги экономен, и короли могут почитать себя счастливыми, что их подданные довольствуются столь пустячными наградами. Случится вельможе потерять в сражении ногу, король жалует ему два ярда ленты, и он уже вознагражден за свое увечье. Случится посланнику ради поддержания чести своей страны за границей истратить все свое состояние, король жалует ему два ярда ленты, которые считаются равными фамильному поместью. Одним словом, пока у европейского монарха есть хотя бы один ярд голубой или зеленой ленты, он может быть спокоен - недостатка в государственных деятелях, генералах и солдатах у него не будет. Меня безмерно восхищают эти королевства, где владельцы обширных родовых поместий готовы подвергнуться тяжким невзгодам и лишениям ради пустых отличий. Человек, обладающий достаточным богатством, испытывает, вступая на поприще честолюбия, множество неудобств, и вместе с тем его новое положение не приносит ему таких благ, которые были бы ему недоступны прежде. До того, как стать придворным, он хорошо ел, пил и крепко спал, пожалуй, даже крепче, нежели после того, как облекся властью. Он мог бы окружить себя льстецами и оставаясь частным лицом, а угождать излюбленным своим прихотям куда удобнее у себя дома, вдали от посторонних глаз и не опасаясь ничьего осуждения. Какую же пользу приносит увеличение и без того достаточного богатства? Да никакой. Если бы вельможа мог, увеличивая свои богатства, одновременно увеличивать и свою способность ими наслаждаться, вот тогда это преимущество приносило бы осязаемые плоды. Если бы, превратив одну тысячу в две, он мог бы блаженствовать с двумя супругами или съесть два обеда, тогда он терпел бы лишения во имя обретения новых радостей, и это было бы простительно. Но на деле все получается наоборот: он видит, что вкус к удовольствиям притупляется, как ни старается он его возбудить, и по мере того, как богатства растут, способность наслаждаться скудеет. Вот почему я не завидую сильным мира сего, и даже жалею их. Они кажутся мне людьми добронравными, но заблуждающимися, и своим счастьем они обязаны не себе, а нам. Ради нашего, а не своего удовольствия потеют они под бременем драгоценных украшений, для нашего удовольствия торжественно сопровождает их пышная свита лакеев, тогда как один кафтан и один лакей вполне могут удовлетворить все нужды томной праздности, а у кого их двадцать, те, в сущности, лишь одним пользуются для собственного удовольствия, а прочими девятнадцатью обзаводятся для нашего. Воистину прав Конфуций, говоря, что мы тратим больше сил, дабы убедить других, сколь мы счастливы, нежели заботимся о том, чтобы чувствовать себя счастливыми на самом деле. Однако, хотя желание быть на виду и на устах у всех и заботы о поддержании своего достоинства оборачиваются для честолюбцев большой докукой, для общества большое благо, что находятся люди, готовые променять досуг и спокойствие на ленты и треволнения. Ведь их тщеславие не причиняет нам никакого ущерба, а отнять у младенца погремушку было бы, право, жестоко. Если герцогу или герцогине угодно обзаводиться свитой ради нашего развлечения, тем хуже для них; если им нравится появляться на улицах в сопровождении сотни лакеев и мамелюков ради нашего развлечения, - опять-таки тем хуже для них. Ведь спектакль дается для зрителей и только им доставляет удовольствие, а знатные честолюбцы - лишь комедианты, потеющие на подмостках. К мандарину, который любил украшать свои одежды множеством драгоценных камней, однажды приблизился лукавый старик-бонза, перед этим долго ходивший за ним по улицам, и, низко поклонившись, поблагодарил за драгоценности. - О чем он говорит? - воскликнул мандарин. - Любезный, ведь я не подарил тебе ни единого камня! - Да, - отвечал тот. - Но ты позволил мне смотреть на них, а ведь и самому тебе от