фундаментом мельницы спрятан огромный горшок с золотом и алмазами, а сверху он прикрыт большим плоским камнем. Проснувшись, Ван возблагодарил звезды, наконец внявшие его мукам, и, как водится в таких случаях, скрыл от всех свой сон, дабы он приснился ему еще две ночи кряду, что доказало бы его правдивость. Желания его и на сей раз сбылись: ему дважды пригрезился горшок с деньгами, зарытый все в том же месте. Теперь сомнения его рассеялись, и на третий день, поднявшись чуть свет, он взял лопату, отправился на мельницу и стал подкапывать стену там, где он видел во сне клад. Сначала он выкопал разбитую кружку и почел это добрым предзнаменованием; потом стал копать глубже и вытащил совсем целую и новую черепицу. В конце концов, выкопав глубокую яму, он добрался до большого плоского камня, но такого огромного, что сдвинуть его с места одному человеку было не под силу. - Нашел! - в восторге воскликнул Ван. - Вот он! Под таким камнем хватит места для целого котла. Надо сходить за женой и рассказать ей всю правду. Пусть поможет своротить этот камень. И вот, вернувшись домой, он поведал жене о том, какое счастье выпало им на долю. Легко вообразить восторг жены. Вне себя от радости она кинулась мужу на шею. Однако им обоим не терпелось узнать, сколько же там денег, и. они поспешили к тому месту, где Ван копал, и увидели там... о нет, не сокровище, но развалины мельницы, своей единственной кормилицы, которая рухнула от подкопа. Прощай! Письмо LXXI [Нищий щеголь, господин в черном, китайский философ и другие в Воксхолле.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Жители Лондона любят гулять пешком так же, как наши друзья в Пекине ездить верхом. Самое любимое летнее развлечение лондонцев - это посещение вечером большого сада {1}, расположенного неподалеку от города, где они гуляют в самом лучшем своем платье, наведя красоту, и слушают музыку. Недавно мой старый приятель, господин в черном, пригласил меня отужинать в этом саду в небольшом обществе, и в назначенный час я пришел к нему. Все были уже в сборе и ждали меня. Общество состояло из моего друга, который разоделся в пух и прах, приспустил чулки, надел черный бархатный жилет, еще почти совсем новый, и расчесал седой парик, точно собственные волосы, вдовы закладчика, предмета воздыханий моего друга, на которой было платье из зеленого Дамаска и по три золотых кольца на каждом пальце, мистера Тибса, захудалого щеголя, которого я уже описывал ранее, и его супруги в ветхом шелковом платье, из-под которого виднелся грязный тюль нижней юбки, и в шляпе величиной с зонтик. Поначалу мы не могли решить, как добраться до сада. Миссис Тибс питала отвращение к воде {2}, а вдовушка, отличавшаяся дородством, ни за что не хотела идти пешком, вследствие чего мы отправились в карете, слишком тесной для пятерых, и мистеру Тибсу пришлось поместиться на коленях у своей жены. Лошади тронулись, и всю дорогу мистер Тибс развлекал нас мрачными предсказаниями: он заверил нас, что в саду мы не увидим никого, кроме мелких лавочников, и что это последнее гулянье {3} в нынешнем году, а потому нам предстоит довольствоваться обществом аристократов с Теймз-стрита и Крукид-лейна {4}, присовокупив к этому еще несколько столь же унылых пророчеств, порожденных, возможно, его неудобной позой. Когда мы добрались до сада, там уже горели огни, и должен признаться, что в его пределах моим чувствам были уготованы нежданные удовольствия. Повсюду среди недвижных ветвей мерцали фонарики, вечернюю тишину нарушал прелестный концерт, которому вторило, соперничая с ним, пение птиц в дальней части рощи; щеголевато одетая, веселая толпа, столы, уставленные изысканными яствами {5}, - все это напоминало блаженство, обещанное пророком мусульман, и сразу пленило меня. - Клянусь головой Конфуция, - это великолепно! - воскликнул я, обращаясь к своему другу. - Здесь сельские красоты сочетаются с придворной пышностью, и если не считать небесных дев, которые висят на каждом дереве и всегда готовы принадлежать вам, я, право, не вижу, чем этот сад хуже Магометова рая! - Что до дев, то в нашем саду этих плодов не так уж много; но если их могут заменить дамы, столь же многочисленные, как яблоки осенью, и в уступчивости превосходящие гурий, тогда, я полагаю, нам нет нужды искать рай на небесах. Я готов был согласиться с ним, но тут мистер Тибс и остальные пожелали узнать наше мнение, как наилучшим образом провести вечер. Миссис Тибс предложила неторопливо погулять по саду, где, по ее словам, всегда можно встретить самое избранное общество; вдова же, посещавшая сад не чаще одного раза в год, считала, что нам следует, не медля, занять Места получше, чтобы посмотреть игру фонтанов {6}, а этого, уверяла она нас, ждать придется не более часа. Дамы заспорили, а так как обе были весьма неуступчивы, то словесная перепалка с каждым словом становилась все более ядовитой. Миссис Тибс недоумевала, как могут люди, получившие воспитание за прилавком, делать вид, будто им известны обычаи высшего света, на что вдова возразила, что хотя некоторые люди и сидят за прилавком, однако в другое время они сидят во главе собственного стола и могут нарезать себе сколько угодно жаркого, чего никак нельзя сказать о тех, кто кролика под луковым соусом не отличит от гусятины с крыжовенной подливкой. Не знаю, чем бы кончился этот спор, если бы Тибс, по-видимому хорошо знавший пылкий нрав своей супруги, не поспешил прервать их пререкания, предложив зайти в один из павильонов и посмотреть, есть ли там что-нибудь приличное на ужин. Все согласились, но тут возникло новое осложнение: мистер и миссис Тибс хотели непременно сидеть среди публики благородной, притом в таком павильоне, где можно на людей посмотреть, себя показать и быть, как они выразились, средоточием всеобщего внимания. Но получить доступ в такой павильон оказалось не так-то просто, ибо, хотя сами мы были убеждены, что принадлежим к хорошему обществу и обладаем благородной внешностью, убедить в этом лакеев оказалось затруднительно. Они утверждали, что хорошие павильоны предназначены для чистой публики. В конце концов нас усадили, правда не очень на виду, и подали ужин. Вдова нашла его превосходным, но миссис Тибс находила все подряд отвратительным. - Полно, душенька, - урезонивал ее супруг, - конечно, таких соусов, как у лорда Крива или леди Букль, здесь не найдешь, но для Воксхолла и это неплохо. Мне не нравится не их кухня, а вино! - воскликнул он, осушая стакан. - Вот оно и впрямь никуда не годится! При этих словах вдова закладчика сдалась. Теперь она поняла, что и впрямь ничего не смыслит в обычаях высшего света, ибо даже вкус у нее оказался самым плебейским, ведь она только что похвалила отвратительное пирожное и причмокивала, когда пила никудышное вино; поэтому она уступила пальму первенства и до конца вечера удовлетворялась тем, что слушала и училась. Правда, иногда она забывалась и начинала все хвалить, но супруги Тибс тотчас возвращали ее на стезю брюзгливой утонченности. Она похвалила роспись павильона, в котором мы сидели, но ее вскоре убедили, что подобная мазня может вызвать только ужас, но отнюдь не восторг. Потом она отважилась одобрить одного из певцов, но миссис Тибс не замедлила объяснить ей с видом знатока, что у певца нет ни слуха, ни голоса, ни вкуса. Желая доказать непреложность музыкальных суждений своей супруги, мистер Тибс попросил ее доставить удовольствие обществу, спев что-нибудь, но она решительно отказалась. - Ты же прекрасно знаешь, дорогой мой, что я сегодня не в голосе! - сказала она. - А когда поешь не так, как хотелось бы, лучше не петь. Да и что толку петь без аккомпанемента! Все хором принялись уговаривать миссис Тибс, хотя, казалось, уже вдоволь наслушались и музыки, и пения. Больше всех старалась вдова, которая, желая теперь доказать свою утонченность, и слушать не хотела никаких отказов. Наконец, миссис Тибс уступила нашим настояниям и, после долгих откашливаний, запела таким голосом и с такими ужимками, что пение ее, сколько я мог заметить, доставляло удовольствие только ее супругу, сидевшему с блаженным видом и отбивавшему пальцами такт. А надобно тебе сказать, друг мой, что, когда в этой стране мужчина или дама поют, присутствующим положено сидеть молча и неподвижно, точно статуи. Лицо и тело должны выражать самое сосредоточенное внимание, и пока длится пение, они пребывают в полной окаменелости. В такой-то мучительной позе мы и слушали миссис Тибс, не сводя с нее глаз, пока лакей не сообщил нам, что сейчас пустят фонтаны. Вдова, как я заметил, сразу вскочила, но тут же принудила себя снова сесть, покорствуя правилам хорошего тона. Миссис Тибс, сто раз видевшая это зрелище, не позволила себя прервать и безжалостно продолжала петь, не снисходя к нашему нетерпению. Я, признаться, немало развлекался, наблюдая лицо вдовы, в котором ясно читалась борьба между правилами хорошего тона и любопытством. Весь вечер она только и говорила о фонтанах и, по-видимому, приехала сюда лишь ради них. Однако она не смела посреди пения вскочить, ибо тогда она навсегда утратила бы право называться светской дамой или претендовать на светское общество. Словом, миссис Тибс все пела, а мы все слушали, и вот, когда она наконец умолкла, к нам подошел лакей и сообщил, что воду уже перекрыли. - Как перекрыли! - вскричала вдова. - Уже перекрыли! Не может быть! Отчего же так скоро? - Не смею спорить с вашей милостью, - отвечал лакей. - Извольте, я снова сбегаю и погляжу. С этими словами он удалился, но вскоре вернулся и подтвердил печальное известие. Никакие правила приличий не могли уже сдержать разочарование дамы моего приятеля, и она принялась без обиняков изливать свою досаду. Короче говоря, она теперь сама стала поносить все подряд и в конце концов вынудила нас отправиться домой как раз тогда, когда, по словам супругов Тибс, начиналось самое светское время для гулянья и дам должна была развлекать роговая музыка. Прощай! Письмо LXXII [Осуждение закона о браке.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Неподалеку от Лондона живет бедняк-лудильщик, вырастивший семерых сыновей. Сейчас они все в армии и сражаются за родную страну. Какое же вознаграждение получил этот лудильщик от государства за свою бесценную услугу? Да никакого! А ведь когда война кончится, вполне возможно, что его сыновей будут плетьми гнать из прихода в приход, как бродяг, а старик-отец, немощный и хилый, кончит свои дни в исправительном доме. В Китае такого достойного подданного окружили бы всеобщим уважением, наградили бы по заслугам если не высоким саном, то хотя бы освобождением от тяжкого труда. На пирах его сажали бы на почетное место, и даже мандаринам было бы лестно кланяться ему. Английские законы карают порок, китайские делают больше - они воздают за добродетель. Памятуя, сколь мало поощряются здесь брачные союзы, я нисколько не удивляюсь тому, что продолжение рода здесь не в чести. Поверишь ли, дорогой Фум Хоум, англичане даже ввели законы {1}, которые возбраняют вступать в брак. Клянусь головой Конфуция, я вовсе не шучу! Такие законы действительно существуют, хотя здешние законодатели и не воспитывались у готтентотов и не заимствовали принципы справедливости у обитателей Анамабу {2}. Тут есть закон, запрещающий мужчине вступать в брак с женщиной вопреки ее воле. Хотя такой закон и противоречит нашим азиатским обычаям и отчасти служит помехой браку, тем не менее я не вижу в нем ничего дурного. Есть и закон, предписывающий, что ни одна девица до совершеннолетия не может выйти замуж без родительского согласия, причем под совершеннолетием понимается такой возраст, в котором наши женщины уже давно не рожают. Это тоже, конечно, помеха браку, ибо влюбленному труднее угодить троим, нежели одной, и гораздо труднее понравиться особам пожилым, нежели молодой девушке. Закон требует, чтобы жених и невеста немалое время поразмыслили, прежде чем сыграть свадьбу. Это еще более серьезная помеха браку, так как опрометчивые поступки люди обычно совершают без долгих раздумий. Закон требует также предварительного оглашения предстоящего брака, а это тоже серьезная помеха браку, поскольку одни стыдятся подобного оповещения из ложной скромности, другие опасаются его из разных корыстных соображений. Из закона явствует, что брачная церемония не заключает в себе ничего священного, поскольку брак может расторгнуть любая гражданская власть. Однако тот же закон предписывает уплатить священнику солидную сумму, чтобы получить его святое разрешение на вступление в брак. Как видишь, друг мой, брак здесь огорожен такой стеной препятствий, что те, кто хочет преодолеть их, не должны роптать на судьбу, если она им преподнесет ложе, устланное терниями. И пенять на законы нечего, ибо они, насколько возможно, удерживают людей от этого рокового шага. Брак в Англии превращен в такое серьезное дело, что лишь очень серьезные люди решаются связать себя его узами. Те, кто молод, весел и красив, то есть те, кем владеет только страсть, теперь редко помышляют о браке, ибо их чувства не берутся в расчет. Оттого женятся и выходят замуж теперь лишь старики, уроды да корыстолюбцы, которые, если им все-таки удается обзавестись потомством, множат, вероятно, лишь племя себе подобных. Закон же этот ввели, очевидно, из-за случаев такого вот рода: скажем, скряга, смолоду копивший деньги, чтобы дать за дочерью такое приданое, на которое польстился бы и мандарин, испытывал тяжкое разочарование, потому что дочь убегала с лакеем. Каково было безутешному родителю видеть бедняжку в одноколке, когда он думал, что она будет ездить в карете шестерней. Это ли не удар судьбы! Глядеть, как милые сердцу денежки обогащают нищего! Сама натура вопияла от такого кощунства! Случалось также, что высокородная девица, наследница громких титулов и всех нервических болезней предков, решает нанести ущерб своей знатности, но поправить здоровье, выйдя замуж за фермера. Каково безутешным родственникам видеть, как нежный цветок грубо вырван из семейного сада и пересажен в навозную кучу. Это ли не попрание всех основ? И вот, дабы столь плебейские союзы не пятнали честь великих мира сего, на пути к браку воздвигли препятствия, из-за которых богатые могут жениться только на богатых, а бедняку, вздумавшему покончить с холостой жизнью, остается только делить нищету с женой. Таким образом, здешние законы поставили с ног на голову все, что побуждает людей к браку. Здравый смысл подсказывает, что люди богатые влекутся к красоте, а бедняки - к деньгам, однако закон так хитро здесь составлен, что богатым предлагают жениться на деньгах, в которых они не нуждаются, а беднякам не остается иного выбора, кроме красоты, к которой они равнодушны. Равномерное распределение богатств - основа благоденствия любой страны. Огромные деньги, скопившись в одних руках, лежат мертвым бременем, крайняя нищета обрекает других на праздное прозябание, и только люди с умеренным достатком обычно бывают деятельны. Они не настолько далеки от бедности, чтобы забыть о ее лишениях, и не настолько богаты, чтобы утратить привычку к труду, а потому, оставаясь в среднем положении, всегда заняты делом. Как же неразумны те законы, что помогают имущим копить богатства, но во сто крат пагубнее те законы, что усугубляют тяготы бедности. Английский философ Бэкон сравнивает деньги с навозом: "собранный в кучи, он, - говорит Бэкон, - не только бесполезен, но вызывает отвращение. Однако, разбросанный самым тонким слоем по полям, он увеличивает благосостояние страны" {3}. Точно так же должно распределять национальные богатства, в противном случае обществу нет от них никакого проку, а когда брачные законы делают их привилегией немногих, то, пожалуй, они приносят один вред. Подобные ограничения брачных союзов вредоносны и для здоровья общества. Точно, так же, как у животных при скрещивании улучшается порода, так и в странах, где есть полная свобода брака, жители с каждым поколением становятся все статнее и красивее. И, наоборот, там, где браки дозволены лишь между людьми определенной касты, колена или орды, как, например, у гяуров {4}, евреев или татар, все люди вскоре становятся похожи, словно члены одной семьи, и каждый род хиреет и обретает свое особое уродство. Отсюда неопровержимо следует, что здешние мандарины, если они твердо решили жениться только на девицах своего сословия, в недалеком будущем породят потомство с лицами мандаринов и наследник иного знатного семейства покажется хуже крестьянского недоноска. Я перечислил далеко не все препоны, которые англичане ставят на пути к браку, и можно сказать, что они достигли своей цели: безбрачие здесь встречается очень часто и оно даже в моде. Старые холостяки открыто появляются в обществе, а старые девы, милый Фум Хоум, кокетничают на глазах у всего света. Говоря между нами, будь я англичанином, то и сам, наверное, остался бы холостым: выполнить все требования закона у меня недостало бы сил. Я еще согласился бы в разумных пределах ухаживать за своей избранницей, но ухаживать за ее папенькой, маменькой и полчищами кузин, теток и дальних родственниц, а затем стать притчей во языцех деревенского прихода - нет, благодарю покорно. Уж я бы скорее начал волочиться за ее бабушкой! Такое множество запретов можно объяснить лишь одним: вероятно, англичане решили, что страна их перенаселена, и не нашли более верного средства поубавить в ней народа. Если это действительная причина, мне остается поздравить мудрых законодателей с полным успехом их замысла: - Привет вам, о близорукие политики, о пропалыватели нивы человеческой! Вот так вы подрезаете крылья трудолюбию и превращаете Гименея в маклера. Вам дано различать крохотные предметы, но вы слепнете, когда от вас требуется немного дальновидности. Вот так, о знатоки людей! Вы дробите общество и разделением ослабляете те силы, которые должны были бы умножать единением. Вот так вы ввергаете в пучину бедствия всю страну, чтобы избавить немногих от мнимых несчастий. Ваши действия можно оправдывать сотнями подобий истины, а противопоставить им можно лишь два-три довода, но они-то и являются истинными. Прощай! Письмо LXXIII [С возрастом мы все более дорожим жизнью.] Лянь Чи Альтанчжи - к Хингпу, через Москву. Старость, которая отнимает у нас радость жизни, усиливает желание жить. Те опасности, которые в молодости мы презирали, с возрастом кажутся все ужаснее. По мере того как проходят годы, растет наша осторожность, и вот уже главным нашим чувством становится страх, так что жалкий остаток жизни мы тратим на тщетные усилия отдалить неизбежный конец или запастись необходимым на возможно долгий срок. Сколь странно это заложенное в нас природой противоречие, от которого даже мудрецы не свободны. Если судить о том, что мне предстоит, по уже прожитому, то будущее мое ужасно. Опыт говорит мне, что былые наслаждения не принесли подлинного счастья, а чувства напоминают, что те, которые еще могут выпасть на мою долю, уже не покажутся столь же сладостными. И все же предупреждения и опыта и чувств остаются втуне. Надежда, более могучая, чем они, придает будущему радужные тона. Все еще мерещится манящее счастье, и я, точно игрок, проигрывающий партию за партией, с каждым новым разочарованием со все большим азартом стремлюсь продолжать игру. Откуда, мой друг, эта растущая с годами жажда жизни? Отчего мы прилагаем столько усилий, чтобы продлить существование в тот период, когда оно уже того не стоит? Быть может, Природа, стремясь сохранить человечество, усиливает в нас желание жить по мере того, как уменьшает наши радости и, обкрадывая чувство, отдает добычу воображению. Жизнь была бы невыносима для старика, если бы и в своей немощи он боялся бы смерти не более, чем в юности. Бесчисленные недуги, приходящие с дряхлостью, и мысль о том, что все радости позади, немедленно подвигли бы его своей рукой положить конец этому горестному прозябанию, но, по счастью, презрение к смерти покидает его как раз в то время, когда оно могло бы оказаться роковым, и жизнь приобретает мнимую ценность пропорционально тому, как утрачивает истинную. Обычно наша привязанность к окружающим предметам тем крепче, чем больше мы к ним привыкаем. "Мне не хотелось бы, - говорит французский философ, - чтобы мой давнишний приятель, старый столб, был кем-то вырыт!" Привычка к определенным предметам незаметно переходит в желание постоянно их видеть, и тогда мы расстаемся с ними очень неохотно. Вот почему старики так жадно оберегают все свое. Они любят мир и все сущее в нем, любят жизнь и все ее дары не потому, что она еще доставляет им радость, но потому, что они давно к ней привыкли. Вступив на китайский престол, Чэнь Ван, прозванный Целомудренным {1}, повелел освободить из тюрьмы всех, кто был несправедливо заточен в предшествующие царствования. Среди тех, кто пришел благодарить своего избавителя, оказался величавый старец, который, пав к ногам императора, обратился к нему с такими словами: - Великий отец Китая, взгляни на восьмидесятипятилетнего горемыку, которого бросили в темницу двадцатидвухлетним юношей. Меня заточили, хотя я не совершил никакого преступления и не видел моих обвинителей. С тех пор более пятидесяти лет провел я в одиночестве и мраке и привык к страданиям. Ты возвратил мне свет, и, ослепнув от его сияния, я брожу по улицам в надежде отыскать друзей, которые помогли бы мне, утешили или хотя бы вспомнили меня. Но мои друзья, семья, родственники - все давно умерли, и меня некому вспомнить. Дозволь же мне, Чэнь Ван, дожить горестные дни в моей темнице, ибо ее стены милее мне самого пышного дворца. Жить мне осталось недолго, и я буду несчастен, если только не проведу остаток дней там, где протекла моя молодость, в той тюрьме, откуда тебе угодно было меня освободить. Привязанность этого старца к своей темнице сходна с привязанностью, которую мы питаем к жизни. Мы привыкли к своей тюрьме, мы смотрим по сторонам с досадой, мы недовольны таким обиталищем, и все же продолжительность нашего заключения лишь увеличивает нашу любовь к темнице. Нами посаженные деревья, нами построенные жилища и взращенное потомство - все это прочно связывает нас с землей и делает горьким прощание с ней. Для молодых жизнь - незнакомка, спутница, еще полная тайны, а потому поучительная и занимательная, им приятно с ней, но ее общество не очень ценят. Мы же, доживающие свои дни, смотрим на жизнь, как на старого друга. Шутки ее нам заранее известны, ей больше нечего нам поведать такого, что заставило бы нас улыбнуться, мы не ждем от нее никаких новых радостей. И все-таки мы любим ее; даже лишенные всего, что придавало ей прелесть, мы все-таки любим ее; мы бережем скудеющее сокровище со все увеличивающейся скупостью и испытываем невыразимые муки при роковом с ней расставании. Англичанин сэр Филипп Мордаунт был молод, хорош собой, прямодушен и храбр. Он был богат и пользовался расположением своего короля, что уже равносильно богатству. Жизнь открыла ему свою сокровищницу и сулила долгую чреду счастливых дней. А он, едва вступив на ее порог и отведав радостей, почувствовал пресыщение. Он говорил, что жизнь внушает ему отвращение, что ему надоело без конца ходить по кругу, и, отведав все наслаждения, он убедился, что с каждым разом удовольствие от них слабеет. - Если жизнь так непривлекательна в молодости, - воскликнул он, - какой же она будет в старости? Если и теперь она еле переносима, то уж тогда, конечно, станет омерзительной. Эта мысль ежечасно отравляла ему существование, и, наконец, со всем спокойствием, какое может дать извращенный рассудок, он положил конец своим сомнениям с помощью пистолета! Если бы этому заблудшему юноше объяснили, что чем больше живешь, тем жизнь становится сладостней, он ждал бы старость без содрогания, нашел бы в себе мужество жить и принес бы пользу обществу, которому нанес ущерб, малодушно его покинув. Прощай! Письмо LXXIV [О посредственностях, объявляемых гениями.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Читая здешние газеты, я за какие-нибудь полгода встретил в них упоминания не менее чем о двадцати пяти великих людях, семнадцати очень великих и девяти гениях. "Это те, - утверждают газеты, - на кого будут с восхищением взирать потомки, это имена, чья слава будет изумлять грядущие века". Что же получается? Сорок шесть {1} великих людей за полгода составит за год девяносто два. Хотел бы я знать, как потомки сумеют запомнить их имена! И неужели у будущих поколений не найдется других дел, кроме заучивания столь длинных списков? А между тем стоит мэру произнести речь, как его тотчас объявляют великим человеком. Стоит только педанту издать in folio {В лист (лат.).} свои прописные истины, как он незамедлительно становится великим. Стоит виршеплету зарифмовать свои избитые чувства, как и он становится гением на час. И как бы ничтожен ни был предмет подобных восторгов, за каждым следует толпа еще более ничтожных поклонников. Под восхищенные клики своей свиты шествует он к бессмертию, самодовольно оглядываясь на бегущих обожателей и мало-помалу обзаводясь всеми нелепыми странностями и причудами, коими чревато сознание собственного величия. Вчера некий господин пригласил меня отобедать, обещая попотчевать оленьей ляжкой, черепаховым супом и великим человеком. Я пришел к назначенному часу. Оленина оказалась превосходной, суп отличным, а знаменитость - невыносимой. Только было я отважился заговорить, как меня резко оборвали. Дабы вернуть утраченную репутацию, я предпринял вторую, а затем и третью вылазку, но опять был вынужден в панике отступить. Тогда я решил пойти в атаку еще раз, но с более укрепленных позиций, и заговорил об управлении в Китае. Но он и тут оборвал меня, стал перечить и доказывать нечто противоположное. "Великий боже! - подумал я, - этот человек воображает, будто знает Китай лучше меня!" Я поглядел по сторонам, желая удостовериться, кто из присутствующих на моей стороне, однако все взоры были восторженно устремлены на знаменитость, а потому я счел за благо умолкнуть, как подобает воспитанному человеку, и не вмешиваться более в разговор. Стоит только человеку здесь приобрести круг подобных почитателей, и он может с этих пор творить любые нелепости - все объяснят возвышенностью натуры или рассеянностью ученого. Если он нарушает общепринятые правила приличия и путает чайницу с табакеркой, все уверяют, что мысли его были заняты более важными делами. Говорить и поступать, как все прочие смертные, - значит показать, что ты не более велик, чем они. В самом понятии величия уже заключена некоторая странность - ведь нас редко поражает то, что схоже с нами самими. Когда татары избирают далай-ламу2, они сразу же помещают его в темном углу храма, где он должен сидеть, полускрытый мраком от людских взоров, сдерживая малейшие движения рук, губ и глаз, а главное, храня торжественное безмолвие. Однако это лишь начало его обожествления. Повсюду рассылаются вестники, которые рассказывают народу о благочестии далай-ламы, его отрешенности от житейской суеты и любви к сырому мясу. Люди верят им, спешат в храм и простираются ниц перед далай-ламой, который теперь превращается в идола. Он выслушивает их мольбы, сохраняя полную неподвижность, чем доказывает свою божественную сущность, и с этих пор жрецы кормят его ложкой бессмертия. По такому же рецепту здесь пекутся великие люди. Идолу достаточно только держаться особняком и подождать, чтобы ничтожные его почитатели пропели ему повсюду хвалу, - и тотчас же этого государственного мужа или сочинителя заносят в свиток славы и восхваляют до тех пор, пока восхваления эти остаются в моде, или же до тех пор, пока ему удается скрывать от света свое полное ничтожество. Я побывал во многих странах и повидал немало городов, и не было города, где не обитало бы десятка таких вот маленьких гениев, которые воображают, будто известны всему миру и превозносят славу друг друга. Довольно забавно наблюдать, как такие доморощенные знаменитости обмениваются комплиментами. Я присутствовал при том, как некий ученый немец был объявлен остроумнейшим человеком в мире за панегирик, с которым он обратился к некоему монаху. Однако монах вскоре разделил с ним эту славу, ответив таким же панегириком, и в результате оба удалились под всеобщие рукоплескания. Незаслуженное поклонение, которым окружен великий человек такого сорта, нередко сопутствует ему и после смерти. Часто кто-нибудь из его ничтожных поклонников, преисполнясь сознанием величия предмета, пишет историю его жизни и трудов. Сочинения эти, как правило, повествуют о коловращениях между камином и покойным креслом. Из такой книги мы узнаем, в каком году гений родился и в сколь раннем возрасте обнаружил необыкновенные способности и прилежание, а также знакомимся с образчиками его младенческого остроумия, записанными его матушкой или тетушкой. Следующий том посвящен его университетским годам, и мы узнаем, с какой поразительной быстротой он набирался учености, как превосходно штопал дырявые чулки и как додумался оборачивать книги бумагой, чтобы не портился переплет. Затем наш герой вступает на литературное поприще и издает свои писания in folio. Отныне колосс воздвигнут, и его труды жадно расхватываются любителями редких книг. Ученые общества приглашают его стать их членом. Он вступает в полемику с иноземным мудрецом с длинным латинским именем, одерживает победу, удостаивается похвалы глубокомысленных и важных авторов, очень любит поросенка в яичном соусе, становится президентом литературного клуба и умирает в зените славы. Счастлив тот, кто сумеет обзавестись таким ничтожным, но верным почитателем, который во всем хранит ему преданность и обороняет его хвалой и хулой от всех противников, питает его гордость, пока он жив, и превозносит его после смерти. Мы же с тобой, друг мой, не имеем таких почитателей, мы не принадлежим и никогда не будем принадлежать к сонму великих, что нас нимало не заботит, а посему постараемся быть честными людьми и не терять здравого смысла. Письмо LXXV [В защиту необходимости услаждать читателей новыми книгами.] Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине. Множество людей в этом городе живет сочинением книг. Между тем в каждой большой библиотеке тысячи томов остаются непрочитанными и забытыми. В первые дни моего пребывания здесь я никак не мог взять в толк, отчего это происходит. Возможно ли, думал я, чтобы возникала нужда в новых книгах, когда старые еще не прочитаны? И зачем людям изготовлять товар, когда рынок и без того им завален, да притом еще лучшего качества, чем нынешний? Однако то, что поначалу озадачило меня, свидетельствует лишь о мудрости и утонченности этого народа. Даже если прежние сочинения написаны лучше {1}, творения живущих ныне писателей обладают тем преимуществом, что отмечены печатью нового времени. Былое принадлежало другим, настоящим владеем мы, а посему нам прежде следует изучить свое, а уж потом на досуге перенестись воображением во времена Шону {2}, царствовавшего за двадцать тысяч лет до сотворения Луны. Древние книги, подобно старинным монетам, могут доставить удовольствие людям любознательным, но для обихода полезнее современные книги, как и монеты, находящиеся в обращении. Первые нередко ценятся выше своей действительной стоимости, их заботливо берегут, а вторые редко идут выше своей правильной цены и их безжалостно терзают руки критиков и компиляторов. Сочинения древних авторов хвалят, а современных - читают. Мы благоговеем перед сокровищами предков и свою любовь к ним выставляем напоказ, а книги современных гениев нас пленяют, хотя мы стыдимся в этом признаться. Мы берем в руки древние сочинения с тем же чувством, с каким отправляемся с визитом к вельможам: это нелегкая церемония, и тем не менее нам не хотелось бы от нее уклониться. Знакомство с современной книгой похоже на беседу с другом: она, возможно, не льстит нашему тщеславию, зато доставляет больше удовольствия. Чем образованнее общество, тем нужнее новые книги. В век просвещения почти каждый становится читателем и внемлет поучениям типографского станка, а не поучениям с церковной кафедры. Проповеди бонзы хороши для невежественного крестьянина, но только проникновенное слово хорошего писателя способно воздействовать на сердце, вкусившее изнеживающих плодов цивилизации. Книги необходимы, дабы исправлять пороки людей просвещенных, но пороки эти непрерывно меняются, стало быть, и противоядие надо изыскивать каждый раз новое. Я не считаю поэтому, что книг в Англии издают слишком много; наоборот, их следовало бы издавать гораздо больше, ибо они - наилучшее орудие исправления общества. Жителей каждой страны должны наставлять или писатели, или проповедники, но чем шире круг читателей, тем уже круг слушателей, тем полезнее писатели и менее нужны бонзы. Вот почему, на мой взгляд, государству следовало бы не жаловаться на то, что сочинителям платят не по заслугам, хотя на самом деле они еле сводят концы с концами, но всемерно содействовать умножению их числа, а также поощрять их трудолюбие. Бонзу вознаграждают огромными богатствами за то лишь, что он наставляет немногих и самых невежественных людей, и уж, конечно, бедный образованный сочинитель, который способен учить добру миллионы, не должен заботиться о хлебе насущном. Согласен, что действительно талантливый человек всем наградам предпочитает славу, но в наш просвещенный век стяжать ее, пожалуй, труднее, чем прежде. Сколько превосходных писателей на закате Римской империи, когда образованность процветала, так и не добилось ни славы, ни бессмертия, которое считали своим уделом по праву! А сколько византийских авторов, писавших в ту пору, когда Константинополь был утонченным законодателем империи, теперь покоятся в европейских библиотеках или не напечатанные, или не читаемые! Да, все лавры выпали на долю тех, кто были первыми, в те века, когда и Рим, и Византия еще оставались варварскими государствами. Но вместе с ростом образованности множилось и число сочинителей, и многочисленность эта пагубно сказывалась на их известности. Вот почему только естественно, если писатель, понимая, что его сочинения не принесут ему славы в грядущем, старается в настоящем извлечь из них какую-то пользу и для себя. Чем бы ни были движимы люди, взявшиеся за перо, - корыстью или жаждой славы, - страна, где они наставляют и поучают, становится просвещеннее и счастливее. Те же страны, где дозволены одни проповеди жрецов, коснеют в невежестве, религиозных предрассудках и рабстве. В Англии, где печатается столько новых книг, сколько во всей Европе, в народе царит дух свободы и разума. Да, англичане нередко поступали как глупцы, но мыслят они обычно как люди. Единственная опасность от такого изобилия новых книг заключается в том, что некоторые из них способны принести обществу вред, а не пользу. Но там, где писателей много, они сами обуздывают друг друга, и печатное обличение, пожалуй, самая страшная кара для человека, злоупотребившего печатным словом. Однако следует англичанам отдать должное: такого рода писатели встречаются здесь редко. Большинство печатающихся книг предназначено для того, чтобы наставлять человеческие сердца или содействовать общественному благу. Самый скучный сочинитель с почтением рассуждает о добродетели, свободе и любви к ближнему, рассказывает свою правдивую повесть, не скупясь на добрые и разумные советы, предостерегает против рабства, мздоимства или укуса бешеной собаки и с самыми благими намерениями старается сделать так, чтобы его журнал и поучал, и развлекал. А вот французские борзописцы, которые не находят такого поощрения, куда белее вредны. Нежные сердца, томные глаза, Леонора, изнывающая от любви в тринадцать лет, исступленные восторги, тайное блаженство - вот скабрезное содержание их скабрезных записок. А если в Англии какой-нибудь любитель непристойностей позволит себе что-либо подобное, все его собратья по перу придут в неистовое возмущение, и от расплаты ему не уйти, даже прибегни он к могущественному покровительству. Вот так, друг мой, даже бездарные сочинители приносят известную пользу. Но есть и другие писатели, которых Природа одарила талантами щедрее прочих. Эти люди отличаются блеском ума и умением прекрасно выражать свои мысли. Это люди, отдающие всему человечеству те чувства, которые прочие приберегают для себя. Такие сочинители заслуживают того, чтобы страна, где им дано было увидеть свет, воздавала им самые высокие почести. Им принадлежит мое сердце, потому что им оно обязано любовью к людям. Прощай! Письмо LXXVI [Грация предпочтительней красоты. Аллегория.] Хингпу - к Лянь Чи Альтанчжи, через Москву. Я все еще нахожусь в Терки, где получил деньги, присланные, чтобы выкупить меня из рабства. С каждым днем моя прекрасная спутница внушает мне все большее восхищение. Чем ближе я узнаю ее душу, тем пленительней она мне кажется. Она прелестна даже среди дочерей Черкесии. Однако начни я судить об ее облике по законам скульптуры, то должен буду признать, что здешние женщины превосходят ее красотой, ибо природа не наделила Зелиду той правильностью черт, которой славятся черкешенки. Тем не менее в искусстве покорять сердца она далеко превосходит первых красавиц этой страны. Я часто спрашиваю себя, в чем тайна этих властных чар? Хотя здешние красавицы и восхищают мой взор, но чем чаще я их вижу, тем меньше они мне нравятся. Зелида же все более пленяет мое воображение, и каждый раз, когда я ее вижу, я убеждаюсь, что моя нежность и уважение возросли во стократ. Отчего я утрачиваю справедливость и красота с изъянами кажется мне лучше той, над которой природа трудилась с особым тщанием? Откуда это ослепление, когда человек, которого оставила равнодушным комета, восхищается метеором? Когда разум мой изнемог от мучительной загадки, на помощь пришла фантазия, и вот что мне пригрезилось {1}. Представилось мне, будто я нахожусь меж двух областей: одна зовется царством Красоты, другая - долиной Граций. Первая из них украшена всеми дарами Природы, самые разнообразные плоды отягчают деревья, в роще звучит музыка, воздух напоен ароматами, все радует глаз соразмерностью форм и гармонией и сулит бесконечные наслаждения. Долина же Граций не пленяет своим видом; ручьи и рощи в ней ничем не отличны, нигде не видно пышных куртин, среди деревьев не звучат мелодии, берега речки поросли камышом, и соловьиным трелям вторит крик грача. Все там - сама простота и естественность. Путника, как известно, всегда манит что-нибудь необычное: посему, сгорая от любопытства, я поспешил в царство Красоты, предвкушая радость знакомства с тамошней владетельной богиней. Вместе со мной туда устремились еще какие-то люди, но я с удивлением заметил, что навстречу нам шли другие, торопясь покинуть этот край, с виду столь благословенный. После некоторых усилий я удостоился чести предстать перед богиней, которая воплощала собой красоту. Она восседала на троне, а у его подножия стояли те, кто пришел столь же недавно, как я; все они зачарованно созерцали ее, восклицая: "О, какие глаза! Какие губы! Как нежен ее румянец! Как совершенен облик!" От таких похвал Крас