арнак. Отчего? Наин. Оттого, что вынужден был оставаться на одном месте. Бутта. Что? Как это так? Наин. Они схватили меня и держали все время в одном месте. Я терпел это целый месяц. А потом меня одолела тяга к странствиям, и я сбежал от них навсегда. Диарнак. Но в таком случае, что означают эти лохмотья? По закону... Наин. Я упросил их отдать мне мою одежду, чтобы я мог умереть в ней, и они смиловались надо мной. Мелброн. Уважая свободу личности, общество вынуждено однако ограничивать нежелательных субъектов. Марроскуин. Это пахнет вар-р-р-варством. Сомбор. Так, значит, ты один из тех жалких негодяев, которые не хотят работать? Наин. Ну и что же? Сомбор. Никакой приговор не будет для тебя слишком суровым. Диарнак. Почему ты не пошел в солдаты? Бутта. Диарнак, не оскорбляй знамя! Мой друг, ты сумасброд. По-моему, ты заслужил то, что ожидает тебя. Ты, видно, родился усталым. Наин. Да. Диарнак. Что ты можешь сказать в свою защиту? Наин. Ничего. Только вот тяга к странствиям... Сомбор. Голосуем! Марроскуин. Одну секунду! Ведь это и в самом деле любопытно - тяга к странствиям! Друг мой, расскажи, что это такое! Наин. Как бы мне вам объяснить... Ну, скажем, ты делаешь какую-нибудь мерзкую работу - качаешь воду, или кладешь кирпичи, или подметаешь улицу, и так целый месяц; и вдруг вот здесь у тебя защемит. И ты говоришь себе: "Ах, да что же это!" И снова качаешь воду или кладешь кирпичи. Но назавтра - все брошено и ты уже в пути. Марроскуин. Мой дорогой друг, ты говоришь невразумительно. Что... что именно ты чувствуешь в такие минуты? Наин. Господин мой, если вам угодно, я скажу: это словно запах дождя в пустыне. Почуешь его - и уже не можешь оставаться там. Марроскуин. Ага! Теперь я понимаю. Это очень к-р-р-асиво! Ты мог бы стать художником. Я даже думаю, нам следовало бы... Диарнак. Марроскуин! По моим новым законам этот человек должен был осесть и постоянно работать на одном месте. Он умер и нарушил эти законы. Если мы оставим его поступок безнаказанным, мои новые законы тоже будут мертвы. Марроскуин. И все же - тяга к странствиям! Это так поэтично! Бутта. Никогда не испытывал ничего такого! Сомбор. Большинство людей не хочет работать; и если мы не осудим этого человека, большинство решит, что работать незачем. Mемброн. Мы должны смотреть правде в глаза, но не быть циничными. Лично я хочу работать, все мы хотим работать, разве только за исключением Марроскуина. Диарнак. Но ведь мы правители. Сомбор. Да. Мы делаем то, что нам нравится, а большинство людей - нет. Mappocкуин. Это правда; и все же не так легко... Бутта. Марроскуин, если б тебя с детства приучили к трудолюбию, как меня, ты не стал бы церемониться с этими слюнтяями, которые не могут заставить себя заниматься делом. Марроскуин. Боже сохрани! Диарнак. Голосуем! Кто за Секхет? Все, кроме Марроскуина. Увести осужденного! Наина поставили под лимонным деревом, и вперед выступила из толпы третья. Это была молодая женщина, высокая, хорошо сложенная, в платье с глубоким вырезом, таком коротком, что оно не закрывало даже лодыжки. Светловолосая, круглолицая, она была хороша собой и мила; но в голубых, как незабудки, подведенных глазах таилось что-то трагическое. Ласково и вместе с тем испуганно перебегали они с одного лица на другое. Mемброн. Твое имя? Талете? Тебе незачем и говорить нам, кто ты такая. Мы готовы принять во внимание любое смягчающее обстоятельство. Хоть ты и совершила смертный грех, мы должны быть милосердны. Говори! Талете. Господин, то, что сделала я, сделал и мужчина. Сомбор. И ты посмела это сказать! Голосуем! Бутта. Ну, ну, Сомбор; ты слишком торопишься решить судьбу этой девочки. Расскажи нам, дорогая, отчего ты умерла? Талете. От страха. Марроскуин. Господи боже! Талете. Да, господин. В последнее время полиция часто сажает нас за решетку, бедной девушке деваться от нее некуда. А нервы у меня уж не те, что раньше; и позавчера, когда они снова меня посадили, я умерла. Бутта. Ты не должна была делать это! Сколько тебе лет? Талете. Двадцать четыре. Бутта. Ай-ай! Такая молодая! Mемброн. Смерть - неизбежное воздаяние за грех. Сомбор. Одним источником зла меньше. Диарнак. Ты знаешь закон? Талете. Да, господин. Мужчинам нужны такие девушки, как я, а по закону нас должны арестовывать, не то люди скажут, что мужчины сами поощряют веселую жизнь. Марроскуин. Это просто безоб-р-р-азие, что мужчины, которые издают законы, ради своего удовольствия губят других. Диарнак. Во всяком случае, на улицах должен быть порядок. Бутта. Ну, дорогая, расскажи, как ты дошла до этого? В лучшем случае ты, можно сказать, зря растратила свою жизнь. Талете. Я вышла замуж, когда мне было шестнадцать лет; с мужем мы не ладили; а потом я встретила человека, которого, как мне казалось, полюбила по-настоящему; но я ошиблась. Потом я встретила еще одного и была уверена, что уж это тот самый, настоящий, а он был совсем не тот; и после этого мне было почти все равно, но хотя я никому не отказывала, чтобы как-то прокормиться, я всегда искала его. Марроскуин. По-р-р-азительно! Поиски совершенства. Эта девушка - художник. Я думаю, нам следовало бы... Mемброн. Братья! Голосуем! Сомбор. Секхет! Бутта. Нет, мне это не нравится; у нас с миссис Бутта есть дочери. Давайте оправдаем ее. Талете. И вот еще что, господин: я никогда не выдавала ни одного мужчины. Диарнак. Секхет! Марроскуин. Она так трогательна. Я не могу... Mемброн. Два против двух. Мой голос решающий - дайте мне подумать. Если мы простим эту падшую дщерь, - а строго придерживаясь наших принципов и не пересматривая их критически, нам, вероятно, все-таки следовало бы это сделать, - что нас ждет? Мы уже не сможем сказать народу: грешите, но помните - вы погубите свои души! А это, братья, очень опасно. Мы не должны забывать, что наш символ веры - любовь и сострадание, но нужно с большой осторожностью относиться ко всякой сентиментальности и мягкосердечию. Должен сказать, положа руку на сердце, что я не осуждаю ее, но, тем не менее, не могу воздержаться от голосования. Ибо, братья, мы должны помнить, что если мы не осудим ее, то уж, верно, никто ее не осудит; а если кто случайно и осудит, то это будет унизительно для нашего достоинства, ибо мы признали себя арбитрами морали. Поэтому, сознавая, сколь много значит сострадание, я считаю своим профессиональным долгом сказать: Секхет! Решено тремя голосами против двух. Уведите ее! Когда Талете отошла в сторону, я увидел, как голубь слетел к ней на плечо и сидел там, воркуя, а она, все еще глядя на судей с тайной мольбой во взоре, потерлась щекой о крыло птицы. Ее место занял молодой человек, темноволосый, с блестящими глазами, черными усиками, которые он то и дело подкручивал, и удивительно прямым затылком. Марроскуин. Твое имя? Арва? Так! Каким же образом ты покинул нашу землю? Арва. Я улетел. Марроскуин. Ты что, летчик? Арва. Нет, не совсем. Зато через все прочее я прошел. Марроскуин. Так, так. Наслаждался ли ты морфием, был ли в Монте-Карло? Арва. Было и то и другое. Да еще тотализатор. Марроскуин. Понятно; случай безнадежный. Нынче это так часто бывает: "Ludum insolentem ludere pertinax" {Упорный в разнузданных играх (лат.).}. Да, да! Бутта. Насколько я понимаю, этот юноша - игрок. Позвольте же мне сразу сказать ему, что здесь он не найдет сочувствия. Очень уж много развелось этих азартных игроков. Марроскуин. И все же мы должны попытаться поставить себя на его место. Лично мне неведомы такие искушения. Сомбор. У тебя просто не хватает смелости! Марроскуин. Я тебя не просил вмешиваться! (Обращаясь к Арве.) Расскажи нам, чего ради ты прошел через все это. Диарнак. И покороче. Арва. Таким уж неугомонным я уродился. Марроскуин. Восхитительно сказано. Этот юноша - художник. Арва. А тут еще газеты... Mемброн. Порицая склонность прессы разбрасываться и ее пристрастие к сенсациям, мы должны по справедливости отметить некоторые ее безусловные достоинства. Бутта. Я многое могу простить молодежи, но эта лихорадка - совсем не английская черта. Сам я никогда не был ей подвержен, кроме разве одного случая, - помнится, тогда миссис Бутта живо поставила мне горчичники. Вот из-за таких, как ты, цены на акции и скачут то и дело. Диарнак. Это переходит всякие границы. Mемброн. Это питает наш национальный порок. Арва. Ну, чего вы хотите, ежели теперь вокруг - настоящая ярмарка. Марроскуин. Мы прекрасно понимаем, что ты по натуре - человек неуравновешенный. Можешь ты сказать что-нибудь еще в свое оправдание? Арва. Ставлю шесть против четырех, что я могу обскакать Секхет на первом же круге. Бутта. Молодой человек! Не будь легкомысленным! Mемброн. Боюсь, что он безнадежен. Марроскуин. Признаться, я готов восхищаться подобными людьми. Сам я, пожалуй, не стану голосовать за Секхет, но мне хотелось бы послушать, что скажут другие. Бутта. Секхет! Диарнак. У армии украден еще один солдат. Секхет! Мемброн. А у церкви - сын. Секхет! Сомбор. Мне нравится его мужество. Поэтому я считаю, что он заслуживает снисхождения. Марроскуин. Душой я на вашей стороне, молодой человек, но приговор гласит: "Секхет", и он принят тремя голосами против двух! Арва. Отлично! Я вижу, что сделал ставку не зря. И Арву тоже поставили под лимонным деревом. А потом я увидел, что они подошли и вывели вперед того, кто стоял рядом со мной. Какое зло мог совершить человек с таким благородным лицом? Облаченный в белые одежды, высокий, с красивой головой, глубокими глазами и длинной бородой, он вызывал у меня чувство почтения. Он спокойно ждал допроса, и мне показалось, что судьям нашим стало не по себе. Наконец Бутта, возведя свои маленькие глазки к небу, заговорил: Бутта. Ну-с, почтеннейший. Не угодно ли вам назвать свое имя? Ханци? А как это пишется? Ага. Так вот, мистер Ханци, не соблаговолите ли вы рассказать, почему вы "сбросили бремя жизни" {Цитата из "Гамлета", действие III, сцена 1.}, как сказал поэт? Ханци. Для меня больше не было места. Бутта. Значит, если я правильно понял, вас просто-напросто вытеснили? Ханци. Я умер, потому что меня нигде не пускали на порог. Mемброн. Ах! Кажется, я... Служитель, задерните шторы. Диарнак. Ханци, я тебя знаю. Бутта. А я - нет, и, пожалуй, знать не хочу. Если ты желаешь высказаться, я не стану тебе препятствовать; но не думаю, чтобы это произвело на нас большое впечатление. Ты кажешься мне диковинным субъектом. Ханци. Братья! Сомбор. Не зови нас братьями, не то тебе же будет хуже. Ханци. Друзья! Изо дня в день, из года в год я скитался по свету, как скитается ветер меж ветвей дерев. Я шел от озера к озеру и видел, как мой образ сияет и меркнет в черной глубине. Я человек темный, у меня нет иных достоинств, кроме любви ко всему живому. Выпадала роса, и на небо выходили звезды, и я, передохнув, шел дальше. Ах, если бы я мог навеки остаться с каждым живым существом! Бутта. Но они не принимали тебя? В этом все дело? Xанци. У меня нет имущества, у меня нет имени. Я слышал, как они говорили: "Если мы впустим его в дом, то лишимся всего. У нас не будет ни власти, ни богатства, одна только любовь. А что в ней проку?" Когда Ханци произнес эти слова, наступило долгое молчание. Судьи сидели, закрыв руками лица. Наконец Бутта заговорил. Бутта. Ну, что нам с ним делать? Слышал я об этой самой любви, но ни разу еще не встречал странствующего торговца, который возил бы с собой этот товар. Господа, у вас есть к нему вопросы? Служитель, подай мне мой парик; солнце так палит - нет мочи терпеть. Сомбор. Выходит, ты разрушитель? Ханци. Ветер сметает и развеивает все на свете, но ветер же все соединяет. Сомбор. Говори проще. Ты против тех, кто судит, или нет? Ханци. Благородный господин, тому, кто дал мне приют, суд не нужен, - так велика его любовь. Сомбор. Без суда! Без власти! Все ясно! Диарнак. Ханци! Повинуешься ты приказам или нет? Xанци. Господин, я повинуюсь воем приказам, но там, где я пребываю, приказов не отдают... Все служит любви. Диарнак. Без приказов! Ну, довольно! Mемброн. Ханци! Помнится, однажды мы решили испытать тебя, и ты не выдержал испытания. Любовь, без сомнения, идеал, но куда действеннее изнурять тела и души людей; долгий опыт научил нас проповедовать первое, а делать второе. Можешь ли ты объяснить нам, во имя чего столько веков спустя мы должны во второй раз тебя испытывать? Xанци. Брат, мне запрещено просить или оставаться там, где хотят от меня избавиться. Я могу лишь появляться то тут, то там, подобно дождю, или пению птиц, или солнечному свету, падающему на землю сквозь листву. Если вы не готовы принять меня всем сердцем, тогда гоните меня прочь! Meмброн. Ты хочешь невозможного. Так не бывает - чтобы всем сердцем! Марроскуин. Ханци! Всякий раз, как я читаю о тебе в книгах, вижу твои изображения, слышу твой голос в музыке, это трогает и даже восхищает меня, и теперь, когда я вижу тебя во плоти, я хочу, чтобы ты остался с нами, если это возможно. Но я должен задать тебе один вопрос. Разрушишь ли ты то утонченное благополучие жизни, ту культуру, которая, признаюсь, есть sine qua non {Непременное условие (лат.).} моего существования? Искренне надеюсь, что ты ответишь "нет". Ханци. Друг, что такое благополучие? Значит ли это все делить с ближними, не причинять зла ни одному живому существу? Значит ли это страдать вместе с одним и радоваться с другим? Если это и есть благополучие, и утонченность, и культура, я охотно останусь с тобой. Марроскуин. Ах! Уйди, прошу тебя! Бутта. Господин Ханци! Скажу откровенно, - я человек ничем не примечательный; таких, как я, сотни и тысячи, нам пришлось самим прокладывать себе дорогу в жизни. И я спрашиваю себя: как бы мог я это сделать, если б взял тебя в товарищи? Как бы я выбился в люди, если б заботился обо всех, как о самом себе? Нет, брат, это не практично, это не по-английски, и потому - не по-христиански. Как бы ни была сильна добрая воля в мире, чем скорее Секхет сожрет тебя, тем лучше для нас всех. И я голосую за Секхет! Сомбор (не отнимая рук от лица). Ханци! Из всех преступлений против общества твое преступление самое ужасное. Ибо там, где ты, наше общество не может существовать. Там, где ты, не нужен ни я, ни Диарнак, ни Мемброн, ни Марроскуин, ни Бутта. А это просто немыслимо. И поскольку это немыслимо для нас, судьба, твоя решена. Секхет! Секхет! Диарнак. Ты больше не будешь сеять смуту в рядах моих солдат. Секхет! Мемброн. Ханци! Я сочувственно выслушал все, что ты сказал о себе, но, мне кажется, усматриваю во всем этом тайное посягательство на меня самого. Я от всей души хотел бы терпимо отнестись к твоему учению и даже приветствовать его, но я не вижу, как можно примирить все это с моими собственными интересами. Поэтому я вынужден скрепя сердце - служитель, ставни! - сказать: Секхет. Марроскуин. Увы! Увы! Секхет! И тут все судьи, закрыв лица, замогильными голосами еще раз крикнули: "Секхет!" А Ханци, глядя на них своими глубокими глазами, поднял руку в знак того, что он слышал это, и отошел к тем, кто стоял под лимонным деревом. Наступила моя очередь! Но когда я шагнул вперед, Сомбор встал. - Уведите этих пятерых под пальмы и спустите Секхет с цепи, - сказал он. - Довольно на сегодня, мои справедливые и высокоученые собратья. Посмотрим, как будут приводить в исполнение наш приговор. И, сопровождаемый остальными судьями, он скрылся меж пальм. Вархета, Наина, Талете, Арву и Ханци увели из лимонной рощи. И вдруг над землей начала сгущаться какая-то странная мгла, и небо стало темно-оранжевым. И море черных голов позади нас, на Фиванской равнине, вдруг усеялось белыми пятнами лиц, словно пенными бурунами, вздымаемыми налетевшим штормом. Вдруг в дальнем конце лимонной рощи я увидел своего переводчика, Махмуда Ибрагима. Подобрав полы желтой одежды, он бежал во всю прыть. На его широком, жизнерадостном лице было выражение и ужаса и удовольствия. Указывая через плечо большим пальцем, он крикнул, едва переводя дух: - Секхет! Она ошиблась! Она пожирает не тех! Пожирает судей! Умница Секхет, - она уже сожрала четырех, а теперь гонится за Буттой! Боже мой! Он бежит, да, да, бежит! Вот это здорово! Вот это жизнь! И он покатился со смеху. Мы услышали вдали протяжный вопль: "О-о-о!" А потом наступила тишина, она разлилась над всей Фиванской равниной, до самых гор. И небо снова стало голубым... Я проснулся... Секхет! Ты, что пожираешь грешные души в преисподней! Днем и ночью, в вечной тьме, ты бодрствуешь! ПРОСТАЯ ПОВЕСТЬ Перевод М. Абкиной Однажды утром, когда зашел разговор об антисемитизме, Ферран сказал мне по-французски: - Да, мосье, множество наших современников считают себя христианами. Но я только раз в жизни встретил истинного христианина - и он считал себя евреем. Это престранная история, сейчас я вам ее расскажу. Дело было в Лондоне, осенью. Так как сезон прошел, я, конечно, сидел на мели и вынужден был избрать своей резиденцией один "дворец" в районе Вестминстера, где платил четыре пенса за ночь. Соседнюю койку занимал тогда почтенный старец, такой худой, словно он был создан не из плоти, а из воздуха. Был ли он англичанин, шотландец, или, может, ирландец или валлиец, - не могу сказать с уверенностью: я, должно быть, никогда не научусь подмечать незначительные различия между этими представителями вашей нации. Думаю, впрочем, что мой сосед был англичанин. Этот очень дряхлый и слабый старик с длинной седой бородой и бескровными, белыми, как бумага, запавшими щеками, говорил со всеми обитателями ночлежки мягко и ласково, как с женщиной. Для меня было полнейшей неожиданностью встретить такого вежливого и благожелательного человека в нашем "дворце". Свою койку и тарелку супа он отрабатывал, убирая грязные конуры за всякого сорта людишками, приходившими сюда ночевать. Днем он всегда находился здесь, но каждый вечер, в половине одиннадцатого, куда-то уходил и возвращался около двенадцати. Досуга у меня было достаточно, и я охотно беседовал с ним. Он, правда, был немного "тронут", - Ферран постучал себя по лбу, - но меня пленяло в этом беспомощном старике то, что он никогда не заботился о самом себе, хлопоча целый день, как муха, которая с утра до вечера носится под потолком. Что бы ни понадобилось субъектам, ночевавшим во "дворце", - пришить ли пуговицу, выколотить трубку, поискать у них вшей или постеречь вещи, чтобы их не стащили, - старик все это делал со своей неизменной улыбкой, такой ясной и кроткой, и даже всегда готов был уступить другому свое место у камина. А в свободные часы наш старик читал библию! Он вызывал во мне чувство живейшей симпатии - ведь не часто можно встретить таких добрых и отзывчивых старых людей, хотя бы и "тронутых". Несколько раз мне случалось видеть, как он мыл ноги кому-нибудь из этих пьянчуг или делал примочки тем, которые, как водится у таких субъектов, приходили с подбитым глазом. Да, вот чем занимался этот поистине замечательный человек тонкой души и в одежде столь же тонкой, до того уж истонченной, что сквозь нее видно было тело. Говорил он мало, но слушал каждого с ангельским терпением и никогда ни о ком не злословил. Зная, что сил у него не больше, чем у воробья, я недоумевал, зачем он выходит каждый вечер во всякую погоду и так долго бродит где-то. Но когда я задавал ему этот вопрос, он только улыбался рассеянно, как человек не от мира сего, и, казалось, не совсем понимал, о чем я говорю. Любопытство мое было сильно возбуждено, и как-то раз я сказал себе: "Если не ошибаюсь, тут кроется что-то интересное! Ну, милейший старик, не сегодня-завтра я отправлюсь вслед за тобой. Да, да, буду тебя сопровождать, как ангел-хранитель, во время этих твоих ночных вылазок". Вы же знаете, мосье, как меня интересует все необычное. Разумеется, когда целыми днями шагаешь по улицам с досками реклам на спине и груди, изображая собой нечто вроде сэндвича, то, сами понимаете, нет особого желания еще и вечером фланировать по городу. Тем не менее однажды вечером в конце октября я наконец вышел вслед за стариком. Следить за ним не составляло труда: ведь он был бесхитростен, как дитя. Сначала, идя за ним, двигавшимся, как тень, я очутился в Сент-Джеймс-парке, где гуляют солдаты, выпятив грудь и стараясь прельстить молодых нянек. Старик мой шел очень медленно, опираясь на трость, похожую на посох, - я таких ни у кого никогда не видал; она была высотой футов в шесть и загнута на верхнем конце, как палка пастуха или рукоять меча. Уличных мальчишек, вероятно, немало смешил вид этого старца с его посохом, и даже я не удержался от улыбки, хотя я не охотник смеяться над старостью и нищетой. Ясно помню этот вечер - очень уж он был хорош. Темное небо казалось прозрачным, звезды сияли так ярко, как они редко сияют в больших городах, центрах "высокой цивилизации", а от листьев платанов на тротуары ложилась тень цвета темного вина - жалко было наступать на нее. В такие вечера на душе легко, и даже полисмены смотрят на всех благодушно и немного мечтательно. Ну-с, как я уже говорил, мой старик брел медленно, не оглядываясь, походкой лунатика. Дойдя до большой церкви, которая, как все подобные сооружения, имеет вид холодный, отчужденный и, кажется, ничуть не благодарна бедным смертным, построившим ее, он прошел в Итон-сквер, где, должно быть, живут очень богатые люди. Здесь мой старик, перейдя улицу, остановился у ограды парка, сложив руки на своем посохе и немного наклонясь, так что его длинная седая борода касалась их. Он стоял очень спокойно, ожидая чего-то. Но чего? Этого я никак понять не мог. Был тот час, когда богатые буржуа возвращаются домой из театра в собственных экипажах, с кучерами, которые, как манекены, сидят на козлах над разжиревшими лошадьми, а в окошко можно увидеть какую-нибудь сладко задремавшую леди, у которой на лице написано, что она слишком много ест и слишком мало любит. Мимо проходили джентльмены, вышедшие подышать свежим воздухом, весьма comme il faut {Приличные (франц.).}, в сдвинутых назад цилиндрах и с пустыми глазами. Мой старик, за которым я издали наблюдал, все стоял не двигаясь и смотрел на прохожих, пока к дому напротив не подкатил экипаж. Тут старик сразу торопливо зашагал через улицу, таща за собой свою палку. Я видел, как кучер дернул колокольчик у входа и затем открыл дверцы экипажа. Из него вышли трое - пожилой мужчина, дама и юноша. Это были явно представители хорошего общества - какой-нибудь судья, мэр или даже баронет - кто его знает? - с женой и сыном. В то время как они уже стояли у двери, мой старик дошел до нижней ступени крыльца и, низко поклонясь, как проситель, заговорил с ними. Те трое сразу повернули к нему удивленные лица. Мне не слышно было, что говорит старик, но, как я ни был заинтересован, подойти ближе я боялся - ведь старик, увидев меня, понял бы, что я шпионю за ним. Я слышал только его голос, кроткий, как всегда, и видел, как он утирал лоб, как будто прошел долгий путь с тяжелой ношей. Дама что-то шепнула мужу и вошла в дом, юноша, закуривая на ходу сигарету, последовал за ней. На крыльце оставался только почтенный отец семейства, мужчина с седыми бакенбардами и ястребиным носом. Судя по выражению его лица, он вообразил, что старик смеется над ним. Торопливо отмахнувшись от него, он тоже спасся бегством, и дверь захлопнулась. Кучер тотчас вернулся на козлы, экипаж умчался, и, казалось, здесь ничего не произошло - только старик все еще стоял не двигаясь. Но скоро и он поплелся обратно, с видимым трудом волоча за собой свою палку. Я укрылся в подворотне, чтобы остаться незамеченным, и видел его лицо, когда он проходил мимо. Оно выражало такую тяжкую усталость и печаль, что у меня сердце сжалось. Должен вам признаться, мосье, я был несколько возмущен тем, что этот почтенный старец явно просил милостыню. Вот уж до чего я ни разу в жизни не унизился, - даже когда бывал в крайней нужде! Не в пример вашим "джентльменам", я всегда что-то делал за те деньги, которые получал, - ну хотя бы провожал домой какого-нибудь пьяницу. В тот вечер, возвращаясь в ночлежку, я усиленно ломал голову над этой загадкой, которая казалась мне неразрешимой. Зная, когда обычно возвращается старик, я поспешил улечься раньше, чем он придет. Он вошел, как всегда, на цыпочках, чтобы никого не разбудить, и лицо его показалось мне снова ясным и немного "отрешенным". Как вы уже, вероятно, заметили, я не из тех, кто пропускает всякие вещи мимо своего носа, не пытаясь рассмотреть, что в них скрыто. Для меня первейшее удовольствие - так сказать, заглянуть жизни под юбки, узнать, что таится под внешней видимостью явлений, - ведь они далеко не всегда таковы, какими нам кажутся. Так сказал ваш славный поэт, а поэты - они и философы тоже и, кроме того, труженики, не в пример всем тем господам, что воображают, будто это они и только они трудятся, сидя в председательском кресле или целый день крича в телефон, - таким путем они набивают себе карманы. Я же коплю только одно - наблюдения, которые помогают узнать человеческое сердце. Этого золота никто не может у меня отнять. И вот в ту ночь мне не спалось: я не мог удовлетвориться тем, что увидел, не мог понять, зачем этот старик, самоотверженный и добрый до святости, всегда думающий только о других, каждый вечер ходит побираться, тогда как ему всегда обеспечена койка в нашем "дворце" и то немногое, что ему требуется, чтобы душа держалась в теле. Конечно, все мы грешны, и даже самые уважаемые господа потихоньку делают то, что вызвало бы у них многозначительное покашливание, если бы на их глазах это сделал другой. Однако поведение старика совсем не вязалось с его натурой альтруиста (ибо, по моим наблюдениям, нищие - не меньшие эгоисты, чем миллионеры). Эта загадка не давала мне покоя, и я решил опять последить за стариком. Второй вечер совсем не походил на первый. Дул сильный ветер, и белые облака бежали по освещенному луной небу. Старик сначала шел мимо здания Парламента, по направлению к Темзе. Мне очень нравится эта ваша большая река. Она течет так величаво. Она безмолвна, но знает многое и не выдает тайн, доверенных ей. Так вот, старик направился к длинному ряду тех весьма респектабельных домов, что выходят окнами на набережную неподалеку от Челси. Жаль было смотреть, как бедняга сгибается чуть не вдвое, борясь с сильным западным ветром. Экипажей здесь встречаешь не так уж много, а прохожих и того меньше. Пустынная улица освещается высокими фонарями; в этот вечер предметы не отбрасывали теней: так ярко светила луна. Как и в прошлую ночь, старик остановился в конце улицы и стал высматривать какого-нибудь "льва", который возвращается в свое логово. Скоро я увидел такого "льва" в компании трех "львиц" выше его ростом. Бородат, в очках - сразу видно было, что ученый муж. Даже шагал он с важностью человека, который знает жизнь и людей. "Должно быть, какой-то профессор со своим гаремом", - подумал я. Они подошли к дому шагах в пятидесяти от старика. И пока ученый муж отпирал дверь, его три дамы, задрав головы, любовались луной. Немного эстетики, немного науки - известный рецепт для людей этого типа! Вдруг я заметил, что мой старик переходит улицу, шатаясь под ветром, как серый стебель чертополоха. Лицо у него было такое страдальческое, словно на него легло бремя всех скорбей мира. Увидев его, три дамы мигом перестали созерцать небо и, словно спасаясь от чумы, убежали в дом, крича: "Генри!" Бородатый и очкастый "Генри" снова вышел на крыльцо. Я рад был бы подслушать предстоящий разговор, но этот Генри уже меня приметил, и я не двинулся с места, чтобы он не заподозрил, будто я заодно со стариком. Мне удалось только расслышать слова: "Нельзя, никак нельзя! Для этого есть дома призрения, ступайте туда". И, сказав это, бородач запер дверь. Старик, оставшись один, все еще стоял, держа свой посох на плече и сгорбившись, словно этот посох был из свинца. Потом зашагал в обратный путь, съежившись и весь дрожа, похожий скорее на тень, чем на живого человека. Ничего не видя, он прошел мимо меня, словно мимо пустого места. В этот вечер я тоже поспел в ночлежку раньше и улегся до того, как он вошел. Сколько я ни раздумывал, я теперь еще меньше способен был объяснить себе поведение старика и решил еще раз пойти за ним. "Но теперь уж я во что бы то ни стало подойду так близко, чтобы все услышать", - твердил я себе. Видите ли, мосье, на свете есть два сорта людей. Одни не успокаиваются до тех пор, пока не завладеют всеми игрушками, которые обеспечивают роскошную жизнь, а какова природа этих вещей, им неинтересно. А есть другие - им была бы только корка хлеба, табачок да возможность во всем разбираться, - и тогда душа у них покойна. Признаюсь, я именно такой человек. Не угомонюсь, пока не докопаюсь до сути всего, что вижу в жизни. Для меня загадки жизни - соль ее, и мне обязательно надо вволю наесться этой соли. И вот я в третий раз пошел за стариком. В тот вечер он избрал грязные улочки вашего великого Вестминстера, где все перемешано, как в хорошем пудинге, где можно увидеть лордов и всяких бедняг, которых покупают по грошу дюжина, котов и полисменов, керосиновые фонари и монастыри, и все вокруг пропахло жареной рыбой. Ох, эти глухие улицы вашего Лондона, как они ужасны! Здесь меня, как нигде, охватывает чувство безнадежности. И любопытно, что они так близко от здания Парламента, великого Дома, который служит для всего мира примером разумного управления государством. В этой близости такая жестокая ирония, что в каждом стуке колес, в каждом выкрике торговца, продающего всякую дрянь, чудится насмешливый хохот доброго бога вашей буржуазии, а в коптящем свете каждого фонаря, в огоньках свечей, горящих в соборе, видится его усмешка - он ухмыляется, словно говоря: "А хорошо я создал этот мир. Ну, разве мало в нем разнообразия? Чего-чего в этой каше не найдешь!" На сей раз я шел за стариком неотступно, как тень, и так близко, что слышал его вздохи, - казалось, и ему была нестерпима атмосфера этих улиц. Но вдруг, неожиданно для меня, он завернул за угол, и мы очутились на самой тихой и самой красивой из всех знакомых мне улиц Лондона. Два ровных ряда небольших домов словно склонялись перед серевшей в лунном свете большой церковью в конце улицы, а она стояла над ними, как мать над детьми. На улице не было ни души; я не знал, где укрыться - здесь все было, как на ладони. Но я рассчитывал, что старик меня не заметит, даже если я стану рядом, - в прошлые вечера я убедился, что он во время своего паломничества ничего не замечает вокруг. Право, когда он стоял здесь, опираясь на свой посох, он напоминал старую птицу пустыни, которая отдыхает, стоя на одной ноге у пересохшего источника, и сгорает от жажды. А я глядел на него с тем чувством, с каким наблюдаешь редкие явления жизни, - я думаю, это самое чувство побуждает художников творить. Простояли мы так с ним недолго, и я увидел двоих людей, шедших сюда с конца улицы. Увидел и подумал: "Вот счастливые молодожены возвращаются в свое гнездышко". Этой веселой, цветущей на вид парочке, должно быть, не терпелось очутиться у себя дома. Из-под пальто у молодой женщины белела открытая шея, у ее мужа - ослепительная крахмальная сорочка. Знаю я их хорошо, эти молодые пары в больших городах, - они беззаботно и бездумно принимают все, что происходит в окружающем мире, - очень влюблены друг в друга, детей у них еще нет. Им, веселым и безобидным, еще только предстоит узнать жизнь, а это, поверьте, довольно печальная перспектива для девяти из десятка таких кроликов. Молодые супруги подошли к дому, соседнему с тем, у которого стоял я. И, так как старец мой уже спешил к ним обратиться, я немедленно сделал вид, будто звоню у входной двери. На этот раз мне повезло - я все слышал. Я видел к тому же лица всех троих, - у меня выработалась привычка наблюдать людей так внимательно, словно у меня глаза и на затылке. Голубки очень спешили попасть в свое гнездо, и старик успел выговорить им вслед только одну фразу: "Сэр, позвольте мне отдохнуть под вашим кровом". Ох, мосье, до этой минуты никогда я не видел такого выражения безнадежности и в то же время кроткого достоинства, как на истомленном усталостью лице старика, когда он произносил эти слова. В его лице светилось что-то такое, что не дано понять нам, людям "нормальным" и циничным, какими жизнь неизбежно делает всех, кто обитает в этом земном раю. Старик все еще держал палку на плече, и мне вдруг почудилось, что эта ноша сейчас раздавит, вгонит в землю его почти бесплотное тело. Не знаю, почему в моем мозгу возникло мрачное видение - проклятый посох вдруг показался мне тяжелым крестом, возложенным на плечи старца. Я с трудом удержался от желания повернуться и проверить, так ли это. В эту минуту молодой человек сказал громко: "Вот вам шиллинг, голубчик", - но старик не двинулся с места и все повторял: "Сэр, позвольте мне отдохнуть под вашим кровом". Вы легко можете себе представить, что все мы онемели от удивления. Я продолжал дергать колокольчик у двери, но он не звонил, так как я принял для этого нужные меры. А молодые супруги таращили на старика круглые от удивления глаза с порога своей голубятни (очень мило убранной, как я успел заметить). Я угадывал, что они переживают душевную борьбу: в их возрасте люди еще впечатлительны. Жена стала что-то шептать мужу, но тот сказал вслух только три слова, обычную фразу ваших молодых джентльменов: "Очень сожалею, но...", - затем протянул старику уже не шиллинг, а другую монету, размером с блюдечко. Но старец опять сказал: "Сэр, позвольте мне отдохнуть под вашим кровом". И тогда молодой человек, словно устыдившись, поспешно отдернул руку с подаянием и, буркнув "извините", захлопнул дверь. Много вздохов я слышал на своем веку, они - хороший аккомпанемент к той пеcне, что мы, бедняки, поем всю жизнь. Но вздох, который вырвался у моего старца, - как это вам объяснить? - казалось, исходил от Нее, нашей верной спутницы, которая шагает рядом, крепко держа за руки мужчин и женщин, чтобы они ни на миг не совершили страшной ошибки - не вообразили себя господом богом. Да, мосье, этот вздох, казалось, испустила сама Скорбь Человеческая, ночная птица - не зная устали, летает она по всему миру, а люди вечно толкуют, что ей надо подрезать крылья. Этот вздох придал мне решимости. Я тихонько подошел сзади к старику и сказал: - Что вы тут делаете, дружище? Не могу ли я чем-нибудь быть вам полезен? Но он, не глядя на меня, заговорил словно сам с собой: - Нет, никогда я не найду человека, который пустит меня отдохнуть под его кровом. За мой грех я обречен скитаться вечно. И в этот миг, мосье, меня вдруг осенило! Я даже удивился, как это раньше не пришло мне в голову. Да он воображает себя Вечным Жидом! Догадка казалась мне верной. Конечно, такова мания этого выжившего из ума бедного старика! - Друг мой, знаете, что я вам скажу? Делая то, что вы делаете для людей, вы уже уподобились Христу в этом мире, полном тех, кто гонит его от своего порога! Но он как будто не слышал моих слов. И, как только мы вернулись в наш "дворец", он стал опять тем кротким, самоотверженным стариком, который никогда не думал о себе. За дымом сигареты я видел, как улыбка растянула красные губы Феррана под его длинным носом. - Согласитесь, мосье, что я прав. Если существует тот, кого прозвали Вечным Жидом, то, скитаясь столько веков, обивая пороги людей, гнавших его, он, несомненно, уже уподобился Христу. Да, да, видя, как рушится добродетель в мире, он, конечно, проникся самым глубоким милосердием, какое когда-либо знал этот мир, А все те господа, у кого он каждую ночь просит приюта, объясняют, куда ему идти и как жить, даже предлагают деньги, как это было на моих глазах. Но оказать ему доверие, пустить к себе в дом, как друга и брата, чужого человека, скитальца, жаждущего отдыха, - нет, этого они ни за что не сделают, так никогда не поступают добрые граждане христианских стран. И повторяю: мой старец, - хоть голова у него и не в порядке, - вообразивший себя тем, кто некогда отказал в приюте Иисусу Христу и был проклят навеки, стал более подобен Христу, чем все, кого я встречал в этом мире, - почти все они сами поступают ничуть не лучше, чем когда-то поступил Вечный Странник, о котором рассказывает легенда. Выпустив струйку дыма, Ферран добавил: - Не знаю, продолжает ли бедный старик, одержимый своей навязчивой идеей, обивать чужие пороги. Я на другое утро уехал и больше никогда не видел его. ULTIMA THULE {*} Перевод Е. Гальперина {* Последняя Фула (лат.) - по представлениям древних, крайняя обитаемая точка на севере Европы. Здесь - последнее прибежище.} Ultima Thule! Эти слова пришли мне на память сегодня, в зимний вечер. Поэтому я и решил рассказать вам историю одного старичка. Впервые я увидел его в Кенсингтонском саду, куда он приходил днем с очень маленькой девочкой. Можно было видеть, как они порой молча стоят перед каким-нибудь кустиком или цветком, как, закинув голову, смотрят на какое-нибудь дерево или же, склонившись над водой, провожают глазами проплывающих мимо уток, а то, растянувшись на траве, наблюдают за копошащимся рядом жучком или подолгу глядят в небо. Они часто кормили птиц хлебными крошками, а те садились им на руки, на плечи и, случалось, даже роняли на них маленькие белые кучки - знаки расположения и доверия. Надо сказать, оба они были весьма приметные. Девочка, с ее темными глазами, светлыми волосами и острым подбородком, была похожа на эльфа, а одежда, которую она носила, никак не вязалась с ее обликом. Если они не стояли на месте, девочка нетерпеливо тащила его куда-то за руку. Он был маленьким подвижным старичком, и казалось, ноги то и дело обгоняют его. Помнится, на нем было потертое коричневое пальто и мягкая широкополая серая шляпа, а видневшиеся из-под пальто брюки были заправлены в узкие черные гетры, едва доходившие до изрядно поношенных коричневых ботинок. Одним словом, костюм его не свидетельствовал о большом богатстве. Но особенно привлекало к себе внимание его лицо. Худое, красное, как вишня, и высохшее, точно старое дерево, оно было по-своему ярким. Острые черты, лучистые голубые глаза и волны серебристых волос делали его необычайно выразительным. "Старик смахивает на сумасшедшего", - думал я. Стоя у садовой ограды, он выводил иногда удивительные трели и рулады, ловко подражая разным птицам. При этом его увядшие губы округлялись, а щеки так втягивались внутрь, что, казалось, ветер вот-вот пронижет их насквозь. С людьми, которые вызывают к себе интерес, обычно заговариваешь не сразу - удерживает какая-то робость. Так что прошло довольно много времени, прежде чем я познакомился с ним. Однажды я увидел его неподалеку от пруда Серпентайн. Он шел один и, видимо, был чем-то очень опечален, но весь его облик по-прежнему оставался поразительно ярким. Он присел на скамью рядом со мной, положил свои маленькие высохшие руки на худые колени и стал разговаривать сам с собой тихо, почти шепотом. Мне удалось уловить несколько слов: "Бог не может быть похожим на нас". Я боялся, что он и дальше будет изрекать такие же бесценные истины, которые нет смысла подслушивать. Мне следовало либо уйти, либо заговорить с ним. - Почему? -