оворота на Борроу-стрит. Дверь открыла Ванда и удивленно всплеснула руками при виде его. В черной юбке и бледно-розовой блузке из какой-то мягкой материи она казалась Киту какой-то новой. Ее полная, немного длинная шея была обнажена, короткие каштановые волосы вились у затылка; Кит с неудовольствием заметил золотые серьги у нее в ушах. Глаза ее, черневшие на бледном лице, казалось, вопрошали и молили одновременно. - А мой брат? - Он еще не вернулся, сэр. - Вы не знаете, где он? - Нет. - Он живет здесь, у вас? - Да. - Значит, вы его все еще так любите? Она молча сжала руки на груди, как человек, который не в силах словами выразить свои чувства. - Понятно, - сказал Кит. Он испытывал сложное чувство - жалость, смешанную с легким чувственным влечением, - такое же, как и в первое их свидание, и тогда, когда в щелку между занавесками он видел ее, стоявшую на коленях посреди комнаты. Подойдя к камину, он спросил: - Вы мне разрешите подождать его? - Разумеется! Пожалуйста, присядьте. Кит отрицательно покачал головой. Она спросила, задыхаясь: - Вы не уведете его от меня? Одна я умру. Кит круто повернулся к ней. - Я как раз и не хочу, чтобы его отняли у вас! Я хочу помочь вам сохранить его. Готовы вы уехать в любой день, когда это потребуется? - О да, конечно! - А он? Она отвечала почти шепотом: - Да. Но тот несчастный... - Тот несчастный - просто кладбищенский вор, гиена; что о нем говорить! Кит был сам удивлен резкостью своего тона. - Мне жаль его, - вздохнула Ванда. - Может, он голодал. Я знаю, что такое голод, - приходится делать то, чего не хочешь. Или, может быть, у него нет близких. Когда человеку некого любить, он может стать очень плохим. Я часто думаю о нем... как он там, в тюрьме. Кит процедил сквозь зубы: - А Лоренс? - Мы никогда не говорим с ним об этом. Мы боимся. - Значит, он не сказал вам, что уже был суд? Она широко открыла глаза. - Суд? Нет, не говорил. Вот почему он вчера вечером был такой странный. А утром рано встал. Суд... закончился? - Да. - Что они постановили? - Виновен. На секунду Киту показалось, что Ванда теряет сознание: она закрыла глаза, покачнулась. Он шагнул вперед, взял ее за плечи. - Послушайте! - заговорил он. - Помогите мне, не спускайте глаз с Лоренса. Надо выиграть время. Я узнаю, что они намерены делать. Они не могут его повесить. Мне нужно время, слышите? Вы должны помешать Лоренсу отдаться в руки полиции. Кит все еще держал ее за плечи, впиваясь сквозь бархат пальцами в нежное тело, а она стояла и смотрела ему в лицо. - Вы меня поняли? - Да... Но если он уже был там? Кит чувствовал, что она вся дрожит. В голове вдруг пронеслась мысль: "Боже! А если нагрянет полиция и застанет меня здесь? Что, если Ларри уже у них в руках? Что, если тот полисмен, который ночью, после убийства, видел меня, снова обнаружит меня здесь, сразу после приговора!" Он сказал почти свирепо: - Могу я надеяться, что вы будете следить за Ларри? Отвечайте быстро! Прижав руки к груди, она отвечала покорно: - Я попытаюсь. - Если он не сделал еще этого, следите за ним в оба глаза! Никуда не пускайте одного. Я приду завтра рано утром. Вы католичка, не так ли? Поклянитесь же, что ничего не позволите ему сделать, пока я не приду. Она молчала, глядя мимо него на дверь; Кит услышал, как в замке щелкнул ключ. Вошел Ларри, держа в руках большой букет красных лилий и белых нарциссов. Лицо у него было бледное, осунувшееся. - Алло, Кит! - тихо произнес он. Ванда не сводила глаз с Ларри, и Кит, глядя то на нее, то на брата, понял, что сейчас, как никогда, от него требуется осторожность. - Ты видел? - спросил он. Лоренс кивнул. Выражение его лица, по которому всегда можно было прочитать все чувства, совершенно озадачило Кита. - Ну и что? - Я ждал этого. - Дело так не останется, это ясно. Но мне нужно будет просмотреть протокол и тогда подумать, что предпринять. Понимаешь, Ларри, мне нужно время! Кит знал, что говорит он что-то не то, наудачу. Единственный выход - заставить их немедленно уехать, не дать им возможности признаться, но этого он не осмелился сказать. - Обещай мне ничего не делать и не выходить из дому, пока я не приду завтра утром. Лоренс снова кивнул. Кит посмотрел на Ванду. Убедит ли она Ларри сдержать слово? Она по-прежнему неотрывно смотрела в лицо Ларри. Кит шагнул к двери; он понял, что больше ничего не добьется. - Так обещай же, - повторил он. Ларри ответил: - Обещаю. Он улыбался. Киту была непонятна и его улыбка и выражение глаз Ванды. И, сказав: "Так я полагаюсь на твое слово", - он вышел. IX Скрыть от любящей женщины свое настроение трудно, так же трудно, как помешать музыке тронуть человеческое сердце. А уж если женщина после тяжелых страданий впервые узнала счастье любви, тогда, как бы ни пытался ее возлюбленный скрыть от нее свою душу, он этого не сумеет. И почти всегда любовь ее так самоотверженна, что она и виду не подаст, будто догадывается о чем-нибудь. После того как Кит ушел, Ванда не стала задавать вопросов, сделала все, чтобы Ларри не заподозрил, что она знает правду. Весь вечер она вела себя так, как будто и не подозревала, что зреет в его душе, а следовательно, и в ее собственной. Его слова, ласки, усердие, с которым он помогал ей готовить ужин, принесенные им цветы и то, что он убедил ее выпить вина и что он избегал слов, которые могли бы нарушить их счастье, - все, все подтверждало ее догадку. Он был сегодня так щедр в своей веселости и любви! И она, для которой каждое слово и каждый поцелуй имел скорбный смысл последнего слова и последнего поцелуя, не могла лишить себя их, и потому ни знаком, ни жестом не выдала своего предвидения. Она принимала все, она приняла бы больше, во сто крат больше. Ей не хотелось пить вино, которое он то и дело подливал в ее бокал, но покорность, которой научили ее женщины, жившие, как она, не позволяла ей отказываться. Она никогда ни в чем не отказывала Лоренсу. Лоренс пил много. Вино придавало остроту этим недолгим часам удовольствия и подъема духа. Кроме того, вино заглушало жалость. А больше всего он боялся пожалеть себя и Ванду. Он думал: чтобы даже эта безвкусно убранная комнатка выглядела красиво - огонь в камине, свечи, темное янтарное вино в бокалах, стройные красные лилии на длинных стеблях, осыпающие желтую пыльцу, их терпкий аромат, - Ванда и он, Ларри, должны сегодня быть на высоте. Даже музыка была на их пиршестве: в доме напротив кто-то играл на пианоле, и мелодия проникала сюда. Казалось, звуки, то усиливаясь, то замирая, то веселые, то грустные, жили какой-то своей, далекой, иной жизнью, так же как и отблески огня в камине, перед которым они с Вандой лежали, прижавшись друг к другу, и нежные лилии между свеч на столе. Вслушиваясь в эти звуки и поглаживая пальцами голубоватые жилки на груди Ванды, Ларри как будто приходил в себя после тяжелого забытья. Не расставаться, нет! Уснуть, как засыпает камин, когда угасает пламя, как на покинутых струнах засыпает мелодия. А Ванда не спускала с него глаз. Было уже около десяти, когда он сказал ей, чтобы она ложилась спать. Она послушно ушла в спальню, а он, взяв чернила и бумагу, вернулся к камину. Этот неустойчивый, безвольный, никчемный человек сейчас не колебался. Раньше он думал, что, когда дело дойдет до развязки, он растеряется, отступит, но сейчас какое-то ожесточение вело его к цели. Если он, признавшись, останется жив, его посадят под замок, отнимут у него единственное, что ему дорого, - Ванду, засыплют песком его единственный родничок в пустыне. Будь они прокляты! И он начал писать при свете камина, смягчавшем белизну бумаги. А у темной занавески в одной рубашке, не чувствуя холода, стояла Ванда и смотрела на него. Когда человек тонет, ему вспоминается прошлое. Как погибший поэт, он "уносится вместе с ветром". Теперь наступило время для Ларри быть верным себе. Человек может сомневаться долгие недели - сознательно, подсознательно, даже в снах, - но потом наступает момент, когда больше колебаться невозможно. Черная шапочка судьи, седой, загнанный человечек, с удивлением смотревший на нее снизу вверх, - нет, дольше колебаться нельзя! Ларри кончил писать и долго сидел, глядя в камин. Огонь свечи... Да, огонь горит ровно, нет больше вспышек и угасаний. А у темной занавески стояла женщина и смотрела на него. X Кит пошел не домой, а в клуб, и там, сидя в гостиной, пустой в этот час, прочитал протокол суда. Эти дураки представили дело в очень мрачном виде. Кит, размышляя, долго ходил взад и вперед по толстому, мягкому ковру, заглушавшему его шаги. Он мог повидаться с адвокатом защиты и поговорить с ним как специалист, который считает, что совершена судебная ошибка. Они должны обжаловать приговор, в крайнем случае можно даже подать просьбу о помиловании. Пока все еще можно, нет, должно поправить, если только Ларри и эта женщина ничего не предпримут! Киту есть не хотелось, но привычка обедать взяла верх. Он сидел за столом и с раздражением посматривал на знакомых членов клуба. У них был такой беззаботный и благополучный вид. Как это несправедливо, что темная туча нависла над ним, человеком столь же безупречным, как любой из них! К нему подходили товарищи - адвокаты, знатоки своего дела, среди них один судья, и все выражали восхищение тем, как он провел процесс о наследстве. Сегодня Кит имел все основания гордиться, но не чувствовал гордости. Все же в этой теплой комнате, залитой мягким светом, среди людей, которые ели и беседовали пристойно, он незаметно обрел некоторое душевное равновесие. Все вокруг было реальной действительностью, а то мрачное происшествие - лишь порыв буйного ветра, который надо не впускать в жилища так же, как нищету и грязь, которые попросту не существуют для тех, кто обеспечен и процветает. Кит выпил шампанского - оно помогало крепче уверовать в реальное и делало призраки еще более призрачными. Внизу, в курительной, он сел у камина, в одно из тех кресел, что навевают приятную послеобеденную дремоту. В кресле ему захотелось спать, и только в одиннадцать он поднялся, чтобы идти домой. Когда он сошел вниз по мраморной лестнице и вышел через вращающуюся дверь, которая не пропускала сквозняков, его снова охватил страх, как будто он вдохнул его с январским воздухом. Вспомнилось лицо Ларри и женщина, смотревшая на это лицо! Почему она гак смотрела? Улыбка Ларри, цветы у него в руках... Покупать цветы в такой момент! Та женщина - его рабыня, она сделает все, что он скажет. Она не сумеет удержать его. И может быть, сейчас Ларри мчится в полицию. Рука, засунутая в карман шубы, нащупала там вдруг что-то холодное: ключи, что ему дал Ларри. Так они и лежали, забытые, с тех пор. Это случайное прикосновение заставило Кита решиться. Он быстро зашагал к Борроу-стрит. Он не мог не пойти и не проверить, что там творится. Он лучше уснет, если будет знать, что сделал все возможное. На углу той злополучной улицы ему пришлось немного подождать, пока скроются прохожие, потом он направился к дому, который сейчас проклинал и ненавидел смертельно. Он отпер парадную дверь, вошел и закрыл ее за собой. Потом постучал в дверь комнаты, но никто не откликнулся. Может, они уже легли? Он постучал еще и еще, затем вошел внутрь и осторожно прикрыл дверь. Свечи были зажжены, в камине горел огонь; перед камином на полу лежали диванные подушки, на них были рассыпаны цветы! На столе тоже были цветы и остатки еды. Через не совсем задернутую занавеску он видел, что и в спальне горит свет. Неужели они ушли и все так оставили? Ушли! Сердце у него забилось... Бутылки! Значит, Ларри пил! Неужели случилось то, чего он так боялся? Что же, уйти с позором, зная, что его брат сознался и теперь заклеймен как убийца? Кит быстро подошел к занавеске и заглянул в спальню. У стены он увидел кровать, в ней лежали те двое. В изумлении он отпрянул и вздохнул с облегчением. Спят, не задернув занавесок, не погасив свет? Спят, несмотря на его настойчивый стук! Они, верно, оба пьяны. Кровь бросилась в лицо Киту. Спят! И, ринувшись к кровати, он позвал: "Ларри!" Потом подошел ближе. "Ларри!" Ни слова в ответ, ни движения! У него перехватило дыхание. Схватив брата за плечо, он сильно потряс его. Плечо было холодное. Они лежали, обнявшись, сблизив губы, и лица их были неестественно белы при свете свечи на ночном столике. Такой ужас потряс Кита, что он, чтобы не упасть, схватился за медную перекладину в изголовье кровати. Потом нагнулся и, смочив палец, поднес к их губам. Двое не могут впасть одновременно в такой глубокий обморок, даже пьяный сон не может быть так крепок. Он не почувствовал на пальце ни малейшего дуновения: пульс ни у Ларри, ни у Ванды не бился. Ни дыхания, ни жизни! Глаза Ванды были закрыты. Какое удивительно чистое, невинное лицо! У Ларри глаза были открыты - он как будто всматривался в ее опущенные веки, - но Кит видел, что в глазах брата нет жизни. Всхлипывая, он закрыл глаза Ларри. Затем невольно, сам не зная зачем, положил одну руку на голову брата, другую - на светлые волосы девушки. Простыня немного сползла, обнажив ее плечо; Кит подтянул ее кверху, как бы укрывая Ванду от холода, и тут заметил блеск металла: крошечный, с ноготь, позолоченный крестик на стальной цепочке соскользнул у нее с груди под руку, закинутую за шею Ларри. Кит осторожно спрятал крест под простыни и увидел конверт, приколотый к одеялу; нагнувшись, он прочитал: "Прошу немедленно передать в полицию. Лоренс Даррант". Кит сунул конверт в карман. Как растянутая сверх предела резина, все в нем обмякло: ум, воля, способность взвешивать, решать. В голове пронеслась единственная мысль: "Я ничего не должен об этом знать. Мне нужно уйти!" И, прежде чем он осознал это, ноги сами вынесли его на улицу. Кит ни за что не сумел бы сказать, о чем он думал, пока брел домой. Только войдя в свой кабинет, он немного пришел в себя. Трясущейся рукой налил в стакан виски и выпил. Не зайди он случайно туда, на Борроу-стрит, уборщица нашла бы их утром и отнесла бы письмо в полицию! Кит вынул из кармана конверт. Он имеет, да, имеет право узнать, что там написано! Он распечатал конверт. "Я, Лоренс Даррант, прежде чем умереть от собственной руки, заявляю, что это письмо - искреннее и полное признание. Ночью 27 ноября прошлого года я совершил убийство, которое известно под названием "Убийство на Глав-Лейн..." И так далее до заключительных слов: "Мы не хотим умирать, но мы не вынесем разлуки, и я не могу допустить, чтобы из-за меня был повешен невинный человек, иного выхода я не вижу. Прошу не вскрывать наши трупы. Остатки того яда, который мы приняли, лежат на столике. Прошу похоронить нас вместе. Лоренс Даррант. Январь 28, около десяти часов вечера". Тикали часы, в деревьях за окном стонал ветер, огонь в камине лизал дрова, они легонько потрескивали и шипели. А Кит, не двигаясь, целых пять минут стоял, держа в руках эти листки бумаги. Потом, очнувшись, присел и начал читать снова. Все было так, как Ларри рассказывал ему, ничего не утаил, все верно; были даже адреса людей, которые могли бы опознать женщину, бывшую женой или любовницей Уолена. Письмо убедительно. Да! Очень убедительно. Листки выпали у Кита из рук. До него медленно доходил страшный смысл происшедшего: на полу у его ног лежала жизнь или смерть еще одного человека, и он понял, что, взяв это признание, он взял в свои руки судьбу того бродяги, ожидающего выполнения смертного приговора; он понял также, что не может вернуть ему жизнь, не запятнав своей репутации и, больше того, не подвергнув себя опасности. Если письмо попадет в руки властей, то наверняка возникнет серьезное подозрение, что ему, Киту, вот уже два месяца все известно. Начнется следствие, ему тоже придется выступить свидетелем; тот полицейский признает в нем джентльмена, который приходил посмотреть место под аркой, где лежал труп, и который был у этой женщины на другой вечер после убийства. Кто поверит, что эти факты - случайное совпадение, когда дело касается брата убийцы? Но даже независимо от этих подозрений такое сенсационное происшествие скандально - оно испортит ему карьеру, омрачит его жизнь и жизнь его дочери! Самоубийство Ларри и этой женщины само по себе вызовет нежелательные толки, но не более. В такой смерти есть что-то романтическое, она ничем не грозила ему - скорбящий брат, и только. И, кроме того, всю эту историю можно будет даже замять! А если отдать письмо, тогда уж ничего не скроешь, о нем самом будут кричать на всех перекрестках. Кит поднялся с кресла и долго мерил шагами комнату, стараясь сосредоточиться. Перед ним проплывали видения: служитель, который каждое утро подавал ему мантию и парик, - он никогда не замечал на его одутловатом, любопытном лице такой ехидной усмешки; удивленно поднятые брови, его юной дочери, ее тревожные глаза и скорбно опущенные уголки рта; крошечный золоченый крестик, блестевший на плече у мертвой женщины; потухший взгляд приоткрытых глаз брата и даже его собственные пальцы, большой и указательный, закрывающие умершему веки. Потом ему привиделась улица, люди, проходящие по ней бесконечной чередой; все они оборачиваются и разглядывают его. Кит остановился и произнес вслух: "Да ну их всех к черту! Неделю посплетничают и успокоятся!" У него в руках признание, оно ему доверено! В конце концов он ничего постыдного не сделал, ему нечего стыдиться, хотя он все скрывал. Ведь родной брат! Кто станет винить его? И Кит бережно собрал с полу листки письма. Но вдруг как будто огромная грязная рука сплетни обвилась вокруг него, и он уже слышал хриплый злорадный крик: "Новости!.. Новости!.. Убийство на Глав-Лейн! Признание и самоубийство брата известного королевского адвоката... Известного королевского адвоката... Убийство и самоубийство... Новости!" Неужели он допустит этот взрыв людской злобы? Неужели он, который не сделал ничего дурного, осквернит память брата, память матери, неужели он испортит жизнь своей дочурки, запятнает себя, свое большое, блестящее будущее? И все это ради какой-то крысы, роющейся в отбросах! Пусть его повесят, раз это необходимо. Да, может, еще и не повесят. Можно обжаловать или просить о помиловании! Его можно - нет, нужно спасти! Боже, зайти так далеко, пережить все это и погубить себя собственными руками! Кит бросился к камину и сунул письмо в горячие угли. По складкам его сурового лица медленно, поползла усмешка, так и пламя ползло по листкам бумаги, пока они не свернулись и не потемнели. Носком ботинка он растер ее черные покоробившиеся остатки. Топчи их. Топчи жизнь человека! Сожжено! Нет больше сомнений, нет грызущего страха. Сожжено! Человек... невинный... А, грязная крыса! Кит отшатнулся от каминной решетки, схватился за голову. Какая она горячая! Итак, свершилось! Только глупцы, не имеющие ни воли, ни цели, способны сожалеть о сделанном. И вдруг он рассмеялся. Значит, Ларри умер напрасно! У него не было воли, не было цели, и вот он мертв! Он и эта девушка могли бы жить, могли бы любить друг друга жаркими ночами где-нибудь на другом конце мира, а не лежать здесь мертвыми в холодную ночь. Глупцы и слабые людишки терзаются сожалениями страдают от угрызений совести. А сильный мужчина, что бы ни стряслось, твердо шагает к цели. Кит подошел к окну и поднял штору. Что это там? Виселица и качающийся труп? Ах, нет, это только деревья... черные деревья... Зимние скелеты деревьев. Он отшатнулся от окна, подошел к камину и сел в кресло. Слабый свет лампы, его кресло у огня - все как в тот вечер, два месяца назад, когда сюда пришел Ларри... Нет, нет. Он не приходил! Это был дурной сон. Ему все приснилось. Как горит голова! Кит вскочил, посмотрел на календарь, стоявший на столе. "Январь 28". Нет, это не сон! Лицо его потемнело, стало жестким. Вперед! Не так, как Ларри! Вперед! СТОИК Перевод Г. Злобина и А. Ильф ГЛАВА I 1 "Aequam memento rebus in arduis Servare mentem" {*}. Гораций {* "Даже в тяжелых обстоятельствах сохраняй здравый рассудок" (лат.).} Январским днем 1905 года в Ливерпуле комната правления Британской судовладельческой компании словно отдыхала после дневных трудов. На длинном столе в беспорядке стояли чернильницы, лежали перья, промокательная бумага, документы, оставленные шестью джентльменами, - покинутое поле сражения умов. А в председательском кресле во главе стола, закрыв глаза, неподвижный и внушительный, как идол, сидел старый Сильванес Хейторп. Одна пухлая слабая рука с дрожащими пальцами покоилась на подлокотнике кресла, седые волосы на большой голове серебрились в свете лампы под зеленым абажуром. Хейторп не спал: румяные щеки его то и дело надувались, и с толстых губ, прикрытых седыми усами, над кустиком седых волосков на раздвоенном подбородке, срывался не то вздох, не то ворчание. Квадратное, грузное туловище в коротком сюртуке, обшитом черной тесьмой, утопало в кресле, и оттого казалось, что у него нет шеи. Войдя в затихшую комнату, молодой Гилберт Фарни, секретарь судовладельческой компании, быстро подошел к столу, собрал кое-какие бумаги и остановился, глядя на председателя. Фарни было лет тридцать пять, не больше, и волосы, борода, глаза, даже щеки были у него светлых, жизнерадостных тонов, но у носа и рта пролегли иронические складки. Ибо, по глубокому убеждению секретаря, он был компанией, а правление существовало только затем, чтобы умалять его роль. Пять дней в неделю по семь часов в день он думал, писал, плел нити дела, а эти приходили сюда раз в неделю на два-три часа и воображали, будто могут научить кого-нибудь чему-нибудь. Секретарь пристально смотрел на дремлющего в кресле седого розовощекого старика, но в усмешке его было меньше презрения, чем можно было ожидать. Что ни говори, а председатель - удивительный старикан! Энергичный и разумный человек не может не уважать его. Восемьдесят, подумать только! Почти разбитый параличом, по уши в долгах, он с молодости - по крайней мере так утверждали! - умел жить и вести дела, пока история с шахтой в Эквадоре не подкосила его, - Фарни тогда еще здесь не служил, но, разумеется, слышал о том случае. Старик приобрел шахту на риск (de l'audace, toujours de l'audace! {Дерзать, всегда дерзать (франц.).}, любил он говорить), половину суммы выложил наличными, на другую половину выдал векселя, но предприятие не окупилось, и на руках у него осталось на 20 тысяч фунтов стерлингов обесцененных акций. Но он стойко перенес неудачу и не объявил себя банкротом. Неукротимый старикан и не хнычет, как остальные! Хотя молодой Фарни был секретарем, он не потерял еще способность привязываться к людям: в глазах у него читалось участие. Сегодня заседание правления было долгим и бурным: окончательно улаживали ту покупку у Пиллина. Удивительно, как председатель уломал их! И секретарь удовлетворенно подумал: "А ведь он не сумел бы этого сделать, если бы я не понял, что это действительно выгодная сделка!" Расширять дела компании - значит расширять собственное влияние. И все-таки идея купить четыре грузовых судна как раз в тот момент, когда сокращаются перевозки, может кое-кого испугать, и на общем собрании следует, разумеется, ожидать возражений. Ничего, обойдется! Они с председателем как-нибудь протолкнут это дело, непременно протолкнут. Тут секретарь вдруг заметил, что старик смотрит на него. Только по выражению глаз, этих густо-синих родничков, словно сквозь круглые, весело поблескивающие оконца, можно было заметить, что в немощном теле председателя еще бурлили жизненные силы. Откуда-то из глубины, через пласты плоти, донесся вздох, и старик спросил едва слышно: - Они уже здесь, мистер Фарни? - Да, сэр. Я просил их подождать в комнате, где оформляются сделки. Сказал, что вы сейчас выйдете к ним. Но я не намеревался будить вас. - А я не спал. Помогите мне встать. Дрожащими руками ухватившись за край стола, старик подтянулся и с помощью секретаря, который поддерживал его сзади, поднялся с кресла. Ростом он был в пять футов десять дюймов, а весил добрых девяносто килограммов - одна большая круглая голова его была тяжелее, чем иной младенец, но он не выглядел тучным, был лишь очень плотно сбит. Закрыв глаза, он, казалось, пытался выдержать собственную тяжесть, а затем медленно, переваливаясь по-утиному, направился к двери. Секретарь смотрел на него и думал: "Ну и старик! Просто чудо, как он еще передвигается без посторонней помощи. И уйти в отставку не может: только на свое жалованье, говорят, живет!" Председатель раскрыл дверь, обитую зеленым сукном, черепашьей походочкой пересек канцелярию - молоденькие клерки, оторвавшись от бумаг, перемигивались за его спиной - и вошел в комнату, где сидели восемь джентльменов. Семеро из них поднялись с места, один остался сидеть. Вместо приветствия старый Хейторн приподнял руку до уровня груди и, подойдя к креслу, тяжело опустился в него. - Я вас слушаю, джентльмены. Один из них встал снова. - Мистер Хейторп, мы поручили мистеру Браунби изложить наше мнение. Мистер Браунби, прошу вас! - И сел на место. Поднялся мистер Браунби, полный мужчина лет семидесяти, с небольшими седыми бакенбардами и спокойным, решительным лицом, какие можно встретить только в Англии, - в них отражается передаваемый из поколения в поколение, от отца к сыну дух деловитости. Когда смотришь на такие лица, кажется невероятным, что существуют сильные страсти и свободный полет мысли. Лица эти вызывают доверие и вместе с тем будят желание встать и выйти из комнаты. Мистер Браунби поднялся и начал учтивым тоном: - Мистер Хейторп, мы, собравшиеся здесь, представляем около 14 тысяч фунтов стерлингов. Как вы, вероятно, припоминаете, когда мы имели удовольствие видеть вас в июле прошлого года, вы предсказывали более приемлемое состояние наших дел к рождеству. Теперь у нас январь, время идет, и смею вас заверить, никто из нас не становится моложе. Возникшее где-то в глубинах тела старого Хейторпа ворчание докатилось до поверхности и облеклось в слова: - Не знаю, как вы, а я чувствую себя юношей. Восемь джентльменов не сводили с председателя глаз. Неужели он снова хочет отделаться от них шуткой? Мистер Браунби невозмутимо продолжал: - Мы, безусловно, рады слышать это. Однако вернемся к сути дела. Мы полагаем, мистер Хейторп, что наилучшее для вас решение - и я убежден, что вы не сочтете его неразумным, - объявить себя банкротом. Мы ждали довольно долго, и теперь хотим точно знать, на что можем рассчитывать. Ибо, говоря по совести, мы не видим никакой возможности улучшить положение. Скорее, даже опасаемся обратного. - Думаете, что я скоро отправлюсь к праотцам? Прямота, с какой он высказал затаенные их мысли, вызвала у мистера Браунби и его коллег нечто вроде химической реакции. Они закашляли, зашаркали ногами, опустили глаза, и лишь один из них, тот, который не встал при появлении председателя, стряпчий по имени Вентнор, отрезал: - Ну что ж, считайте, что так, если угодно. В маленьких, глубоко посаженных глазках старого Хейторпа засветился огонек. - Мой дед прожил до ста, отец - до девяноста шести, а ведь оба были порядочные распутники. Мне же пока только восемьдесят, джентльмены, я человек безупречного поведения, если сравнивать меня с ними. - Мы тоже надеемся, что вы еще долго проживете, - отозвался мистер Браунби. - Во всяком случае, дольше здесь, чем там. Все молчали, пока старый Хейторп не заговорил снова: - Вам отчисляют тысячу фунтов ежегодно из моего жалованья. Глупо резать курицу, которая несет золотые яйца. Я согласен выплачивать тысячу двести. Если же вы принудите меня к отставке и, значит, к банкротству, то не получите ни гроша. Вы это знаете. Мистер Браунби откашлялся: - Мы полагаем, что вы должны увеличить эту сумму, по крайней мере, до тысячи пятисот. Тогда мы могли бы, вероятно, подумать... Хейторп покачал головой. - Вряд ли можно согласиться с вашим утверждением, будто мы ничего не получим в случае банкротства. Мы предполагаем, что вы сильно преуменьшаете возможности. Тысяча пятьсот в год - это самое меньшее, на что мы можем пойти. - Никогда не соглашусь, черт вас побери! Снова пауза. Затем Вентнор, стряпчий, буркнул сердито: - В таком случае мы знаем, что нам делать. Мистер Браунби с нервной поспешностью перебил его: - Значит, тысяча двести фунтов в год - это ваше... ваше последнее слово? Старый Хейторп кивнул. - Зайдите через месяц. Я посмотрю, что можно для вас сделать. Он закрыл глаза. Шесть джентльменов окружили мистера Браунби, переговариваясь тихими голосами. Мистер Вентнор поглаживал ногу и сердито косился на старика, который не открывал глаз. Наконец мистер Браунби подошел к мистеру Вентнору, посовещался с ним, потом, прочистив горло, объявил: - Сэр, мы обсудили ваше предложение и решили принять его в качестве временной меры. Мы явимся через месяц, как вы желаете. Надеемся, что к тому времени вы придете к более основательному решению, дабы избежать того, о чем мы все будем сожалеть, но что может оказаться печальной необходимостью. Старый Хейторп кивнул. Восемь джентльменов взяли шляпы и один за другим вышли из комнаты; мистер Браунби галантно замыкал шествие. Старик, задумавшись, сидел в кресле: он не мог встать без посторонней помощи. Итак, он обвел их вокруг пальца и получил месяц сроку, а через месяц снова проведет их. К тому времени будет улажено и дело Пиллина и все то, что с ним связано. Трусливый тип этот Джо Пиллин! Старый Хейторп захихикал. Прошел ровно месяц с того вечера, как он приходил сюда. Слуга объявил: "Мистер Пиллин, сэр!" - и он проскользнул в дверь, точно тень. Аккуратный, худой, как щепка, и желтый, как пергамент, руки - словно птичьи когти, шея, закутанная в кашне, дрожащий голос: - Здравствуй, Сильванес. Боюсь, что ты... - Чувствую себя превосходно. Садись. Выпей портвейна. - Что ты! Я не пью портвейн. Это яд для меня. - Напрасно, он был бы тебе полезен. - Знаю, ты это всегда говоришь. Но у тебя железный организм. А если бы я пил портвейн, курил сигары и сидел до часу ночи, то завтра был бы уже в могиле. Я уже не тот, каким был. Послушай, я пришел чтобы узнать, не можешь ли ты помочь мне. Я становлюсь стар, нервничаю... - Ты всегда был мокрой курицей, Джо. - Ну что ж, у меня не твой характер. Так вот, я хочу продать свои суда и уйти на покой. Мне нужно отдохнуть. Фрахт сильно снизился. Я вынужден думать о семье. - Выкинь штуку: объяви себя банкротом. Это встряхнет тебя как нельзя лучше. - Я говорю серьезно, Сильванес! - Ты всегда серьезен, Джо. Джо покашлял, затем неуверенно произнес: - Одним словом... не купит ли ваша компания мои суда? Пауза, огонек в глазах, клуб сигарного дыма. - Стоит ли их покупать? Он сказал это в шутку, но тут мелькнула неожиданная мысль: Розамунда и малыши! Вот она, возможность оградить их от нужды, когда он отойдет к праотцам! Но вслух он сказал: - Очень нам нужны твои дрянные суденышки! Протестующе взметнулась лапка с коготками. - Это очень хорошие суда... И дают приличный доход. Если бы не мое подорванное здоровье... Будь я покрепче, и не подумал бы их продавать. - Сколько ты хочешь за них? Господи! Задаешь простой вопрос, а он так и подпрыгнул на месте. Нервен, как цесарка! - Вот цифры за последние четыре года. Ты сам видишь, что я не могу взять за них меньше семидесяти тысяч. Джо Пиллин облизывал пересохшие губы и посасывал таблетку, а окутанный сигарным дымом старый Хейторп медленно рассматривал цифры. Затем он сказал: - Шестьдесят тысяч. И если я протолкну дело, ты сверх того выплачиваешь мне десять процентов. Решай. - Дорогой Сильванес, но это почти... цинизм. - Цена хорошая, без меня столько не получишь. - Но... комиссионное вознаграждение. Если это выплывет наружу? - Это уже моя забота. Подумай. Фрахт будет еще снижаться. Выпей портвейна. - Нет, нет, благодарю тебя! Ни в коем случае. Так ты думаешь, что стоимость перевозок снизится? - Убежден. - Ну, мне пора идти. Право, не знаю, что делать. Это... это... Я должен подумать. - Подумай хорошенько. - Подумаю. До свиданья. Понять не могу, как ты в твои годы сосешь эти отвратительные сигары и тянешь портвейн. - Встретимся в могиле, Джо, - поговорим. Какая жалкая улыбка у него! Нет чтобы засмеяться как следует! И, оставшись снова один, Хейторп задумался над осенившей его идеей. Сильванес Хейторп, для того, чтобы находиться в центре судоходства, двадцать лет прожил в Ливерпуле, но он был из восточного графства, из столь древнего рода, что предки его, по фамильным преданиям, сражались еще с норманнами. Каждое поколение этого рода жило почти вдвое дольше, чем менее цепкие люди. Ведя свое происхождение от древних датчан, мужчины в этой семье обладали, как правило, светло-каштановыми волосами, красными щеками, у них были круглые головы, крепкие зубы и слабые понятия о нравственности. Они делали все от них зависящее, чтобы увеличить население любого графства, где они селились, и их отпрыски обитали повсюду. Родившись в начале двадцатых годов девятнадцатого века, Сильванес Хейторп после нескольких лет учения, то и дело прерываемого разными эскападами в школе и колледже, обосновался, наконец, в простодушном Лондоне конца сороковых годов, где в ту пору задавали тон любители кларета и оперы, люди, получавшие восемь процентов годовых. Когда ему не было и тридцати, его сделали партнером в фирме, где он служил, и он беспечно, на всех парусах плыл по течению: танцовщицы, кларет, шампанское, карты, экипаж с ливрейным лакеем, путешествия. Словом, он обладал восхитительной, поистине викторианской способностью не думать ни о чем, кроме развлечений. Годы текли так приятно и насыщенно, ему стукнуло уже сорок, когда он пережил свое первое и сколько-нибудь серьезное любовное увлечение - он тщательно скрывал эту щекотливую, ставившую его в неловкое положение связь с дочерью его собственного клерка. Через три года она умерла, оставив ему незаконнорожденного сына, и ее смерть причинила ему самое сильное, пожалуй, единственное горе в жизни. Пять лет спустя он женился. Зачем? Одному богу известно, - как он любил говорить. Его жена была холодная, черствая светская дама с большими связями; она подарила ему двух законных детей, мальчика и девочку, и с каждым годом становилась все более черствой и суетной, все менее красивой. После переезда в Ливерпуль, который они предприняли, когда ему было шестьдесят, а жене - сорок два, она чуть не умерла от огорчения, но еще тянула лет двенадцать, находя утешение в бридже и в своем презрении к Ливерпулю. А потом Хейторп без особых сожалений проводил ее к месту вечного успокоения. Он никогда не любил ее да и не питал никаких нежных чувств к детям от нее: они были, по его мнению, бесцветными и надоедливыми существами, и многое в них его удивляло. Сына, Эрнста, служившего в морском министерстве, он считал трусом и тупицей. Его дочь, Адела, из которой получилась отличная домоправительница, обожала умные разговоры и общество "прирученных" мужчин и не упускала случая поставить на вид отцу, что он неисправимый язычник. Они виделись редко - только когда это было необходимо. Адела была обеспечена: пятнадцать лет назад, задолго до кризиса в делах - не совсем неожиданного - он переписал на ее мать часть имущества. Совсем иначе относился он к своему внебрачному сыну. Мальчика, который носил фамилию матери - Ларн, после ее смерти отправили на воспитание к родственникам в Ирландию. В Дублине, когда настал срок, он получил право адвокатской практики, женился совсем молодым на девушке, в жилах которой текла смесь ирландской и корнуэльской крови, и вскорости, обойдясь старику Хейторпу в кругленькую сумму, умер в нужде, оставив на руках тридцатилетней красавицы Розамунды девочку восьми лет и пятилетнего мальчугана. Через полгода вдова приехала из Дублина - добиться, чтобы старик взял их под свою опеку. Эта удивительно хорошенькая, как распустившаяся роза, женщина с зелено-карими глазами появилась в одно прекрасное утро в конторе Компании - свекор не сообщал ей своего домашнего адреса, - ведя за руки своих детей. С тех пор Хейторп был вынужден так или иначе содержать их. Он навещал их в небольшом домике на окраине Ливерпуля, где они поселились, но не приглашал к себе, в Сефтон-парк: дом этот фактически принадлежал его дочери, и ни она, ни его друзья не знали о существовании этой второй семьи. Розамунда Ларн была из тех неунывающих дам, которые перебиваются случайными заработками, пописывая рассказы, страдающие длиннотами и многословием. При самых мрачных обстоятельствах она умела сохранять жизнерадостность, граничащую с неприличием, и это забавляло старого циника Хейторпа. Что до Филлис и Джока, он сильно привязался к своим резвым, как жеребята, внучатам. Возможность одним ловким ходом обеспечить их суммой в шесть тысяч фунтов стерлингов казалась ему просто манной небесной. Обстоятельства складывались так, что если он "отдаст концы", - а это могло, разумеется, случиться в любой момент, - то они не получат ни гроша. А ведь после него останется в худшем случае тысяч пятнадцать. Сейчас он выдавал им триста фунтов в год из своего жалованья, но мертвые директора, увы, не получают жалованья. Шесть тысяч фунтов стерлингов, помещенные так, чтобы мамаша не могла растранжирить их, при четырех с половиной процентах годовых будут приносить им двести пятьдесят фунтов в год - это лучше, чем ничего. Чем дольше он думал, тем больше нравилось ему это дельце. Только бы тот слабонервный тип Джо Пиллин не струсил в последний миг, когда он уже так настроился. Через четыре дня "слабонервный тип" снова появился вечером в доме в Сефтон-парк. - Сильванес, я подумал. Мне не подходят твои условия. - Еще бы! И все-таки ты согласишься. - Почему я должен жертвовать собой? Пятьдесят четыре тысячи за четыре судна - это, знаешь, серьезно уменьшит мои доходы. - Зато гарантирует их, дорогой. - Так-то оно так, но, понимаешь, я не могу участвовать в незаконной сделке. Если это выплывет наружу, что будет с моим именем и вообще... - Это не выплывет... - Ты вот уверяешь, а... - Единственное, что от тебя требуется, - сделать дарственную запись на третьих лиц, которых я тебе назову. Сам я не возьму ни пенса. Пусть твой стряпчий подготовит бумаги, сделай его доверенным лицом. А ты подпишешь документы, когда сделка будет заключена. Я доверяю тебе, Джо. Какие из твоих акций дают четыре с половиной процента? - Мидлэнд... - Отлично. Не продавай их. - Хорошо, но кто эти люди? - Женщина и ее дети. Я хочу оказать им услугу. ("Как вытянулось лицо у этого типа!") Боишься связываться с женщиной, Джо? - Тебе смешно... А я в самом деле боюсь связываться с чужими женщинами. Нет, не нравится мне все это дело, решительно не нравится. Я человек иных правил и прожил жизнь не так, как ты. - Тебе повезло, иначе ты давно бы сошел в могилу. Скажи своему стряпчему, что это твоя старая пассия, хитрец! - Ну вот! А что, если меня начнут шантажировать? - Пусть он держит язык за зубами и пер