Джон Голсуорси. Из сборника "Оборванец" ---------------------------------------------------------------------------- Переводы с английского под редакцией М. Абкиной и В. Хинкиса. Джон Голсуорси. Собрание сочинений в шестнадцати томах. Т. 13. Библиотека "Огонек". М., "Правда", 1962 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- ДВА ВЗГЛЯДА Перевод Г. Злобина Старый директор кладбища "Тиссы" медленно вышел из дома, чтобы посмотреть, все ли готово. Он видел, как в этот квадрат земли, находящийся в его ведении, уходили многие, кому он имел привычку кланяться при встрече, и многие, кого даже он не знал. Для директора смерть была каждодневным событием, и все же предстоявшие похороны, еще одни в нескончаемой повести жизни и смерти, почему-то волновали его, остро напоминая о быстротечности времени. Двадцать лет прошло с тех пор, как умер его лучший друг, доктор Септимус Годвин, циник и романтик одновременно, человек, чей ум вошел в пословицу, о чьем неотразимом обаянии столько говорили. А теперь вот хоронят его сына! С тех пор, как умер доктор Годвин, директор не видел вдову умершего, потому что она сразу уехала из их города, но он хорошо помнил эту высокую стройную женщину с темными волосами и блестящими карими глазами. Она вышла замуж за Септимуса Годвина лишь за полтора года до его смерти и была много моложе своего супруга. Директор помнил, как она стояла у могилы на похоронах мужа и как его поразило тогда выражение ее лица. Оно говорило о... да, странное это было выражение! Директор и сейчас думал об этом, шагая по узкой тропинке к могиле старого друга. Это было самое красивое место на кладбище, и отсюда открывался вид на беловатый склон холма и реку внизу. Он подошел к небольшому участку вокруг могилы, огороженному свежевыкрашенной решеткой. Все здесь было в полном цвету. Венки у калитки ожидали нового покойника. Все было в порядке. Старый директор своим ключом открыл склеп. Сквозь толстый стеклянный пол был виден внизу гроб отца. Ниже будет покоиться гроб сына. - Не можете ли вы сказать мне, сэр, что собираются делать с могилой моего старого доктора? - спросил позади него тихий голос. Старый директор обернулся и увидел перед собой пожилую даму. Он не знал ее, но лицо ее было приятно: щеки цветом напоминали увядшие розовые лепестки. Под широкой шляпой виднелись серебристые волосы. - Сегодня здесь будут похороны, мадам. - Вот как! Неужели его жена?.. - Сын, мадам. Двадцатилетний юноша. - Его сын? В котором часу похороны? - В два пополудни. - Благодарю вас. Вы очень любезны. Приподняв шляпу, он смотрел вслед женщине. Его беспокоило, что он видит здесь человека, которого не знает. Похороны прошли очень торжественно, и, обедая в тот вечер у своего приятеля, врача, старый директор спросил: - Не заметили ли вы седую женщину, которая бродила здесь днем? Доктор, высокий рыжебородый мужчина, подвинул для гостя стул поближе к огню. - Да, видел. - А вы обратили внимание на выражение ее глаз? Очень странное выражение. Как будто... ну, как бы это сказать? В общем, очень странное! Кто она? Я видел ее на кладбище еще утром. Доктор покачал головой. - Мне выражение ее глаз не кажется странным. - Что вы хотите этим сказать? Ну, объясните же! Доктор, по-видимому, колебался. Затем, взяв графин, наполнил бокал собеседника и ответил: - Хорошо. Вы, сэр, были лучшим другом Годвина, и я расскажу вам, если хотите, о его смерти. Помните, вы в то время были в отъезде... - Говорите, это останется между нами. - Септимус Годвин, - продолжал доктор неторопливо, - умер в четверг около трех часов, а меня позвали к нему в два. Когда я пришел, он был очень плох, но по временам сознание возвращалось к нему. У него была... но вы знаете подробности, так что я не стану о них говорить. В комнате, кроме меня, была его жена, а в ногах умирающего лежал его любимый терьер. Вы, наверно, помните, он был каких-то особенных кровей. Я пробыл там не более десяти минут, как вошла горничная и что-то шепотом сказала хозяйке. Миссис Годвин сердито ответила: - Видеть его? Идите и скажите, что ей не стоило бы приходить сюда в такое время. Горничная вышла и скоро вернулась: посетительница хотела хоть на минуту увидеть миссис Годвин. Но миссис Годвин ответила, что не может оставить мужа. Горничная казалась испуганной и вышла, но скоро опять вернулась. - Дама сказала, что ей непременно нужно видеть доктора Годвина. Это вопрос жизни или смерти! - Смерти? Какое бесстыдство! - возмущенно воскликнула миссис Годвин. - Передайте, что, если она немедленно не уйдет, я пошлю за полицией. Бедная девушка посмотрела на меня. Я вызвался сойти вниз и поговорить с посетительницей. Она была в столовой, и я сразу узнал ее. Не буду называть имени, скажу только, что она из знатной семьи, которая живет в ста милях отсюда. Она слыла красавицей. Но в тот день лицо ее было искажено отчаянием. - Ради бога, доктор! Есть какая-нибудь надежда? Я был вынужден сказать, что надежды нет. - В таком случае я должна увидеть его! - воскликнула она. Я умолял ее подумать о том, что она просит. Но она протянула мне перстень с печаткой. Это очень похоже на Годвина, не правда ли? Этакий байронизм. - Он прислал мне этот перстень час назад, - сказала она. - Мы давно условились, что, если он пришлет его, я должна прийти к нему. О, если бы речь шла только обо мне, я бы не настаивала. Женщина может вынести что угодно. Но ведь он умрет с мыслью, что я не захотела прийти, что мне все равно! А ради него я готова жизнь отдать. Ну, сами понимаете, просьба умирающего священна. Я обещал, что она увидит его. Попросил ее пойти со мной и подождать за дверью, пока Годвин придет в сознание. Никто в жизни меня так не благодарил, как она. Я вошел в спальню. Годвин все еще был без сознания. У его ног тихо скулил терьер. В соседней комнате плакал ребенок - тот самый юноша, которого мы сегодня хоронили. Миссис Годвин по-прежнему стояла у кровати умирающего мужа. - И вы ее услали из комнаты? - Мне пришлось сказать ей, что Годвин действительно пожелал видеть эту женщину. Но миссис Годвин крикнула: "Я не хочу, чтобы эта негодяйка была здесь!" Я умолял ее успокоиться и напомнил, что муж умирает. - Но ведь я его жена! - воскликнула она и выбежала из комнаты. Доктор замолчал, устремив взгляд на огонь. Затем, пожав плечами, продолжал: - Я утихомирил бы ее гнев, если бы мог. Но с умирающим не спорят. Страдание даже для нас, докторов, священно. За дверью были слышны голоса обеих женщин. Одному небу известно, что они наговорили друг другу. А здесь неподвижно лежал Годвин, красивый, как всегда, его черные волосы подчеркивали бледность лица. Потом я увидел, что к нему возвращается сознание. Снова послышались голоса женщин, сначала - его жены, резкий и презрительный, затем - другой голос, тихий, отрывистый. Годвин приподнял руку и указал на дверь. Я вышел и сказал женщине: "Доктор Годвин желает вас видеть. Пожалуйста, возьмите себя в руки". Мы вошли в комнату. Жена последовала за нами. Но Годвин опять потерял сознание. Обе женщины сели. Как сейчас вижу: они сидят по обе стороны кровати, закрыв лицо руками, и каждая молча, угнетенная присутствием соперницы, как бы отстаивает свое право на разбитую любовь. Гм! Представляю, сколько они тогда выстрадали! А за стеной все время плакал ребенок одной из них, который мог бы быть ребенком другой. Доктор замолчал. Старый директор повернул к нему свое белобородое румяное лицо с таким выражением, как будто он шел ощупью в темноте. - Как раз в это время, помню, - вдруг снова заговорил доктор, - зазвонили колокола соседней церкви святого Джуда, возвещая конец венчания. Звон привел Годвина в чувство. Со странной и жалкой улыбкой, от которой сжималось сердце, он смотрел то на одну, то на другую женщину. А они обе смотрели на него. Лицо жены - бедняжка! - было сурово и как будто высечено из камня, она сидела, не двигаясь. Что касается другой, то я просто не мог заставить себя взглянуть на нее. Годвин поманил меня и зашептал что-то. Но слова его потонули в перезвоне колоколов. Минуту спустя он был мертв. Странная штука - жизнь! Вы просыпаетесь утром, твердо стоя на ступеньке, потом - толчок, и вы летите вниз. Человек угасает, как свеча. И счастье, когда вместе с вашей жизнью гаснет жизнь только одной женщины... Женщины не плакали. Жена осталась у постели покойного, другую я проводил к экипажу. Значит, сегодня она тоже была здесь... Я думаю, теперь вам понятно выражение ее глаз, которое привлекло ваше внимание. Доктор замолчал. Директор молча кивнул. Да, теперь ему был понятен взгляд этой незнакомки - глубокий, неуловимый, странный. Теперь ему понятно выражение глаз жены Годвина на похоронах двадцать лет назад! И, печально глядя на огонь, он сказал: - Они обе как будто торжествовали. - И медленно стал растирать руками колени, чтобы согреть их, как это часто делают старые люди. ПОРАЖЕНИЕ Перевод Г. Злобина Вот уже четверть часа она стояла на тротуаре после концерта, который стоил ей шиллинг. Обычно не допускают мысли, что у женщин ее профессии бывают какие-нибудь добродетели, особенно, если они, подобно Мэй Белински, как ей угодно было теперь именовать себя, - настоящие немки. Но эта женщина любила музыку. Она частенько позволяла себе принять "музыкальную ванну", когда устраивались концерты-гулянья; вот и сейчас она потратила половину всех своих наличных денег, чтобы послушать несколько пьес Моцарта и бетховенскую симфонию. Она была радостно возбуждена, душа полнилась чудесными звуками и лунным светом, который в этот летний вечер заливал город. Как бы то ни было, а женщины "определенного сорта" умеют чувствовать, и какое это утешение, хотя бы для них самих! Останавливаться именно здесь вошло у нее в привычку. Можно было делать вид, будто кого-то ждешь с концерта, который еще не кончился, - да она и в самом деле ждала кого-нибудь. Здесь не нужно было украдкой поглядывать по сторонам и расхаживать той особой походкой, которая вполне удовлетворяла полицию и миссис Грэнди, хотя никого не могла ввести в заблуждение относительно рода ее занятий. Она занималась "этим" достаточно давно, и поэтому все вызывало в ней нервный страх, но еще не настолько давно, чтобы этот страх перешел в безразличие: некоторым женщинам требуется для этого много времени. Но даже для женщины "определенного сорта" положение Мэй было особенно опасно теперь, когда шла война, ибо жила она под чужим именем. Во всей Англии нелегко было найти сейчас более отверженное существо, чем эта немецкая женщина, выходившая на свой ночной промысел. Что-то тихонько напевая себе под нос, она остановилась у витрины книжной лавки и, то снимая, то снова надевая несвежую желтую перчатку, делала вид, будто читает при свете луны названия книг. Несколько раз она подходила к афишам у входа в концертный зал, словно изучая будущую программу, и не спеша отходила. В своем скромном и поношенном темном платье и маленькой шляпке она ничем не вызывала подозрений, разве что налетом дешевой пудры, видным даже при лунном свете. В этот вечер свет луны казался почти плотным, воздух словно весь превратился в холодные, тихо колыхавшиеся потоки света; и затемнения военного времени в эту ночь были нелепыми, как абажуры на свечах в залитой солнцем комнате. Огни немногочисленных фонарей казались тусклыми мазками краски, нанесенными кистью на светло-голубой призрачный фон. Женщина как будто видела город во сне, и это ощущение усиливалось, вероятно, тем, что на глаза у нее была спущена вуалетка отнюдь не белоснежная при дневном свете. Музыка в душе стихла, приятное возбуждение спало. Мимо прошли какие-то люди, они разговаривали по-немецки, и ее охватила тоска по родине. В эту лунную ночь на берегах Рейна, откуда она родом, в садах уже полно яблок, всюду шепот и сладкий аромат, а над лесом и молочно-белой рекой высится старый замок. Где-то слышится пение, вдалеке глухо стучит пароходный винт и, может быть, в голубом свете скользят еще по течению плоты. И кругом немецкая речь! Слезы наполнили ее глаза и медленно потекли по напудренным щекам. Подняв вуалетку, она утирала лицо грязным платочком, комкая его затянутой в перчатку рукой. Но чем чаще она прикладывала платок к глазам, тем сильнее бежали предательские слезы. И тут она заметила рядом с собой у витрины высокого юношу в хаки; рассматривая книги, он искоса поглядывал на нее. У него было свежее открытое лицо, в синих глазах светился доброжелательный интерес к ней. Она машинально опустила влажные ресницы, потом подняла их, снова опустила и легонько всхлипнула... Этот молодой человек, капитан одного из действующих полков, был выписан из госпиталя в шесть часов вечера, а в половине седьмого уже входил в Куинз-Холл. Еще не окрепнув после полученной раны, он осторожно сел в кресло и просидел там, как в полусне, весь концерт. Это было похоже на пиршество после долгого поста - такое ощущение, должно быть, испытывают полярные исследователи, когда по возвращении едят первый настоящий обед. Юноша, судя по всему, попал в армию по дополнительной мобилизации, а до войны обожал музыку, искусство и тому подобные вещи. Впереди был месячный отпуск, и он, естественно, находил, что жизнь чудесна, а его собственные переживания особенно удивительны. Выйдя на улицу после концерта, он с жадностью глотнул - иначе не скажешь - лунного света, потому что он был молод и чувствовал красоту. После того, как человек долго сидел в окопах, сутки пролежал раненый в воронке от снаряда, а потом еще три месяцав госпитале, красота обретает такую острую новизну, такую томительную прелесть, что почти причиняет боль. А Лондон ночью очень красив. Словно вдыхая лунный свет, юноша медленно шел к площади, сдвинув фуражку немного набекрень и чувствуя себя свободно, совсем не по-военному. Он не смог бы объяснить, почему он остановился у витрины книжной лавки: то ли потому, что девушка плакала, то ли потому, что ее фигура как бы составляла часть всей этой красоты, окружавшей его. Потом что-то - быть может, запах пудры, или желтые перчатки, или то, как она вскидывала ресницы, - подсказало ему, что он ведет себя "дьявольски неосторожно", тем более, что у него и в мыслях не было искать сейчас нового знакомства. Но она всхлипывала, и это растрогало его. - Что с вами? Она снова взмахнула ресницами и, запинаясь, ответила: - Ничего. Это оттого, что вечер такой чудесный. Его поразило, что женщина легкого поведения (что это так, он теперь был уверен) чувствовала то же самое, что он. Он сказал: - Ну-ну, не расстраивайтесь. Она быстро взглянула на него. - Вам-то хорошо! Вы не так одиноки, как я. Ее тон и выражение хорошенького личика со следами слез были до странности искренни для такой женщины. - Может быть, пройдемся и поговорим? - пробормотал он. Они завернули за угол и пошли к восточной окраине города по пустынным красивым улицам с тускло-оранжевыми огнями фонарей и мелькавшими здесь и там отблесками синего и лилового света. Все было так необычайно и волновало его - таких приключений у него никогда раньше не было. И он неуверенно спросил: - Как же вы дошли до этого? Разве не ужасно так жить? - Да, ужасно... - Она говорила с каким-то своеобразным мягким акцентом. - Вы хромаете, вас ранило, да? - Я только что из госпиталя. - Страшная война!.. Все горе из-за этой войны. Когда она кончится? Он посмотрел на нее. - Скажите - вы какой национальности? - Русская. - Да ну? А я ни разу не встречал русской девушки. Он заметил, что она взглянула на него и быстро опустила глаза. И вдруг спросил: - Правду говорят, что таким, как вы, плохо приходится? Она просунула руку в желтой перчатке к нему под локоть. - Не так уж плохо, когда встретишь такого хорошего мальчика, как вы. Правда, у меня не было хороших. - Она улыбнулась, и улыбка ее, как и речь, была неторопливая, доверчивая. - Вы подошли, потому что я была грустна, а другие подходят, только если я весела. Я не люблю мужчин. Когда их узнаешь, то любить их невозможно. - Ну нет, вы узнаете мужчин не с хорошей стороны. Нужно их видеть на фронте! Ей-богу, там они просто великолепны, и офицеры и солдаты, все. Все готовы на самопожертвование. Такого еще никогда не бывало. Это замечательно! Обратив к нему серо-синие глаза, она сказала: - Ты, наверное, тоже среди них не последний. И я думаю - ты видишь в мужчинах то, что есть в тебе самом. - Да нет же, вы ошибаетесь! Уверяю вас, когда мы шли в атаку, в ту, где меня ранили, у нас в полку не было ни одного, кто не показал бы себя настоящим героем. Как они шли вперед! Никто не думал о себе, это было просто великолепно! Она прикусила нижнюю губу, и голос ее прозвучал как-то странно: - Ну, а неприятель?.. Быть может, там тоже храбрые солдаты... - Да, я это знаю. - А вы не злой. Как я ненавижу злых людей! - Нет, люди совсем не злые. Они просто не все понимают. - Ах, вы просто ребенок, хороший, добрый ребенок! Ему не очень-то понравилось, что его назвали ребенком, и он нахмурился. Но, увидев растерянность на ее напудренном личике, сразу смягчился. Как она испугалась! Она проговорила заискивающим тоном: - Но за это вы мне и нравитесь. Как приятно встретить такого хорошего мужчину! Это ему еще больше не понравилось, и он отрывисто спросил: - Вы сказали, что одиноки? Разве у вас нет знакомых среди русских? - Русских? Нет! Город такой большой. Вы были на концерте? - Да. - Я тоже. Я люблю музыку. - Все русские, кажется, любят музыку. Она снова посмотрела ему в лицо, как будто боролась с желанием что-то сказать, потом сказала тихо: - Я всегда хожу на концерты, когда у меня есть деньги. - Неужели так туго приходится? - Сейчас у меня остался один шиллинг. - Она засмеялась. Ее смех взволновал его - всякий раз, когда вы слышал ее голос, ему почему-то становилось жаль ее. Они подошли к узкому скверу, прилегающему к Гауэр-стрит. - Здесь я живу, - сказала она. - Пойдемте. Долгую минуту он был в нерешимости, но она легонько потянула его за руку, и он, уступив, последовал за ней. Они прошли через слабо освещенную переднюю и поднялись в комнату, где шторы на окне были опущены и газ едва горел. Напротив окна висела занавеска, отделявшая часть комнаты. Как только дверь за ними захлопнулась, она подняла голову и поцеловала его - так, очевидно, было принято у женщин ее профессии. Ну и комната! Зеленые с красным обои, дешевая плюшевая мебель произвели на него отталкивающее впечатление. От каждой вещи веяло холодом, и комната как бы говорила своим обитателям: "Сегодня здесь, завтра там". Только небольшой кустик папоротника "Венерин волос" в простом горшке был свеж и зелен, словно его обрызгали водой полчаса назад, и в нем было что-то неожиданно трогательное, как и в самой девушке, несмотря на ее трезвый цинизм. Сняв шляпу, она подошла к газовому рожку, но он быстро сказал: - Нет-нет, не надо больше света. Лучше откроем окно и впустим лунный свет. Ему почему-то стало страшно увидеть все здесь слишком отчетливо; кроме того, в комнате было душно, и, подняв шторы, он растворил окно. Девушка послушно отошла и села у окна напротив него, облокотившись на подоконник и опустив подбородок на руку. Лунный свет падал на ее щеку, только что напудренную, и на вьющиеся светлые волосы, на плюшевую мебель, на его хаки, и все стало каким-то призрачным, нереальным. - Как вас зовут? - спросил он. - Мэй. Это я так придумала. Ваше имя я не спрашиваю. Все равно не скажете. - Как ты недоверчива, крошка! - У меня есть на то причины, сам понимаешь. - Ну, конечно, вы всех нас, мужчин, считаете скотами. - У меня сто причин всего бояться. Я стала ужасно нервная и никому не доверяю... Ты, наверно, убил много немцев? Он усмехнулся. - Это трудно сказать, пока не доходит до рукопашной. Мне пока не приходилось участвовать в таком бою. - А ты, наверно, рад бы убить немца? - Рад? Не знаю. Мы все в одинаковом положении, если уж на то пошло. Нам совсем не нравится убивать друг друга. Но мы выполняем свои обязанности, вот и все. - Как это ужасно! Может быть, и мои братья убиты. - Ты не получаешь никаких вестей? - Нет, где там! Я ничего не знаю ни о ком. Как будто у меня нет родины. Все мои близкие - папа, мама, сестры, братья... Нет, я их, наверно, уже никогда не увижу. Война... она крушит и крушит все... разбивает сердца. Она снова прикусила мелкими зубами нижнюю губу, будто огрызаясь. - Знаешь, о чем я думала, когда ты подошел? О своем родном городе и о нашей реке ночью, при луне. Если бы можно было увидеть все это, я была бы счастлива. Ты когда-нибудь тосковал по дому? - Да... там, в окопах. Но об этом не говорят, стыдно перед товарищами. - Ну еще бы, - прошипела она. - Вы там все товарищи. А мне-то каково одной здесь, где все меня презирают и ненавидят, где меня могут схватить и посадить в тюрьму. Он слышал ее учащенное дыхание, и ему стало жаль ее. Наклонившись, он дотронулся до ее колена и пробормотал: "Ну, ну, не надо!" - Ты первый пожалел меня! Я так отвыкла от этого, - проговорила она глухо. - Тебе я скажу правду... Я не русская. Я немка. Это признание, этот задыхающийся голос! Он подумал: "Что же, она воображает, будто мы воюем с женщинами?" - Какое это имеет значение, дорогая? Она посмотрела на него пристально, словно хотела заглянуть в душу, и сказала медленно: - Мне это уже говорили. Но тот человек думал о другом. Ты очень хороший. Я рада, что встретила тебя. Ты в людях видишь хорошее, а это главное в жизни... потому что на самом деле в людях мало хорошего. Он улыбнулся: - Ах ты, маленький циник! - и подумал: "Да это и понятно". - Циник? Как могла бы я жить, если бы не была циничной? Я утопилась бы на другой же день. Может быть, хорошие люди и есть, но я их не встречала. - Я знаю очень много хороших людей. Она порывисто наклонилась к нему. - Послушай, хороший... ты когда-нибудь попадал в беду? - В настоящую беду, пожалуй, нет. - Я так и думала, у тебя не такое лицо. Допустим, что я порядочная девушка, какой была когда-то. Ты знакомишь меня с хорошими, почтенными людьми и говоришь: "Это немецкая девушка, у нее нет ни работы, ни денег, ни друзей". Ну и что? Эти хорошие люди скажут: "Ах, какая жалость! Немка!" - отвернутся, и ничего больше. Он молчал. Представил себе свою мать, сестру, знакомых - хорошие люди, он мог поклясться в этом! И все же... Он ясно слышал их голоса: они говорили о немцах... "Как жаль, что она немка!" - Ну, вот видишь, - сказала она, а он лишь пробормотал: - Настоящие люди есть, я в это верю. - Нет. Они никогда не помогут немке, даже если она хороший человек. Да я вовсе не хочу больше быть хорошей, так и знай, не хочу тебе врать. Я научилась быть плохой. Почему ты не поцелуешь меня, мальчик? Она подставила ему губы. Ее взгляд растревожил его, но он отодвинулся. Он подумал, что она обидится или будет приставать, но она только как-то странно и вопросительно смотрела на него. Он прислонился к окну, охваченный глубоким волнением. Из него словно вышибли все, во что он искренне и простодушно верил, и сразу затуманились радость и упоение жизнью, которые он чувствовал последнее время. На фронте и здесь, в госпитале, жизнь казалась полной героизма, а тут он увидел в ней какие-то темные, мрачные глубины. В ушах у него звучали грубые, хриплые голоса его солдат, к которым он привязался, как к родным братьям, - такие бодрые в минуты опасности, как будто смерть им нипочем; тихие, успокаивающие голоса врачей и сестер милосердия, и среди них даже свой собственный голос. Все представлялось простым и прекрасным, вокруг не было ничего дурного и грязного! И вот все это как-то по-новому осветило появление испуганной девушки, с которой так низко поступали люди, беря от нее бездушно то, что им было надо. И он подумал: "Да и мои ребята не упустили бы, пожалуй, случая. Не уверен, что даже я не сделал бы этого, если бы она настаивала". Он отвернулся и стал смотреть на залитую лунным светом улицу. Он услышал голос Мэй: - Светло, правда? И самолеты сегодня не летают. Помнишь, как горели цеппелины?.. Какая ужасная смерть! А все ликовали. Это понятно. Скажи, ты очень ненавидишь нас? Он повернулся к ней и резко сказал: - Ненавижу? Не знаю. - Я даже не ненавижу англичан. Я просто презираю их. И немцев тоже... Может быть, больше, чем англичан, - ведь это они начали войну. Я это знаю. Я презираю все народы. Почему они сделали мир таким несчастным?.. Почему они загубили напрасно столько человеческих жизней... сотни, тысячи, миллионы жизней? Люди сделали мир плохим... все ненавидят друг друга, причиняют зло... Я знаю, это они сделали меня плохой. Я больше ни во что не верю. Во что еще можно верить? Говорят, есть бог. Нет! Когда-то я учила английских детей молитвам... Смешно, правда? Я читала им о Христе и о любви. И я верила во все это. А теперь ни во что не верю... Кто говорит, что верит, тот дурак или лицемер. Мне бы хотелось работать в госпитале, помогать хорошим людям вроде тебя. Но меня выгнали бы только за то, что я немка, даже если б я была порядочной. То же самое делается в Германии, во Франции, в России - всюду. И после этого мне верить в любовь, и Христа, и во все прочее - как бы не так! Мы звери - вот и все... Ты, верно, думаешь, что меня испортила моя жизнь? Ничего подобного... Это не самое худшее. Конечно, другие мужчины не такие славные, как ты... но так уж они созданы, и, кроме того, - тут она рассмеялась, - они дают мне возможность прокормиться, а это уже кое-что. Нет, виноваты те, что считают себя великими людьми, лучше всех. Это они выдумывают войну, своими речами и ненавистью убивают нас... убивают таких, как ты, сажают бедняков в тюрьму и учат нас ненавидеть. Виноваты и те равнодушные до ужаса люди, которые пишут в газетах... То же самое творится на моей родине, точь-в-точь. И потому я говорю, что люди не лучше зверей. Он встал, остро чувствуя себя несчастным. Он видел, что она следит за ним взглядом, и знал: она боится, что он уйдет. Женщина сказала заискивающим тоном: - Извини, что я так разболталась, хороший мой: мне не с кем поговорить. Если тебе это не нравится, я буду тиха, как мышка. Он пробормотал: - Нет, почему же... Говори. Я вовсе не обязан соглашаться с тобой, да я и не соглашаюсь. Она тоже встала, прислонилась к стене; косой свет луны тронул ее бледное лицо и темное платье; она заговорила снова - медленно, негромко, с горечью: - Скажи сам, милый, что это за мир, если в нем мучают миллионы ни в чем не повинных людей? Мир прекрасен, да? Чепуха! Дурацкая чепуха, как вы, молодые ребята, говорите. Ты вот толкуешь о товарищах и о храбрости на фронте, где люди не думают о себе. Что ж, и я не так уж часто думаю о себе. Мне все равно, я пропащий человек... Но я думаю о своих, на родине, о том, как они там страдают и горюют. Я думаю о всех несчастных людях и здесь и там, которые потеряли своих любимых, и о беднягах пленных. Как же не думать о них? Думаю, вот и не верю, что мир хорош. Он стоял молча, кусая губы. - Послушай, у каждого только одна жизнь, и та скоро проходит. И, по-моему, хорошо, что это так. Он возмутился. - Нет, нет! В жизни есть нечто большее. - Ага, - продолжала она тихо. - Ты думаешь, что люди воюют ради будущего. Вы гибнете за то, чтобы жизнь стала лучше, да? - Мы должны драться до победы, - процедил он сквозь зубы. - До победы... Немцы тоже так думают. Каждый народ думает, что, если он победит, жизнь станет лучше. Но этого не будет, будет еще гораздо хуже. Он отвернулся и взялся за фуражку, но ее голос преследовал его: - А мне безразлично, кто победит. Я всех презираю... Звери! Ну, куда же ты, не уходи, мой хороший... Я больше не буду. Он вытащил из кармана гимнастерки несколько ассигнаций и, положив их на стол, подошел к ней. - Прощай. Она жалобно спросила: - Ты в самом деле уходишь? Я тебе не нравлюсь? - Нет, ты мне нравишься. - Значит, ты уходишь, потому что я немка? - Нет. - Так почему же не хочешь остаться? Он хотел сказать: "Потому что ты меня расстроила", - но только пожал плечами. - И ты даже не поцелуешь меня? Он наклонился и поцеловал ее в лоб, но она не дала ему выпрямиться, запрокинула голову и, прильнув к нему, прижалась губами к его губам. Он вдруг сел и сказал: - Не надо! Я не хочу чувствовать себя скотиной. Она рассмеялась. - Ты странный мальчишка, но очень хороший. Ну, поговори со мной немножко. Со мной никто не разговаривает, а мне больше всего хочется поговорить. Скажи, ты видел много пленных немцев? Он вздохнул, то ли облегченно, то ли с сожалением. - Да, порядочно. - Среди них были и люди с Рейна? - Наверное, были. - Они очень горюют? - Некоторые горевали, другие были рады, что попали в плен. - Ты когда-нибудь видел Рейн? Правда, он красив? Он особенно хорош ночью. Лунный свет там такой же, как здесь, и во Франции, и в России, везде. И деревья везде одинаковы, и люди так же встречаются под ними и любят, как здесь. Ох, как это глупо - воевать!.. Как будто люди не любят жизнь. Ему хотелось сказать: "Никогда не узнаешь, как хорошо жить, пока не встретишься со смертью, потому что до тех пор ты не живешь. И когда все так думают, когда каждый готов отдать жизнь за другого, то это дороже всего остального на свете". Но он не мог сказать это женщине, которая ни во что не верила. - Как ты был ранен, милый? - Мы шли в атаку через открытую местность... Во время перебежки в меня угодили сразу четыре пули. - А ты не испугался, когда приказали идти в атаку? Нет, в тот раз он ничего не боялся. Он покачал головой и рассмеялся: - Это было здорово. Мы много смеялись в то утро. И надо же, чтобы меня так быстро подстрелили! Экое свинство! Она испуганно уставилась на него. - Вы смеялись? - Ну да. И знаешь, кого я первым увидел, когда на следующее утро пришел в себя? Моего старикана - полковника... Он наклонился надо мной и вливал мне в рот лимонный сок. Если б ты знала моего полковника, ты бы тоже верила, что в жизни есть хорошее, хоть и зла много. В конце концов умирают только раз, так уж лучше умереть за родину. Лунный свет придавал ее лицу с внимательными, чуть потемневшими глазами какое-то очень странное, неземное выражение. Она прошептала: - Нет, я ни во что не верю. Сердце во мне умерло. - Тебе это только кажется. Если бы это было так, ты не плакала бы, когда я встретил тебя. - Если бы сердце мое не умерло, думаешь, я могла бы жить так, как я живу?.. Каждую ночь бродить по улицам, делать вид, что тебе нравятся незнакомые мужчины... Никогда не слышать доброго слова... Даже не разговаривать, чтобы не узнали, что я немка. Скоро я начну пить, и тогда мне "капут". Видишь, я трезво смотрю на вещи. Сегодня я немного расчувствовалась - это все луна. Но я теперь живу только для себя. Мне на все и на всех наплевать. - Как же так? Ты только что жалела свой народ, пленных и вообще... - Да, потому что они страдают. Те, что страдают, похожи на меня, значит, выходит, что я жалею себя, вот и все. Я не такая, как ваши английские женщины. Я знаю, что делаю. Пусть я непорядочная, но голова у меня работает, она не отупела. - И сердце тоже. - Дорогой, ты очень упрям. Но вся эта болтовня о любви - чепуха. Мы любим только себя. Угнетенный тем, что снова услышал затаенную горечь в ее тихом голосе, он встал и высунулся из окна. В воздухе уже не чувствовалось ни духоты, ни запаха пыли. Он ощутил пальцы Мэй в своей руке, но не пошевелился. Она такая черствая и циничная - так почему он должен жалеть ее? И все же он жалел ее. Ее прикосновение вызывало у него желание защитить ее, оградить от горя. Ему, совсем незнакомому человеку, она излила свою душу. Он слегка пожал ей руку и почувствовал ответное движение ее пальцев. Бедняжка! Видно, многие годы никто не относился к ней с такой дружеской симпатией. А ведь в конце концов чувство товарищества важнее и сильнее всего. Оно было всюду, как это лунное сияние ("Такое же и в Германии", - сказала она), как этот белый чарующий свет, обволакивающий деревья в пустынном, молчаливом сквере и превращающий оранжевые фонари в причудливые, бесполезные игрушки. Он повернулся к девушке - несмотря на пудру и помаду на губах, лицо ее поразило его своей недоброй, но волнующей красотой. И тут у него появилось очень странное ощущение: вот они стоят тут оба, как доказательство, что доброта и человечность сильнее вожделения и ненависти, сильнее низости и жестокости. Внезапно ворвавшиеся откуда-то с соседних улиц голоса мальчишек-газетчиков заставили его поднять голову; крики усиливались, сталкивались друг с другом, мешая разобрать слова. Что они кричат? Он прислушался, чувствуя, как замерла рука девушки на его плече - Мэй тоже слушала. Крики приближались, становились громче, пронзительней; и лунная ночь внезапно наполнилась фигурами, голосами, топаньем и бурным ликованием. "Победа!.. Блестящая победа! Официальное сообщение!.. Тяжелое поражение гуннов! Тысячи пленных!" Все мешалось, неслось куда-то мимо, опьяняя юношу, наполняя его дикой радостью, и, высунувшись наружу, он размахивал фуражкой и кричал "ура!", как безумный. И все вокруг как будто трепетало и отзывалось на его волнение. Потом он отвернулся от окна, чтобы выбежать на улицу, но, наткнувшись на что-то мягкое, отпрянул. Эта девушка! Она стояла с искаженным лицом, тяжело дыша и сжав руки. И даже сейчас, охваченный этой безумной радостью, он пожалел ее. Каково ей, одной среди врагов, слышать все это! Хотелось что-то сделать для нее. Он наклонился и взял ее за руку - в нос ему ударил запах пыльной скатерти. Девушка отдернула руку, сгребла со стола деньги, которые он положил туда, и протянула ему. - Возьми... Мне не нужно твоих английских денег... Возьми их! - И вдруг она разорвала бумажки на двое, потом еще раз, еще, бросила клочки на пол и, повернувшись к нему спиной, оперлась на стол, покрытый пыльным плюшем, опустила голову. А он стоял и смотрел на эту темную фигуру в темной комнате, четко очерченную лунным светом. Стоял только одно мгновение, затем бросился к двери... Он ушел, а она не шевельнулась, не подняла головы - она, которая ни во что не верила, которой все было безразлично. В ушах у нее звенели ликующие крики, торопливые шаги, разговоры; стоя посреди обрывков денег, она всматривалась в лунный свет и видела не эту ненавистную комнату и сквер напротив, а немецкий сад и себя маленькой девочкой, собирающей яблоки, и большую собаку рядом, и сотни других картин, таких, которые проносятся в воображении человека, когда он тонет. Сердце ее переполнилось, она упала на пол и приникла лицом, а потом и всем телом к пыльному ковру. Она, которой все было безразлично, которая презирала все народы, даже свой собственный, начала машинально собирать клочки ассигнаций, сгребая их вместе с пылью в одну кучку, похожую на кучку опавших листьев; она ворошила ее пальцами, и слезы бежали у нее по щекам. Ради своей родины порвала она деньги, ради побежденной родины. И это сделала она, одинокая в большом неприятельском городе, с единственным шиллингом в кармане, она, добывающая средства к жизни в объятиях своих врагов! И, внезапно сев на ковре, освещенная луной, она громко, во весь голос запела: "Die Wacht am Rhein" {"Стража на Рейне" (нем.).}. ВО ВСЕМ НУЖНО ВИДЕТЬ ХОРОШУЮ СТОРОНУ Перевод Б. Носика Эта маленькая англичанка когда-то, восемнадцать лет тому назад, вышла замуж за немца и прожила с ним все эти годы скромного счастья в Путни, на окраине Лондона, где он занимался выделкой тонких сортов кожи. Он был безобидный деловитый человек и умел делать все, чем искони занимаются крестьяне Шварцвальда, которые сами делают там у себя в горах все необходимое - и грубые холсты из собственного льна, и упряжь из кожи домашнего скота, и одежду из его шерсти, и сосновую мебель, и хлеб в простых печах из собственной муки, смолотой самым примитивным способом, и сыр из молока своих коз. Почему он приехал в Англию, он, вероятно, и сам уже не помнил - так давно это было; но он, вероятно, еще помнил, почему он женился на своей Доре, дочери плотника из Путни, так как она до сих пор казалась ему верхом совершенства: это была одна из тех простых лондонских женщин, в которых под почти непроницаемой маской насмешливости и философского спокойствия скрывается натура глубоко чувствительная и которые постоянно, с удивительной простотой, словно не замечая этого, делают добро людям. Супруги прожили в своем маленьком домике в Путни все эти восемнадцать лет, так и не собравшись переехать в другой, хотя неоднократно намеревались сделать это ради детей, которых у них было трое - мальчик и две девочки. Миссис Гергарт - я буду называть ее так, потому что муж ее носил весьма типичную немецкую фамилию, а имена и фамилии имеют куда большее значение, чем мог предполагать даже Шекспир, - так вот, миссис Гергарт была маленькая женщина с огромными карими глазами и темными вьющимися волосами, в которых к тому времени, как разразилась война, уже проглядывали седые нити. Ее сыну Дэвиду, старшему из детей, было в то время четырнадцать, а девочкам Минни и Виолетте - восемь и пять, и обе они были премиленькие, особенно меньшая. Гергарт, возможно, потому, что он был хороший мастер, так и не пошел в гору. Фирма считала его человеком незаменимым и платила ему довольно неплохо, но он не обладал "пробивной силой", потому что по характеру своему был работягой-ремесленником и в свободное время обычно выполнял всякие мелкие работы у себя дома или у соседей, за что, разумеется, не получал никакого вознаграждения. И потому они жили скромно, ничего не откладывая на будущее, ибо для этого нужно думать только о своем кошельке. Но зато они жили счастливо и не имели врагов; и каждый год в их тщательно прибранном домике и крошечном садике за домом можно было заметить что-нибудь новое, какое-нибудь маленькое усовершенствование. Миссис Гергарт, которая была не только женой и матерью, но и кухаркой, и швеей, и прачкой у себя дома, пользовалась на их улице, где домики стояли почти обособленно, славой человека, всегда готового прийти на помощь всякому, на кого обрушилось несчастье или болезнь. Здоровья она была не особенно крепкого, с тех пор как первые роды прошли у нее не совсем хорошо, но она обладала той особой силой духа, которая позволяет видеть вещи такими, каковы они есть, и все же не отчаиваться, что немало обескураживает Судьбу. Она хорошо сознавала недостатки своего мужа и не менее ясно видела его достоинства - и супруги никогда не ссорились. С изумительной объективностью судила она и о характерах своих детей; одного только она не могла знать наверняка: какими они станут, когда вырастут. Перед началом войны они как раз собрались отправиться всей семьей в Маргейт на праздники, и так как это стало бы в их жизни событием почти небывалым, то, когда поездку пришлось отменить, они представили себе катастрофу, постигшую мир, с такой ясностью, с какой иначе никогда не могли бы осознать ее эти домоседы, столь далекие от всей обстановки, в которой созрели зерна мировой войны. Если не считать сл