е так хорошо видели вдаль, и промолвила: - Ты слышала, что говорили Джемс и Суизин. - Я не выгоню эту собачку, - сказала тетя Джули. - Не выгоню, и все! - Кровь стучала у нее в висках, я сама она постукивала ботинком об пол. - Будь это действительно хорошая собачка, она бы не убежала и не потерялась. Но собачкам этого пола нельзя доверять. Пора бы тебе это знать. Джули, в твои годы. Теперь мы одни - я могу говорить открыто. Она, конечно, будет приводить сюда кавалеров. Тетя Джули сунула палец в рот, пососала его, вынула и сказала: - Мне надоело, что со мной обращаются, как с ребенком. Тетя Энн бесстрастно ответила: - Тебе следовало бы каломеля принять: разводишь тут истерики! Мы никогда не держали собак. - Я вам и не предлагаю, - сказала тетя Джули. - Это будет моя собака. Я... я... - Она не решалась заговорить о том, что лежало у нее на сердце, о своей жажде быть любимой - это... это значило бы пускаться в излияния!.. - Нельзя оставлять у себя то, что не твое, - сказала тетя Энн. - Ты сама это прекрасно понимаешь. - Я помещу объявление в газетах; если хозяин отыщется, я ее отдам. Но она сама пошла за мной, по своей воле. А жить она может внизу. Тимоти никогда ее и не увидит. - Она станет пачкать ковры, - сказала тетя Энн, - и лаять по ночам. У нас покоя не будет. - Надоел мне покой, - сказала тетя Джули, громыхая по доске стеклянными шариками. - Надоел покой и надоело беречь вещи - все беречь и беречь... так что, под конец, уже не я... не ты... уже не они тебе, а ты им принадлежишь! Тетя Энн воздела вверх свои худые, бледные руки. - Ты сама не понимаешь, что говоришь! Кто не умеет беречь вещи, тот не достоин их иметь. - Вещи, вещи! Надоели мне вещи! Я хочу что-нибудь живое. Хочу вот эту собачку. А если вы мне не дадите, я уеду и возьму ее с собой. Вот вам! Таких бунтарских речей еще никогда не слыхали эти стены! Тетя Энн сказала очень тихо: - Ты не можешь уехать, Джули; у тебя нет денег. Так что незачем об этом и говорить. - Джолион даст мне денег; он не позволит вам меня тиранить. Морщинка боли залегла между старческих глаз тети Эмн. - Разве я тебя тираню? - сказала она. - Ты забываешься! Целую минуту тетя Джули молчала, глядя то на свои дергающиеся пальцы, то на изрезанное морщинами, бледное, как слоновая кость, лицо старшей сестры. Слезы раскаяния подступили у нее к глазам. Дорогая Энн так стара... и доктор всегда говорит!.. Джули поспешно достала носовой платочек. - Я... я... я так расстроилась... Я не хотела... дорогая Энн... я... - Слова вперемежку с рыданиями спотыкались у нее на губах. - Но мне т-так хо... хочется эту с-соб... бачку! Воцарилось молчание, нарушаемое лишь ее всхлипываниями. Потом прозвучал голос тети Энн - спокойный, чуть-чуть дрожащий: - Хорошо, милочка. Нам придется многим пожертвовать, но если это может сделать тебя счастливее... - О! о! - зарыдала тетя Джули. - О! о! Крупная слеза упала на доску для солитера, и тетя Джули вытерла ее платочком. ГОНДЕКУТЕР, 1880.  Перевод О. Холмской Летом 1880 года Джемс Форсайт, уйдя пораньше из своей конторы в Сити и повстречав возле Конногвардейских казарм своего старинного приятеля Трэкуэра, пошел рядом с ним и так начал разговор: - Что-то мне нездоровится. - Ну-у? - сказал его приятель. - А вид у вас веселенький. Вы куда? В клуб? - Нет, - сказал Джемс. - К Джобсону. Сегодня там продают Смелтеровокую коллекцию. Вряд ли будет что путное, но я решил поглядеть. - Смелтеровские картины? Его "Амура и Пискею", как он выражался? Так ведь и не научился говорить по-человечески. - Не знаю, с чего ему было умирать, - сказал Джемс. - Ему еще и семидесяти не было. А хороший у него был портвейн 47-го года! - Да. И темный херес. Джемс покачал головой. - Вредно для печени. Я сейчас прошелся пешком из Темпля. Печень немножко не в порядке. - Поезжайте в Карлсбад. Это теперь самый модный курорт. - Гомбург, - машинально проговорил Джемс. - Эмили нравится. По-моему, слишком шумно. Не знаю: мне шестьдесят девять лет. - Он показал зонтиком на бронзового льва {Один из четырех бронзовых львов работы Лендсира у подножия памятника Нельсону на Трафальгарской площади.}. - Этот молодчик, Лендсир, надо думать, зашиб на них порядочную деньгу, - проворчал он. - Говорят, Диззи очень плох. Он-то долго не протянет. - М-м. А этот старый осел, Гладстон, еще, увидите, всех нас перессорит. Думаете покупать у Джобсона? - Покупать? Я не так богат, чтоб выбрасывать деньги в окошко. У меня дети растут. - Да-а... А как поживает ваша замужняя дочь Уинифрид? Морщинка между бровей Джемса стала еще глубже. - Она мне никогда ничего не говорит. Но я знаю, что ее муженек, этот Дарти, сорит деньгами направо и налево. - Чем! он занимается? - Маклер, - мрачно отвечал Джемс. - Но, насколько я могу судить, он ровно ничего не делает, только шляется на скачки и в разные веселые места. Не будет из него толку. Он остановился на краю тротуара, где переход был только что подметен после недавнего дождя, и, достав пенни из брючного кармана, подал его подметальщику, который обмерил его длинную фигуру круглыми проницательными глазами. - Ну, прощайте, Джемс. Я иду в клуб. Кланяйтесь от меня Эмили. Джемс Форсайт кивнул и зашагал, как аист, по узкому переходу. Энди Трэкуэр! Ничего, еще молодцом! Живчик! Но уж эта его жена - надо же было придумать - в его годы жениться во второй раз! Как водится: седина в бороду, а бес в ребро. Проезжавшая извозчичья карета загородила ему дорогу, он машинально поднял зонтик - никогда не смотрят, куда едут! Переходя площадь Сент-Джемс, он предавался мрачным размышлениям: эти новые клубы - вон какие домины! - и всюду теперь заводят асфальтовые мостовые. Ну, не знаю! Лондон скоро станет совсем непохож на то, чем был раньше, - и лошади только и делают, что оскользаются на этом асфальте! Он свернул к Джобсону. Три часа! Как раз к началу. А Смелтер, наверно, оставил после себя кругленькое состояние! Поднявшись по ступенькам, он прошел через вестибюль в аукционный зал. Аукцион уже начался, но до "собственности Уильяма Смелтера, эсквайра" еще не добрались. Оседлав нос черепаховым пенсне, Джемс углубился в каталог. После покупки Тернера - а кто говорит, что это вовсе и не Тернер - сплошь такелаж и утопающие - Джеме больше не покупал картин, а над лестницей было на стене пустое место. Довольно-таки широкое, а свет там слабый, и Джемс часто смотрел на эту стену и думал, что она выглядит очень голо. Если бы нашлось что-нибудь не слишком дорогое, можно бы об этом подумать. Гм! Вот он, Бронзино: "Амур и Пискея", которой Смелтер так гордился, - "обнаженные фигуры" - ну, у нас на Парк-Лейн обнаженные фигуры не к месту. Он продолжал просматривать каталог: "Клод Лоррен", "Босбем", "Корнелий ван Вос", "Снайдерс". Ага, Снайдерс! Натюрморты - утки и гуси, зайцы, артишоки, лук, деревянные тарелки, устрицы, виноград, индейки, груши, а под всем этим спящие борзые, такие тощие, как будто их никогда не кормили досыта. Э 17, "М. Гондекутер. Домашняя птица. 11 футов на 6." Ого! Вот это размер! Он мысленно сделал три шага внутрь картины и три шага обратно. "Гондекутер". У брата Джолиона висит один в биллиардной на Стэнхоп-Гейт - тоже домашняя птица, - но не такой огромный. "Снайдерс". "Ари Шеффер" - ну, это что-нибудь малокровное, можно поручиться! "Роза Бонер", "Снайдерс". Он сел сбоку, у стены, и замечтался - у Джемса это всегда было серьезное дело, неразрывно связанное с помещением капитала. Сомс теперь уже полноправный компаньон в фирме - что ж, мальчик подает надежды - сумел привлечь новых клиентов. А этот дом на Брайанстон-сквер - срок аренды кончается в сентябре - при пересдаче надо сотню накинуть, принимая в расчет те усовершенствования, что сделал прежний квартирант. К следующему кварталу очистится тысчонки две, надо бы вложить в ценные бумаги. Только вот в какие? Кэптаунские Медные - ну, не знаю! - Николас советует Мидлендские. А этот молодчик, Дарти, все пристает с Аргентинскими - нет уж, извините, до них я и щипцами не дотронусь! Подавшись вперед, опираясь скрещенными руками на ручку зонтика, он сидел, вперив взор в застекленную крышу, словно ожидая оттуда некоей благой вести, и его гладко выбритые губы между седеющих бакенбард чувственно налились, как бы уже смакуя дивиденды. - Коллекция Уильяма Смелтера, эсквайра, с Рассел-сквер. Ну, теперь пойдет болтовня! Как полагается. "Известный коллекционер", "шедевры голландской и французской школы", "редкий случай", "знаток" - чего только не нагородят! Вот уж нашли знатока - Смелтер покупал свои картины на ярды! - Номер первый: Бронзино - "Амур и Психея". Леди и джентльмены, какую мы назначим исходную цену для этой замечательной картины, доподлинного шедевра итальянской школы? Джемс иронически хмыкнул. Тоже знаток - со своим "Амуром и Пискеей"! К его удивлению, аукцион пошел живо, и верхняя губа Джемса начала вытягиваться, как всегда, когда разгорался спор о ценах. Наконец, раздались три удара молотком, и Бронзино убрали. Вместо него поставили Снайдерса. Джемс безучастно глядел, как продавали картины одну за другой. В комнате было жарко, его клонило в сон. И зачем только он пришел? Лучше было бы подремать в клубе или прокатиться по парку с Эмили. - Как? Нет желающих на Гондекутера? Этот замечательный большой шедевр? Джемс уставился на огромную, водруженную на мольберт картину; с обоих концов ее поддерживали служители. Полным-полно кур и перьев, плавающих в крохотном прудике, а большой белый петух поглядывает на воду, как будто собрался купаться. Все в темных желтоватых тонах, только петух посветлее. - Ну же, господа! Знаменитый художник, несравненный изобразитель домашней птицы. Скажем, пятьдесят фунтов? Сорок? Кто даст сорок фунтов? Это же все равно что даром. Ну хорошо, тридцать, для начала. Посмотрите на этого петуха! Мастерская кисть! Ну же! Предлагайте цену. Я приму любую. - Пять фунтов, - сказал Джемс, заслонив рот ладонью так, чтобы никому, кроме аукциониста, не было понятно, откуда идет голос. - Пять фунтов - за это оригинальное произведение величайшего живописателя домашней птицы! Вы сказали, десять фунтов, сэр? Идет за десять фунтов! - Пятнадцать, - пробурчал Джемс. - Двадцать. - Двадцать пять, - сказал Джемс. Он решил не давать больше тридцати. - Идет за двадцать пять фунтов - одна рама дороже стоит! Кто сказал тридцать? Но никто не говорил тридцать - и картину присудили Джемсу. У него даже рот слегка разинулся. Он вовсе не собирался ее покупать - но ведь такая дешевка! - это размер всех отпугнул; Джолион заплатил сто сорок за своего Гондекутера. Ну что ж, как раз прикроет пустое место над лестницей. Джемс подождал, пока продали еще две картины. Затем, оставив свою карточку и указания насчет отправки Гондекутера, пошел пешком по Сент-Джемс-стрит и дальше, домой. Он застал Эмили в ту минуту, когда она с Рэчел и Сисили садилась в ландо. Но сопровождать их он отказался: побаивался, как бы не стали расспрашивать, где он был и что делал. Войдя в опустевший дом, он сказал Уормсону, что неважно себя чувствует - печень пошаливает, - пусть подадут ему чашку чая и булочку, ничего больше. На лестнице он постоял немного, глядя на голую стену. Вот повесят сюда Гондекутера, она уже и не будет такая голая. Что еще Сомс скажет: после заграничной поездки мальчик стал интересоваться картинами. Ладно, во всяком случае, он заплатил за нее "иже рыночной стоимости. И, пройдя в гостиную, Джемс выпил свой китайский чай, крепкий, со сливками, и съел две булочки. Если завтра не полегчает, надо будет позвать Дэша, пусть посмотрит. На следующее утро, уходя в контору, он сказал Уормсону: - Сегодня привезут картину. Возьмите себе в помощь Хента и Томаса - повесить ее надо вот здесь над лестницей, на самой середине. Лучше всего, когда миссис Форсайт не будет дома. Вносят пусть с черного хода - она большая, 11 футов на 6. И поосторожней - не поцарапайте краску. Когда он вернулся, на этот раз довольно поздно, Гондекутер уже висел. Он как раз заполнил пустое место, но так как свет был слабый, а картина темная, то на ней ничего нельзя было разглядеть. Тем не менее Джемс в общем остался доволен. Эмили сидела в гостиной. - Джемс, - обратилась она к мужу, когда он вошел, - скажи, пожалуйста, что это за гигантская картина у нас на лестнице? - Это? - сказал Джемс. - Это Гондекутер. Из Смелтеровской коллекции. Купил на аукционе по дешевке. У Джолиона на Стэнхоп-Гейт тоже есть Гондекутер. - В жизни не видала такой громадины! - Что? - сказал Джемс. - Она очень хорошо заполняет пустое место. У нас на лестнице, конечно, ничего не видать, а это прекрасная картина - мастерское изображение домашней птицы. - От нее на лестнице стало еще темнее. Не знаю уж, что Сомс на это скажет. Право, Джемс, не ходил бы ты один на аукционы, покупаешь бог знает что... - Надеюсь, я могу свои деньги тратить как мне нравится? - сказал Джемс. - Гондекутер - известное имя. - Ох, Джемс, - сказала Эмили, - в твои годы... Ну хорошо, хорошо! Только не волнуйся. Садись, пей чай. Джемс сел, бормоча себе под нос. Женщины! До чего несправедливы! А в ценностях разбираются не лучше кошек! Эмили промолчала. Она никогда не теряла самообладания - обходительная и светская. Позже пришла Уинифрид с Монтегью Дарти, так что к обеду вся семья была в сборе: Сисили с локонами по плечам, Рэчел - в высокой прическе - в этом сезоне она начала "выезжать", Сомс, только что расставшийся со своими бачками, вышедшими из моды к концу семидесятых годов, отчего он казался еще бледнее и сухощавее. Уинифрид, в которой уже замечались признаки "интересного положения" - в связи с надеждами на близкое появление маленького Дарти, - не сводила несколько настороженного взгляда с "Монти", а тот, плотный, широкоплечий, напомаженный, типичный "красавец мужчина", сидел с самодовольным выражением на смугловато-бледном лице и большой бриллиантовой запонкой в ослепительном пластроне рубашки. Она первая заговорила о Гондекутере. - Папочка, милый, что это вам вздумалось купить такую огромную картину? Джемс вскинул на нее глаза и пробурчал с набитым ртом: - Огромную! Она как раз заполнила пустое место. Ему показалось в эту минуту, что у его домашних какие-то очень странные лица. - Прекрасная картина, и размер хороший! - Реплика исходила от Дарти. "Гм! - подумал Джемс. - Чего ему от меня нужно? Денег?" - Очень уж желтая, - пожаловалась Рэчел. - Ты-то что понимаешь в картинах? - Понимаю, во всяком случае, что мне нравится, а что нет. Джемс покосился на сына, но Сомс смотрел в тарелку. - Это большая ценность, - отрывисто сказал Джемс. - Там перья изумительно написаны. На том разговор кончился, так как никто не хотел обижать папочку, но наверху, в гостиной, после того как Эмили и три ее дочери, поднимаясь по лестнице, прошли вдоль всей картины, обсуждение приняло более оживленный характер. - Нет, в самом деле!.. Уж папа всегда! Такая громадина, уродина - даже слова не подберешь, как ее назвать! И еще куры - кому интересно смотреть на кур, даже если бы их можно было разглядеть! Но ведь папа известно как рассуждает: раз выгодно, так уж, значит, и хорошо! - Сисили, - сказала Эмили, - не будь непочтительной! - Но это же правда, мама. Все старые Форсайты такие. Эмили, втайне соглашаясь, все же оборвала ее: - Тсс! Она всегда защищала Джемса в его отсутствие. Да и остальные тоже, кроме как между собой. - Сомс считает ее ужасной, - сказала Рэчел. - Надеюсь, он скажет об этом папе. - Ничего подобного он не скажет, - отрезала Эмили. - Или уж ваш отец не имеет права делать что хочет в своем доме? Вы, дети, становитесь чересчур дерзки. - Мама, да вы же сами чудно знаете, что этот Гондекутер - просто дикое старье! - Не люблю, когда ты так говоришь, Сисили, - "чудно", "дикое"! - Почему? В школе все так говорят. - Это верно, мама, - вмешалась Уинифрид, - сейчас так говорят. Самые новые словечки! Эмили примолкла. Это определение - "самое новое" - всегда ее обескураживало. Она была женщина с характером, но и ей не хотелось отставать от века. Рэчел растворила дверь. - Слушайте! - сказала она. Снизу доносилось какое-то бормотанье: Джемс на лестнице восхвалял Гондекутера. - Этот петух, - говорил он, - великолепен. А посмотрите на эти плавающие перья! Думаете, сейчас сумели бы так написать? Ваш дядя Джолион сто сорок фунтов заплатил за своего Гондекутера, а мне этот достался за двадцать пять. - Что я вам говорила? - прошептала Сисили. - Выгодная покупка! Ненавижу выгодные покупки - всегда какой-нибудь хлам, только место занимает. Вроде этого Тернера. - Тсс! - шикнула на нее Уинифрид. Она была уже не так молода, как Сисили, и временами ей хотелось, чтобы "Монти" проявлял больше интереса к своей выгоде, чего до сих пор в нем не наблюдалось. - Я сама люблю покупать по дешевке. Знаешь по крайней мере, что получил что-то за свои деньги. - А я предпочитаю деньги, - сказала Сисили. - Дали бы мне, чем выбрасывать! - Не говори глупостей, - остановила ее Эмили. - Иди-ка сыграй свою пьесу. Отец это любит. Вошли Джемс и Дарти; Сомс прошел прямо к себе в комнату, где он работал по вечерам. Сисили села за рояль. Она была дома, потому что в ее школе на Хэм Коммой вспыхнула эпидемия свинки, и эту пьесу, состоявшую главным образом из стремительных пассажей вверх и вниз по клавиатуре, она разучивала для школьного концерта в конце семестра. Джемс всегда просил ее сыграть, отчасти потому, что это было полезно для Сисили, а отчасти потому, что это было полезно для его пищеварения. Он сел у камина и, укрывшись между своих бакенбард, отвратил взор от всех одушевленных предметов. К несчастью, ему никогда не удавалось заснуть после обеда, и мысли жужжали у него в голове, как пчелы. Сомс сказал, что сейчас вовсе нет спроса на большие картины и очень мало - на картины голландской школы, однако и он согласился, что картина куплена дешево, гораздо ниже рыночной цены - все-таки Гондекутер, одно имя уже стоит денег. Сисили заиграла; Джемс продолжал свои размышления. Он даже не знал, доволен ли он, что купил эту картину. Никто ее не одобрил, только Дарти, единственный человек, без чьего одобрения он вполне мог обойтись. Сказать, что Джемс сознавал происходившую в его время эволюцию взглядов, значило бы приписать ему философскую чуткость, несовместимую с его воспитанием и возрастом, но у него возникло смутное и неловкое ощущение, что выгодная покупка сейчас уже не такая бесспорная вещь, как раньше. И пока пальцы Сисили бегали по клавишам, он мысленно повторял - не знаю, не знаю, не могу сказать... - Вы, пожалуй, скажете, - произнес он вдруг, когда Сиоили закрыла рояль, - что и эти дрезденские вазы вам не нравятся? Никто не понял, кому был адресован этот вопрос и чем вызван, поэтому никто не ответил. - Я их купил у Джобсона в 67 году, а теперь они стоят втрое дороже, чем я заплатил. На этот раз ответила Рэчел: - А вам самому, папа, они нравятся? - Мне? При чем тут это? Они настоящие и стоят кучу денег. - Так ты бы продал их, Джемс, - сказала Эмили. - Они сейчас не в моде. - Не в моде? Они будут стоить еще дороже к тому времени, как я умру. - Выгодная покупка, - сказала про себя Сисили. - Что, что? - спросил Джемс, у которого слух иногда вдруг оказывался неожиданно острым. - Я сказала: "Выгодная покупка". Разве это не так, папа? - Конечно, выгодная. - По тону его было слышно, что будь это не так, он бы их не купил. - Вы, молодежь, ничего не смыслите в деньгах, только тратить умеете. - И он покосился на зятя, который прилежно разглядывал свои ногти. Эмили, отчасти чтобы умиротворить Джемса, который, как она видела, уже разволновался, отчасти потому, что сама любила карты, велела Сисили раздвинуть ломберный столик и оказала благодушно: - Иди к нам, Джемс, сыграем в Нап {Сокращенное "Наполеон" - карточная игра.}. Они уже довольно долго сидели за зеленым; столиком, играя по фартингу и время от времени прерывая игру взрывами смеха, как вдруг Джемс сказал: - Иду на все! - В этой игре на него всегда нападала своего рода удаль. При ставке в фартинг он мог выказать себя отчаянным! малым за очень небольшие деньги. Он быстро проиграл тринадцать шиллингов, но это не умерило его пыла. Наконец, он встал от стола в прекрасном настроении и объявил, что проигрался в лоск. - Не знаю, - сказал он, - я почему-то всегда проигрываю. Гондекутер и все порожденные им тревоги улетучились у него из головы. Когда Уинифрид и Дарти ушли - последний, так и не затронув вопроса о финансах, - Джемс, почти совсем утешенный, отправился с Эмили в спальню и вскоре уже похрапывал. Его разбудил оглушительный удар и долгое прерывистое громыхание, подобное раскатам грома. Звуки шли откуда-то справа. - Джемс! Что это? - раздался испуганный голос Эмили. - Что? - сказал Джемс. - Где? Куда ты дела мои туфли? - Наверно, молния ударила. Ради бога, Джемс, будь осторожнее! Ибо Джемс уже стоял в ночной рубашке возле кровати, озаренный слабым светом ночника, длинный, как аист. Он шумно понюхал воздух. - Ты не чувствуешь, паленым не пахнет? - Нет, - сказала Эмили. - Дай мне свечу. - Накинь шаль, Джемс. Это не могут быть воры - они бы так не шумели. - Не знаю, - пробормотал Джемс. - Я спал. Он взял у Эмили свечу и, шлепая туфлями, направился к двери. - Что там такое? - спросил он, выйдя на площадку. В смешанном свете свечей и ночника его глазам предстало несколько белых фигур - Рэчел, Сисили и горничная Фифин, все в ночных рубашках. Сомс, тоже в ночной рубашке, стоял на верхней ступеньке, а в самом низу маячил этот растяпа Уормсон. Голос Сомса, ровный и бесстрастный, проговорил: - Это Гондекутер. И верно - огромная картина лежала плашмя у подножия лестницы. Джемс, держа свечу над головой, сошел по ступенькам и остановился, глядя на поверженного Гондекутера. Все молчали, только Фифин сокрушенно пролепетала: - Ла ла! На Сисили напал вдруг неудержимый смех, и она убежала. Тогда Сомс сказал вниз, в темный колодец, слабо озаренный свечой Джемса: - Не беспокойтесь, отец: ничего с ней не сделалось, она ведь была незастекленная. Джемс не ответил. Со свечой в опущенной руке он прошел обратно по лестнице и молча удалился в спальню. - Что там случилось, Джемс? - спросила Эмили. Она так и не вставала с постели. - Картина обрушилась - что значит сам не последил. Этот растяпа Уормсон! Где у тебя одеколон? Он вытерся одеколоном и лег. Некоторое время он молча лежал на спине, ожидая комментариев Эмили. Но она только спросила: - Голова у тебя не разболелась, Джемс? - Нет, - сказал Джемс. Она вскоре заснула, но он еще долго лежал без сна, глядя во все глаза на ночник, как будто ждал, что Гондекутер сыграет с ним еще какую-нибудь штуку - и это после того, как он купил его и дал ему приют у себя в доме! Утром, сходя вниз к завтраку, он прошел мимо картины - ее уже подняли, и она косо стояла на ступеньках - один край выше, другой ниже, прислоненная к стене. Белый петух по-прежнему имел такой вид, словно готовился выкупаться. Перья плавали по воде, изогнутые, как ладьи. Джемс прошел в столовую. Все уже сидели за завтраком, ели яичницу с ветчиной и были подозрительно молчаливы. Джемс положил себе яичницы и сел. - Что ты теперь думаешь с ней делать, Джемс? - спросила Эмили. - Делать с ней? Конечно, повесить обратно. - Да что вы, папа! - сказала Рэчел. - Я сегодня ночью так напугалась! - Стена не выдержит, - сказал Сомс. - Что? Стена крепкая. - Картина, правда, чересчур велика, - сказала Эмили. - И никому из нас она не нравится, - вставила Сисили. - Такое чудище, да еще желтая-прежелтая! - Чудище! Скажешь тоже! - буркнул Джемс и замолчал. Потом, вдруг выпалил, брызгая слюной: - А что же я, по-вашему, должен с ней сделать? - Отослать обратно; пусть опять продадут. - Я ничего за нее не выручу. - Но вы же говорили, папа, что это выгодная покупка, - сказала Сисили. - Конечно, выгодная! Снова наступило молчание. Джемс искоса поглядел на сына; что-то жалкое было в этом взгляде, как будто он взывал о помощи. Но все внимание Сомса было сосредоточено на яичнице. - Вели убрать ее в кладовую, Джемс, - кротко посоветовала Эмили. Джемс покраснел между бакенбардами, и рот у него приоткрылся. Он опять посмотрел на сына, но Сомс продолжал есть. Джемс взялся за чашку. Что-то происходило в нем, чего он не умел выразить. Как будто его спросили: "Когда выгода бывает невыгодной?" - и он не знал ответа, а они знали. Времена изменились, что-то новое носится в воздухе. Уже нельзя купить вещь только из тех соображений, что она стоит дороже, чем за нее просят!.. Но ведь это - это конец всему! И внезапно он проворчал: - Ладно, делайте, как хотите. Только, по-моему, это значит - выбрасывать деньги! Когда он уехал в контору, Гондекутер совместными усилиями Уормсона, Хента и Томаса был препровожден в кладовую. Там, в чехле, чтобы сохранить лак, он простоял двадцать один год, до смерти. Джемса в 1901 году, после чего был извлечен на свет божий и снова пошел с молотка. Дали за него пять фунтов; его купил живописец, изготовлявший плакаты для птицеводческой фирмы. КРИК ПАВЛИНА. 1883.  Перевод Д. Жукова Бал кончился. Сомс решил пройтись. Получая в гардеробной пальто я шапокляк, он увидел себя в зеркале - белый жилет выглядит вполне прилично, но воротничок немного размяк, а края лепестков гардении, продетой в петлицу, пожелтели. Ну и жара была в зале! И прежде чем надеть шапокляк, Сомс вытянул из-за обшлага платок и отер лицо. По широкой, устланной красным ковром лестнице, на которой уже погасли китайские фонарики, о<н спустился в Иннер Темпл. Светало. Легкий ветерок с реки освежил лицо. Половина четвертого! Наверно, никогда он не танцевал так много, как в эту ночь, - так много и так подолгу. Шесть раз с Ирэн! Шесть раз с девушками, о которых теперь он не помнит ничего. А хорошо он танцевал? Танцуя с Ирэн, он ощущал только ее близость и аромат; танцуя с другими - только то, что она кружится не с ним. Всего четырнадцать дней и четырнадцать ночей - и он навсегда получит право ощущать ее близость, ее аромат! Они с мачехой, должно быть, уже подъезжают к дому в кэбе, в который он сам посадил их. Как Ирэн ненавидит эту женщину! Чему ж тут удивляться: ведь Сомсу достаточно хорошо известно, что своим счастьем в эти полтора года он обязан желанию "этой женщины" найти для падчерицы мужа, чтобы потом снова выйти замуж самой. Из холла, где яркие лампы отражались в темном полированном дереве, он уходил в полутьму, и, по мере того, как он удалялся, плавные звуки вальса постепенно замирали. Глубоко вдыхая пахнущий травой воздух садов Темпля, Сомс сорвал с рук перчатки, тонкие, бледно-лиловые, с черной строчкой. Ирэн любит танцевать! Танцевать с собственной женой- дурной тон. И из-за этого он не будет танцевать с ней? Будет, черт побери! Пройдя мимо кадки с кустом вьющихся роз и единственного еще не погасшего китайского фонарика - последнего красочного пятна в сизом) рассветном полумраке, - он миновал тусклый фонарь на углу переулка Мидл Темпл и повернул вниз, к набережной, к Игле Клеопатры. Клеопатра! Развратница! Была б она жива сейчас, с ней бы не раскланивались на Роттен-Роу, да еще судили бы за попытку к самоубийству, а вот, пожалуйста, обелиск в ее честь, и сама она представляется романтической фигурой, как и другие развратницы: Елена Троянская, Семирамида, Мария Стюарт - потому что... потому что она ощущала в крови то же самое, что и он! Великую страсть. Но не более великую, чем его собственная! Гм, его-то никогда не представят романтической личностью! И Сомс ухмыльнулся. Он шел в полузабытьи, в груди росло такое ощущение, словно душа его купалась в сладком аромате шиповника. Кругом ни звука - ни топота ног, ни скрипа колес - пустынно, просторно, только трепетали листья я под робкими лучами брезжущего на горизонте солнца порозовела река. Казалось, вое в мире жило одной мыслью: когда же взойдет солнце? И Сомс, одержимый своей одной мыслью, ускорил шаг. Ее окно! Конечно, в ее окне еще будет свет! И если она отдернет штору, чтобы глотнуть свежего воздуха, он сможет еще увидеть ее, сам оставаясь невидимым, прячась за фонарным столбом или в каком-нибудь подъезде... увидеть ее такой, какой он еще никогда ее не видел, какой он скоро будет видеть ее каждую ночь и каждое утро. Подстегиваемый этой мыслью, он почти бегом ринулся мимо тускнеющих фонарей, мимо Большого Бена, мимо Вестминстерского аббатства, которое уже стало медленно, начиная с крыши, вырисовываться во всей своей громадности, по Виктория-стрит, мимо своей квартиры, к углу улицы, где жила она. Здесь он остановился, сердце колотилось. Надо быть осторожным! Она странная, она вспыльчивая... ей может не понравиться это... ей это наверняка не понравится. Он медленно двинулся по другой стороне пустынной улицы. Хватит ли у него смелости подойти к ее дому? Она, конечно, ничего не будет иметь против, если он быстро прошагает мимо. Осталось четыре дома... Ее окно - первое на третьем этаже! Он остановился около фонарного столба и стал вглядываться. Открыто... да... и штора приподнята, чтобы проветрить комнату перед сном! Осмелится ли он? Положим, что она увидит, как он украдкой наблюдает за ней, когда она думает, что она одна, что ее никто не видит. И все же, если она увидит его, разве это не будет лишним доказательством того, что только с ней его мысли, мечты, его счастье? Что она может иметь против этого? По правде говоря... он не знал и стоял, выжидая. Она должна подойти к окну и опустить штору, так как быстро светало. Если бы только она любила его так, как любит ее он, тогда действительно она не возражала бы.... она была бы рада, и их взгляды встретились бы над этой пустынной лондонской улице, такой безмолвной, что становится жутко, и никто бы не заметил, как они смотрят друг на друга. Скрытый за фонарным столбом, он стоял не шевелясь, до боли желая увидеть ее. Запахнув пальто, он прикрыл белое пятно манишки, потом снял шапокляк и сложил его, прижав к себе. Теперь, прильнув щекой к столбу и спрятав лицо, он мог сойти за обыкновенного заплутавшегося бездельника, за возвращающегося домой гуляку. Но он не отрывал взгляда от того продолговатого просвета, где ветерок легонько отдувал занавеску. И вдруг он вздрогнул. В окне появилась белая рука, лицо Ирэн покоилось на ладони, она смотрела поверх крыш на светлеющее небо. Вне себя от волнения, он сощурил глаза, чтобы разглядеть выражение ее лица. Но не мог... слишком далеко, она всегда была слишком далекой, она не должна... ей не следует быть такой далекой. О чем она думает? О нем? О маленьких кудрявых облачках, проплывающих на восток? Об утренней прохладе? О самой себе? О чем? Слившись с фонарным столбом, он стоял тихо, как мертвый. Стоит ей увидеть утолщение на столбе, и она исчезнет. Ее шея, ее волосы, схваченные лентой, прятались в складках занавески - он видел только руку, округлую и белую, только овал лица, такого неподвижного, что даже здесь, в ста футах от нее, он затаил дыхание. А потом зачирикали воробьи, и все небо посветлело. Он увидел, как она встала, на мгновение увидел ее в ночной рубашке, увидел, как ее руки, ее длинные белые руки поднялись, и занавеска опустилась. Словно безумный, он отпрыгнул в сторону и на цыпочках побежал обратно, к Виктория-стрит. Там он повернул не в сторону своего дома, а прочь от него: рай еще не обретен! Он не сможет уснуть. Сомс быстро шагал по улице. На него уставился полицейский, мимо проехала повозка с мусором, цокот копыт могучей лошади был единственным звуком во всем городе. Сомс повернул к Хайд-парку. Этот утренний мир молчаливых улиц был непривычным и странным, каким и сам он, одержимый страстью, показался бы всем, кто видел его ежедневно и знал сдержанным, усердным, ничем не приметным горожанином. По Найтсбридж проехал, позвякивая, запоздалый кэб с парочкой, еле видной в окошке; за ним еще один и еще. Сомс шел на запад, туда, где стоял дом, в котором они с ней поселятся. Дом еще блестел свежей краской, а на стене висела доска с именем подрядчика. Ничто не сблизило его с Ирэн так, как обсуждение убранства дома, и он смотрел на этот маленький дом с чувством благодарности и каким-то благоговением. Двенадцать часов тому назад он уплатил по счету декоратора. И в этом доме он будет жить с ней... невероятно! Дом в этом раннем освещении, был как в сне... все эти маленькие прямоугольники домов были, как в сне о его будущем, о ее будущем, неизвестном, невообразимом. На несуеверного Сомса напал суеверный страх: он отвел взор, словно боясь, как бы не сглазить этот маленький дам, как бы он действительно не рассеялся, как сон. Он прошел мимо казарм к ограде парка и продолжал идти на запад, страшась поворотить к дому, прежде чем окончательно устанет. Пошел пятый час, а город по-прежнему был пустынный, не похожий на людской муравейник, но именно эта пустынность приобретала для Сомса особое значение. Он чувствовал, что навсегда запомнит город, такой непохожий на тот, что он видел каждый день; и себя, такого, запомнит - как ходил по улицам наедине со своей страстью. Сомс миновал Принсес-Тейт и повернул обратно. Как-никак, надо работать, к половине одиннадцатого быть в конторе! И улица, и парк, и дома вдруг предстали перед ним в ярком утреннем освещении. Он свернул в парк и вышел на Роу. Странно было видеть Роу без всадников, носящихся из конца в конец, без лошадей, приплясывающих, словно кошки на горячих кирпичах, без потока экипажей, без отдыхающих на скамейках людей. Кругом не было ничего, кроме деревьев и коричневой дорожки. От деревьев и травы, хотя на них еще не пала роса, пахнуло свежестью; и Сомс растянулся во весь рост на скамейке, подложив руки под голову, шапокляк покоился у него на груди, а взгляд был устремлен на листья, четко выделявшиеся на фоне все более светлеющего неба. Ветерок овевал его щеки, губы и тыльную сторону рук. Первые солнечные лучи крались от ствола к стволу, птицы не пели, а переговаривались, где-то за деревьями ворковал дикий голубь. Сомс закрыл глаза, и тотчас воображение стало рисовать ему Ирэн. Вот она стоит неподвижно в платье с оборками до сверкающего пола, а сам он пишет свои инициалы в ее бальной карточке. Вот она, не снимая перчаток, прикрепляет длинными пальцами камелию, отцепившуюся от корсажа, вот он подает ей накидку... картины, бесчисленные картины, и все странные - выражение лица то оживленное, то грустное, то брезгливое; ее щека, подставленная для поцелуя; ее губы, избегающие его губ; ее глаза, глядящие на него с вопросом, на который, казалось, нет ответа; ее темные глаза, с нежностью глядящие на кошку, которая мурлычет у нее на руках; ее золотистые волосы - он никогда еще не видел, чтобы они так струились. Но скоро... скоро!.. И словно в ответ на этот безмолвный вопль, исторгнутый в распаленном воображении, раздался крик, протяжный, не пронзительный, не резкий, но такой горький, что вся кровь прихлынула к сердцу. Он доносился откуда-то сзади снова и снова - страстный, щемящий... отчаянный утренний крик павлина; и с этим криком из каких-то глубин сознания всплыло видение, всегда преследовавшее Сомса, - она, с распущенными волосами, вся белая, растерянная, склоняется в его объятиях. Видение опалило его сладостной болью, потом потускнело и исчезло. Он открыл глаза; первая бочка с водой катила по Роу. Сомс встал и быстро зашагал под деревьями, чтобы прийти в себя. ФОРСАЙТ ЧЕТВЕРКОЙ, 1890.  Перевод О. Холмской Историки, описывающие смену нравов и обычаев, совсем не касаются роли, которую сыграл в этом процессе велосипед. Однако нельзя отрицать, что это "дьявольское изобретение", как всегда называл его Суизин Форсайт после того, как один такой "пенни с фартингом" {Так называли в Англии одну из ранних конструкций велосипеда, в которой переднее колесо было большое, а заднее - маленькое. Фартинг - мелкая монетка, в четыре раза меньшая, чем пенни.} перепугал его серую упряжку в Брайтоне в 1874 году, сильнее повлияло на нравы и обычаи нашего общества, чем что-либо другое со времен Карла II. При своем костоломном зарождении, казалось бы, вполне невинное в силу своего крайнего неудобства, в стадии "пенни с фартингом" еще довольно безобидное, ибо опасное для жизни и конечностей одних лишь мужчин, оно превратилось в моральный растворитель огромной силы, когда, в нынешнем своем виде, стало доступно представительницам прекрасного пола. Многое упразднилось, целиком или частично, под его влиянием: пожилые компаньонки молодых девиц, длинные и узкие юбки, тесные корсеты, прически, склонные растрепываться на ветру, черные чулки, толстые лодыжки, большие шляпы, жеманство и боязнь темноты; и многое, наоборот, утвердилось, Тоже целиком или частично под его влиянием: воскресные выезды за город, крепкие нервы, крепкие ноги и крепкие выражения, шаровары, наглядное знание форм и строения человеческого тела, наглядное знакомство с лесами и пастбищами, равенство полов, профессиональные занятия для женщин, короче говоря - женская эмансипация. Но для Суизина, и, возможно, именно по этим причинам, велосипед остался тем, чем он был вначале, - дьявольским изобретением. Ибо, даже независимо от досадного инцидента с серой упряжкой, Суизин, имея до шестнадцати лет перед глазами такой образец, как Принц Регент {Принц Регент - будущий король Георг IV (1762-1830). Был регентом в последние годы царствования своего отца Георга III, который в старости сошел с ума. Прославился как кутила и беспутник.}, и сложившись под эгидой лорда Мелборна {Лорд Мелборн (1779-1848) - государственный деятель, премьер-министр в 1831-1841 годах.}, пивных погребков и Королевского Павильона {Пышное здание в псевдовосточном стиле. В начале XIX века частный дом Принца Регента, позднее - концертный зал.}, в Брайтоне, до конца оставался типичным денди времен Регентства, неспособным отказаться от пристрастия к драгоценностям и ярким жилетам и от убеждения, что женщина - это такое приложение к жизни, от всего требуется в первую очередь элегантность и э-э... шарм. Вот соображения, которые надо хорошенько усвоить, прежде чем мы перейдем к рассказу о случае, вызвавшем оживленные толки на Форсайтской Бирже в 1890 году. Зимние месяцы Суизин правел в Брайтоне, и не подлежит сомнению, что к апрелю он стал несколько желчным. За последние три года он вообще сильно сдал; незадолго до того времени, о котором идет речь, он даже расстался со своим фаэтоном и теперь ограничивал свои ежедневные прогулки ездой в карете; запряженная неизменной парой серых, она проезжала несколько раз взад-вперед вдоль берега, от того места, где кончается Хоув, до того, где начинается Кемптаун. О чем он думал во время этих прогулок, никому не известно. Возможно, что ни о чем. И даже весьма вероятно. Ибо какие могли быть темы для размышлений у такого абсолютно одинокого старика? Можно, конечно, размышлять о самом себе, но ведь и это в конце концов надоедает. К. четырем часам он обычно возвращался в отель. Камердинер помогал ему выйти из кареты, а затем он самостоятельно проходил в холл, причем Альфонс нес за ним особенно прочную над