ову. За ближними кустами прокрадывалась лисица! Глаза Джип встретились с глазами отца. Его лицо стало твердым, как сталь. Ни звука, ни шороха - словно лошадь и человек превратились в металл. Что же он, так и не крикнет "ату"? Но вот губы его приоткрылись, и слово вылетело. Джип благодарно улыбнулась молодому человеку: он проявил такт, предоставив крикнуть ее отцу; и снова он в ответ улыбнулся ей. Но вот уже с лаем вынеслись по следу первые гончие - одна, другая, третья, - только пыль столбом! Но почему же не трогается с места отец? Мимо нее промелькнула вороная кобыла, вслед рванулся гнедой Джип. Молодой человек на караковой обходил ее слева. Только доезжачий, один выжлятник и их трое! Ее гнедой слишком стремительно взял первую изгородь, и Уинтон, обернувшись, крикнул: "Спокойней, Джип! Сдерживай!" Но она не могла, да и к чему! Луг, три луга, лисица - чудо, идет как по нитке! Каждый раз, когда гнедой подымался в прыжке, она успевала подумать: "Чудесно! О, как мне хорошо!" Нет на свете другого такого ощущения! А тут еще вожаком отец, гончие идут ровно, добрым ходом, лугам нет конца. Что там танцы! Это даже лучше - да, лучше! - чем слушать музыку! Всю бы жизнь нестись так, перелетая через изгороди! Новый гнедой - прелесть, хотя и тянет поводья... Она перескочила через следующую изгородь одновременно с молодым человеком, у которого караковая шла великолепно. Шляпу он теперь нахлобучил на уши, лицо его стало сосредоточенным, но на губах все еще оставалось что-то от той улыбки. Джип подумала: "У него хорошая посадка, очень уверенная, только, похоже, он чересчур "зарывается". Никто так не ездит, как отец, - красиво и спокойно!" И в самом деле, манера Уинтона держаться в седле была безупречна. Гончие заворачивали на ходу, всей стаей. Теперь она словно слилась с ними! Вот это скачка! Никакой лисе долго не выдержать! И вдруг она увидела лису на дальнем конце луга, отчаянно несущуюся с поджатым хвостом, и молнией ее обожгла мысль: "О! Не давайся им в руки! Беги, лиса, беги! Уходи!" Неужто все мы - на одного загнанного рыжего зверя? Сто великанов, лошадей, мужчин и женщин, собак - все на одну маленькую лисицу? Перед ней выросла еще одна изгородь, тут же другая, и в экстазе полета через них она забыла о стыде и жалости, только что охвативших ее. Минутой позже лиса растянулась на земле в сотне ярдов от передовой собаки - и Джип радовалась этому! Она не раз видела затравленных лисиц - ужасное зрелище! Но зато была чудесная скачка. Задыхающаяся, с восторженной улыбкой, она уже думала о том, успеет ли незаметно для молодого человека вытереть лицо, прежде чем доскачет до края луга. Она видела, как он разговаривает с ее отцом, а когда они тронулись в обратный путь, он приподнял шляпу и, глядя ей прямо в лицо, сказал: - Как вы скакали! Голос у него был приятный, певучий. Джип поблагодарила его кивком. - Вы хотите сказать - моя новая лошадь? Она все еще ломала голову: "Где я все-таки видела человека, похожего на него?" Они сделали еще два гона, но это уже было не то, что первая скачка. Не видела она больше и молодого человека, которого звали, кажется, Саммерхэй, - он оказался сыном некоей леди Саммерхэй из Уидрингтона, в десяти милях от Милденхэма. Обратно Джип с Уинтоном ехали, не торопясь, при свете угасающего дня. Оба молчали. В отличном настроении, вся напоенная свежим ветром, она чувствовала себя счастливой. Все уже тонуло в сумерках - деревья, поля, стога сена, изгороди, пруды у дорог; в окнах деревенских домов уже светились огни; в воздухе пахло смолистым дымом. Впервые за весь день она вспомнила о Фьорсене, вспомнила почти с тоской. Если бы он очутился здесь, в старой уютной гостиной, играл бы для нее, а она сидела бы в полудремоте у огня, вдыхая запах горящих кедровых поленьев, играл бы менуэт Моцарта или ту трогательную песенку Пуаза {Пуаз Жан, французский композитор, автор ораторий и комических опер (1828-1892).}, которую он исполнял, когда она в первый раз услышала его игру, или десяток других вещей, которые он играет без аккомпанемента! Это было бы самым чудесным завершением чудесного дня. Только еще этого тепла не хватает, чтобы все было прекрасно, - тепла музыки и обожания! Тронув лошадь каблуком, она вздохнула. Эти фантазии о музыке и Фьорсене можно было позволить себе вдали от него; она даже подумала, что ничего не имела бы против, если бы он снова повел себя так, как тогда под березами, под дождем, в Висбадене. Так приятно, когда тебя обожают!.. Она ехала теперь на своей старой кобыле, шесть лет ходившей под седлом, и та уже начала часто пофыркивать, чуя стойло. Вот и последний поворот, знакомые очертания буковой аллеи, ведущей к дому, - старому помещичьему дому, вместительному, довольно мрачному, с широкими удобными лестницами. Она устала; моросил дождь. Завтра будет ныть все тело. Она увидела Марки, стоящего в освещенной двери. Доставая из кармана кусочки сахара для кобылы, она услышала его слова: - Мистер Фьорсен, сэр, джентльмен из Висбадена, с визитом. Сердце ее заколотилось. Что это значит? Зачем он приехал? Как он посмел? Как он мог поступить так предательски? Ах, но он, конечно, не знает, что она ничего не сказала отцу. Это в наказание ей! Она вбежала в дом и прямо поднялась наверх. До нее донесся голос Бетти: "Ванна готова, мисс Джип!" - О Бетти, дорогая, принеси мне чай наверх! - крикнула она и исчезла в ванной комнате. Здесь она была в безопасности; и потом: в восхитительном тепле ванны легче обдумать положение. Могло быть только одно: он приехал просить ее руки. И вдруг ей стало спокойнее. Лучше уж так; больше не будет секретов от отца! Отец встанет между ней и Фьорсеном, если... если она сама не решит выйти за него замуж. Эта мысль потрясла ее. Неужели она, сама того не сознавая, зашла так далеко? Что же будет? Фьорсен не откажется от нее, если даже она ответит ему "нет". Но захочет ли она сама отказать ему? Она любила горячие ванны, но никогда еще не сидела в воде так долго. Здесь ей было легко - и так тяжело будет там! В дверь постучали, и это заставило ее наконец выйти из ванны и впустить Бетти, явившуюся с чаем и со следующим приглашением: - Мисс Джип просят спуститься вниз, когда она будет готова. ГЛАВА VI Проводив взглядом дочь, Уинтон отрывисто спросил у Марки: - Куда вы девали этого джентльмена? Только слово "этого" и выдавало его волнение. Но пока он пересекал прихожую, в голове у него пронеслось много необычных, мыслей. В кабинете он довольно учтиво наклонил голову, ожидая, что скажет Фьорсен. "Скрипач" был в меховом пальто, в руках он теребил фетровую шляпу. Почему он не смотрит прямо в глаза? А если и смотрит, то словно хочет тебя съесть. - Вы ведь знаете, что я вернулся в Лондон, майор Уинтон? "Значит, Джип виделась с ним и ничего не сказала!" - с горечью подумал он. - Но не надо выдавать ее". И он снова только наклонил голову. Он видел, что гостя пугает его ледяная учтивость; но он не собирался помогать Фьорсену избавиться от этого страха. Фьорсен принялся расхаживать по комнате. Потом остановился и сказал возбужденно: - Майор Уинтон, ваша дочь - самое прекрасное создание на свете. Я люблю ее безумно. Я человек с будущим. И я добьюсь многого в моем искусстве, если только женюсь на ней. У меня есть к тому же и небольшие средства; но в моей скрипке - все богатство, какого только она пожелает. На лице Уинтона можно было прочесть только холодное презрение. Значит, этот тип воображает, что он, Уинтон, может думать о деньгах, когда речь идет о его дочери! Это просто оскорбляло его. Фьорсен продолжал: - Я вам не нравлюсь. Я понял это с первой минуты. Вы английский джентльмен, - эти слова он произнес с иронией, - и я для вас ничто. Но в своем мире я чего-то стою. Я не авантюрист. Вы позволите мне просить вашу дочь быть моей женой? Он поднял руки и замер, как на молитве. На секунду Уинтон почувствовал, что этот человек страдает. Но ответил тем же ледяным тоном: - Я очень обязан вам, сэр, за то, что вы обратились ко мне первому. Я не хочу быть невежливым в своем доме; но я был бы рад, если бы вы оказались столь любезны и удалились, имея в виду, что я безусловно буду противиться вашему желанию до последней возможности. Почти детское разочарование и смятение, написанные на лице Фьорсена, сразу сменились выражением гнева, недоверия, насмешки и, наконец, отчаяния. Он воскликнул: - Майор Уинтон, вы же любили! Вы, наверно, любили ее мать. Я страдаю! Уинтон, отошедший было к камину, резко повернулся. - Я не распоряжаюсь чувствами своей дочери, сэр; она может поступить так, как ей угодно. Я только говорю, что если она выйдет за вас замуж, это будет против моих надежд и взглядов. Я представляю себе, что вы в общем не так уж дожидались моего разрешения. Я не слепой и видел, как вы увивались вокруг нее в Висбадене, мистер Фьорсен. Фьорсен ответил с жалкой улыбкой: - Несчастные делают то, что могут. Вы позволите мне увидеть ее? Только увидеть. Она уже встречалась с этим парнем без его ведома, скрыла все от него - от него. Все свои переживания, каковы бы они ни были! И Уинтон сказал: - Я пошлю за ней. А пока не желаете ли чаю или виски? Фьорсен покачал головой. Добрых полчаса прошли в неприятном, натянутом молчании. Уинтон, стоявший перед камином в испачканной, забрызганной грязью одежде, выдерживал это молчание лучше, чем его гость. Это дитя природы потратило много усилий, пытаясь соревноваться с хозяином. Теперь Фьорсен, видимо, махнул рукой на все приличия: он нервно шагал по комнате, подходил к окну, отодвигал занавеси и глядел в темноту; потом, как бы опять на что-то решившись, останавливался против Уинтона и снова, словно отброшенный этой неподвижной фигурой у огня, опускался в кресло и отворачивался к стене. Уинтон не был по натуре жестоким человеком, но он забавлялся, глядя, как корчится этот тип, вздумавший угрожать счастью Джип. Угрожать? Ну, разумеется, она не примет его предложения! И все-таки почему она умолчала о своих встречах с ним? Уинтон тоже страдал. Потом вошла Джип. Она улыбалась, но в лице ее была какая-то предостерегающая замкнутость. Она подошла к Фьорсену и, протягивая руку, сказала спокойно: - Как мило, что вы приехали! Уинтон с горечью почувствовал, что он - он! - здесь лишний. Хорошо, он будет говорить прямо; видимо, многое произошло за его спиной. - Мистер Фьорсен сделал нам честь просить твоей руки. Я сказал ему, что ты решаешь такие вопросы сама. Если ты примешь его предложение, то естественно, что это будет против моего желания. Пока он говорил, румянец на ее щеках становился все гуще; она не глядела ни на него, ни на Фьорсена. Уинтон заметил, как часто подымается и опускается кружево на ее груди. Она едва заметно пожала плечами. И вдруг Уинтон, потрясенный до глубины души, повернулся и пошел к двери. Ему стало ясно, что она не нуждается в его наставлениях. Неужели ее любовь к отцу значит для нее меньше, чем этот скрипач? Но он тут же подавил в себе обиду и возмущение; без нее он не может жить! Пусть она выйдет замуж за самого отъявленного негодяя - он все равно останется с ней, он хочет ее дружбы и любви. Она слишком много значит для него в настоящем и значила в прошлом. С тяжелым сердцем он ушел к себе. Когда он спустился к обеду, Фьорсена уже не было. Что говорил этот человек, что отвечала она ему, - он не стал бы спрашивать ни за что на свете. Нелегко перекинуть мост через пропасть, созданную гордостью. И когда Джип встала, чтобы пожелать ему доброй ночи, лица у обоих были словно у восковых манекенов. В последующие дни она ничем не выдавала себя, не произнесла ни слова, которое могло бы означать, что она собирается идти против его воли. Фьорсена как бы не существовало, о нем просто не упоминали. Но Уинтон хорошо знал, что она подавлена и что-то затаила в душе против него. Однажды после обеда он спокойно спросил: - Скажи мне откровенно, Джип: тебе нравится этот человек? Она ответила так же спокойно: - В какой-то мере - да. - А этого довольно? - Я не знаю, отец. Ее губы дрожали, и сердце Уинтона смягчилось, как и всегда, когда он видел ее взволнованной. Он протянул руку, положил на ее пальцы и сказал: - Я никогда не буду помехой твоему счастью, Джип. Но это должно быть счастье. Будет ли оно? Я не думаю. Ты ведь знаешь, что говорили о нем там? - Да. Он не ожидал, что это ей известно. Сердце его упало. - Это очень скверно, понимаешь ли? И он совсем не нашего круга. Джип подняла на него глаза, - А ты думаешь, отец, что я "нашего круга"? Уинтон отвернулся. Она пошевелила пальцами, на которых лежала его рука, и продолжала: - Я не хотела тебя обидеть. Но ведь так оно и есть, правда? Я не принадлежу к твоему кругу. Всегда, когда ты говорил мне об этом, я чувствовала, насколько далека от этих людей. Я ближе к нему. Музыка для меня дороже всего на свете! Уинтон судорожно сжал ее пальцы. - Если твое счастье окажется непрочным, Джип, это будет самым страшным крушением для меня. - Но почему мне не быть счастливой, отец? - Ради твоего счастья я могу примириться с кем угодно. Но я не могу поверить в это. Я прошу тебя, дорогая, ради бога, подумай еще. Я пустил бы пулю в человека, который обошелся бы с тобой дурно. Перед сном он сказал: - Завтра мы едем в Лондон. То ли почувствовав неизбежность того, что должно совершиться, то ли питая слабую надежду, что более частые встречи с этим скрипачом излечат ее, он решил больше не чинить препятствий. И необычное ухаживание началось снова. К рождеству она дала согласие, все еще убежденная, что она повелительница, а не рабыня; кошка, а не птичка. Один или два раза, когда Фьорсен дал волю своим чувствам и его откровенно дерзкие поцелуи оскорбили ее, она почти с ужасом подумала о том, на что идет. Но в общем она была в каком-то ликующем настроении, опьяненная музыкой и его поклонением, хотя и испытывала иногда угрызения совести, - она знала, что огорчает отца. Она редко бывала в Милденхэме, а он, оставив Джип на попечение сестры, придавленный бедой, проводил там все время и почти не слезал с седла. Тетушка Розамунда, хотя и находилась под обаянием игры Фьорсена, соглашалась с братом, что он "невозможен". Но что бы она ни говорила, ее слова никак не действовали на Джип. Это было новое и потрясающее открытие - жилка упрямства в мягкой, чувствительной девушке. Возражения, казалось, только укрепляли ее решимость. В конце концов природный оптимизм доброй женщины начал подсказывать тетушке Розамунде, что Джип сумеет сделать человеком и такого субъекта. Что ни говори, а он в своем роде знаменитость! Свадьба была назначена на февраль. Был куплен дом с садом в Сент-Джонс Вуд. Последний месяц перед свадьбой проходил, как это обычно бывает, в какой-то упоенной сутолоке, в покупке мебели, платьев. Если бы этого не было, кто знает, сколько узлов, скрепленных помолвкой, оказались бы развязанными. И вот сегодня они поженились. До последнего дня Уинтон не верил, что все кончится этим. Он пожал руку ее мужу, стараясь ничем не выдавать своей горечи и разочарования; впрочем, он хорошо знал, что никого этим не обманет. Слава всевышнему, обошлось без церкви, без свадебного пирога, приглашений, поздравлений и подобной чепухи - он не выносил этого. Не было даже Розамунды - у нее инфлюэнца, - чтобы помочь уложиться! Откинувшись на спинку старого кресла, он глядел на огонь. Теперь они вот-вот должны подъехать к Торки, да, именно теперь. Музыка! Кто бы мог подумать, что звуки, извлекаемые из струн и дерева, украдут ее у него! Да, пожалуй, они уже в Торки, в отеле. Из уст Уинтона вырвалась первая за долгие годы молитва: - Пусть она будет счастлива! Пусть она будет счастлива! Услышав, что Марки открывает дверь, он закрыл глаза и притворился спящим.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  ГЛАВА I Джип задумчиво смотрела на свое платье, бархатное, кремового цвета. Мало кто из девушек ее круга выходил замуж без свадебной "чепухи", как называл это Уинтон. Немногим из них пришлось сидеть в уголке купе первого класса, не испытав даже удовольствия от того, что в течение нескольких приятных часов ты была центром общего восхищения и поклонения, чему и теперь радуешься, пока продолжается твое путешествие в вагоне; сидеть в уголке и даже не иметь возможности вспомнить, как держали себя друзья, кто что говорил, кто как выглядел, поболтать обо всем этом с молодым мужем, чтобы отогнать грустные мысли. А что было у нее? Новое, впервые сегодня надетое платье; слезы Бетти; плоские, как донышко цилиндра, лица регистратора и его помощника - вот все, о чем она может вспомнить. Она украдкой взглянула на сидящего напротив Фьорсена, одетого в синий костюм из тонкой шерсти. Ее муж! Миссис Густав Фьорсен! Так ее будут называть теперь; но для себя она по-прежнему останется Гитой Уинтон. Другое имя к ней никогда не подойдет. Не признаваясь самой себе, она боялась, - боялась встретиться с ним глазами и старалась глядеть в окно. Хмурый, унылый день; ни тепла, ни солнца, ни музыки - свинцово-серая Темза, печальные ивы по берегам... Вдруг она почувствовала прикосновение его руки. Такого лица она раньше никогда у него не видела - разве что когда он играл, - сейчас оно было необычайно одухотворенным. Она вдруг почувствовала себя уверенней. Если все останется таким - тогда!.. Его рука лежала на ее колене; лицо уже чуть-чуть изменилось; одухотворенность увядала, гасла; губы набухали. Он поднялся и сел возле нее. Она с безотчетной радостью подумала о том, что рядом коридор, и сразу заговорила об их новом доме. До сегодняшнего дня, все то время, что они бывали вместе, он напоминал голодного человека, с жадностью набрасывающегося на случайную еду; теперь, когда она принадлежала ему навсегда, он был совсем другим - словно мальчик, которого отпустили из школы. Он достал свою тренировочную скрипку и, вставив сурдинку, начал играть. Когда он отворачивал голову, она смотрела на него. Он выглядел теперь много лучше, чем в ту пору, когда носил свои узенькие бакенбарды. Как-то она дотронулась до них и сказала: "Если бы эти крылышки могли улететь!" К следующему утру они улетели. Но она так и не привыкла к нему, а тем более к его прикосновениям. В Торки небо было чистым и звездным; вместе с ветром через окна такси долетали запахи моря; на далеком мысу мигали огоньки; в крошечной гавани на воде, отливавшей темной синевой, качались, словно утки, лодчонки. Когда машина остановилась и они вошли в холл гостиницы, Джип прошептала: - Не надо, чтобы они догадались! Он спокойно пропустил ее вперед. - Никто ничего не поймет, моя Джип! О, совсем ничего! Мы старая супружеская пара и очень надоели друг другу, очень! За обедом его забавляла - да и ее, пожалуй, тоже - эта игра в равнодушие. Но время от времени он оглядывался и с таким нескрываемо злобным презрением впивался глазами в какого-нибудь безобидного посетителя, проявившего к ним интерес, что Джип встревожилась. Когда же она выпила немного вина, а он выпил изрядно, игре в равнодушие пришел конец. Он стал не в меру болтлив, давал прозвища официантам, передразнивал посетителей ресторана; Джип улыбалась, но внутренне дрожала, боясь, что эти выходки могут заметить. Их головы почти соприкасались над маленьким столиком. Потом они вышли в холл - он непременно хотел, чтобы она выкурила с ним сигарету. Она никогда не курила на людях, но отказаться не могла - это выглядело бы жеманно, "по-девичьи". Надо вести себя так, как принято в его кругу. Она отодвинула портьеру, и они стали рядом у окна. В свете ярких звезд море казалось совсем синим, из-за раскидистой сосны, возвышающейся на мысу, выглядывала луна. Хотя ростом Джип была пяти с половиной футов, она едва доставала ему до подбородка. Он вздохнул и сказал: - Чудесная ночь, моя Джип! Вдруг ее обожгла мысль, что она совсем его не знает, а ведь он ее муж! "Муж"... Странное слово, некрасивое! Она почувствовала себя ребенком, открывающим дверь в темную комнату, и, схватив его за руку, прошептала: - Смотри! Вон парусная лодка! Зачем она в море ночью? Наверху, в их гостиной, стоял рояль, но он оказался негодным. Завтра они попросят поставить другой. Завтра! В камине пылал жаркий огонь. Фьорсен взял скрипку и сбросил пиджак. Рукав рубашки был порван. "Я починю!" - подумала она с каким-то торжеством. Вот уже есть для нее дело. В комнате стояли лилии, от них исходил сильный пряный аромат. Он играл почти целый час, и Джип в своем кремовом платье слушала, откинувшись в кресле. Она устала, но спать не хотелось. Хорошо бы уснуть! В уголках ее рта обозначились маленькие печальные складки; глаза углубились и потемнели, она теперь напоминала обиженного ребенка. Фьорсен не отрывал глаз от ее лица. Наконец он положил скрипку. - Тебе пора лечь, Джип. Ты устала. Она послушно поднялась и пошла в спальню. Отчаянно спеша, все время ощущая какие-то болезненные уколы в сердце, она разделась возле самого камина и легла в постель. В своей тонкой батистовой рубашке, на холодных простынях, она не могла согреться и лежала, уставившись на полыхающий огонь камина. Она ни о чем не думала, просто тихо лежала. Скрипнула дверь. Она закрыла глаза. Да есть ли у нее сердце? Казалось, оно перестало биться. Она не открывала глаз до тех пор, пока могла. В отсветах камина она увидела, что он стоит на коленях возле кровати... Джип ясно разглядела его лицо. Оно похоже было... похоже... где она видела это лицо? Ах, да! На картине - лицо дикаря, припавшего к ногам Ифигении, смиренное, голодное, отрешенное, застывшее в одном немом созерцании. Она коротко, глухо вздохнула и протянула ему руку. ГЛАВА II Джип была слишком горда, чтобы дарить себя наполовину. И в эти первые дни она отдавала Фьорсену все - все, кроме сердца. Ей искренне хотелось отдать и сердце, но сердцу не прикажешь. Если бы Фьорсен мог преодолевать в себе дикаря, доведенного до неистовства силой ее красоты, ее сердце, быть может, и потянулось бы к нему вместе с губами. Он понимал, что оно не принадлежит ему, и, в необузданности своей натуры и мужского сластолюбия, избрал ложный путь - пытался пробудить в ней чувственность, а не чувство. И все же она не была несчастлива, если не считать тех минут, когда все ее существо охватывала какая-то растерянность, словно она старалась поймать что-то, постоянно ускользающее. Когда он играл и лицо его озарялось светом одухотворенности, она говорила себе: "Вот оно, вот оно, теперь-то, уж он станет мне ближе!" Но одухотворенность мало-помалу исчезала; и она не знала, как удержать ее; когда же она пропадала совсем, пропадало и ее чувство. Несколько небольших комнат, которые они занимали, были расположены в самом конце гостиницы, и он мог играть сколько его душе угодно. Пока он упражнялся по утрам, она уходила в парк, который скалистыми террасами спускался к морю. Закутавшись в меха, она сидела здесь с книжкой. Вскоре она уже знала каждое вечнозеленое растение, каждый цветок. Вот это обреция, а это лауристин; название этого маленького белого цветка ей неизвестно; а это звездный барвинок. Дни по большей части стояли хорошие; уже пели и готовились вить гнезда птицы, и дважды или трижды в ее сердце постучалась весна - она явственно слышала первые вздохи новой жизни, только-только зарождающейся в земле. Такое ощущение появляется тогда, когда весны еще нет. Часто над ее головой пролетали чайки, они жадно вытягивали клювы, крики их были похожи на кошачье мяуканье. Она даже сама не сознавала, как повзрослела за эти немногие дни, как прочно басовый аккомпанемент вошел в легкую музыку ее жизни. Помимо познания "мужской натуры", жизнь с Фьорсеном открыла ей глаза на многое; наделенная крайней, быть может, фатальной для нее восприимчивостью, она уже впитывала и его жизненную философию. Он отказывался принимать вещи как они есть, но только потому, что этого от него хотели другие; как многие артисты, он не имел твердых убеждений, а просто иногда брыкался, когда его что-нибудь задевало. Он способен был весь погрузиться в созерцание солнечного заката, радоваться аромату, мелодии, неизведанной доселе ласке, отдаться неожиданно нахлынувшей жалости к нищему или слепцу и, наоборот, проникнуться отвращением к человеку с чересчур большими ногами или длинным носом, или к женщине с плоской грудью и лицом святоши. Он мог энергично шагать, а мог и едва волочить ноги; часто он пел и заразительно смеялся, заставляя и ее смеяться до упаду, а уже через полчаса вдруг застывал в неподвижности, словно уставившись в какую-то бездонную черную пропасть, придавленный тягостным раздумьем. Незаметно для себя она начинала вместе с ним погружаться в этот мир чувств, но при этом оставалась неизменно изящной, утонченной, отзывчивой, никогда не забывающей о переживаниях других людей. В своей любовной одержимости он старался, однако, не слишком досаждать ей, хотя никогда не упускал случая дать ей почувствовать, что восхищается ее красотой; его домогательства не шокировали ее только потому, что она постоянно чувствовала себя вне респектабельного круга - она уже пыталась однажды объяснить это отцу. Но во многом другом он все-таки шокировал ее. Она не могла свыкнуться с тем, что он пренебрегал чувствами других людей, с его грубым презрением к людям, которые действовали ему на нервы, к его намекам вполголоса в их адрес, - вот так же он вел себя по отношению к ее отцу, когда проходил тогда с графом Росеком мимо памятника Шиллеру. Подчас она поеживалась от некоторых его замечаний, хотя они бывали так забавны, что она не могла не смеяться. Она видела, что это злит его и что он с еще большим исступлением набрасывается на людей. Однажды она встала из-за стола и ушла. Он побежал за ней, сел на полу у ее ног и, словно огромный кот, стал тереться лбом о ее руки. - Прости меня, моя Джип, но они же просто скоты. Кто бы мог удержаться? Ну, скажи мне, кто бы мог удержаться, кроме моей Джип? Ей пришлось простить его. Но однажды, когда он вел себя за обедом особенно вызывающе, она сказала: - Нет. Я не могу. Это ты - скот. Он вскочил и мрачный, разъяренный вышел из комнаты. Это был первый случай, когда он дал волю гневу против нее. Джип сидела у камина встревоженная, но прежде всего тем, что ее, в сущности, совсем не мучило то, что она обидела его. Разве этого недостаточно, чтобы почувствовать себя несчастной! Но когда он не вернулся и к десяти часам, она растерялась. Должно быть, то, что она сказала - ужасно! Правда, в душе она не отказывалась от своего приговора. Впервые она открыто осудила то, что Уинтон считал в Фьорсене "вульгарностью". Будь он англичанином, она никогда не почувствовала бы влечения к человеку, способному так топтать чувства других. Что же тогда привлекло ее в нем? Оригинальность, необузданность, гипнотическая сила страсти, мастерство музыканта? Всего этого у него не отнимешь. Размах, взлет, тоска - все в его игре напоминало ей вот это море за окном - темное, окаймленное полосой прибоя, бьющееся о скалы; или другое море - синее-синее, в ярком свете дня, с кружащими над ним белыми чайками; или море, изборожденное тропками течений, нежное, улыбающееся, тихое, но таящее в своих глубинах непреоборимое беспокойство, готовность воспрянуть из бездны и вырваться снова на простор. Этого она и ждала от него - не его объятий, даже не его поклонения, не остроумия и эксцентричности, не вкрадчивости, напоминающей о коварстве кошки; нет, она жаждала только тех даров его души, что рвались через пальцы ввысь, увлекая за собой ее душу! Пусть только он войдет - она бросится к нему, обовьет руками его шею, прижмется к нему, растворится в нем! Почему бы и нет? Это ее долг; и разве не радость тоже? Но вдруг ее охватила дрожь. Какой-то инстинкт, слишком глубокий, чтобы разобраться в нем, скрывающийся в тайниках ее души, заставил ее отшатнуться - словно ей стало страшно, панически страшно отдаться течению, отдаться любви; неуловимый инстинкт самосохранения восставал против чего-то рокового, что может увлечь ее куда-то в неведомое; это было неосознанное ощущение человека, стоящего над пропастью: боязнь шагнуть поближе и в то же время - непреодолимое влечение сделать этот шаг. Она прошла в спальню. Лечь спать, не зная, где он, что делает, что думает, уже казалось невозможным; она принялась медленно расчесывать волосы оправленной в серебро щеткой. Из зеркала на нее глядело бледное лицо, с огромными, потемневшими глазами. В конце концов пришла мысль: "Я ничего не могу поделать! Мне все равно!" Она легла в кровать и выключила свет. Стало неуютно и сиротливо - огонь в камине не горел. Не думая больше ни о чем, она уснула. Ей приснилось, что она едет в железнодорожном вагоне по морю и сидит между Фьорсеном и отцом; волны подымаются все выше и выше, плещут о стенки вагона и вздыхают. Она проснулась, как обычно, сразу, словно сторожевая собака, и поняла, что это он играет в гостиной. Который же теперь час? Она лежала, прислушиваясь к трепетной, невнятной мелодии. Дважды она вскакивала с постели, но словно сама судьба давала ей знак не двигаться - каждый раз именно в это мгновение усиливался звук скрипки. И каждый раз она думала: "Нет, я не могу! Опять то же самое. Ему безразлично, скольких людей он разбудит своей игрой. Он делает то, что нравится ему, и не думает ни о ком другом". И, заткнув уши, она продолжала лежать. Когда она наконец отняла руки от ушей, он уже перестал играть. Потом она услышала, как он входит в комнату, и притворилась спящей. Утром он вел себя так, словно забыл о случившемся. Но Джип не забыла. Ей очень хотелось узнать, что он перечувствовал, куда ходил, но гордость не позволила ей спросить об этом. В первую неделю она писала отцу дважды, а потом только изредка посылала открытку. К чему рассказывать ему о том, как проходит ее жизнь в обществе человека, которого тот не переносит? Неужели отец был прав? Признать это - значило бы слишком уязвить свою гордость. Но она начала тосковать по Лондону. Ее новый дом еще не был отделан. Быть может, когда они поселятся там и смогут жить так, как захотят, не боясь помешать другим, жизнь пойдет по-иному? Он снова примется за работу, она будет помогать ему, и все будет хорошо. Новый дом, новый сад, деревья, которые скоро должны зацвести! Она заведет собак и кошек, станет ездить верхом, когда отец будет наезжать в Лондон. Будут приходить тетушка Розамунда, друзья, можно устраивать музыкальные вечера, даже танцы - ведь она танцует превосходно. А его концерты, приносящие радость и торжество: ведь его успех - это и ее успех! А главное, как приятно будет заняться самим домом - все должно там быть элегантным, оригинальным по форме и цвету! И все-таки в глубине души она думала, что загадывать сейчас на будущее - недобрый знак. Как бы там ни было, но одно ее радовало - ходить на лодке под парусами. Дни были ясными, пригревало мартовское солнце, дул легкий ветерок. Фьорсен великолепно ладил с "морским волком", лодку которого они нанимали, - он вообще лучше всего раскрывался в общении с простыми людьми. В эти часы Джип вся отдавалась поэзии и романтике. Море было синее, скалы и лесистые отроги южного побережья словно дремали в легкой дымке. Забыв о "морском волке", он обнимал ее, и она была благодарна за эти короткие мгновения духовной близости. Она честно старалась понять его все эти три недели, принесшие ей горечь первых разочарований. Ее страшили не обычные трудности, естественные для первой поры замужества; не испытывая страсти сама, она не могла упрекать ни в чем и его. Причина тревоги лежала глубже - она все время чувствовала, что перед ней какой-то непреодолимый барьер, что ей надо постоянно держать себя в узде. Она не раскрывала ему себя и не могла узнать его. Почему он иногда смотрит ей в глаза и будто не видит ее? Что заставляет его в середине какого-нибудь серьезного пассажа вдруг переходить на бравурную или унылую мелодию или вовсе откладывать в сторону скрипку? Чем объяснить эти долгие часы подавленности после безудержного веселья? И главное, о чем мечтает он в те редкие минуты, когда музыка преображает его странное бледное лицо? Или это всего лишь обман зрения? Да и мечтает ли он о чем-нибудь? "Чужое сердце - темный лес..." Для всех, но ведь не для того, кто любит!.. Однажды утром он получил письмо. - Ага! Поль Росек заходил взглянуть на наш дом. "Очаровательное гнездышко для голубков" - так он назвал его. Джип всегда было неприятно вспоминать слащавую, льстивую физиономию Росека и его глаза, которые, казалось, хранят столько тайн. Она спокойно спросила: - Чем он тебе нравится, Густав? - О, он человек полезный! Хорошо разбирается в музыке и... еще во многих вещах. - По-моему, он отвратителен. Фьорсен рассмеялся. - Почему же отвратителен, моя Джип? Он хороший друг. И он восхищен тобой, очень восхищен! Il dit qu'il a une technique merveilleuse {Он говорит, что у него великолепная техника (франц.).} в обращении с женщинами. Джип засмеялась. - Мне кажется, он похож на жабу. - А, я это расскажу ему! Он будет польщен. - Если ты это сделаешь, я... Он вскочил и схватил ее в свои объятия; лицо его так комично выражало раскаяние, что она сразу успокоилась. Впоследствии ей пришлось пожалеть о том, что она так отозвалась о Росеке. Но все равно, Росек - соглядатай, холодный сластолюбец, уж в этом-то она уверена! При одной мысли, что Росек шпионит за их маленьким домом, последний словно терял что-то в ее глазах. Через три дня они приехали в Лондон. Пока такси огибало Лордс Крикет-граунд, Джип держала Фьорсена за руку. Она была страшно возбуждена. В парках на деревьях уже набухали почки, вот-вот готов зацвести миндаль. А вот и их улица. Дом пять, семь, девять... тринадцать, еще два! Вот он - с белой цифрой "19" на зеленой ограде, обсаженной кустами сирени; а миндаль в их саду уже расцвел! За оградой виднелся невысокий белый дом с зелеными ставнями. Она выпрыгнула из машины и попала в объятия Бетти, которая стояла, улыбаясь во все свое широкое, румяное лицо; из-под каждой руки у нее высовывалась маленькая черная мордочка с настороженными ушами и сверкающими, как алмаз, глазками. - Бетти! Что за прелесть! - Подарок майора Уинтона, дорогая мэм! Крепко обняв ее пышные плечи, Джип схватила обоих скоч-терьеров и бросилась бежать по обсаженной шпалерами дорожке, прижав к груди щенков, которые смущенно потявкивали и лизали ей нос и уши. Миновав квадратную прихожую, она очутилась в гостиной, окна которой выходили на лужайку; встав у балконной двери, она принялась разглядывать эту новую нарядную комнату, где все оказалось расставленным совсем не так, как она хотела. Стены белые, отделанные черным и атласным деревом, выглядели даже приятнее, чем она надеялась. А в саду - в ее саду - на грушевых деревьях появились почки, но деревья еще не цвели; возле дома распустилось несколько нарциссов, а на одной из магнолий уже появился бутон. Она все прижимала к себе щенков, наслаждаясь приятной теплотой их пушистых телец. Потом выбежала из гостиной и бросилась по ступенькам наверх. О, как чудесно быть у себя дома, быть... Вдруг она почувствовала, что кто-то, схватив ее сзади, поднимает на воздух; в этой несколько легкомысленной позе она обернулась, сияя глазами, и наклонилась так, что он мог дотянуться губами до ее губ. ГЛАВА III В то первое утро Джип проснулась в своем новом доме вместе с воробьями или с какими-то другими птицами, которые, начав с робкого чириканья и щебетания, потом начали распевать на все лады. Казалось, все пернатое царство Лондона собралось в ее саду. И строки старого стихотворения пришли ей на память: Все дети нежные Природы У ног супругов молодых, Их все благословляют... И мелодичный птичий хор, Союзник их с недавних пор, Им утро возвещает! Она повернулась и посмотрела на Фьорсена. Он лежал, уткнув голову в подушку, видны были только густые всклокоченные волосы. И снова ее пронизала дрожь - будто рядом лежал чужой мужчина. Принадлежит ли он ей по-настоящему, навсегда, а она - ему? А этот дом, чей он? Их общий? Все казалось иным, более серьезным и тревожным в этой чужой, но уже их постоянной кровати, в этой чужой, но уже их постоянной комнате. Стараясь не разбудить его, она выскользнула из-под одеяла и стала у окна, отодвинув портьеру. Свет был еще призрачным, только где-то далеко за деревьями пробивалась розовая полоска зари. Все напоминало бы утро в деревне, если бы не слабые шумы просыпающейся столицы и дымка низового тумана, обволакивающая утренний Лондон. Она хозяйка этого дома, ей надо здесь всем распоряжаться, за всем присматривать! А щенки! Чем их кормят? Это был час добросовестных размышлений, первый из многих. Ее утонченный вкус требовал совершенства во всем, а деликатность не позволяла требовать этого от других, особенно от слуг. Не станет же она понукать их! У Фьорсена не было ни малейшего представления об упорядоченной жизни. Он даже не мог оценить ее стремление наладить хозяйство в доме. Она была слишком горда, быть может, слишком умна, чтобы просить у него помощи; он явно неспособен был ее оказать. "Жить как птицы небесные" - вот был его девиз. Джип самой не хотелось бы ничего другого; но возможно ли это в доме с тремя слугами, где стол накрывается по нескольку раз в день? Да еще с двумя щенками? Как со всем этим управляться, если никто не поможет тебе даже советом? Она ни с кем не делилась своими заботами. Надо было держать себя очень осторожно: Бетти, консервативная до мозга костей, с трудом мирилась с Фьорсеном, как некогда и с Уинтоном. Но сложнее всего было с отцом. Она тосковала по нем, но буквально со страхом думала о встрече с ним. В первый раз он пришел - как, бывало, приходил, когда она была девочкой, - в час, когда, по его расчетам, "этого типа", которому она сейчас принадлежит, скорее всего не будет дома. Она сама отворила дверь и бросилась ему на шею, чтобы его проницательные глаза не сразу увидели ее лицо. И тут же она заговорила о щенках, которых назвала Дон и Дафф. Они просто прелесть! От них ничего не убережешь: истрепали ее домашние туфли и повадились лазать в горку с фарфором и спать там! Но он должен сам все осмотреть! Не переставая болтать, она водила его вверх и вниз по лестницам, потащила в сад, потом в музыкальную комнату - или студию - домик с отдельным входом из переулка. Студия была ее гордостью. Фьорсен мог здесь спокойно упражняться. Уинтон молча расхаживал с нею по дому, время от времени делая меткие замечания. В дальнем углу сада, глядя через стену, отделяющую ее владение от соседнего, Уинтон вдруг сжал ее руку. - Ну, Джип, как же ты живешь? - О, я бы сказала: просто чудесно. - Но она не смотрела на него, а он на нее. - Взгляни-ка, отец! Кошки проложили здесь себе дорожку! Уинтон поджал губы и отвернулся. Мысль о скрипаче снова вызвала в нем горечь. Она, видимо, решила не говорить ему ни о чем, прикинулась веселой и беззаботной; но ведь его-то не проведешь! - Погляди на мои крокусы! Сегодня настоящая весна! Пролетели две-три пчелы. Молоденькие листочки были тонки и так прозрачны, что лучи солнца свободно проходили через них. Пурпурные крокусы с нежными прожилками и оранжевыми огоньками в середине венчика казались маленькими чашами, в которые налит солнечный свет.