ыберут специальным констеблем, как он будет обедать в своем клубе. И чем ближе он передвинется к фронту и чем чаще ему доведется рассуждать о войне, тем более важные услуги, как ему представлялось, он окажет родине. Он обязательно потребует работы, в которой смогут пригодиться его мозги! Он очень сожалел, что Тэрзы не будет с ним. Долгая разлука казалась ему слишком большим испытанием. И он вздыхал и теребил бакенбарды. Но ради Нолли и родины придется примириться с этим. Когда наконец Тэрза прощалась с ним в вагоне поезда, у обоих в глазах стояли слезы - они ведь были искренне привязаны друг к другу и хорошо знали, что раз уж взяли это дело в свои руки, оно будет доведено до конца, а это значит по меньшей мере трехмесячная разлука. - Я буду писать каждый день. - Я тоже, Боб. - Не станешь нервничать, старушка? - Нет, если ты не станешь нервничать. - Я буду на месте в пять минут шестого, а она приедет сюда без десяти пять. Давай еще раз поцелуемся - черт бы побрал этих носильщиков! Благослови тебя бог! Я надеюсь, Нолли не будет недовольна, если я изредка стану наезжать сюда. - Боюсь, что будет. Это... это... - ну, словом, ты сам понимаешь. - Да, да, понимаю! - И он действительно понимал; в душе он был человеком деликатным. Ее последние слова: "Ты очень милый, Боб!" - звучали в его ушах вплоть до станции Сэверн. Тэрза вернулась домой, и дом показался ей пустым без мужа, дочери, мальчиков и даже прислуги. Только собаки были на месте да старая нянька, которая издавна была ее доверенным лицом. Даже в укрытой лесистой долине этой зимой было очень холодно. Птицы попрятались, ни один цветок не цвел, а бурая река вздулась и с ревом несла свои воды. Весь день в морозном воздухе гулко отдавались удары топора в лесу и шум падающих деревьев - их валили для креплений в окопах. Она решила сама приготовить обед и до самого полудня возилась на кухне, варила и пекла всякие вкусные вещи и при этом размышляла: как бы она себя чувствовала на месте Ноэль, а Ноэль на ее - и решила устранить все, что могло бы причинить боль девушке. К вечеру она отправилась на станцию в деревенском автобусе, том самом, который в июльскую ночь увез Сирила Морленда; их кучер был в армии, а лошадей угнали на подножный корм. Ноэль выглядела усталой и бледной, но спокойной, слишком спокойной. Тэрзе показалось, что лицо ее стало тоньше, а задумчивые глаза придавали ей еще больше очарования. В автобусе она взяла Ноэль за руку и крепко сжала ее; они ни разу не упомянули о случившемся, только Ноэль, как и полагается, промолвила: - Очень вам благодарна, тетушка, за ваше приглашение; это так любезно с вашей стороны и со стороны дяди Боба. - В доме нет никого, моя милая, кроме старой няни. Тебе будет очень скучно, но я решила научить тебя готовить; это всегда пригодится. Улыбка, скользнувшая по губам Ноэль, испугала Тэрзу. Она отвела девушке комнату и постаралась сделать ее как можно уютнее и веселее - в камине пылали дрова, на столе стояла ваза с хризантемами и блестящие медные подсвечники, на кровати лежали грелки. Когда настало время ложиться спать, Тэрза поднялась наверх вместе с Ноэль и, став у камина, сказала: - Знаешь, Нолли, я решительно отказываюсь рассматривать все это как трагедию. Подарить миру новую жизнь в наши дни - неважно каким путем - это же счастье для человека. Я бы и сама согласилась на это, - по крайней мере я чувствовала бы, что приношу пользу. Спокойной ночи, дорогая! Если тебе что-либо понадобится, постучи в стену. Моя комната рядом. Да хранит тебя бог! Она увидела, что девушка очень тронута - этого не могла скрыть даже бледная маска ее лица; и Тэрза вышла, пораженная самообладанием племянницы. Тэрза плохо спала эту ночь. Ей все представлялось, как Ноэль мечется на большой кровати и широко открытыми серыми глазами вглядывается в темноту. Встреча братьев Пирсонов произошла в обеденный час и отличалась истинно английской сдержанностью. Они были такими разными людьми, и с самых ранних лет, проведенных в старом доме в Букингэмшире, так мало жили вместе, что по сути дела были почти чужими, и единственное, что связывало их, - это общие воспоминания о том далеком прошлом. Об этом они и беседовали, да еще о войне. По этому вопросу они были согласны друг с другом в основе, но расходились в частностях. Так, оба считали, что знают Германию и другие страны, хотя ни у одного не было настоящего представления ни о какой стране, кроме собственной; правда, они оба порядком попутешествовали по чужим краям в то или иное время, но не увидели там ничего, кроме земли, по которой они ходили, церквей да солнечных закатов. Далее, оба полагали, что являются демократами, но ни один не знал подлинного значения этого слова к не считал, что рабочему можно по-настоящему доверять; оба чтили церковь и короля. Обоим не нравилась воинская повинность, но они признавали ее необходимость. Оба высказывались в пользу предоставления самоуправления Ирландии, но ни один не считал, что это можно осуществить. Оба мечтали, чтобы война кончилась, но были за то, чтобы она продолжалась до победы, хотя ни тот, ни другой не знали, что это означает. Так обстояло дело с основными проблемами. Что же до частностей, - таких, как стратегия или личности руководителей страны, то тут они были противниками. Эдвард был западником, Роберт - восточником, что было естественно, так как он провел четверть века на Цейлоне. Эдварду нравилось правительство, которое пало, Роберту - то, которое пришло к власти. Ни один не мог привести никаких причин, объясняющих такое пристрастие, если не считать того, что вычитал в газетах. Впрочем, могли ли быть какие-либо другие причины? Эдварду не нравилась пресса Хармсворта; а Роберт считал, что она приносит пользу. Роберт был вспыльчив, но довольно расплывчат в суждениях; Эдвард был мечтателен, но несколько дидактичен. Роберту казалось, что бедный Тэд похож на призрак, а Эдварду казалось, что бедный Боб похож на красное заходящее солнце. Их лица и в самом деле были до смешного непохожими, как и глаза и голоса - бледный, худой, удлиненный лик Эдварда с короткой остренькой бородкой - и красное, широкое, полное, обрамленное бакенбардами лицо Роберта! Они расстались на ночь, обменявшись теплым рукопожатием. Так началось это курьезное содружество; по мере того, как проходили дни, оно свелось к получасу совместного завтрака - причем каждый читал свою газету - и к совместным обедам примерно три раза в неделю. Каждый считал, что его брат странный человек, но оба продолжали быть самого высокого мнения друг о друге. И вместе с тем глубокое родственное чувство говорило им, что они оба попали в беду. Впрочем, об этой беде они никогда не разговаривали, хотя несколько раз Роберт опускал газету и поверх очков, торчащих на его породистом носу, созерцал своего брата, и маленькая морщинка сочувствия пересекала его лоб между кустистыми бровями. Но иногда Роберт ловил на себе взгляд Эдварда, который отрывался от газеты, чтобы увидеть не столько брата, сколько... их совместную семейную тайну; и тогда Роберт поспешно поправлял очки, проклинал нечеткую газетную печать и тут же извинялся перед Эдвардом за грубость. "Бедный Тэд, - думал он, - ему бы выпить портвейна, как-нибудь развлечься, забыть обо всем. Какая жалость, что он священник!" В письмах к Тэрзе он оплакивал аскетизм Эдварда. "Он ничего не ест, ничего не пьет и редко когда выкуривает одну несчастную сигарету. Он одинок, как сыч. Тысячу раз приходится жалеть, что он потерял жену. Все же, я надеюсь, что крылья его в один прекрасный день расправятся; но, черт побери, я не уверен, что у него хватит мяса, на котором можно укрепить эти крылья. Пришли-ка ему сливок, а я уж постараюсь, чтобы он их съел". Когда сливки были получены, Боб заставил Эдварда съесть немного за завтраком, но когда подали чай, вдруг убедился, что съел почти все сам. "Мы никогда не говорим о Нолли, - писал он. - Я все собираюсь потолковать с ним начистоту и сказать, что ему надо приободриться; но когда доходит до дела, я не нахожу слов, потому что в конце концов все это и у меня стоит поперек горла. Мы, Пирсоны, уже довольно стары и всегда были людьми порядочными, начиная со святого Варфоломея, когда этот гугенотский парень явился сюда и основал нас. Единственная черная овца, о которой я слыхал, - это кузина Лила. Кстати, я на днях ее видел - она заглянула к Тэду. Помнится, я как-то собирался остановиться у нее в Симле, когда она жила там с мужем, молодым Фэйном; я возвращался тогда домой как раз перед нашей женитьбой. Фью! Это была забавная пара; все молодые парни увивались вокруг нее, а молодой Фэйн относился к этому, как истый циник. Даже теперь она не может удержаться, чтобы не заигрывать с Тэдом, а ему это и невдомек; он думает, что она набожное существо, что она окончательно исправилась в этом своем госпитале и тому подобное. Бедный старина Тэд! Он самый мечтательный парень из всех, кого я знавал". "В конце недели приезжала Грэтиана с мужем, - писал Боб в следующем письме. - Я ее люблю не так, как Нолли; слишком она серьезная и прямолинейная, на мой взгляд. Ее муж, видимо, тоже рассудительный парень; но он до черта свободомыслящий. Они с беднягой Тэдом, как кошка с собакой. В субботу к обеду была снова приглашена Лила и приходил еще какой-то человек по фамилии Форт. Лила влюблена в него - я видел это уголком глаза, но милейший Тэд, разумеется, ничего не замечает. Доктор и Тэд спорили до полного изнеможения. Доктор сказал одну вещь, которая меня поразила: "Что отличает нас от зверей? Сила воли - больше ничего. В самом деле, что такое эта война, как не карнавал смерти, который должен доказать, что человеческая воля непобедима?" Я записал эти слова, чтобы передать их тебе в письме, когда пойду писать его к себе наверх. Он умный человек. Я верю в бога, как ты знаешь, но должен сказать, что как только дело доходит до спора, бедняга Тэд кажется слабоватым с этими вечными "нам сказано то" или "нам указано это". Никто не упоминал о Нолли. Постараюсь обязательно поговорить о ней с Тэдом; нам надо знать, как действовать, когда все кончится". Но только в середине марта, после того, как оба брата просидели друг против друга за обеденным столом, около двух месяцев, эта тема была, наконец, задета, да и то не Робертом. Однажды Эдвард стоял после обеда у камина в своей обычной позе, поставив ногу на решетку, а рукой опираясь на каминную доску и устремив глаза на огонь. Он сказал: - Я ни разу не попросил у тебя прощения, Боб. Роберт, засидевшийся за столом со стаканом портвейна, вздрогнул, обернулся к Эдварду, успевшему уже надеть свое одеяние священника, и ответил: - Да что ты, старина! - Мне очень тяжело говорить об этом. - Разумеется, разумеется! - И снова наступила тишина. Роберт обводил глазами стены, словно ища вдохновения. Но глаза его встречали только написанные маслом портреты покойных Пирсонов и снова возвращались к обеденному столу. Эдвард продолжал, как бы обращаясь к огню: - Это до сих пор кажется мне невероятным. День и ночь я спрашиваю себя: что повелевает мне долг? - Ничего! - вырвалось у Роберта. - Оставьте ребенка у Тэрзы; мы будем заботиться о нем. А когда Нолли поправится, пусть возобновит работу в госпитале. Она скоро забудет обо всем! Увидев, что брат покачал головой, он подумал: "Ну, конечно, сейчас пойдут всякие чертовы осложнения с точки зрения совести". - Это очень мило с вашей стороны, - повернулся к нему Эдвард, - но было бы ошибкой и трусостью, если бы я это разрешил. Роберт почувствовал возмущение, которое всегда появляется у отца, когда он видит, как другой отец бесцеремонно распоряжается жизнью своих детей. - Брось, дорогой Тэд; слово тут за Нолли. Она теперь женщина, помни об этом. На помрачневшем лице его брата застыла улыбка. - Женщина? Маленькая Нолли! Боб, право же, я окончательно запутался со своими дочерьми. - Он приложил пальцы к губам и снова отвернулся к огню. Роберт почувствовал, как комок подкатил к его горлу. - Черт возьми, старина, я с тобой не согласен. А что еще ты мог сделать? Ты слишком много берешь на себя. В конце концов они прекрасные дочери. Я убежден, что Нолли - прелесть. Тут все - в современных взглядах и в войне. Выше голову! Все еще устроится! Он подошел к брату и положил ему руку на плечо. Эдвард, казалось, окаменел от этого прикосновения. - Ничто не устраивается само собой, - сказал он, - если не добиваться этого. Ты хорошо знаешь это, Боб. Стоило посмотреть в эту минуту на Роберта. Он виновато понурился и стал похож на пса, на которого накричал хозяин; густо покраснев, он начал позвякивать монетами в кармане. - В этом есть доля смысла, конечно, - сказал он резко. - Но все равно, решение за Нолли. Посмотрим, что скажет Тэрза. Во всяком случае, нечего спешить. Я тысячу раз сожалею, что ты священник; хватит у тебя бед и кроме этой. Эдвард покачал головой. - Обо мне нечего говорить. Я думаю о своем ребенке, ребенке моей жены. Все дело в гордости, и только. И я не могу подавить эту гордость, не могу победить ее. Прости меня бог, но я возроптал! Роберт подумал: "Черт возьми, как близко он принимает это к сердцу. Впрочем, и со мной было бы то же самое. Да, да, если бы так пришлось!" Он вытащил трубку и стал ее набивать, все плотнее уминая табак. - Я не мирской человек, - услышал он голос брата. - Многое остается вне меня. Просто невыносимо чувствовать, что я вместе с мирянами осуждаю собственную дочь - может быть, мною движут не те причины, что ими, не знаю; надеюсь, что нет. И все-таки я противнее. Роберт разжег трубку. - Спокойнее, старина, - сказал он. - Произошло несчастье. Но будь я на твоем месте, я бы вот что подумал: "Да, она совершила дикий, глупый поступок; но, черт возьми, если кто-нибудь скажет против нее хоть одно слово, я сверну ему шею!". Более того, ты и сам почувствуешь то же, когда дойдет до дела. Он выпустил мощный клуб дыма, которым заволокло лицо брата; кровь оглушительно стучала в его висках, голос Эдварда доносился откуда-то издалека. - Я не знаю; я пытался это понять. Я молился, чтобы мне было указано, в чем состоит долг мой и ее. Мне кажется, не знать ей покоя, пока она не искупит греха прямым страданием; я чувствую, что суд людской - это ее крест, и она должна нести его. Особенно в эти дни, когда все люди так мужественно идут навстречу страданиям. И вдруг мне становится так тяжко, так горько. Моя маленькая бедная Нолли! Снова наступила тишина, прерываемая только хрипением трубки Роберта. Наконец он заговорил отрывисто: - Я не понимаю тебя, Тэд, нет, не понимаю. Мне кажется, что человек должен защищать своих детей как только может. Выскажи ей все, если хочешь, но не давай говорить это другим. Черт побери, общество - это сборище гнусных болтунов. Я называю себя человеком общества, но когда доходит до моих личных дел - извините, тут я подвожу черту. По-моему... по-моему, это бесчеловечно! Что думает об этом Джордж Лэрд? Он ведь парень толковый. Я полагаю, что вы... надеюсь, что вы не... Он замолчал, потому что на лице Эдварда появилась странная улыбка. - Нет, - сказал он, - вряд ли я стану спрашивать мнение Джорджа Лэрда. И Роберт вдруг понял, сколько упрямого одиночества сосредоточено в этой черной фигуре, в этих пальцах, играющих золотым крестиком. "Эх! - подумал он. - Старый Тэд похож на одного из тех восточных типов, которые удаляются отшельниками в пустыню. Он в плену у каких-то призраков, ему видится то, чего и на свете нет. Он живет вне времени и пространства, просто никак не поймешь его. Я бы не удивился, если бы узнал, что он слышит голоса, подобно этим... как их там звали? Эх! Какая жалость!.. Тэд совершенно непостижим. Он очень мягок и прочее - он джентльмен, разумеется; это-то и служит ему маской. А внутренне - что он такое? Самый настоящий аскет, факир!" Чувство растерянности от того, что он имеет дело с чем-то необъяснимым, все больше охватывало Боба Пирсона. Он вернулся к столу и снова взялся за стакан с портвейном. - По-моему, - сказал он довольно резко, - цыплят по осени считают. Он тут же раскаялся в своей резкости и осушил стакан. Почувствовав вкус вина, он подумал: "Бедный старина Тэд! Он даже не пьет - вообще никаких удовольствий в жизни, насколько я вижу. Только и знает, что выполняет свой долг, а сам не очень ясно понимает, в чем он состоит. Но таких, как он, к счастью, немного. И все-таки я люблю его - трогательный он парень!" А "трогательный парень" все стоял и не отрываясь глядел на огонь. В тот самый час, когда шел разговор между братьями, - ибо мысли и чувства таинственным образом передаются через пространство по невидимым проводам, - Ноэль родила, немного раньше срока, сына Сирила Морленда.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  ГЛАВА I На берегу реки Уай, среди цветущих слив, Ноэль сидела возле своего ребенка, спящего в гамаке, и читала письмо. "Моя любимая Нолли, Теперь, когда ты снова восстановила силы, я чувствую, как необходимо мне изложить перед тобой свои мысли по поводу того, что повелевает тебе долг в этот критический момент твоей жизни. Тетя и дядя сделали мне самое сердечное и великодушное предложение - усыновить твоего маленького мальчика. Я знал, что эта мысль была у них уже давно, и сам размышлял об этом день и ночь, целыми неделями. В общежитейском смысле это было бы самое лучшее, я не сомневаюсь. Но это вопрос духовный: будущее наших душ зависит от того, как мы сами относимся к последствиям нашего поведения. И как бы горестны, может быть, даже страшны, ни были эти последствия, я чувствую, что ты сможешь обрести подлинный покой, если встретишь их с мужественным смирением. Я хотел бы, чтобы ты подумала и еще раз подумала, пока не примешь решение, которое удовлетворило бы твою совесть. Если ты решишь - а я надеюсь, что так и будет - вернуться ко мне со своим мальчиком, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ты была счастлива, и мы вместе пойдем навстречу будущему. Если ты поступишь так, как желают по своей доброте твои тетя и дядя, то боюсь, это кончится тем, что ты потеряешь внутреннюю силу и счастье, которыми бог наделяет только тех, кто выполняет свой долг и пытается мужественно исправить свои ошибки. Я верю в тебя, мое дорогое дитя. Твой любящий отец Эдвард Пирсон". Она еще раз прочла письмо и посмотрела на ребенка. Папа, должно быть, думает, что она согласится расстаться с этим прелестным созданием! Солнечный свет проникал сквозь ветви цветущей сливы и прихотливым узором падал на лежавший в гамаке маленький сверток, щекотал нос и ротик младенца, и тот забавно чихнул. Ноэль рассмеялась и прикоснулась губами к лицу малютки. "Отказаться от тебя! - подумала она. - Ну, нет! Я тоже хочу быть счастливой, и никто мне не сможет помешать". В ответ на письмо она просто сообщила, что возвращается домой. И через неделю отправилась в Лондон, к неудовольствию тетки и дяди Боба. Она взяла с собой старую няню. Ноэль не приходилось думать о своем положении, пока она не вернулась домой - Тэрза обо всем заботилась и от всего оберегала племянницу. Грэтиана перевелась в лондонский госпиталь и жила теперь дома. К приезду сестры она наняла новую прислугу; и хотя Ноэль радовалась, что нет старых слуг, - ей все же было не очень приятно замечать тупое любопытство со стороны новых. Утром, перед отъездом из Кестрела, тетка пришла к ней в комнату, когда она одевалась. Тэрза взяла ее левую руку и надела на третий палец тоненькое золотое кольцо. - Пожалуйста, уважь меня, Нолли; теперь ты уезжаешь, и это будет для дураков, которые ничего не знают о тебе. Ноэль позволила ей надеть кольцо, но подумала: "Как это все глупо!" И вот теперь, когда новая горничная наливала ей горячую воду, Ноэль вдруг заметила, что девушка, вытаращив голубые глаза, то и дело поглядывает на ее руку. Оказывается, этот маленький золотой обруч обладает чудодейственной силой! Ей вдруг стало отвратительно все это. Жизнь показалась переполненной условностями и притворством. Значит, теперь все станут поглядывать на это колечко, а она будет трусливо избегать этих взглядов! Когда горничная ушла, она сняла кольцо и положила его на умывальник, в полосу солнечного света. Только этот маленький кусочек желтого металла, только это сверкающее кольцо защищает ее от вражды и презрения! Губы ее задрожали, она схватила кольцо и подбежала к открытому окну, намереваясь выбросить его. Но не выбросила - она уже отчасти изведала жестокость жизни и теперь чувствовала себя растерянной и подавленной. Постучали в дверь, и она вернулась к умывальнику. В комнату вошла Грэтиана. - Я видела его, - сказала она тихо. - Он похож на тебя, Нолли; вот разве только нос не твой. - Да у него и носа-то почти нет. А правда у него умные глаза? По-моему они удивительные. - Она показала сестре кольцо. - Что мне делать с ним, Грэтиана? Грэтиана покраснела. - Носи его. Думаю, что посторонним незачем знать. Мне кажется, ты должна его надеть ради отца. Ведь у него приход. Ноэль надела кольцо на палец. - А ты носила бы? - Не знаю. Думаю, что да. Ноэль внезапно рассмеялась. - Скоро я стану циничной, я уже предчувствую это. Как выглядит папа? - Очень похудел. Мистер Лодер опять приехал ненадолго и выполняет какую-то долю обязанностей по церкви. - Отец, наверно, страдает из-за меня? - Он очень доволен, что ты вернулась. Он так нежно заботится о тебе, как только умеет. - Да, - пробормотала Ноэль, - вот это-то и страшно! Я рада, что его не было дома, когда я приехала. Он рассказал... об этом кому-нибудь? Грэтиана покачала головой. - Не думаю, чтобы кто-либо знал; разве что капитан Форт. Он приходил однажды вечером, и как-то... Ноэль покраснела. - Лила! - сказала она загадочно. - Ты видела ее? - Я заходила к ней на прошлой неделе с отцом. Он считает, что она славная женщина. - Знаешь, ее настоящее имя Далила. Она нравится всем мужчинам. А капитан Форт - ее любовник. Грэтиана ахнула. Иногда Ноэль говорила такие вещи, что она чувствовала себя ее младшей сестрой. - Да, да, так и есть, - продолжала Ноэль жестко. - У нее нет друзей среди мужчин; женщины ее сорта никогда их не имеют, только любовников. А откуда ты знаешь, что ему все известно обо мне? - Когда он спрашивал о тебе, у него был такой вид... - Да, я заметила, у него всегда такой вид, когда ему жалко кого-нибудь. Но мне все равно. A monsieur Лавенди заходил? - Да, он выглядит очень несчастным, - Его жена - наркоманка. - О, Нолли, откуда ты знаешь?! - Я видела ее однажды. Я уверена в этом; почувствовала по запаху. И потом у нее блуждающий взгляд, остекленевшие зрачки. Теперь пусть он пишет мой портрет, если захочет. Раньше я ему не позволяла. А он-то знает? - Конечно, нет! - Он понимает, что со мной что-то случилось. У него второе зрение, так мне кажется. Но пусть лучше знает он, чем кто-либо другой. А портрет отца хорош? - Великолепен. Но он как-то оскорбляет. - Пойдем вниз, я хочу посмотреть. Портрет висел в гостиной; он был написан в весьма современной манере и казался особенно странным в старомодной комнате. Черная фигура, длинные бледные пальцы на белых клавишах рояля были пугающе живы. Голова, написанная в три четверти, была чуть приподнята, как бы в порыве вдохновения, а глаза, мечтательные и невидящие, устремлены на портрет девушки, выделявшийся на фоне стены. Некоторое время они молча смотрели на картину. - У этой девушки такое лицо... - сказала Грэтиана. - Не в том суть, - возразила Ноэль. - Главное - это его взгляд. - Но почему он выбрал такую ужасную, вульгарную девушку? А она ведь страшно живая, правда? Словно вот-вот крикнет: "Веселей, старина!" - Да, именно так... просто потрясающе. Бедный папа! - Это пасквиль, - упрямо сказала Грэтиана. - Нет. Меня оскорбляет другое: он не весь, не весь на этом портрете!.. Скоро он придет? Грэтиана крепко сжала ей руку. - Как ты думаешь, остаться мне к обеду или нет? Я ведь легко могу исчезнуть. Ноэль покачала головой. - Какой смысл уклоняться? Он хотел, чтобы я приехала, и вот я здесь. Ах, зачем ему это понадобилось? Он будет ужасно все переживать! Грэтиана вздохнула. - Я пыталась уговорить его, но он все время твердит: "Я так много думал, что больше думать уже не в силах. Я чувствую, что действовать открыто - самое лучшее. Если проявить мужество и покорность, тогда будет и милосердие и всепрощение". - Ничего этого не будет, - сказала Ноэль. - Папа святой, он не понимает. - Да, он святой. Но ведь человек должен думать сам за себя - просто должен думать. Я не могу верить так, как верует он, не могу больше. А ты, Нолли? - Не знаю. Когда я проходила через все это, я молилась; но не могу сказать, верила ли я по-настоящему. И для меня не так уж важно, надо верить или нет. - А для меня это очень важно, - сказала Грэтиана. - Я хочу знать правду. - Да ведь я не знаю, чего хочу, - медленно сказала Ноэль. - Но иногда мне хочется одного - жить. Ужасно хочется. И обе сестры замолчали, удивленно глядя друг на друга. В этот вечер Ноэль вздумалось надеть ярко-синее платье, а на шею - усыпанный старинными камнями бретонский крест, принадлежавший ее матери. Кончив одеваться, она пошла в детскую и остановилась у колыбели ребенка. Нянька поднялась и сказала: - Он крепко спит, наш ягненочек. Я пойду вниз, возьму чашку чая и к гонгу вернусь обратно, мэм. Как и все люди, которым не положено иметь своего мнения, а положено только следовать тому, что им внушают другие, она уверила себя, что Ноэль и в самом деле вдова военного. Впрочем, она прекрасно знала правду, потому что наблюдала этот мгновенно возникший маленький роман в Кестреле; но по своему добросердечию и после туманных размышлений она легко вообразила себе свадебную церемонию, которая могла состояться, и страстно желала, чтобы и другие люди это вообразили. На ее взгляд, так было бы куда правильнее и естественнее, и к тому же "ее" ребенок получил бы законное право на существование. Спускаясь за чаем, она думала: "Прямо картинка они оба, вот что! Благослови, господь, его маленькое сердечко! А его красивая маленькая мать - тоже еще ребенок, вот и все, что тут можно сказать". Поглощенная созерцанием спящего младенца, Ноэль постояла еще несколько минут в детской, куда уже заглядывали сумерки; подняв глаза, она вдруг увидела в зеркале отражение темной фигуры отца, стоящего в дверях. Она слышала его тяжелое дыхание, словно подняться по лестнице оказалось ему не под силу; подойдя к кроватке, она положила на изголовье руку и повернулась к отцу. Он вошел и стал рядом с ней, молча глядя на ребенка. Она увидела, как отец осенил его крестным знамением и начал шептать молитву. Любовь к отцу и возмущение этим непрошеным заступничеством за ее ребенка так яростно боролись в сердце Ноэль, что она чуть не задохнулась и рада была, что в сумерках отец не видит выражения ее лица. Он взял ее руку и приложил к губам, все еще не произнося ни слова; а она, если бы даже шла речь о спасении ее жизни, все равно не могла бы заговорить. Потом он так же молча поцеловал ее в лоб; и вдруг Ноэль охватило страстное желание показать ему, как любит она ребенка и как гордится им. Она протянула палец и коснулась им ручки младенца. Малюсенькие кулачки вдруг разжались и, словно какая-то крохотная морская анемона, цепко охватили ее палец. Она услышала глубокий вздох отца и увидела, как он, быстро повернувшись, молча вышел из комнаты. А она стояла, едва дыша, не отнимая у ребенка пальца, который тот сжимал. ГЛАВА II Эдвард Пирсон испугался охватившего его чувства и, выйдя из утопающей в сумерках детской, тихо проскользнул в свою комнату и опустился на колени возле кровати, еще весь во власти того видения, которое только что предстало перед ним. Фигура юной мадонны в синем одеянии, нимб ее светлых волос; спящее дитя в мягкой полутьме; тишина, обожание, которыми, казалось, была наполнена белая комната! К нему пришло и другое видение из прошлого: его дитя - Ноэль - спит, на руках матери, а он стоит рядом, потрясенный, возносящий хвалу богу. Все прошло, стало потусторонним - все торжественно-прекрасное, что составляет красоту жизни, прошло и уступило место мучительной действительности. Ах! Жить только внутренним созерцанием и только восхищением божественной красотой, какое он только что испытал! Пока он стоял на коленях в своей узкой, похожей на монашескую келью комнате, будильник отстукивал минуты и вечерние сумерки сменялись темнотой. Но он все еще не поднимался с колен, как бы страшась вернуться к мирской повседневности, встретиться с ней лицом к лицу, услышать мирские толки, соприкоснуться со всем грубым, вульгарным, непристойным. Как защитить от этого свое дитя? Как охранить от всего этого ее жизнь, ее душу, которая вот-вот должна погрузиться в холодные, жестокие житейские волны?.. Но вот прозвучал гонг, и он спустился вниз. Эта семейная встреча, которой страшились все, была облегчена, как это часто случается в тяжелые минуты жизни, неожиданным появлением бельгийского художника. Получив приглашение заходить запросто, он воспользовался этим и часто бывал у них; но сегодня он был молчалив, его безбородое, худое лицо, на котором, казалось, остались только лоб и глаза, было таким скорбным, что все трое почувствовали себя свидетелями горя, быть может, более глубокого, чем их семейная беда. Во время обеда Лавенди молча смотрел на Ноэль. Он только сказал: - Теперь, я надеюсь, вы позволите мне написать вас? Она кивнула в знак согласия, и его лицо просветлело. Но и с приходом художника разговор не вязался: стоило ему и Пирсону углубиться в какой-нибудь спор, хотя бы даже об искусстве, как сразу начинало сказываться различие их взглядов. Пирсон никогда не мог преодолеть то смутное, необъяснимое раздражение, какое вызывал в нем этот человек, с несомненно высокими духовными запросами, которых он, однако, не мог понять. После обеда он извинился и ушел к себе. Вероятно, monsieur Лавенди будет приятнее общество его дочерей! Но Грэтиана тоже поднялась наверх. Она вспомнила слова Ноэль: "Уж лучше ему рассказать, чем другим". Для Нолли это был еще один случай сломать лед. - Мы так давно не встречались, mademoiselle, - сказал художник, когда они остались вдвоем. Ноэль сидела перед погасшим камином, протягивая к нему руки, словно там горел огонь. - Я уезжала. Ну как, будете вы писать мой портрет? - Хотелось бы, чтобы вы были в этом платье, mademoiselle, - вот так, как вы сейчас сидите и греетесь у огня жизни. - Но тут нет огня. - Да, огни быстро гаснут, mademoiselle. Не хотите ли зайти к нам и повидаться с моей женой? Она больна. - Сейчас? - удивленно спросила Ноэль. - Да, сейчас. Она серьезно больна. У меня никого здесь нет. Я пришел просить об этом вашу сестру; но вы приехали, и это даже лучше. Вы ей нравитесь. Ноэль встала. - Подождите одну минуту, - сказала она и поднялась наверх. Ребенок спал, рядом клевала носом старая нянька. Надев шубу и шапочку из серого кроличьего меха, она сбежала вниз в прихожую, где ждал ее художник; они вышли вместе. - Не знаю, виноват ли я, - сказал Лавенди, - но моя жена перестала быть мне настоящей женой с того времени, когда узнала, что у меня есть любовница и что я ей не настоящий муж. Ноэль в изумлении уставилась на его лицо, освещенное непонятной улыбкой. Да, - продолжал он, - отсюда вся ее трагедия! Но она ведь знала все, прежде чем я женился на ней. Я ничего не скрывал. Bon Dieu! {Боже правый! (франц.).} Она должна была знать. Почему женщины не могут принимать вещи такими, какие они есть? Моя любовница, mademoiselle, - это не существо из плоти и крови. Это мое искусство. Оно всегда было для меня главным в жизни. А жена никогда не мирилась с этим и не может примириться и сейчас. Я очень жалею ее. Но что поделаешь? Глупо было жениться на ней. Милая mademoiselle! Любое горе - ничто по сравнению с этим; оно дает себя знать днем и ночью, за обедом и за ужином, год за годом - горе двух людей, которым не надо было вступать в брак, потому что один из них любит слишком сильно и требует всего, а другой совсем не любит - нет, совсем теперь не любит и может дать очень мало... Любовь давно умерла. - А разве вы не можете расстаться? - удивленно спросила Ноэль. - Трудно расстаться с человеком, который до безумия любит тебя - не меньше, чем свои наркотики - да, она сейчас наркоманка. Невозможно оставить такого человека, если в душе есть хоть какая-то доля сострадания к нему. Да и что бы она делала? Мы перебиваемся с хлеба на воду в чужой стране, у нее нет здесь друзей, никого. Как же я могу оставить ее сейчас, когда идет война? Это все равно, как если бы два человека расстались друг с другом на необитаемом острове. Она убивает себя наркотиками, и я не могу спасти ее. - Бедная madame! - пробормотала Ноэль. - Бедный monsieur! Художник провел рукой по глазам. - Я не могу переломить себя, - сказал он приглушенным голосом. - И точно так же не может и она. Так мы и живем. Но когда-нибудь эта жизнь прекратится, для меня или для нее. В конце концов ей хуже, чем мне. Войдите, mademoiselle. Не говорите ей, что я собираюсь написать вас; вы ей потому и нравитесь, что отказались мне позировать. Ноэль поднималась по лестнице с каким-то страхом; она уже была здесь однажды и помнила этот тошнотворный запах наркотиков. На четвертом этаже они вошли в маленькую гостиную, стены ее были увешаны картинами и рисунками, а в одном углу высилась пирамида полотен. Мебели было мало - только старый красный диван, на котором сейчас сидел плотный человек в форме бельгийского солдата. Он сидел, поставив локти на колени и подперев кулаками щеки, поросшие щетиной. Рядом с ним на диване, баюкая куклу, устроилась маленькая девочка; она подняла голову и уставилась на Ноэль. У нее было странно привлекательное, бледное личико с острым подбородком и большими глазами - она теперь не отрывала их от этой неожиданно появившейся волшебницы, укутанной в серый кроличий мех. - А, Барра! Ты здесь! - воскликнул художник. - Mademoiselle, это monsieur Барра, мой друг по фронту. А это дочурка нашей хозяйки. Тоже маленькая беженка. Правда, Чика? Девочка неожиданно ответила ему сияющей улыбкой и тут же с прежней серьезностью принялась изучать гостью. Солдат, тяжело поднявшись с дивана, протянул Ноэль пухлую руку и печально, как бы с натугой, усмехнулся. - Садитесь, mademoiselle, - сказал Лавенди, пододвигая Ноэль стул. - Сейчас я приведу жену. - И он вышел через боковую дверь. Ноэль села, солдат принял прежнюю позу, а девочка снова принялась нянчить куклу, но ее большие глаза все еще были прикованы к гостье. Смущенная непривычной обстановкой, Ноэль не пыталась завязать разговор. Но тут вошли художник и его жена. Это была худая женщина в красном халате, со впалыми щеками, выступающими скулами и голодными глазами. Ее темные волосы были не убраны, она все время беспокойно теребила отворот халата. Женщина протянула руку Ноэль; ее выпуклые глаза влились в лицо гостьи, но она тут же отвела их, и веки ее затрепетали. - Здравствуйте, - сказала она по-английски. - Значит, Пьер опять привел вас ко мне. Я очень хорошо вас помню. Вы не хотите, чтобы он вас писал. Ah, que c'est drole! {Ах, как это смешно! (франц.).} Вы такая красивая, даже слишком. Hein, monsieur Барра {Что, мосье Барра (франц.).}, ведь верно - mademoiselle красива? Солдат снова невесело усмехнулся и продолжал разглядывать пол. - Генриетта, - сказал Лавенди, - сядь рядом с Никой, зачем ты стоишь? Садитесь, mademoiselle, прошу вас. - Я очень сожалею, что вы нездоровы, - сказала Ноэль и снова опустилась на стул. Художник стоял, прислонившись к стене, а жена смотрела на его высокую худую фигуру глазами, в которых были гнев и какое-то лукавство. - Мой муж великий художник, не правда ли? - сказала она, обращаясь к Ноэль. - Вы даже не можете себе представить, что способен сделать этот человек. И как он пишет - весь день! И всю ночь это не выходит у него из головы. Значит, вы не позволите ему писать себя? - Voyons, Henriette, - нетерпеливо сказал художник. - Causez d'autre chose {Послушай, Генриетта, поговори о другом (франц.).}. Его жена нервно затеребила складку на красном халате и посмотрела на него так, как смотрит на хозяина собака, которую только что оттрепали за уши. - Я здесь как пленница, mademoiselle. Я никогда не выхожу из дома. Так и живу день за днем - мой муж ведь все время пишет. Да и как я могу ходить одна под этим вашим серым небом, окруженная всей этой ненавистью, которую война запечатлела на каждом лице? Я предпочитаю сидеть в своей комнате. Мой муж уходит рисовать, его интересует каждое лицо, которое он видит, но только не то, что он видит каждый день. Да, я пленница. Monsieur Барра первый гость у нас за долгое время. Солдат поднял голову. - Prisonniere, madame? {Пленница, сударыня? (франц.).} A что сказали бы вы, если бы побывали там? - Он снова тяжело усмехнулся. - Мы пленники, вот кто! Что бы вы сказали, если бы побывали в другом плену - в окопах, где кругом рвутся снаряды, день и ночь ни минуты отдыха! Бум! Бум! Бум! О, эти окопы! Нет, там не так свободно, как вы думаете. - Всякий из нас в каком-то плену, - сказал с горечью Лавенди. - Даже mademoiselle, и маленькая Чика, и даже ее кукла. У всякого своя тюрьма, Барра. Monsieur Барра - тоже художник, mademoiselle. - Moi? {Я? (франц.).} - сказал Барра, подымая тяжелую волосатую руку. - Я рисую грязь, осветительные ракеты, остовы лошадей... Я рисую ямы, воронки и воронки, проволоку, проволоку и проволоку, и воду - бесконечную мутную отвратительную воду. Я рисую осколки и обнаженные людские души, и мертвые людские тела, и кошмары, кошмары - целые дни и целые ночи я рисую их мысленно, в голове! - Он вдруг замолчал и снова уставился на ковер, подперев щетинистые щеки кулаками. - У них души белы как снег, у les camarades {Товарищей (франц.).}, - добавил он вдруг очень громко. - Миллионы бельгийцев, англичан, французов, даже немцев - у всех белые души. Я рисую эти души! Ноэль бросило в дрожь, и она умоляюще посмотрела на Лавенди. - Барра - большой художник, - сказал он так, словно солдата здесь и не было, - но он был на фронте, и это подействовало ему на голову. То, что он говорит, - правда. Там нет ненависти. Ненависть - здесь, и все мы в плену у нее, mademoiselle; остерегайтесь ненавистников - это яд! Его жена протянула руку и коснулась плеча девочки. - А почему бы нам не ненавидеть? - спросила она. - Кто убил отца Чики? Кто разнес ее дом в куски? Кто выгнал ее в эту страшную Англию? Pardon, mademoiselle {Извините, барышня (франц.).}, но она действительно страшна. Ah, les Boches! {Ах, эти немцы! (франц.).} Если бы моя ненависть могла их уничтожить, их не осталось бы ни одного. Даже муж не сходил так с ума по своей живописи, когда мы жили дома. А здесь... - Она снова метнула взгляд на мужа, потом испуганно отвела глаза. Ноэль видела, что губы художника дрогнули. Больная женщина затрепетала. - Это мания, твоя живопись! - Она посмотрела на Ноэль с улыбкой. - Не хотите ли чаю, mademoiselle? Monsieur Барра, чашку чая? Солдат сказал хрипло: - Нет, madame; в траншеях у нас достаточно чая. Это нас утешает. Но когда мы выбираемся из траншей - давайте нам вина! Le