ом судебного пристава, который не мог допустить такое посягательство на величие закона, как осквернение одного из посвященных ему мест. В общем не будет преувеличением утверждать, что если сравнить пуритан, в смысле умения устраивать праздники (они ведь тогда проходили лишь первую стадию безрадостного бытия, а отцы их еще умели веселиться), с их потомками, даже столь далекими, как мы, это сравнение будет в их пользу. Их непосредственное потомство, поколение, следовавшее за первыми иммигрантами, отличалось самым черным оттенком пуританизма и так омрачило лик нации, что всех дальнейших лет не хватило на то, чтобы он мог проясниться. Нам еще предстоит вновь обучиться забытому искусству веселья. Картина рыночной площади, хотя здесь преобладали унылые серые, коричневые и черные тона одежды выселенцев из Англии, все же оживлялась некоторым разнообразием оттенков. Индейцы в размалеванных красной и желтой краской странных нарядах из искусно вышитых оленьих шкур, с ожерельями из раковин, украшенные перьями и вооруженные луками, стрелами и копьями с каменными наконечниками, стояли группой в стороне, и лица их выражали такую непоколебимую угрюмость, какой не могли достигнуть даже пуритане. Но какими странными ни казались эти дикари, все же не они были самыми дикими на празднике. Первенство, по справедливости, принадлежало матросам прибывшего из Караибского моря корабля, которые сошли на берег, чтобы посмотреть торжества в честь дня выборов. Это были отчаянные головорезы с опаленными солнцем лицами и огромными бородами; их широкие короткие штаны закреплялись на талии поясом с золотой, но грубо сделанной пряжкой, за которым всегда торчал длинный нож, а иногда и шпага. Из-под широкополых шляп, сплетенных из пальмовых листьев, сверкали глаза, которые даже при благодушном и веселом настроении их обладателя сохраняли зверское выражение. Без страха и совести они нарушали все правила приличия, которым подчинялись остальные; они курили табак под самым носом у судебного пристава, хотя каждая затяжка обошлась бы горожанину в целый шиллинг, и в свое удовольствие попивали вино и водку из карманных фляг, которые охотно предлагали глазевшей на них толпе. Подобные послабления замечательно характеризуют несовершенную мораль того века, который мы называем суровым: морякам прощали не только их выходки на берету, но и гораздо более отчаянные дела в их родной стихии. Моряка того времени сейчас признали бы пиратом. Нет никаких сомнений, что, например, матросы корабля, о котором идет речь, хотя их и нельзя было назвать худшими образцами этого класса, говоря современным языком, были виновны в подрыве торговли с Испанией, за что им пришлось бы поплатиться головой в нынешнем суде. Но море в те далекие времена вздымалось, бурлило и пенилось как ему хотелось, повинуясь только буйному ветру, и законы человека почти не имели силы на его просторах. Морской разбойник, при желании, мог бросить свой промысел и тотчас стать на берегу честным и набожным человеком, да и в самый разгар его удалой жизни никто не считал предосудительным вести с ним торговые дела или поддерживать знакомство. Поэтому пуританские старшины в черных плащах, накрахмаленных воротниках и остроконечных шляпах лишь снисходительно улыбались, замечая шумное и грубое поведение веселых моряков; а когда такой почтенный гражданин, как старый Роджер Чиллингуорс, появился на рыночной площади, дружески беседуя со шкипером сомнительного судна, это не вызвало ни удивления, ни осуждения. Пышно разодетый шкипер, несомненно, был самой заметной и самой блестящей фигурой в собравшейся толпе. Его одежда была украшена множеством лент, а шляпу, сверкавшую золотым галуном и окаймленную золотой цепочкой, увенчивало перо. На боку висела сабля, а на лбу горел сабельный шрам, который, судя по прическе шкипера, он скорее выставлял напоказ, чем скрывал. Житель колонии вряд ли посмел бы показаться на людях в таком наряде и с таким самоуверенным видом: судьи подвергли бы его суровому допросу и, наверно, присудили к штрафу или тюремному заключению, а может быть, и посадили в колодки. Что же касается шкипера, то для него этот наряд казался таким же естественным, как для рыбы - ее блестящая чешуя. Расставшись с лекарем и бесцельно шатаясь по площади, шкипер бристольского судна приблизился к тому месту, где стояла Гестер Прин, и, узнав ее, не преминул к ней обратиться. Как обычно, возле Гестер образовалось небольшое пустое пространство - нечто вроде волшебного круга, за черту которого никто не отваживался переступить, - хотя совсем рядом люди теснились, толкая друг друга локтями. Это было наглядным проявлением того нравственного одиночества, на которое алая буква обрекла эту женщину частью по ее собственной сдержанности, а частью - вследствие инстинктивной, хотя теперь уже не такой враждебной отчужденности людей. На этот раз такая отчужденность оказалась весьма кстати: она позволила Гестер и моряку поговорить без риска быть услышанными; а репутация Гестер Прин в глазах общества настолько изменилась, что даже самая уважаемая а городе за свое целомудренное поведение матрона не могла бы вести подобный разговор с меньшей опасностью стать предметом сплетен. - Знаете, миссис, - сказал моряк, - мне придется приказать помощнику, чтобы он приготовил еще одну койку, кроме заказанных вами! На этот раз нам не страшны ни цинга, ни морская болезнь. Вот только боюсь, как бы наш корабельный лекарь вместе с этим доктором не обкормили нас лекарствами да пилюлями, тем более что на борту у нас полно аптечной дряни, которую я выменял на испанском судне. - О чем вы говорите? - спросила Гестер, которая была поражена, но постаралась скрыть свое волнение. - Вы берете еще одного пассажира? - Неужто вы не знаете, - воскликнул шкипер, - что здешний врач... Чиллингуорс, что ли, его звать... намерен тоже плыть с нами? Да вы должны знать об этом: он сказал мне, что едет вместе с вами, что он близкий друг того джентльмена, о котором вы говорили... того, которого преследуют постные пуританские заправилы! - Они действительно хорошо знакомы, - ответила Гестер внешне спокойно, но с великим смятением в душе. - Они долго жили вместе. На этом и закончился разговор между моряком и Гестер. И в то же мгновение она увидела самого старого Роджера Чиллингуорса, который стоял на другом конце рыночной площади. Он улыбался ей, и эта улыбка через всю широкую, заполненную народом площадь, сквозь все разговоры и смех, сквозь все мысли, настроения и интересы множества людей была понятна Гестер во всем своем тайном и зловещем значении. ГЛАВА XXII. ШЕСТВИЕ Прежде чем Гестер Прин успела собраться с мыслями и решить, что следует предпринять при этом новом и тревожном обороте дел, послышались звуки приближавшейся военной музыки. Они возвещали о том, что торжественная процессия судей и именитых граждан двинулась к молитвенному дому, где по давно установившемуся обычаю преподобный мистер Димсдейл должен был произнести проповедь в честь дня выборов. Вскоре из-за угла показалась голова шествия, вступившего на площадь медленно и в стройном порядке. Впереди шел оркестр. Он состоял из различных инструментов, возможно не совсем подходивших друг к другу; да и играли на них без большого умения. Все же его музыка достигала главной цели, ради которой барабан и рожок обращаются к толпе: их звуки придавали более возвышенный, более героический оттенок сцене, разыгрывавшейся на глазах у зрителей. Маленькая Перл сначала захлопала в ладоши, но затем вдруг присмирела, на мгновение утратив ту неугомонность, которая владела ею все утро; с широко открытыми глазами она, подобно парящей чайке, как бы поднималась на волнах нарастающих звуков. Однако прежнее настроение снова вернулось к ней, когда она увидела игру солнечного света на оружии и блестящих доспехах военных, которые шли вслед за музыкантами, образуя почетный эскорт процессии. Этот отряд солдат, - который до сих пор сохранился как военная единица и марширует из прошлых веков, увенчанный древней и честной славой, - состоял не из наемников. Его ряды пополнялись гражданами, испытывавшими призвание к ратному делу и жаждавшими учредить нечто вроде специального учебного заведения, где, наподобие рыцарей-храмовников, они могли бы изучать военную науку и - насколько это возможно путем упражнений в мирной обстановке - также и практику войны. О том, какое высокое уважение в те годы питали к военным, свидетельствовала горделивая осанка каждого из членов этого отряда. Некоторые из них, подлинные участники сражений в Нидерландах или в других частях Европы, честно завоевали право носить звание и мундир солдата. Весь отряд, закованный в сверкающую сталь, в блестящих шлемах с развевающимися плюмажами, производил то яркое впечатление, с которым не может сравниться зрелище современного парада. Но гражданские чиновники, которые следовали непосредственно за воинским эскортом, еще более заслуживали внимания вдумчивого наблюдателя. Даже внешние их манеры были отмечены такой величественностью, что надменный шаг воинов казался грубым и почти смешным. Это был век, когда то, что мы называем талантом, ценили значительно меньше, чем сейчас, а уравновешенность и достоинства характера - гораздо больше. В те времена люди обладали, по праву наследования, потребностью кого-либо почитать, которая если и свойственна еще их потомкам, то в гораздо меньшей степени и весьма слабо проявляется при выборах общественных деятелей и при их оценке. Эта перемена может быть и к добру и не к добру, а вернее - она и хороша и плоха. В те далекие дни поселенец, прибыв из Англии на эти дикие берега, оставил позади короля, дворян и все внушительные звания; однако, сохранив стремление и потребность к благоговейному уважению, он перенес его на седины и почтенное чело старости, на испытанную честность, на трезвую мудрость и тяжелый житейский опыт, то есть на те суровые и существенные качества, которые связаны с мыслью о постоянстве и называются порядочностью. Поэтому первые государственные деятели - Брэдстрит, Эндикот, Дадли, Беллингхем и их товарищи, которые раньше других были облечены властью по воле народа, отличались тяжеловесным здравомыслием, но не блистали ярким умом. Они обладали силой воли и уверенностью в себе и, в трудные или опасные для страны дни стояли несокрушимо, как утесы, о которые разбивается бурный прибой. Эти свойства характера были ясно выражены в крупных чертах лица и могучем телосложении выборных судей колонии. Что же касается естественной властности их манер, то отчизне нечего было бы стыдиться, увидев этих выдающихся людей истинной демократии среди членов палаты лордов или в составе тайного совета при монархе. Следом за судьями шел талантливый молодой богослов, от которого сегодня ожидали проповеди в честь ежегодного события. В те времена люди его профессии чаще проявляли свою одаренность, чем участники политической жизни, ибо - оставляя в стороне высшую побудительную причину - сама почтительность толпы, доходившая до благоговения, уже была стимулом, вдохновлявшим священников на высшее напряжение своих духовных сил. Даже политическая власть, как показывает пример Инкриса Мэзера, не была недосягаемой для способного пастыря. Однако тем, кто видел, как мистер Димсдейл шел теперь в рядах процессии, казалось, что, ступив на берег Новой Англии, он никогда не проявлял такой энергии в походке и осанке, как сейчас. Его шаг был тверд, стан выпрямлен, а рука не покоилась зловеще на сердце. Все же если бы на священника взглянули более внимательно, то могли бы заметить, что эта энергия проистекала не от бодрости тела. Ее источником была бодрость духа, которую он обрел с помощью ангелов. А может быть, ее породило то могучее сердечное лекарство, которое готовится только в горниле серьезного и долгого раздумья. Или, возможно, на его чувствительную натуру благотворно действовали громкие и пронзительные звуки музыки, которые, поднимаясь ввысь, вздымали его на своих волнах. Однако мистер Димсдейл смотрел перед собой таким отрешенным взглядом, что можно было усомниться даже в том, слышит ли он вообще эту музыку. Его тело двигалось вперед с необычной энергией. Но где был его разум? Од был далеко, и глубоко погружен в себя, ибо производил смотр тем величественным мыслям, которые готовился поведать. Поэтому пастор ничего не видел, ничего не слышал, ничего не замечал из того, что творилось вокруг него; только дух поддерживал слабое тело и нес, не чувствуя тяжести и превращая его в такой же дух, как он сам. Люди большого ума, но болезненные и слабые, обладают этой способностью к мгновенному и могучему напряжению: они вкладывают в него всю жизненную силу многих дней, а потом столько же дней лежат в изнеможении. Гестер Прин, не сводившая глаз с пастора, почувствовала, что ею овладевает мрачное предчувствие. Она сама не могла бы объяснить его причину, но видела, что пастор теперь бесконечно далек, недосягаем для нее. А ведь ей нужен был лишь один его взгляд! Она вспоминала темный лес с маленькой уединенной лощиной любви и страданий, заросший мхом ствол дерева, на котором они сидели рука об руку, их печальные и страстные речи, сливавшиеся с меланхоличным журчанием ручья. Как хорошо они тогда понимали друг друга! И это тот самый человек? Она с трудом узнавала его! Он, гордо прошедший мимо под громкие звуки музыки вслед за почтенными и именитыми гражданами; он, такой далекий и недоступный, особенно теперь, когда между ними была вереница чуждых ей мыслей, волновавших его! Она с тоской поняла, что все было миражем и что, как бы она о том ни мечтала, между ней и священником не могло быть настоящей душевной близости. И так много от женщины было в Гестер, что она не могла простить пастору, - особенно в эту минуту, когда тяжелая поступь их судьбы слышалась ближе, и ближе, и ближе, - что он ушел из их общего мира, в то время как она ощупью брела во тьме, протягивая холодные руки и не находя друга. Перл, по-видимому, заметила волнение матери или сама почувствовала ту отчужденность и неприкосновенность, которые окружали священника. Когда процессия проходила мимо, девочка не могла устоять на месте и трепетала, как птица перед полетом. Когда все прошли, она подняла глаза на Гестер. - Мама, - сказала она, - это был тот же самый священник, который поцеловал меня в лесу у ручья? - Тише, моя дорогая Перл! - зашептала мать. - На рыночной площади не место говорить о том, что случилось с нами в лесу. - Мне кажется, это не он; этот человек показался мне очень странным, - продолжала девочка. - Не то я подбежала бы к нему и попросила поцеловать меня сейчас на глазах у всех, как он это сделал в темном старом лесу. Что ответил бы священник, мама? Прижал бы руку к сердцу, рассердился и прогнал меня? - Он ответил бы тебе, - сказала мать, - что теперь не время целоваться и что поцелуи не раздают на рыночной площади. Счастье твое, глупышка, что ты не заговорила с ним! Такое же впечатление, но с несколько иным оттенком, произвел мистер Димсдейл на особу, чьи странности - или, лучше сказать, чье безумие - позволили ей сделать то, на что решились бы немногие жители города: на глазах у всего народа она заговорила с носительницей алой буквы. Это была миссис Хиббинс, одетая в великолепное платье из дорогого бархата с тройными брыжами и вышитым корсажем; опираясь на трость с золотым набалдашником, она пришла посмотреть на торжественное шествие. Поскольку престарелая леди была известна (эта известность впоследствии стоила ей жизни) своим непременным участием во всех деяниях черной магии, процветавшей в то время, толпа расступилась перед ней, боясь, казалось, даже прикосновения к ее платью, словно в его пышных складках таилась чума. Когда ее увидели рядом с Гестер Прин, - как ни благосклонно смотрели многие на последнюю, - ужас, внушаемый миссис Хиббинс, удвоился, и все отхлынули с той части площади, где стояли эти две женщины. - Нет, вы только подумайте! - доверительно зашептала старуха. - Такой благочестивый человек! Люди считают его святым, и, должна признаться, он действительно похож на святого! Разве можно подумать, глядя на него, когда он идет в рядах процессии, что лишь недавно он отправился из своего кабинета, - наверно, вспоминая какой-нибудь древнееврейский библейский текст, - на прогулку в лес. Ха-ха! Мы-то знаем, что это означает, Гестер Прин! Но, честно говоря, я не уверена, что это тот самый человек. Многих почтенных прихожан, идущих сейчас за музыкантами, видела я, когда они плясали со мной под скрипку, на которой играл сама знаешь кто, а рука об руку с нами кружился индейский колдун или лапландский шаман! Этим не удивишь женщину, которая знает свет. Но священник! Ты уверена, Гестер, что он тот самый человек, который встретился с тобой на лесной тропинке? - Сударыня, я не понимаю, о чем вы говорите, - ответила Гестер Прин, видя, что миссис Хиббинс не в своем уме, но все же смущенная и напуганная ее уверенностью в существовании связи между многими людьми (в том числе и ею самой) и дьяволом. - Мне не подобает непочтительно отзываться о таком ученом и набожном проповеднике слова божьего, как преподобный мистер Димсдейл! - Стыдно, милая, стыдно! - закричала старуха, грозя Гестер пальцем. - Неужели ты думаешь, что я, так часто бывая в лесу, не знаю о том, кто еще ходит туда? Я все знаю, хотя ни одного лепестка из венков, в которых они пляшут, не остается в их волосах! Я знаю и тебя, Гестер, ибо ты носишь клеймо. Оно видно при солнечном свете, а в темноте горит ярким пламенем. Ты носишь его открыто, поэтому незачем говорить о тебе. Но священник! Позволь мне шепнуть тебе на ушко! Когда Черный человек замечает, что его слуга, который скрепил с ним договор подписью и печатью, стыдится своей связи с ним, как стыдится мистер Димсдейл, он устраивает так, что клеймо само предстает перед глазами всего мира при дневном свете! Ты знаешь, что священник прикрывает рукой, которую он всегда держит на сердце? А, Гестер Прин? - Что, добрая миссис Хиббинс? - с жадным любопытством спросила маленькая Перл. - Ты видела? - Это неважно, дорогая! - ответила миссис Хиббинс, низко приседая перед Перл. - Ты сама увидишь не сегодня, так завтра. Говорят, дитя, что твой отец - князь воздуха! Полетишь ли ты со мной как-нибудь ночью навестить своего отца? Тогда ты узнаешь, почему священник держит руку на сердце! С пронзительным смехом, огласившим всю рыночную площадь, жуткая старуха удалилась. К этому времени в церкви закончилось предварительное моление, и послышался голос преподобного мистера Димсдейла, начавшего свою проповедь. Непреодолимое влечение заставило Гестер подойти ближе. Но так как в церкви и без нее было полно народу, она остановилась у помоста с позорным столбом. Отсюда можно было услышать всю проповедь; правда, слова были неясны, но своеобразный, богатый оттенками, журчащий и льющийся голос священника доносился отчетливо. Этот голос сам по себе был богатейшим даром, и слушатель, даже не понимая языка проповедника, все же бывал захвачен тембром и ритмом. Подобно всякой музыке, он дышал страстью и пафосом, чувствами высокими и нежными. Это был родной язык для человеческого сердца, где бы оно ни было воспитано. Гестер Прин так жадно внимала этим звукам, хотя и заглушенным церковными стенами, и так была полна ответного чувства, что сама проповедь, независимо от слов, которых она не различала, все время была ей понятна. Возможно даже, что если бы слова были слышны более отчетливо, они могли бы явиться только преградой, мешающей духовному восприятию. Звуки, которые она ловила, то понижались, как будто это стихал ветер, ложась на покой, то повышались, сладостные и мощные, пока не окутали ее атмосферой благоговейного и торжественного величия. И все же, несмотря на стихийную силу, которую иногда приобретал этот голос, в нем все время таилась невыразимая грусть. Громок он был или тих, был ли то шепот или вопль страждущего человечества, - он будил чувство в каждом сердце! Временами можно было уловить только эту глубокую ноту отчаяния, подобную вздоху в безмолвной тишине. Но даже когда голос священника становился твердым и властным, когда он неудержимо устремлялся ввысь, когда он достигал наибольшей широты и мощи, наполняя церковь так, что, казалось, готов был прорваться сквозь толстые стены и рассеяться в воздухе, - даже тогда, если внимательно прислушаться, можно было уловить тот же мучительный стон. Что же это было? Это был вопль человеческой души, удрученной горем, быть может виновной, раскрывающей тайну своей тоски - своего греха или горя - перед великой душой человечества, каждым словом и звуком молящей об участии или прощении - и не напрасно! Именно эти глубокие, едва уловимые ноты в голосе священника и придавали ему такую могучую власть над людьми. Неподвижно, как статуя, стояла Гестер у подножья эшафота. Если бы голос священника и не удерживал ее там, все равно какая-то магическая сила приковывала ее к месту, где она перенесла первые часы своего позора. В ней жило какое-то ощущение - слишком неопределенное, чтобы назвать его мыслью, но непрерывно сверлившее мозг, - что вся орбита ее жизни - и прежней и дальнейшей - связана с этим местом, которое одно придает ей единство. Тем временем маленькая Перл отошла от матери и развлекалась по-своему на рыночной площади. Мелькая светлым, игривым лучом, она оживляла мрачную толпу, подобно тому как птичка с ярким оперением, то скрываясь в гуще темной листвы, то появляясь из нее, освещает все дерево. Ее быстрые движения были то плавны, то порывисты и причудливы. Они указывали на непоседливую живость натуры, а сегодня девочка была особенно неутомима; она то поднималась на цыпочки, то приплясывала, ибо тревога матери заражала ее. Как только что-нибудь возбуждало ее всегда живое, но мимолетное любопытство, она, можно сказать, летела к занимавшему ее человеку или вещи и немедленно овладевала ими как своей собственностью, но даже при этом ни на минуту не допускала хотя бы малейшего притязания на свои чувства. Пуритане глядели на нее и если улыбались, то все же были склонны считать ее дьявольским отродьем: уж слишком она была хороша, слишком необычна - ее сиявшая и сверкавшая маленькая фигурка, слишком неожиданны - ее поступки. Она подбежала к дикарю индейцу, заглянула ему прямо в лицо, и он почувствовал, что перед ним натура еще более дикая, чем он сам. Затем, смелая от природы, - хотя умевшая быть и сдержанной, - она влетела в толпу матросов, загорелых дикарей океана, подобно тому как индейцы были дикарями суши. Смуглолицые моряки не отрывали удивленных и восхищенных глаз от Перл; им казалось, будто эта девочка соткана из брызг пены, а душа ее сотворена из того блеска, которым море сверкает за кормой по ночам. Один из этих мореходов - шкипер, который разговаривал с Гестер Прин, - был так восхищен наружностью Перл, что попытался поймать ее и поцеловать. Убедившись, что дотронуться до нее так же трудно, как поймать на лету колибри, он снял с шляпы золотую цепочку и бросил девочке. Перл тотчас же так искусно расположила ее на шее и груди, что цепочка вдруг сделалась ее неотъемлемой принадлежностью и потом уже трудно было представить себе девочку без этого украшения. - Та женщина с алой буквой твоя мать? - спросил моряк. - Ты можешь передать ей несколько слов от меня? - Если эти слова понравятся мне, передам, - ответила Перл. - Тогда скажи ей, - продолжал он, - что я снова разговаривал с этим угрюмым кривобоким стариком врачом; он берется сам привести на корабль своего приятеля, джентльмена, о котором она хлопочет. Так пусть твоя мать позаботится только о себе и о тебе. Ты передашь ей это, маленькая колдунья? - Миссис Хиббинс сказала, что мой папа - князь воздуха! - крикнула Перл с недоброй улыбкой. - Если ты будешь называть меня таким гадким именем, я расскажу ему про тебя, и он нашлет бурю на твой корабль! Девочка зигзагами пробралась через площадь и, вернувшись к матери, передала ей слова моряка. Твердый, спокойный, закаленный в страданиях дух Гестер, наконец, почти изнемог, ибо она увидела перед собой темный и мрачный лик неизбежного рока, который в тот самый день, когда, казалось, священник и Гестер нашли выход из тупика бедствий, с жестокой улыбкой встал на их пути. Потрясенная ужасным сообщением шкипера, не зная на что решиться, она изнывала еще и от другой пытки. На праздник явилось много народу из ближней округи: до этих людей доходили ложные и преувеличенные слухи о страшной алой букве, но они никогда не видели ее своими глазами. Исчерпав все другие забавы, они теперь грубо и назойливо толпились вокруг Гестер Прин, однако при всей своей беззастенчивости все же держались на расстоянии нескольких шагов. Так они стояли, удерживаемые центробежной силой боязни, которую внушал всем таинственный знак. Матросы, заметив толпу зрителей и узнав о значении алой буквы, тоже подошли ближе, просунув в круг загорелые разбойничьи лица. Даже на индейцев пала холодная тень любопытства белых, и, проскользнув в толпу, они уставились своими змеиными черными глазами на грудь Гестер, вероятно принимая ту, которая носила такое чудесно вышитое украшение, за особу, занимавшую важное положение среди своего народа. Наконец и жители города от нечего делать (их собственный интерес к этой старой истории отчасти пробудился вновь при виде любопытства посторонних) тоже присоединились к толпе, причиняя Гестер своими равнодушными, давно привычными взглядами, пожалуй, больше мучений, чем все остальные. Гестер узнавала в толпе тех самых женщин, которые семь лет назад ожидали ее выхода из дверей тюрьмы; не было лишь одной, самой молодой и единственной сострадательной: Гестер сама сшила для нее саван. Как странно, что именно в этот последний час, когда она уже готова была сбросить с себя горящую букву, та внезапно стала предметом особенного внимания и поэтому терзала ей грудь не менее мучительно, чем в тот день, когда она впервые надела ее. А пока Гестер стояла в этом магическом кругу позора, на который, казалось, навсегда обрек ее коварный приговор, замечательный проповедник взирал с высоты священной кафедры на своих слушателей, чьи самые сокровенные думы подчинялись его власти. Священнослужитель во храме! Женщина с алой буквой на рыночной площади! Чье воображение осмелилось бы предположить, что на них было одинаковое жгучее клеймо! ГЛАВА ХХIII. ТАЙНА АЛОЙ БУКВЫ Проникновенный голос, звуки которого возносили души слушателей, как вздымающиеся морские волны, наконец умолк. На миг воцарилось молчание, такое глубокое, словно толпа услышала вещания прорицателя. Затем послышался шепот и заглушенный гул, как будто люди освободились из-под власти высоких чар, перенесших их в область чужого духа, и пришли в себя, все еще исполненные чувства благоговейного страха. А через минуту толпа хлынула из дверей церкви. Теперь, когда все закончилось, людям нужен был иной воздух, более подходящий для того, чтобы поддерживать бренное земное существование, к которому они вновь возвратились, чем та атмосфера, которую проповедник превратил в пламенные слова и напоил богатым ароматом своей мысли. На свежем воздухе восторг толпы разрядился общим говором. Рыночная площадь и улица от края до края буквально кипели похвалами священнику. Его слушатели не могли успокоиться, пока не поделились друг с другом тем, что каждый из них чувствовал лучше, чем был в состоянии высказать. По общему мнению, никогда еще ни один человек не говорил так мудро, так возвышенно и так благочестиво, как мистер Димсдейл, и никогда еще более вдохновенные слова не слетали с человеческих уст. Влияние этого вдохновения было очевидно: оно осеняло его, нисходило на него, охватывало его всего, заставляя забывать о той написанной проповеди, что лежала перед ним, и внушая ему мысли, должно быть не менее удивительные для него самого, чем для его слушателей. Он говорил о союзе божества с христианскими общинами, особенно с общинами Новой Англии, которые ее обитатели основывали здесь, в пустыне. И когда он заканчивал проповедь, им овладел дух пророчества с не меньшей силой, чем он овладевал древними пророками Израиля, с той разницей, что еврейские провидцы возвещали суд над своей отчизной и ее гибель, он же предсказывал высокую и славную судьбу нации, только что созданной богом. Но и в этих торжественных словах и во всей его проповеди слышался глубоко печальный пафос; его можно было истолковать только как естественную грусть человека, который вскоре покинет этот мир. Да, священник, которого они так любили и который так любил их, что не мог вознестись на небо без вздоха сожаления, предчувствовал свою безвременную кончину и вскоре должен был покинуть своих скорбящих прихожан! Эта мысль о скорой смерти придавала особую силу впечатлению, производимому проповедником; казалось, ангел, воспаряя в небеса, потряс на мгновение светлыми крылами, одновременно даруя и тень и блеск, и обронил ливень золотых истин. Так преподобный мистер Димсдейл, подобно большинству людей из самых различных слоев общества, - хотя они обычно сознают это слишком поздно, когда все уже позади, - вступил в новый период жизни, более блистательный и наполненный торжеством, чем все пройденные в прошлом и возможные в будущем. В эту минуту он достиг высочайшей вершины гордого превосходства над людьми, на которую дар глубокого ума, обильные знания, убедительное красноречие и слава безупречной святости могли вознести священника ранних дней Новой Англии, когда духовный сан сам по себе был достаточно высоким пьедесталом. В таком положении находился пастор, когда он склонял голову к подушкам кафедры, заканчивая проповедь в честь дня выборов. А Гестер Прин в это же время стояла у помоста с позорным столбом, и алая буква горела у нее на груди! Вновь загремела музыка, и послышались мерные шаги воинского отряда, выходившего из дверей церкви. Отсюда процессии предстояло проследовать в ратушу, где торжественный банкет должен был завершить все церемонии дня. И вновь шествие почтенных и величественных старцев, во главе с губернатором, судьями, священнослужителями и всеми именитыми и известными людьми, двинулось по широкому проходу, образованному почтительно расступавшейся толпой. Когда они вступили на рыночную площадь, их появление было встречено громкими приветственными возгласами. Хотя громогласность этих возгласов усиливалась детской преданностью, которой тот век награждал своих правителей, однако здесь не мог не сказаться неудержимый взрыв энтузиазма, возбужденный высоким красноречием, все еще звеневшим в ушах слушателей. Каждый ощущал в себе какой-то порыв и улавливал его в соседе. В церкви этот порыв еще сдерживался, но под открытым небом он рвался вверх. Здесь было достаточно человеческих существ и достаточно разгоряченных и созвучных чувств, чтобы издать крик более внушительный, чем органные ноты бури, или гром, или рев моря, - могучий глас всеобщего восторга, который сливал воедино все сердца и все голоса. Никогда еще с земли Новой Англии не возносился подобный возглас! Никогда еще. на земле Новой Англии не стоял человек, чтимый своими согражданами так, как этот проповедник! А как же сам священник? Не сверкали ли в воздухе частицы нимба вокруг его головы? Неужели шаги его еще оставляли след в земной пыли, когда он, столь вознесенный устремлением своего духа и столь обожествляемый почитателями, шел вместе с процессией? Ряды воинов и отцов города проходили по площади, и взоры всех устремились туда, где среди других шествовал священник. Но по мере того как стоявшие в толпе успевали одни за другими разглядеть его, восторженный крик замирал, сменяясь шепотом. Каким слабым и бледным качался он в час своего триумфа! Энергия, нет, скорее вдохновение, которое черпало свою силу в небесах и поддерживало его, пока он не передал священную весть, теперь, так достойно выполнив свою задачу, покинуло его. Жар, еще недавно пылавший на его щеках, угас, как безвозвратно гаснет пламя среди остывающего пепла. Глядя на его мертвенно-бледное лицо, трудно было поверить, что это лицо живого человека; видя, с каким трудом он передвигал ноги, едва не падая, трудно было поверить, что это человек, в котором еще теплится жизнь! Его духовный собрат, преподобный Джон Уилсон, заметив состояние, в котором находился мистер Димсдейл, после того как прилив вдохновения и энергии покинул его, поспешил к нему на помощь. Священник неверным жестом, ко решительно отклонил руку старика. Он все еще шел вперед, если можно так сказать о его движениях, больше напоминавших первые неуверенные шаги ребенка, которого манят вперед протянутые руки матери. Пройдя еще немного, он поравнялся с тем памятным ему, потемневшим от ненастья помостом, где много лет назад - лет, полных горьких страданий, - Гестер Прин выдерживала презрительные взоры толпы. И снова Гестер стояла там, держа за руку маленькую Перл! И алая буква сверкала у нее на груди! Музыка все еще играла величественный и веселый марш, под звуки которого двигалась процессия, но священник остановился. Эти звуки звали его вперед, вперед на праздник! Но он стоял неподвижно. Уже несколько минут Беллингхем с тревогой следил за ним. Покинув свое место в процессии, он приблизился, чтобы помочь мистеру Димсдейлу, который, казалось, вот-вот упадет. Однако что-то во взгляде священника остановило судью, хотя он нелегко поддавался смутным токам, передающимся от одного человека к другому. Толпа между тем продолжала смотреть на священника с благоговением и трепетом. Эта земная слабость казалась ей лишь новым выражением его духовной силы, и никто не был бы поражен, если бы такой святой человек на глазах у всех вознесся ввысь, становясь все прозрачнее и светлее, пока, наконец, не слился бы с сиянием неба. Пастор повернулся к помосту и простер руки. - Гестер, - сказал он, - подойди сюда! Подойди, моя маленькая Перл! В его взоре, устремленном на них, было что-то страдальческое и вместе с тем что-то нежное и странно торжествующее. Девочка, всегда легкая, как птичка, подбежала к нему и обхватила руками его колени. Гестер Прин - медленно, словно побуждаемая неизбежным роком. которому не могла противиться даже ее сильная воля, сделала несколько шагов и остановилась. В то же мгновение старый Роджер Чиллингуорс, видя, что жертва готова ускользнуть из его рук, протиснулся сквозь толпу, а может быть, поднялся из преисподней, - настолько мрачным, тревожным и злобным был его взгляд! Собрав все свои силы, старик бросился вперед и схватил священника за руку. - Остановись, безумный! Что ты делаешь? - зашептал он. - Удали эту женщину! Прогони ребенка! Все еще уладится! Не губи своей славы, сохрани свою честь перед смертью! Я еще могу спасти тебя! Неужели ты хочешь навлечь позор на свой священный сан? - А, искуситель! Ты опоздал! - ответил священник, глядя на него со страхом и все же не отводя глаз. - Ты потерял власть надо мной! Милосердие божие спасет меня! Он снова простер руку к женщине с алой буквой на груди. - Гестер Прин, - воскликнул он, и в его голосе звучала глубокая искренность, - именем всеблагого и всемогущего, дарующего мне в последние минуты силы искупить мой тяжкий грех, семь лет тяготевший надо мной, заклинаю тебя подойти сюда и помочь мне! Поделись со мной своей силой, Гестер, но пусть ею руководит воля, которую мне ниспослал господь! Этот жалкий, обиженный человек противится моему намерению всей силой - всей своей силой и силой дьявола! Подойди ко мне, Гестер! Помоги мне взойти на помост! Толпа пришла в смятение. Сановники и старейшины, стоявшие ближе других к священнику, были захвачены врасплох; их так потрясла происходившая на их глазах сцена, что они не могли ни принять напрашивавшееся объяснение, ни придумать иное и оставались безмолвными и бездеятельными свидетелями правосудия, которое готовилось свершить провидение. Они видели, как священник, опираясь на плечо Гестер и поддерживаемый ее рукою, приблизился к помосту и с помощью женщины поднялся по его ступеням, все еще держа в своей руке ручку рожденного в грехе ребенка. Старый Роджер Чиллингуорс последовал за ними, как человек, неразрывно связанный с этой драмой греха и горя и поэтому имевший право присутствовать при ее финале. - Во всем мире, - сказал он, мрачно глядя на священника, - не существует такого тайника ни на вершинах гор, ни в недрах земли, где ты мог бы скрыться от меня, кроме этого эшафота! - И я благодарю бога за то, что он привел меня сюда! - ответил священник. И хотя он весь дрожал и смотрел на Гестер с сомнением и тревогой во взоре, на губах его играла легкая улыбка. - Разве это не лучше, - прошептал он, - чем то, о чем мы мечтали в лесу? - Не знаю! Не знаю! - быстро ответила она. - Лучше? Так мы, наверно, оба умрем, и маленькая Перл умрет вместе с нами. - Ты и Перл должны ждать веленья божьего, - сказал священник, - а господь милосерд! Теперь дай мне выполнить его святую волю, которую он мне открыл. Ибо час мой пробил, Гестер! Я должен поспешить и принять свой позор на себя! Опираясь на Гестер Прин и держа за руку маленькую Перл, преподобный мистер Димсдейл обратился к уважаемым и почтенным правителям, к благочестивым священникам - своим собратьям, к народу, чье великое сердце, хотя и сжималось от ужаса, все же было полно горячего сочувствия, словно уже знало, что сейчас перед ним раскроется глубокая тайна жизни, исполненной греха, но также - страданий и раскаяния. Солнце, едва перейдя за полдень, ярко освещало священника, придавая четкость его фигуре, когда он, отделяясь от всего земного, предавал себя в руки вечного судии. - Народ Новой Англии, - воскликнул он, и голос его взлетел ввысь, высокий, торжественный и величественный, хотя в нем слышался трепет, а иногда стон, прорывавшийся из бездонной глубины раскаяния и тоски, - народ, любивший меня! Ты, считавший меня праведником, взгляни на меня - величайшего грешника на земле! Наконец, наконец я стою на том месте, где должен был стоять семь лет назад вместе с женщиной, рука которой помогла мне взойти сюда и в эту страшную минуту удерживает меня от падения! Взгляните, вот алая буква, которую носит Гестер! Вы все содрогались при виде ее! Куда бы Гестер ни шла, сгибаясь под бременем этой страшной ноши, куда бы она ни обращалась в надежде найти покой, везде зловеще светилась алая буква, сея страх и отвращение. Но среди вас стоял человек, тоже с клеймом позора на груди, и вы не содрогались. В это мгновение могло показаться, что священник уже не сможет раскрыть тайну до конца. Но он поборол свою телесную слабость и духовное изнеможение, которое грозило им овладеть. Он отстранил руку помощи и шагнул вперед, став перед женщиной и ребенком. - На этом человеке клеймо! - настойчиво и страстно продолжал священник, ибо он стремился высказать все. - Взор божий видел его! Ангелы всегда указывали на него! Дьявол знал о нем и постоянно растравлял его прикосновением своего палящего перста! Но человек этот искусно скрывал свое клеймо от людей; он ходил среди вас, печальный, потому, считали вы, что ему, такому чистому, не место в грешном мире! Он был грустен, и вы думали, что он тоскует по своим родным небесам! Теперь, в свой смертный час, он предстает перед вами! 0л просит вас снова взглянуть на алую букву Гестер! Он говорит вам, что, несм