ня пути. Но скажите честно, - добавил он, повернувшись к Малвину, поскольку не хотел доверяться только собственным чувствам, - будь вы на моем месте, оставили бы вы меня одного, пока во мне еще теплится жизнь? - Тому уже двадцать лет, - со вздохом проговорил Роджер Малвин, потому как в глубине души сознавал, насколько несхожи эти два случая, - тому уже двадцать лет, как я бежал с одним добрым другом из индейского плена в окрестностях Монреаля. Много дней мы пробирались сквозь леса, пока, в конце концов, сломленный голодом и усталостью, мой товарищ не лег на землю и стал упрашивать оставить его, ибо знал, что если я задержусь, мы оба погибнем. И тогда, надеясь, что смогу привести помощь, я нагреб ему под голову сухих листьев и поспешил прочь... - И вы поспели в срок? - спросил Ройбен, ухватившись за слова Малвина, как будто они могли послужить залогом его собственного успеха. - Успел, - ответил тот. - Еще до захода солнца мне посчастливилось наткнуться на лагерь охотников и я проводил их к тому месту, где мой товарищ ожидал смерти. Так что сейчас он жив-здоров и хозяйничает на своей ферме далеко от границы, тогда как я лежу раненый в сердце этой дикой глуши... Этому примеру, призванному повлиять на решение Ройбена, помогла, неведомо для него самого, скрытая сила многих других мотивов. Роджер Малвин видел, что дело уже почти выиграно. - А теперь ступай, сынок, - сказал он, - и да хранит тебя Бог! Если встретишь подмогу, не возвращайся с ними - раны и усталость уже без того повредили твоему здоровью - но пошли на поиски пару человек, без кого можно обойтись. И поверь мне, Ройбен, на сердце у меня будет становиться легче с каждым шагом, приближающим тебя к дому. - Но в то время как он говорил, его лицо и голос все же предательски дрогнули, ибо, в конце концов, это страшная участь - ждать смерти в пустынных дебрях, когда на много миль вокруг нет ни живой души. Ройбен Борн, лишь наполовину убежденный, что поступает правильно, поднялся с земли и стал готовиться в дорогу. Но сначала, невзирая на протесты Малвина, он собрал запас ягод и съедобных кореньев, которые на протяжении двух последних дней были их единственной пищей, поместил их в пределах досягаемости умирающего и приготовил для него постель из свежих листьев. Затем, взобравшись на вершину скалы, которая с тыла была обрушенной и шероховатой, он пригнул книзу молодой дубок и привязал к его верхней ветке свой шейный платок. Эта мера должна была пригодиться тем, кто мог отправиться на поиски Малвина, ибо утес, за исключением широкой передней грани, со всех сторон, уже с небольшого расстояния, был скрыт густым подлеском. Ройбен снял платок со своей раненой руки и, привязывая к дереву, поклялся пятнавшей его кровью, что вернется либо спасти товарища, либо уложить его тело в могилу. Потом, опустив глаза, он подошел принять последнее напутствие Роджера Малвина. Опыт старшего товарища подсказал юноше много дельных советов относительно странствия по лесному бездорожью. При этом он говорил со спокойной обстоятельностью, как если бы снаряжал Ройбена в бой или на охоту, сам оставаясь в безопасности дома, а не как с человеком, который, собираясь его покинуть, был последним, кого Роджеру Малвину судилось видеть. И все-таки твердость его поколебалась до того, как он закончил свою речь. - Передай Доркас мое благословение и скажи, что, умирая, я молился о ней и о тебе. Пусть не винит тебя за то, что ты оставил меня здесь, - при этих словах Ройбен почувствовал укол в сердце, - ибо я знаю, что ты не побоялся бы рискнуть жизнью, если б эта жертва могла меня спасти. Пусть недолго горюет о своем отце, а выходит за тебя замуж, и Небо дарует вам долгие годы счастливой жизни, и пусть дети ваших детей стоят у вашего смертного ложа. И, Ройбен, - добавил он, уступая обычной при таких обстоятельствах слабости, - когда заживут твои раны и ты немного окрепнешь, возвращайся к этой скале, сынок, чтобы сложить мои кости в могилу, и прочти над ними молитву. Здесь надо сказать, что обитатели пограничья относились к ритуалу погребения с почти суеверной серьезностью, проистекавшей, возможно, из обыкновения индейцев вести войну не только против живых, но и мертвых, и было известно немало примеров, когда люди жертвовали жизнью, пытаясь похоронить убитых в стычке, оберегая их от мести дикарей. Поэтому Ройбен сознавал всю важность данного обещания и самым торжественным образом поклялся вернуться, чтобы предать земле останки Роджера Малвина. Последний в своих прощальных словах высказал все, что лежало у него на душе, и уже не пытался убедить юношу, что даже самая скорая помощь способна спасти ему жизнь. Со своей стороны, Ройбен был внутренне убежден, что больше не увидит Малвина живым, и охотно остался бы с раненым в его последние мгновения, но желание жить и надежда на будущее счастье с каждой минутой укреплялись в его сердце, и он был не в силах им противиться. - Довольно! - сказал наконец Малвин. - Ступай - и храни тебя Бог! Юноша молча пожал ему руку, повернулся и побрел вперед. Однако он успел пройти совсем немного, когда услышал окликающий его слабый голос. - Ройбен, Ройбен! Молодой человек поспешно вернулся и опустился на колени подле умирающего. - Прошу тебя, сынок, подними меня и прислони к скале: я хочу, чтобы мое лицо было обращено к дому, и я мог видеть тебя на минуту дольше, когда ты будешь проходить между деревьями. Ройбен исполнил последнее желание своего товарища, помог ему подняться и снова пустился в путь. Сначала он шел быстрее, чем позволяли ему силы, ибо смутное чувство вины, которое иногда мучает людей даже в самых оправданных их поступках, побуждало его скорее скрыться от глаз Малвина; но, отойдя достаточно далеко по сухим шелестящим листьям, он, повинуясь какому-то болезненному любопытству, ползком пробрался обратно и, укрывшись за корнями вывороченного из земли дерева, посмотрел на оставленного товарища. Утреннее солнце сияло на безоблачном небе, деревья и кусты купались в теплом майском воздухе, и все же, казалось, на лике Природы лежит печать какого-то уныния - будто она выражала сочувствие смертной тоске и муке. Руки Роджера Малвина были простерты в страстной мольбе, и в лесной тиши обрывки его слов долетели до Ройбена. Умирающий просил о счастье для него и Доркас, и, слыша это, юноша вновь ощутил угрызения совести, толкавшей его вернуться. Теперь он чувствовал весь ужас судьбы человека, которого покидал в крайней нужде: смерть будет подкрадываться к нему, медленно, от дерева к дереву, пока он не увидит вблизи ее трупный оскал. Но такая участь ждет и самого Ройбена, если он задержится тут еще на одну ночь, и кто осудит его за то, что он уклонился от столь бесполезной жертвы? Когда он оглянулся в последний раз, ветерок развевал маленькое знамя на молоденьком дубке, будто напоминая Ройбену о его обещании... * * * Долгим был путь раненого к границе; казалось, сами обстоятельства ополчились против него. Уже на второй день небо затянули тучи, лишив его возможности ориентироваться по солнцу, так что Ройбен не был уверен, не уводит ли его каждый шаг, дававшийся с невероятным трудом, все дальше от желанного дома. Его скудное пропитание составляли ягоды и съедобные коренья, которые можно отыскать в лесу. Правда, иногда среди чащи ему попадались олени или напуганная куропатка вдруг вспархивала у него из-под ног, но Ройбен израсходовал в бою все патроны, и теперь не мог рассчитывать подбить какую-нибудь дичь. Боль от ран, растравляемых постоянным усилием, неуклонно подтачивала его силы, а по временам, замутняла разум. Однако молодое сердце Ройбена крепко цеплялось за жизнь, и, лишь почувствовав, что не может больше ступить ни шагу, он в полном изнеможении рухнул под деревом. В таком положении его обнаружил маленький отряд, который, при первых известиях о проигранной битве, поспешил на помощь уцелевшим. Юношу доставили в ближайший поселок, по счастью, оказавшийся именно тем, куда он направлялся, и Доркас неотлучно бодрствовала у постели любимого, окружив его всеми заботами, на какие только способны женские руки и сердце. На протяжении многих дней сознание раненого блуждало в бреду, заново переживая препятствия и опасности, которым он подвергся, так что Ройбен был не в силах хоть сколько-нибудь связно отвечать на расспросы окружающих. При этом он оказался единственным из вернувшихся в поселок участников сражения, а потому их матерям, женам и детям оставалось лишь мучиться догадками относительно судьбы своих близких. Что удерживает их вдали от дома: плен или, быть может, более крепкие узы смерти? Доркас молча сносила страх и тревогу, пока однажды вечером Ройбен, очнувшись от беспокойного сна, не взглянул на нее более осмысленно и, казалось, узнал. Увидев, что к нему вернулось сознание, девушка не могла больше сдерживаться. - А мой отец, Ройбен... - воскликнула она, однако перемена в чертах любимого заставила ее умолкнуть. Юноша дернулся, как от острой боли, и кровь прихлынула к его бледным, впалым щекам. Первым его порывом было спрятать лицо, но, сделав усилие, Ройбен с трудом приподнялся и заговорил, сбивчиво и лихорадочно, словно защищаясь от воображаемого обвинения. - Твой отец, Доркас, был тяжело ранен в бою и просил меня не обременять себя напрасными заботами, но только помочь ему дотащиться до ближайшего озера, чтобы утолить перед смертью жажду. Однако я не мог бросить его в такой час, хотя сам потерял много крови. Три дня мы блуждали по лесу, и он продержался дольше, чем я смел надеяться, но, проснувшись на рассвете четвертого, я нашел его вконец измученным и ослабевшим. Он больше не мог идти, жизнь в нем угасала с каждой минутой, и... - Он умер, - прошептала Доркас. Ройбен, не в силах признаться, что эгоистическая любовь к жизни заставила его поспешить прочь, прежде чем решилась судьба раненого товарища, молча опустил голову и под навалившимся двойным гнетом - стыда и слабости - ничком упал на постель, зарывшись лицом в подушки. Доркас разрыдалась, когда опасения ее подтвердились, но поскольку в глубине души уже была готова к удару, он оказался менее болезненным. - И ты похоронил его в лесу, Ройбен? - Я очень ослабел, но сделал все, что мог, - ответил юноша сдавленным голосом. - Место его упокоения отмечено величественным камнем, и я бы дорого дал, если б мог уснуть так же крепко, как он. Доркас, удивленная и напуганная его последними словами, оставила свои расспросы, но сердце ее нашло утешение в мысли, что отец похоронен хоть отчасти по-христиански. Мужество и преданность Ройбена приобретали в ее изложении все более трогательную окраску, когда девушка пересказывала его историю своим знакомым и друзьям, и в результате несчастный молодой человек, едва поднявшись с ложа болезни и выйдя подышать пронизанным солнцем воздухом, принужден был терпеть мучительную пытку незаслуженных похвал. Все были единодушны в мнении, что он достоин дочери человека, которому не изменил даже в смерти - и поскольку мой рассказ - не повесть о любви, достаточно сказать, что через несколько месяцев Ройбен Борн сделался мужем Доркас Малвин. Во время брачной церемонии лицо невесты, как и положено, заливалось румянцем, однако жених был бледен, как смерть. * * * С того дня Ройбена неотвязно преследовала мысль, которой он не мог ни с кем поделиться, а тщательнее всего должен был скрывать от той, что любил больше всех на свете и кому доверял во всем. Он глубоко и горько сожалел о моральной трусости, помешавшей ему вовремя сказать Доркас правду, но гордость, страх потерять ее любовь, наконец, боязнь всеобщего презрения не давали ему исправить содеянное. При этом он чувствовал, что заслуживает осуждения вовсе не за то, что оставил Роджера Малвина умирать в лесу. Его присутствие, добровольное принесение в жертву собственной жизни только добавили бы еще одно бесполезное страдание к и без того тягостным последним мгновениям умирающего, но сокрытие правды сообщило могущему быть оправданным поступку привкус тайной вины. И в то время как рассудок говорил ему, что он действовал правильно, Ройбен испытывал душевные муки, которые нередко выпадают карой свершителю нераскрытого преступления, так что бывали минуты, когда он воображал себя чуть ли не убийцей. Долгие годы его терзала мысль, которую, несмотря на всю ее абсурдность и нелепость, Ройбен не в силах был изгнать из своего ума. Это была навязчивая и мучительная фантазия, будто его тесть до сих пор сидит, живой, на сухих листьях у подножия скалы и ждет обещанной помощи. Эти приступы наваждения приходили и уходили, и Ройбен никогда не принимал их за реальность; но в самом спокойном и ясном сознании, он помнил, что на совести у него невыполненное обещание и непогребенное тело взывает к нему из лесной чащи. Однако последствия его умолчания были таковы, что Ройбен теперь не мог просить помощи у друзей Роджера Малвина в совершении запоздалого погребения, а суеверный страх, которому никто не подвержен в большей степени, чем жители пограничья, не позволял идти одному. Кроме того, Ройбен не знал, в каком уголке бескрайнего, непроходимого леса искать гранитную скалу, у подножия которой должны лежать останки; его воспоминания о блужданиях в чаще были весьма смутны, а последние их часы вообще не запечатлелись в памяти. И однако было постоянное побуждение, какой-то голос, слышимый ему одному, приказывавший Ройбену отправляться на поиски и выполнить свой обет, и он испытывал странную уверенность, что если только предпримет попытку, она непременно увенчается успехом и приведет его к телу Малвина. Но год за годом он противился этому зову; преследовавшая его тайная мысль стала подобна цепи, сковавшей его душу, или змее, вгрызающейся в сердце, и постепенно Ройбен превратился в подавленного и угрюмого человека. В первые годы после свадьбы их жизнь с Доркас внешне выглядела вполне благополучной, даже процветающей. Хотя все богатство Ройбена составляли отважное сердце и крепкая рука, Доркас, будучи единственной наследницей своего отца, сделала мужа обладателем хорошо возделанной фермы, более обширной и лучше обустроенной, чем большинство пограничных хозяйств. Однако Ройбен Борн оказался нерадивым земледельцем, и в то время как участки других поселенцев с каждым годом приносили своим владельцам все больший доход, его ферма постепенно приходила в упадок. Развитию хозяйства способствовало прекращение войны с индейцами, тогда как раньше мужчины принуждены были, одной рукой держась за плуг, в другой сжимать мушкет, и немалым везением было, если плоды их нелегкого и опасного труда не уничтожались свирепым врагом в амбаре, а то и прямо в поле. Но Ройбен не сумел обратить себе на пользу изменившихся обстоятельств и редкие периоды его трудолюбивого усердия и внимания к делам вознаграждались весьма скудно. Раздражительность, которой он с недавних пор стал отличаться, была другой причиной его разорения, так как вызывала частые распри с соседями, результатом чего явились бесчисленные судебные тяжбы. Короче говоря, дела у Ройбена Борна шли все хуже, и через шестнадцать лет после свадьбы он окончательно разорился. Теперь оставалось одно лишь средство против преследовавшей его злой судьбы: сделать вырубку в каком-нибудь отдаленном уголке леса и заново начать борьбу за существование в девственной глуши. У Ройбена и Доркас был единственный сын, которому только что исполнилось пятнадцать лет, красивый юноша, обещавший впоследствии стать видным мужчиной. Казалось, он был рожден для суровых условий пограничья. Природа наделила его всем необходимым - быстрыми ногами, зорким глазом, живым, сообразительным умом, добрым сердцем и веселым нравом, и те, кто предвидел возобновление войны с индейцами, уже сейчас говорили о Сайрусе Борне как о будущем вожаке. Ройбен любил сына с глубокой и молчаливой силой, как если бы все, что было счастливого и доброго в нем самом, передалось его ребенку, исчерпав остальные привязанности. Даже Доркас была ему менее дорога, ибо скрытые мысли и тайные переживания в конце концов сделали Ройбена эгоистом, лишив его способности питать искренние чувства к людям, за исключением тех, в ком он видел или воображал, будто видит некоторое сходство с собственной натурой либо расположением духа. В Сайрусе он узнавал себя, каким был в прежние дни, и, глядя на сына, словно перенимал какую-то частицу его молодой, цветущей жизни. Так получилось, что юноша сопровождал отца во время экспедиции, предпринятой для выбора участка земли, с последующей вырубкой и выжиганием леса под будущую ферму, куда им предстояло перевезти свое имущество. На это ушли два осенних месяца, после чего Ройбен Борн и его юный помощник вернулись в поселок, чтобы провести там последнюю зиму. * * * И вот, в начале мая, маленькая семья окончательно порвала узы, связывавшие ее как с неодушевленными предметами, так и с теми немногими из колонистов, кто даже в дни разорения по-прежнему называл себя их друзьями. Они по-разному пережили эти минуты расставания. Ройбен, угрюмый, замкнувшийся в своем несчастье, шагал вперед с нахмуренными бровями и уставленным в землю взглядом, не снисходя до того, чтобы выразить какое-нибудь сожаление. Доркас, вволю поплакав надо всем, к чему ее простая и любящая душа успела здесь привязаться, чувствовала, однако, что самые близкие ее сердцу люди остаются рядом, а прочее они - даст Бог - сумеют добыть, куда б их ни забросила судьба. Что касается юноши, он, правда, обронил слезинку, но уже думал об удовольствии приключений, ожидающих его в нехоженом лесу. Кто из нас, мальчишкой, в восторженных мечтах, не воображал себя странствующим в первобытной лесной глуши с подругой, доверчиво опирающейся на нашу руку? Свободному и ликующему шагу юности положить преграду может только разгневанный океан или неприступные, заснеженные горы; мужчина зрелый выбрал бы зажиточный дом в плодородной долине; и, наконец, когда старость подкрадется к нему после долгих лет спокойной и счастливой жизни, он видит себя патриархом целого рода, быть может, даже основателем могучей и процветающей нации, чей прах будут оплакивать многочисленные внуки и правнуки, когда смерть низойдет к нему в свой час, подобно глубокому, мирному сну. А потом предания наделят его могущественной силой, и через разрыв в столетия отдаленные потомки станут почитать его как бога в ореоле бессмертной славы... Глухая чаща, через которую продирались герои моего рассказа, сильно отличалась от порожденной мечтателем фантазии, однако они воспринимали свой путь как предначертанный самой Природой, и только заботы, принесенные из внешнего мира, мешали им чувствовать себя вполне счастливыми. Крепкая, длинношерстая лошадка, которая несла на себе все их пожитки, не тяготилась весом Доркас, но привычка и жизненная закалка помогали женщине, если какой-то отрезок дороги ей приходилось шагать рядом с мужем и сыном. Оба мужчины, с мушкетами через плечо и топорами за спиной, зорким глазом охотника высматривали дичь, которая пополняла запасы их продовольствия. Почувствовав голод, они делали привал и готовили себе еду на берегу какого-нибудь незамутненного лесного ручья, который - когда они опускались на колени, подставляя губы, чтобы утолить жажду - тихонько протестующе лепетал, точно девушка при первом любовном поцелуе. Для ночлега они сооружали из веток шалаш и пробуждались с первыми солнечными лучами, готовые к заботам нового дня. Доркас и Сайрус казались довольными путешествием, без уныния перенося его тяготы, и даже лицо Ройбена по временам озарялось улыбкой, но радость эта была видимой, поверхностной, тогда как внутри его существа царила холодная горечь, подобно остаткам снега, еще нестаявшего в узких, прорытых ручьями ложбинах, хотя на их склонах уже зеленеет молодая листва. Cайрус Борн был достаточно опытен в странствиях по лесам, чтобы заметить - отец его не придерживается пути, по которому они шли прошлой осенью. Теперь они забирали дальше на север, уклоняясь от обитаемых мест и вступая в область, где единственными хозяевами были дикие звери и не менее дикие люди. Несколько раз юноше случалось обратить на это внимание Ройбена, и тот, выслушав сына, следовал его совету, однако при этом вел себя очень странно. Он то и дело бросал по сторонам быстрые, блуждающие взгляды, как будто в поисках притаившихся за деревьями врагов, а, никого не обнаружив, оглядывался назад - словно опасаясь преследования. В очередной раз заметив, что отец возвращается к прежнему направлению, Сайрус воздержался от вмешательства, и хотя в сердце его закралось какое-то тревожное чувство, отважная натура юноши не позволяла ему сожалеть об увеличившейся длине и загадочности их пути. Вечером пятого дня, примерно за час до заката, они, как обычно, сделали привал и разбили нехитрый лагерь. На протяжении последних миль характер окружающей местности переменился - там и сям виднелись небольшие возвышения, подобные гигантским волнам окаменевшего моря. В одной из образованных ими ложбин путники соорудили шалаш и развели костер. Было что-то трогательное в этом маленьком, сплоченном отряде, отделенном ото всего остального мира. Старые сосны глядели на них тревожно и хмуро, и когда ветер проносился сквозь их вершины, лес наполнялся жалобным звуком - как будто деревья вздыхали в страхе, предчувствуя близкие удары топора. Пока Доркас готовила ужин, мужчины решили побродить по окрестностям в поисках дичи, ускользнувшей от них во время дневного перехода. Юноша, пообещав не забираться слишком далеко от лагеря, умчался шагом столь же упругим и легким, как олень, которого он надеялся подстрелить, а Ройбен, проводив сына взглядом, в котором светилась отцовская нежность и гордость, собирался идти в противоположную сторону. Между тем Доркас присела у костра на покрытый мхом ствол вывороченного из земли старого дерева и, поглядывая на подвешенный над огнем котелок, в котором уже булькала, вскипая, вода, перелистывала Массачусетский Альманах за прошлый год, составлявший вместе со старопечатной Библией все литературное богатство семьи. Деление времени приобретает особый смысл для тех, кто исключен из общества, и Доркас заметила вслух - словно это имело какое-то значение - что сегодня 12 мая. Ройбен вдруг вскочил. - 12 мая, как же я мог забыть... - пробормотал он, в то время как множество мыслей вызвало мгновенное замешательство в его мозгу. - Как я здесь очутился? Куда иду? И где я его оставил? Доркас, слишком привыкшая к внезапным переменам в настроении мужа, чтобы отметить странность его последних слов, отложила в сторону альманах и промолвила тем печальным тоном, каким люди чувствительные, но сдержанные, говорят о давно переболевших горестях: - Когда-то, в эту же пору, мой бедный отец покинул наш мир ради лучшего. Но рядом была верная рука и дружеский голос, чтобы поддержать его и ободрить в последние минуты; и мысль о преданной заботе, которой ты окружил его, Ройбен, долгие годы служила мне утешением. Но как ужасна должна быть смерть одинокого человека в таком пустынном и диком месте! - Моли небеса, Доркас, - воскликнул Ройбен сдавленным голосом, - чтобы никому из нас троих не привелось умереть в одиночестве и лежать непогребенным в этой глуши! - сказав так, он повернулся и исчез за деревьями, оставив жену сторожить костер. Шаг Ройбена замедлялся по мере того, как ослабевала боль, невольно причиненная ему словами Доркас, однако много странных мыслей стеснились в его мозгу и, он брел вслепую, почти не разбирая дороги, хоть бессознательно держался окрестностей лагеря. Так он описал круг, когда заметил, что место сосен заняли дубы и другие деревья с более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть ветке - словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна - как Ройбен инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам, однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться. Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся, что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места, где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля попала в цель. Заросли кустарника, куда выстрелил Ройбен, тесно обступали подножие утеса, формой и гладкостью одной из своих граней напоминавшего огромный могильный камень. Словно отражение в зеркале, образ этот вспыхнул в памяти Ройбена; он даже узнал прожилки, походившие на письмена давно забытого языка. Все осталось по-прежнему, только молодой подлесок вытянулся вверх и скрыл основание скалы, у которого, возможно, все еще сидел Роджер Малвин. Однако в следующее мгновение глаз Ройбена уловил перемену, совершившуюся с тех пор, как он стоял здесь в последний раз, спрятавшись за корнями вывороченного из земли старого дерева. Тоненький дубок, к верхушке которого он привязал когда-то запятнанный кровью платок - символ своего обета, за эти годы превратился в крепкое, хоть и не достигшее зрелости, дерево с раскидистой кроной. Но было в нем что-то, заставившее Ройбена содрогнуться: тогда как нижние ветви были полны жизненных соков и густо одеты листвой, верхнюю часть поразила болезнь, скрытая порча, и одинокая, иссохшая ветка указывала в небо, словно окостеневший палец мертвеца. Ройбен вспомнил, как много лет назад маленький флаг развевался над ней - тогда живой и зеленой. Чья вина погубила ее? * * * Доркас, оставшись в одиночестве после ухода мужчин, продолжала приготовления к ужину. Вместо стола ей служил обросший мхом, могучий ствол упавшего дерева, на самой широкой части которого она расстелила белоснежную салфетку и расставила начищенную до блеска оловянную посуду - остатки былой роскоши и гордости. Этот крохотный островок домашнего уюта производил странное впечатление на фоне первобытной глуши. Солнечный свет еще золотил верхушки растущих на холмах деревьев, но в ложбине между их склонами, где был разбит маленький лагерь, уже сгущались вечерние тени, так что корявые стволы сосен и темную листву стеснившихся вокруг дубов окрашивало единственно пламя костра. На сердце у Доркас не было печали, ибо она знала, что лучше странствовать по глухим лесам вместе с двумя дорогими ей людьми, чем затеряться в равнодушной толпе, где никому нет до тебя дела. Она мастерила из толстых веток подобие сидений для сына и мужа и напевала песню, которой выучилась в годы юности. Незамысловатое творение безвестного бродячего певца в трогательных словах описывало зимний вечер на пограничной заставе, где в доме, защищенном высокими сугробами от вторжения свирепых индейцев, семья наслаждается теплом и покоем. Песня обладала тем безыскусным очарованием, которое присуще незаимствованной мысли, и четыре повторявшихся строки вспыхивали, подобно бликам огня в очаге, чьи радости они воспевали. В них поэт сумел передать ощущение любви и семейного счастья, где слово и образ дополняли друг друга. Когда Доркас пела, ей казалось, будто вокруг снова стены родного дома; она не видела больше угрюмых сосен, не слышала ветра, который в начале каждого куплета посылал ей тяжелый вздох, чтобы в конце жалобным всхлипом замереть в ветвях. Раздавшийся вдруг выстрел заставил женщину вздрогнуть - то ли своей внезапностью, то ли сознанием, что она одна в лесу, у костра. Но уже в следующее мгновение, сообразив, что звук донесся с той стороны, куда ушел сын, Доркас рассмеялась в порыве материнской гордости. - Мой храбрый юный охотник! - воскликнула она. - Не иначе как Сайрус подстрелил оленя! Какое-то время она помедлила в ожидании - не послышатся ли шаги юноши, спешащего похвалиться перед ней своим успехом. Однако он не появлялся; тогда Доркас весело позвала: - Сайрус! Сайрус! Но юноши все не было, и, поскольку выстрел прозвучал где-то совсем рядом, женщина решила сама отправиться на поиски сына - ведь ее помощь могла оказаться не лишней, чтобы дотащить до лагеря добытую им - как она льстила себе надеждой - дичь. Доркас пошла в ту сторону, откуда донеслось эхо смолкнувшего выстрела, продолжая напевать, чтобы Сайрус узнал о ее приближении и поспешил навстречу. Она ждала, что его лицо, сияющее озорной улыбкой, вот-вот покажется из-за ствола какого-нибудь дерева или укромного местечка среди густого кустарника, и в обманчивом вечернем свете (солнце уже ушло за горизонт) ей пару раз чудилось, будто он выглядывает из листвы и машет рукой, стоя у подножия крутого утеса. Но, подойдя ближе и как следует присмотревшись, Доркас увидела, что это всего лишь ствол молодого дубка, одна из ветвей которого, простершаяся дальше прочих, раскачивается от ветра. Женщина обошла вокруг скалы и вдруг, лицом к лицу, столкнулась со своим мужем, подошедшим, должно быть, с другой стороны. Опершись на приклад мушкета, дуло которого зарылось в сухие листья, он казалось, был поглощен созерцанием какого-то предмета, лежавшего у его ног. - Что это, Ройбен? - смеясь, окликнула его Доркас. - Ты подстрелил оленя и уснул над ним? Однако он не шевельнулся, даже не глянул в ее сторону, и липкий, холодный страх, источник и объект которого были ей непонятны, стиснул вдруг сердце женщины. Теперь она заметила, что лицо Ройбена покрыто пепельной бледностью, и черты его застыли в гримасе немого отчаяния. Похоже, он даже не осознавал ее присутствия. - Ответь же мне, Ройбен! - воскликнула Доркас. - Ради всего святого! - и странное звучание собственного голоса испугало ее больше, чем царящая вокруг тишина. Муж медленно выпрямился, повернулся и взглянул ей в лицо, затем подвел к утесу и указал рукой на что-то у его подножия. Там, на сухих опавших листьях, уронив голову на руку, лежал их мальчик, охваченный глубоким сном. Кудри его разметались по земле, тело обмякло. Что за внезапная слабость сморила вдруг юного охотника? Пробудит ли его материнский голос? - Эта скала - могильный памятник твоих близких, Доркас, - глухо выговорил Ройбен. - Здесь ты можешь оплакивать одновременно своего отца и сына. Но Доркас не слышала его: с пронзительным воплем, вырвавшимся из самой глубины души, она без чувств повалилась на тело сына. В это мгновение верхняя мертвая ветка дуба хрустнула, и в спокойном вечернем воздухе обломки бесшумно посыпались на листья у подножия скалы, на Ройбена и его жену, их сына и кости Роджера Малвина. И тогда сердце Ройбена встрепенулось, и слезы хлынули у него из глаз, словно источник, забивший из скалы. Мужчина уплатил наконец цену клятвы, которую дал некогда безусый юноша. Грех его был искуплен, проклятие снято, и в час, когда он пролил кровь, более дорогую ему, чем собственная, с губ Ройбена Борна, впервые за долгие годы, сорвались слова молитвы. Натаниэль Хоторн. Пророческие портреты - Удивительный художник! - с воодушевлением воскликнул Уолтер Ладлоу. - Он достиг необычайных успехов не только в живописи, но обладает обширными познаниями и во всех других искусствах и науках. Он говорит по-древнееврейски с доктором Мазером и дает уроки анатомии доктору Бойлстону. Словом, он чувствует себя на равной ноге даже с самыми образованными людьми нашего круга. Более того, это светский человек с изысканными манерами, гражданин мира - да, да, истинный космополит: о любой из стран, о любом уголке земного шара он способен рассказывать так, словно он там родился; это не относится, правда, к нашим лесам, но туда он как раз собирается. Однако и это еще не все, что восхищает меня в нем! - Да что вы! - отозвалась Элинор, которая с чисто женским любопытством слушала рассказ о таком необыкновенном человеке. - Уж и этого, казалось бы, достаточно! - Разумеется, - ответил ее возлюбленный, - но гораздо удивительнее его природный дар настраиваться на любой тип характера, так что мужчины, да и женщины, Элинор, разговаривая с этим необыкновенным художником, видят себя в нем, как в зеркале. Однако я все еще не сказал о самом главном! - Ну, если он обладает другими такими же редкостными свойствами, - засмеялась Элинор, - то, боюсь, Бостон для него опасен. Да послушайте, о ком вы мне рассказываете, о живописце или о волшебнике? - По правде сказать, этот вопрос заслуживает более серьезного внимания, чем вам кажется, - ответил Уолтер. - Говорят, этот художник изображает не только черты лица, но и душу и сердце человека. Он подмечает затаенные страсти и чувства, и холсты его озаряются то солнечным сиянием, то отблесками адского пламени, если он рисует людей с запятнанной совестью. Это страшный дар, - добавил Уолтер, и в его голосе уже не слышалось прежнего восхищения, - я даже побаиваюсь заказывать ему портрет. - Неужели вы говорите серьезно, Уолтер? - воскликнула Элинор. - Ради всего святого, дорогая, когда будете позировать ему, не глядите так, как вы смотрите сейчас на меня, - с улыбкой, но несколько озабоченно заметил ее возлюбленный. - Ну вот, ваш взгляд изменился, а минуту назад вы показались мне смертельно испуганной и в то же время опечаленной. О чем вы подумали? - Да ни о чем! - поспешила заверить его Элинор. - У вас просто разыгралось воображение. Ну что ж, приезжайте завтра ко мне, и мы поедем к этому удивительному художнику. Следует, однако, заметить, что когда молодой человек удалился, на прелестном лице его юной возлюбленной снова возникло то же загадочное выражение. Она казалась встревоженной и грустной, что явно не подобало девушке накануне свадьбы, а ведь Уолтер Ладлоу был избранником ее сердца! - Взгляд! - прошептала она. - Стоит ли удивляться, что он поразился моему взгляду, если в нем выразились предчувствия, которые временами одолевают меня. Я по собственному опыту знаю, каким страшным может быть взгляд. Однако все это плод воображения. В ту минуту я ни о чем таком не думала и вообще давно не вспоминала об этом. Просто мне все это приснилось. И она принялась вышивать воротник, в котором собиралась позировать для своего портрета. Художник, о котором они говорили, не принадлежал к числу американских живописцев, тех, что в более поздние времена обратились к краскам, заимствованным у индейцев, и стали изготовлять кисти из меха диких зверей. Возможно, если бы он был властен начать жизнь сызнова и распоряжаться своей судьбой, то решил бы примкнуть к этой школе, не имеющей главы, в надежде стать хотя бы оригинальным, ибо тут не требовалось ни копировать старые образцы, ни подчиняться каким-либо правилам. Но он родился и получил образование в Европе. Про него рассказывали, что, постигая красоту и величие замыслов, изучая совершенство мазка знаменитых художников, он осмотрел все музеи, все картинные галереи, стенную роспись всех церквей, и в конце концов ничто уже не могло дать пищу его пытливому уму. Искусству нечего было добавить к его познаниям, и он обратился к Природе. Поэтому он отправился в край, где до него еще не ступала нога его собратьев по профессии, и наслаждался созерцанием зрелищ, возвышенных и живописных, но ни разу не запечатленных на полотне. Америка была слишком бедна, чтобы соблазнить чем-либо иным этого видного художника, хотя многие представители местной знати, заслышав о его приезде, выражали желание с помощью его искусства увековечить свои черты для потомства. Когда к нему обращались с подобной просьбой, он устремлял на посетителя пристальный взгляд, который, казалось, пронизывал человека насквозь. Если он видел перед собой приятное, но ничем не примечательное лицо, то пусть даже клиент этот был одет в расшитый золотом кафтан, который украсил бы картину, и располагал золотыми гинеями, чтобы заплатить за портрет, - художник вежливо отклонял заказ и связанное с ним вознаграждение; но если ему попадалось лицо, говорящее о своеобразии душевного склада, о смелости ума или о богатстве жизненного опыта, если на улице он видел нищего с седой бородой и со лбом, изборожденным морщинами, или если ему удавалось поймать взгляд и улыбку ребенка, он вкладывал в их портреты все мастерство, в котором отказывал богачам. Искусство живописи было редкостью в колониях, и потому художник возбуждал всеобщее любопытство. Хотя лишь немногие или, скорее, даже никто не мог оценить техническое совершенство его работ, все же в некоторых отношениях мнение толпы интересовало его не меньше, чем указания тонких знатоков. Он следил за впечатлением, которое его картины производили на неискушенных зрителей, и старался извлечь пользу из их замечаний, между тем как говорившим, пожалуй, скорее пришло бы в голову поучать саму природу, чем художника, который, казалось, с ней соперничал. Следует, однако, признать, что их восхищение несколько умерялось предрассудками, свойственными этой стране и эпохе. Одни считали, что столь правдивое изображение созданий божьих нарушает заповеди Моисея и является самонадеянным подражанием творцу. Другие, испытывая трепет перед искусством, способным вызывать к жизни призраки и запечатлевать для живых черты умерших, были склонны принимать художника за колдуна, а быть может, и за Черного человека, известного со времен охоты за ведьмами, творящего свои чары в новом обличье. Толпа почти всерьез принимала эти нелепые слухи. Даже в светских кругах к художнику относились с некоторым страхом, что было отчасти отзвуком суеверных подозрений черни, но в основном вызывалось его обширными познаниями и многообразными талантами, помогавшими ему в его искусстве. Собираясь соединиться узами брака, Уолтер Ладлоу и Элинор хотели поскорее обзавестись своими портретами, которым, как они, без сомнения, надеялись, предстояло положить начало целой фамильной галерее. Поэтому на другой день после описанного выше разговора они отправились к художнику. Слуга провел их в комнату, в которой хозяина не оказалось, но зато они увидели целое скопление лиц и с трудом удержались, чтобы почтительно не раскланяться с ними. Они понимали, что это картины, но не могли поверить, что при таком разительном сходстве с оригиналами портреты совсем лишены жизни и разума. Кое-кто из людей, изображенных на картинах, принадлежал к числу их знакомых, другие были известны им, как выдающиеся деятели того времени. Среди них находился губернатор Бернет, и казалось, будто он только что усмотрел крамолу в действиях палаты представителей и обдумывает, как бы резче ее осудить. Рядом с правителем висел портрет мистера Кука, человека, возглавлявшего оппозицию. В нем чувствовалась воля и несколько пуританский склад, как и подобает народному вождю. Пожилая супруга сэра Уильяма Фиппса, в воротнике с рюшем и фижмах, взирала на них со стены, - высокомерная старуха, вид которой наводил на мысль, что она не чужда колдовству. Джон Уинслоу, тогда еще очень молодой человек, выглядел на портрете исполненным той боевой решимости, которая много лет спустя помогла ему стать выдающимся полководцем. Своих друзей Уолтер и Элинор узнавали с первого взгляда. На большинстве портретов все свойства ума и сердца их оригиналов были выражены в лицах и сконцентрированы во взглядах с такой силой, что, если говорить