дывает свою тяжелую руку на каждый наш поступок и вплетает последствия наших деяний в железную ткань необходимости. Уэйкфилд точно околдован. Мы принуждены оставить его на десять лет или около того. Все это время он неотступно бродит вокруг своего дома, ни разу не переступив его порога, и при этом продолжает быть верен своей жене, питая к ней самую горячую любовь на которую он только способен, в то время как ее любовь к нему постепенно все больше остывает. Впрочем, нужно заметить, что он уже давно потерял ощущение странности своего поведения. А теперь полюбуемся на такую сценку. Среди толпы, снующей по одной из лондонских улиц, мы замечаем человека, теперь уже немолодого, наружность которого не обладает резкими чертами, способными привлечь внимание случайного наблюдателя, но всем своим видом (если только уметь в нем разобраться) обличает необычную судьбу. Он очень худ; его узкий и низкий лоб изборожден глубокими морщинами; его глаза, небольшие и тусклые, порой озираются с тревогой, но большей частью как бы обращены внутрь себя. Опустив голову, он двигается как-то странно, боком, точно ему неудобно развернуться и идти прямо. Понаблюдайте за ним достаточно долго, и, убедившись в точности нашего описания, вы должны будете согласиться, что особенные обстоятельства, которые нередко помогают выработать замечательные личности из дюжинных людей, создали такого человека и в данном случае. А затем, оставя его брести бочком по тротуару, обратите ваши глаза в противоположную сторону и поглядите на представительную, уже не слишком молодую женщину, направляющуюся с молитвенником в руке вон в ту церковь. У нее умиротворенное выражение лица весьма почтенной вдовы. Ее горе или совершенно утихло, или сделалось настолько для нее привычным и даже необходимым, что она не обменяла бы его и на радость. Как раз когда тощий мужчина и полная женщина должны поравняться, в движении на улице происходит мгновенная задержка, которая их сталкивает. Их руки соприкасаются. Под напором толпы ее грудь упирается ему в плечо; они стоят теперь лицом к лицу, смотря друг другу в глаза. После десятилетней разлуки Уэйкфилд наконец встречается со своей женой! Толпа расходится, увлекая их за собой в разные стороны. Степенная вдова, вновь перейдя к своему размеренному шагу, направляется к церкви, но останавливается на пороге и с недоумением окидывает взглядом улицу. И все же она входит внутрь, открывая на ходу свой молитвенник. А что тем временем сделалось с мужчиной? Его лицо настолько искажено, что даже поглощенные своими делами себялюбивые лондонцы останавливаются, чтобы проводить его взглядом. Он спешит к своей квартире, запирает за собой дверь и бросается на кровать. Чувства, подавляемые в течение стольких лет, наконец выходят наружу. Под их напором присущее ему слабодушие сменяется недолгой вспышкой энергии. Все жалкое уродство его жизни в одно мгновение становится для него ясным, и он восклицает со страстной силой: "Уэйкфилд! Уэйкфилд! Ты сумасшедший!" Может быть, он им и был. Странность его положения должна была настолько извратить всю его сущность, что если судить по его отношению к ближним и к целям человеческого существования, он и впрямь был безумцем. Ему удалось - или, вернее, ему пришлось - порвать со всем окружающим миром, исчезнуть, покинуть свое место (и связанные с ним преимущества) среди живых, хоть он и не был допущен к мертвым. Жизнь отшельника никак не идет в сравнение с его жизнью. Он, как и прежде, был окружен городской сутолокой, но толпа проходила мимо, не замечая его. Он был, выражаясь фигурально, по-прежнему рядом с женой и со своим очагом, но уже никогда не ощущал более никакого тепла - ни от огня, ни от любви. Глубокое своеобразие судьбы Уэйкфилда заключалось в том, что он сохранил отпущенную ему долю человеческих привязанностей и интересов, будучи сам лишен возможности воздействовать на них. Было бы чрезвычайно любопытно проследить за влиянием, оказываемым подобными обстоятельствами как на его чувства, так и на разум, порознь и совокупно. И все-таки, хотя он и сильно изменился, он лишь редко отдавал себе в этом отчет и считал себя совсем таким же, как прежде. Проблески истины, правда, иногда его и озаряли, но только на мгновение. И, несмотря ни на что, он продолжал повторять: "Я скоро вернусь!" - забывая, что он это говорит уже двадцать лет. Я, впрочем, могу себе представить, что задним числом эти двадцать лет казались Уэйкфилду не более долгим сроком, чем та неделя, которою он сначала ограничил свое отсутствие. Он, вероятно, рассматривал это происшествие как своего рода интермедию среди основных дел его жизни. Пройдет еще немного времени, думал он, и он решит, что теперь настал срок снова войти в свою гостиную; его жена всплеснет руками от радости, увидав того же, средних лет, мистера Уэйкфилда. Какая жестокая ошибка! Если бы время стало дожидаться конца наших милых дурачеств, мы бы все оставались молодыми людьми, все до единого, до дня Страшного суда. Однажды вечером, на двадцатый год исчезновения, Уэйкфилд выходит на свою обычную вечернюю прогулку, направляясь к тому зданию, которое он по-прежнему именует своим домом. На улице бурная осенняя ночь с частыми короткими ливнями, которые как из ведра окатывают мостовую и кончаются так быстро, что прохожий не успевает раскрыть зонтик. Остановившись около своего дома, Уэйкфилд замечает сквозь окна гостиной в третьем этаже красноватый отблеск мерцающего, а иногда ярко вспыхивающего уютного камелька. На потолке комнаты движется причудливо-нелепая тень доброй миссис Уэйкфилд. Ее чепец вместе с носом, подбородком и обширными формами составляют замечательную карикатуру, которая танцует, по мере того как разгорается и вновь поникает пламя, даже слишком весело для тени почтенной вдовы. Как раз в этот момент внезапно обрушивается на землю ливень, и бесцеремонный порыв ветра окатывает сильной струей лицо и грудь Уэйкфилда. Этот холодный душ пронизывает его насквозь. Неужели же он останется стоять здесь, мокрый и дрожащий, когда жаркий огонь в его собственном камине может его высушить, а его собственная жена с готовностью побежит за его домашним серым сюртуком и короткими штанами, которые она, без сомнения, заботливо хранит в стенном шкафу их спальни? Нет уж! Уэйкфилд не такой дурак. Он тяжело подымается по ступеням, ибо за двадцать лет ноги его потеряли свою гибкость, хотя он этого и не сознает. Остановись, Уэйкфилд! Неужели ты по своей охоте вошел бы в единственный дом, который у тебя остался? Ну что же, ступай в свой могильный склеп! Дверь отворяется. Пока он проходит внутрь, мы в последний раз глядим ему в лицо и замечаем на нем ту же лукавую усмешку, что была предшественницей маленького розыгрыша, которым он так долго забавлялся за счет своей жены. Как безжалостно насмехался он над этой бедной женщиной! Впрочем, пора прощаться, пожелаем доброй ночи Уэйкфилду. Это счастливое событие (предположим, что оно таковым окажется) могло произойти только непредумышленно. Мы не переступим с нашим другом порога его дома. Он дал нам много пищи для размышлений, в них заключена была известная доля мудрости, которая позволит нам извлечь из этого случая мораль и преподнести ее в образной форме. Среди кажущейся хаотичности нашего таинственного мира отдельная личность так крепко связана со всей общественной системой, а все системы - между собой и с окружающим миром, что, отступив в сторону хотя бы на мгновение, человек подвергает себя страшному риску навсегда потерять свое место в жизни. Подобно Уэйкфилду, он может оказаться, если позволено будет так выразиться, отверженным вселенной. Перевод В. Метальникова Натаниэль Хоторн. Эндикотт и красный крест Более двух столетий назад, в один из осенних дней, в полдень, знаменосец салемского ополчения, собравшегося для военных учений под командованием Джона Эндикотта, вынес английский флаг. Это было время, когда изгнанникам, которых преследовали за их религиозные убеждения, часто приходилось надевать доспехи и упражняться в обращении с оружием. Со времен первого поселения в Новой Англии положение дел здесь никогда еще не было столь мрачным. Распри между Карлом I и его подданными в то время и в течение нескольких последующих лет сводились к борьбе в парламенте. Действия короля и духовенства становились все более жестокими по мере того, как приходилось преодолевать сопротивление со стороны оппозиции, которая не обрела еще достаточной уверенности в собственных силах, чтобы противостоять королевской несправедливости с мечом в руках. Высокомерный и фанатичный примас Лод, архиепископ Кентерберийский, управлял всеми делами церкви в государстве и был в силу этого облечен властью, которая могла повести к полному уничтожению двух пуританских колоний - Плимута и Массачусетса. Имеются письменные свидетельства, что наши отцы понимали грозящую опасность, но твердо верили в то, что их молодая страна не сдастся без борьбы, не уступит даже правой руке короля с его громадной властью. Таково было положение дел, когда английское знамя с красным крестом на белом поле взметнулось над выстроенной ротой пуритан. Их вождь, знаменитый Эндикотт, был человек с суровым и решительным выражением лица, и это выражение еще более подчеркивала седая борода, закрывавшая верхнюю часть нагрудника его кирасы. Эта часть его доспехов была так великолепно начищена, что все окружающие предметы отражались в сверкающей стали, как в зеркале. Центральное место в этой отраженной картине занимало здание простой архитектуры, на котором не было ни колокольни, ни колокола, указывающих на его назначение, и которое тем не менее было церковью. Подтверждение тех опасностей, которыми грозили эти дикие места, можно было видеть в страшной голове волка, только что убитого в окрестностях города и, согласно обычаю требовать за это вознаграждение, прибитой над входом в молитвенный дом. Кровь из нее все еще капала на порог. В этот полдень можно было наблюдать столько других характерных черточек времени и обычаев пуритан, что мы должны попытаться бегло обрисовать их, хотя и значительно менее живо, нежели они отражались в начищенном нагруднике кирасы Джона Эндикотта. Вблизи второго здания виднелось важное орудие пуританской власти - столб для наказания кнутом; земля вокруг него была плотно утоптана ногами преступников, которых здесь наказывали. У одного угла молитвенного дома высился позорный столб, у другого - колодки, и, по счастливому для нашего очерка стечению обстоятельств, как раз в этот момент голова одного приверженца епископальной церкви и подозреваемого католика была причудливым образом помещена в первое приспособление, в то время как другой преступник, осушивший чашу вина за здоровье короля, был прикован за ноги ко второму. Поблизости, на ступеньках молитвенного дома, стояли мужчина и женщина. Мужчина, высокий, худой и изможденный, являл собой олицетворение фанатизма. На груди его висела табличка с надписью: "Самовольный проповедник", которая указывала, что он осмелился давать свое истолкование священного писания, не санкционированное непогрешимым судом гражданских и церковных правителей. Вид его говорил о том, что у него хватит рвения отстаивать свою ересь даже на костре. У женщины язык был зажат в расщепленной деревянной шпильке в воздаяние за то, что он осмелился сплетничать о старейшинах церкви, и по выражению ее лица и жестам было совершенно ясно, что в ту минуту, когда шпильку вынут, преступление будет повторено и потребует для своего наказания новой изобретательности. Вышеупомянутые лица должны были подвергнуться различным видам позорного наказания в течение часа в полдень. Однако среди толпы было несколько человек, обреченных нести наказание в течение всей жизни; у некоторых были обрублены уши, как у щенков, у других на щеках были выжжены начальные буквы слов, обозначавших их преступления; одному вырвали и прижгли ноздри, другому надели на шею веревку с петлей и запретили снимать ее или прятать под одеждой. Мне кажется, ему мучительно хотелось прикрепить другой конец веревки к подходящей перекладине или суку. Там находилась и молодая женщина, довольно красивая, осужденная носить на груди платья букву П на глазах всего света и собственных детей. И даже ее дети знали, что обозначает эта буква. Выставляя напоказ свой позор, несчастное, доведенное до отчаяния создание вырезало роковой знак из красной материи и пришило его золотыми нитками, по возможности изящнее, к платью, так что можно было подумать, что буква П означает "Прелестная" или что-нибудь в этом роде, но никак не "Прелюбодейка". Пусть читатель на основании этих свидетельств испорченности не делает вывода, что времена пуритан были более порочны, чем наше время, поскольку сейчас, пройдя по тем же улицам, которые описаны в этом очерке, мы ни на одном мужчине или женщине не найдем никаких знаков бесчестья. Правилом наших предков было выискивать даже самые тайные прегрешения и выставлять их на посрамление с полным беспристрастием, при ярком солнечном свете. Если бы таковы же были обычаи и ныне, быть может, у нас нашлись бы материалы для не менее пикантного очерка, нежели изложенный выше. За исключением преступников, описанных нами, и больных или немощных, все мужское население города в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет можно было видеть в рядах ополченцев. Несколько исполненных достоинства и величественных индейцев во всем их первобытном великолепии стояли и внимательно глядели на зрелище. Их стрелы с кремневыми наконечниками казались детским оружием в сравнении с мушкетами пуритан. Они должны были с безобидным треском отскакивать от стальных шлемов и кованого железа нагрудников, которыми, как стенами крепости, был защищен каждый солдат. Доблестный Джон Эндикотт с гордостью оглядел своих стойких последователей и приготовился приступить к воинским трудам. - Ну, мои смельчаки, - воскликнул он, вытаскивая свой меч, - покажем этим несчастным язычникам, что мы умеем обращаться с оружием, как это подобает сильным людям! Счастье их, если они не заставят нас доказать им это на деле! Закованная в латы рота выровняла строй, и каждый из солдат приставил тяжелый приклад своего мушкета к левой ноге, ожидая в этом положении приказаний капитана. Но когда Эндикотт окинул взглядом весь строй, он увидел невдалеке некую личность, с которой ему надлежало переговорить. Это был пожилой джентльмен в черном плаще; две белые полоски спускались у него с воротника; на нем была высокая шляпа, под которой виднелась бархатная шапочка, - таково было одеяние пуританского священника. Это почтенное лицо опиралось на палку, которую, казалось, только что срезали в лесу, а башмаки его были в грязи, как будто он шел пешком через дикие болота. Видом своим он в точности походил на пилигрима, но при этом держался с апостольским достоинством. Как раз в тот момент, когда Эндикотт увидел его, он отложил в сторону свою палку и нагнулся, чтобы напиться из журчащего родника, выбивавшегося на солнечный свет примерно в двух десятках ярдов от угла молитвенного дома. Однако, прежде чем напиться, этот достойный человек в знак благодарности поднял глаза к небу, а затем, придерживая одной рукой седую бороду, зачерпнул этого простого питья ладонью другой руки. - Эй, почтенный мистер Уильямс! - крикнул Эндикотт. - Приветствуем твое возвращение в наш мирный город. Как поживает наш достойный губернатор Уинтроп? Какие новости из Бостона? - Губернатор в добром здравии, уважаемый сэр, - отвечал Роджер Уильямс, подбирая свою палку и подходя ближе. - А что касается новостей, то вот письмо, которое мне вручил его превосходительство, узнав, что я сегодня отправляюсь сюда. Вероятно, в нем содержатся весьма важные известия, ибо вчера пришел корабль из Англии. Мистер Уильямс, салемский священник, личность, разумеется, известная всем зрителям, подошел теперь к месту, где под знаменем своей роты стоял Эндикотт, и вручил ему послание губернатора. На широкой печати был оттиснут герб Уинтропа. Эндикотт поспешно развернул письмо и начал читать, и когда он дошел до конца страницы, его мужественное лицо исказилось от гнева. Кровь бросилась ему в лицо, так что казалось, оно пылает от внутреннего жара. Никого бы не удивило, если бы и нагрудник его кирасы раскалился докрасна от пламени гнева, бушевавшего в груди, которую он прикрывал. Дочитав до конца, он яростно потряс зажатым в руке письмом, так что оно зашуршало столь же громко, как знамя над его головой. - О скверных делах тут пишут, мистер Уильямс, - сказал он. - Хуже этого в Новой Англии еще никогда не бывало. Ты, конечно, знаешь содержание письма? - Да, разумеется, - отвечал Роджер Уильямс, - ибо губернатор советовался по этому делу с моими собратьями из духовных лиц в Бостоне, и о моем мнении тоже спрашивали. И его превосходительство поручил мне просить тебя от его имени не разглашать эту новость сразу, чтобы не вызвать возмущения в народе и не дать тем самым королю и архиепископу предлога выступить против нас. - Губернатор - мудрый человек, мудрый и притом мягкий и умеренный, - сказал Эндикотт, мрачно стискивая зубы. - Однако я должен действовать по собственному разумению. В Новой Англии нет такого мужчины, женщины или ребенка, которых эта новость не касалась бы самым живейшим образом, и если голос Эндикотта будет достаточно громким, его услышат мужчины, женщины и дети. Солдаты, построиться в каре! Эй, добрые люди! Тут есть новость для всех вас. Солдаты окружили своего капитана, а он и Роджер Уильямс стояли вместе под знаменем красного креста, в то время как женщины и старики проталкивались вперед, а матери поднимали своих детей, чтобы те видели лицо Эндикотта. Несколько ударов в барабан дали сигнал к молчанию и всеобщему вниманию. - Товарищи по оружию, товарищи по изгнанию! - начал Эндикотт, стараясь сдержать охватившее его волнение. - Во имя чего покинули мы свою родину? Во имя чего, спрашиваю я, покинули мы зеленые и плодородные поля, дома или, быть может, старые седые храмины, где мы родились и воспитывались, кладбища, где погребены наши предки? Во имя чего прибыли мы сюда и воздвигли наши собственные надгробные плиты в этих необитаемых местах? Страшен этот край. Волки и медведи подходят к нашим жилищам на расстояние человеческого голоса. Туземец подстерегает нас в мрачной тени леса. Упрямые корни деревьев ломают наши плуги, когда мы пашем землю. Дети наши плачут, прося хлеба, и мы вынуждены возделывать прибрежные пески, чтобы накормить их. Во имя чего, снова спрошу я вас, разыскали мы эту страну с неблагодарной, бедной почвой и неприветливым небом? Разве не во имя того, чтобы пользоваться нашими гражданскими правами? Разве не во имя права свободно служить господу так, как нам велит наша совесть? - Ты называешь это свободой совести? - прервал его голос со ступенек молитвенного дома. Это был голос "самовольного проповедника". Печальная и спокойная усмешка мелькнула на кротком лице Роджера Уильямса, но Эндикотт, возбужденный всеми событиями этого дня, с яростью взмахнул мечом в сторону преступника, - у такого человека, как он, подобный жест выглядел весьма зловеще. - Что ты знаешь о совести, ты, мошенник? - воскликнул он. - Я говорил о свободном служении господу, а не о своевольном осквернении и осмеянии его. Не прерывай меня, или я велю забить тебе голову и ноги в колодки до завтрашнего дня. Слушайте меня, друзья, не обращайте внимания на этого проклятого смутьяна. Как я уже сказал, мы пожертвовали всем и прибыли в страну, о которой едва ли слышали в Старом Свете, для того чтобы превратить ее в Новый Свет и в трудах искать путь отсюда на небеса. Но что бы вы думали? Этот сын шотландского тирана, этот внук папистки и прелюбодейки, шотландки, чья смерть доказала, что золотая корона не всегда спасает голову помазанника от плахи... - Не надо так, брат, не надо, - прервал его мистер Уильямс. - Такие слова не годится произносить даже при закрытых дверях, а тем более на улице. - Замолчи, Роджер Уильямс! - отвечал Эндикотт высокомерно. - Мой дух прозорливее твоего в этом деле... Говорю вам, товарищи по изгнанию, что Карл Английский и архиепископ Кентерберийский Лод, наш злейший гонитель, решили преследовать нас и здесь. В этом письме сообщают, что они сговариваются послать сюда генерал-губернатора, коему будет поручено вершить суд и справедливость в стране. Они собираются также учредить идолопоклоннические церемонии английской епископальной церкви; так что, когда Лод будет целовать, как римский кардинал, туфлю папы, он сможет отдать Новую Англию, связанную по рукам и ногам, во власть своего хозяина. Глубокий вздох слушателей, выражавший чувства гнева, страха и скорби, был ответом на это сообщение. - Смотрите, братья! - продолжал Эндикотт с еще большей энергией. - Если этот король и этот архиепископ добьются своего, то мы скоро увидим крест на шпиле этой молельни, которую мы выстроили, а в ее стенах - высокий алтарь, вокруг которого и днем будут гореть восковые свечи. Мы услышим звон колокола при освящении святых даров и голоса папистских священников, служащих мессу. Но подумайте только, христиане, - неужели мы позволим свершиться всем этим мерзостям, не обнажив меча, без единого выстрела, не пролив ни единой капли крови, - и все это на самых ступенях церковной кафедры? Нет! Пусть рука ваша будет тверда и сердце отважно! Здесь мы стоим на собственной нашей земле, которую мы приобрели за свои товары, которую мы завоевали своими мечами, которую мы расчистили своими топорами, которую мы возделали в поте лица своего, которую мы освятили нашими молитвами господу, приведшему нас сюда! Кто же сможет поработить нас здесь? Что нам до этого прелата в митре, до этого короля в короне? Что нам до Англии? Эндикотт посмотрел на взволнованные лица людей, которым передалось его настроение, а затем неожиданно повернулся к знаменосцу, стоявшему рядом с ним. - Опустите знамя, - сказал он. Офицер повиновался, и Эндикотт, взмахнув мечом, вонзил его в ткань знамени и левой рукой вырвал оттуда красный крест. Затем он потряс над головой изорванным знаменем. - Гнусный святотатец! - воскликнул, не в силах более сдерживаться, приверженец епископальной церкви, стоявший у позорного столба. - Ты отверг символ нашей святой веры! - Измена! Измена! - завопил роялист, закованный в колодки. - Он надругался над королевским знаменем! - Перед богом и людьми я готов подтвердить то, что я сделал, - отвечал Эндикотт. - Барабанщик, играй туш, солдаты и все, кто здесь присутствует, кричите ура в честь знамени Новой Англии. Отныне оно не подвластно ни папе, ни тирану! Криком торжества народ одобрил один из самых смелых подвигов, увековеченных нашей историей. Да будет имя Эндикотта славно вовеки! Мы смотрим сквозь мглу веков и узнаем в красном кресте, сорванном со знамени Новой Англии, первое предзнаменование того освобождения, которое наши отцы довели до конца, когда кости этого сурового пуританина уже более столетия покоились в земле. Перевод И. Исакович