из склада посылок, покамест они были победителями, и я слышал их смех. Укрывшись за одной из корзинок с письмами, я поджидал неподалеку от двери, пока они стояли подле раненого. Сперва громко разговаривая и размахивая руками, потом тихо чертыхаясь, они перевязали его. На уровне операционного зала разорвалось два противотанковых снаряда, потом еще два, дальше -- тишина. Залпы линкоров в Вольной гавани, напротив Вестерплатте, рокотали добродушно-ворчливо и равномерно и мало-помалу становились привычными. Так и не попавшись на глаза тем, кто хлопотал вокруг раненого, я выскользнул из хранилища писем, я бросил на произвол судьбы свой барабан и снова пустился разыскивать Яна, своего предполагаемого отца и дядю, а также Кобиеллу, коменданта здания. На третьем этаже располагалась служебная квартира старшего секретаря почты по фамилии Начальник, который своевременно отправил семью не то в Бромберг, не то в Варшаву. Для начала я обследовал складские помещения, выходившие во двор, потом обнаружил Яна и Кобиеллу в служебной квартире Начальника, в детской. Приветливая светлая комната, только обои, к сожалению, в нескольких местах повреждены шальными пулями. За любым из двух окон в мирные времена можно бы постоять, с удовольствием разглядывая Хевелиусплац. Вполне исправная лошадь-качалка, всевозможные мячи, рыцарская крепость, полная опрокинутых оловянных солдатиков, раскрытая коробка, где полно рельсов и миниатюрных товарных вагончиков, множество более или менее поврежденных кукол, кукольные домики, где царил дикий беспорядок, -- короче, неопи суемое изобилие игрушек, дававшее понять, что секретарь Начальник, по всей видимости, приходился отцом двум весьма избалованным деткам, мальчику и девочке. Как хорошо, что их эвакуировали в Варшаву, что встреча с братцем и сестричкой, смахивающими на дегей из семейства Бронски, здесь мне не грозит. С налетом злорадства я представил себе, как потомку секретаря, по всей видимости, было жалко расставаться с эдаким раем для детей, полным оловянных солдатиков. Возможно, он сунул себе в карман несколько улан, чтобы позднее, когда разгорятся бои за крепость Мод-лин, с их помощью усилить польскую кавалерию. Хоть Оскар слишком много разглагольствует об оловянных солдатиках, он не может утаить от вас: на верхней полке открытого стеллажа для игрушек, книг с картинками и разных игр выстроились в рядок музыкальные инструменты уменьшенного размера -медово-желтая труба безмолвно стояла подле набора колоколов, отражающих ход боевых действий, иными словами -- затевающих перезвон при каждом очередном разрыве снаряда. С правого края косо примос тилась, вытянувшись во всю длину, пестрая гармоника. У родителей достало тщеславия, чтобы приобрести для своего отпрыска настоящую маленькую скрипку с четырьмя настоящими струнами. А уж возле скрипки, хотите верьте, хотите нет, стол, демонстрируя нетронутый круг белой жести и подпертый чурбачками, чтобы никуда не укатился, жестяной барабан, крытый бело-красным лаком. Я даже и не пытался снять барабан с полки собственными силами. Оскар сознавал, сколь ограничены его возможности, и в тех случаях, когда сходство с гномом оборачивалось беспомощностью, не гнушался звать на подмогу взрослых. Ян Бронски и Кобиелла лежали за мешками с песком, закрывавшими нижнюю треть больших, до самого пола, окон, Яну досталось левое окно, Кобиелла взял на себя правое. Я тотчас смекнул, что у Кобиеллы едва ли найдется время доставать и чинить мой барабан, который все больше проседает под тяжестью раненого, что лежит на нем и плюется кровью. Дело в том, что Кобиелла с головой ушел в свое занятие", через равные промежутки времени он стрелял сквозь оставленный между мешками зазор поверх Хевелиусплац в направлении Шнайдемюленгассе, где на углу перед самым Радаунским мостом установили противотанковую пушку. Ян лежал скрючившись, закрыв голову и дрожа всем телом. Я узнал его только по элегантному, хоть и осыпанному теперь известкой и песком темно-серому костюму. Шнурки на его правом, тоже сером, ботинке развязались. Я наклонился и завязал их бантиком. Когда я затягивал узел, Ян вздрогнул, поднял свои слишком уж голубые глаза над левым рукавом и скользнул по мне непонимающе голубым и водянистым взглядом. Он беззвучно плакал, хотя, как Оскар мог убедиться после беглого осмотра, вовсе не был ранен. Ян Бронски плакал от страха. Я пренебрег его хныканьем. Я указал на жестяной барабан, принадлежащий эвакуированному сыну Начальника, и недвусмысленным жестом призвал Яна, соблюдая сугубую осторожность и используя необстреливаемый угол комнаты, подползти к стеллажу и снять для меня жестянку с верхней полки. Но мой дядя ничего не понял. Но мой предполагаемый отец ничего не уразумел. Любовник моей бедной матушки был так поглощен своим страхом, так им заполнен, что мои взыскующие подмоги жесты только усугубили его страх. Оскар уже готов был поднять на него голос, но побоялся, как бы Кобиелла, занятый исключительно своей винтовкой, не заметил присутствия по стороннего. Тогда я лег слева от Яна за мешки и прижался к нему, чтобы передать часть своей обычной невозмутимости несчастному дяде и предполагаемому отцу. Немного спустя он и впрямь показался мне более спокойным. Моему равномерному дыханию удалось сообщить и его пульсу почти такую же равномерность. Но когда потом я, хоть и преждевременно, во второй раз указал Яну на жестяной барабан Начальника-сына, поворачивая его голову сперва медленно и ласково, а потом весьма решительно в сторону перегруженного игрушками стеллажа, Ян снова меня не понял. Страх заполнял его снизу доверху, потом стекал обратно, сверху вниз, но внизу, вероятно из-за толстых подметок со стельками, встречал до того мощное противодействие, что ему, этому страху, становилось тесно и тогда, отпрянув через желудок, селезенку и печень, он захватывал столько пространства в бедной голове Яна, что голубые глаза прямо выкатывались из орбит, демон стрируя ветвистые красные прожилки по белому фону, которых Оскару ни разу до тех пор не доводилось видеть на глазных яблоках своего предполагаемого отца. Я приложил немало времени и трудов, чтобы вернуть дядины глаза в исходное положение, чтобы напомнить его сердцу о приличиях. Но все мои усилия на службе у эстетики пошли прахом, когда люди из ополчения первый раз пустили в ход полевую гаубицу и прямой наводкой, контролируемой с помощью оптики, уложили на землю чугунную ограду перед почтамтом, с поразительной точностью -- что свидетельствовало о высоком уровне выучки -- ударяя по кирпичным столбам и принуждая их, один за другим, окончательно рухнуть на колени и увлечь за собой железную решетку. Бедный мой дядя Ян всей душой переживал каждое падение каждого из не то пятнадцати, не то двадцати столбов, переживал с таким страстным участием, слов но то повергали в прах не только постаменты, но -- вместе с постаментами -- и стоящие на них фигуры воображаемых, близких его сердцу и столь необходимых в жизни богов. Лишь так можно понять, почему Ян отмечал каждое попадание криком столь пронзительным, что, будь этот крик сформирован более сознательно и целеустремленно, ему, как и моему убийственному для окон крику, вполне можно бы приписать свойства режущего стекло алмаза. Ян же кричал хоть и нутряным голосом, но бессистемно и достиг лишь того, что Кобиелла пере местил к нам свое костлявое, искалеченное тело, поднял свою худую птичью голову с глазами без ресниц и провел водянисто- серыми зрачками над нашим сотовариществом по несчастью. Он встряхнул Яна, Ян заскулил. Он расстегнул сорочку Яна и торопливо ошу- пал его тело в поисках раны -- я с трудом удержался от смеха, -- потом, не обнаружив ни малейших следов ранения, перевернул Яна на спину, схватил за подбородок, двинул так, что хрустнули челюсти, заставил голубые Яновы глаза, фамильные глаза семейства Бронски, выдержать водянисто-серые всполохи огней Кобиеллы, выругал его по-польски, обрызгав слюной его лицо, и, наконец, перекинул ему винтовку, которую Ян до той поры держал без употребления перед специально устроенной для него бойницей, потому что винтовка даже не была снята с предохранителя. Приклад сухо ударил Яна по левому колену. Мимолетная и -- после всех душевных терзаний -- первая физическая боль явно пошла Яну на пользу, потому что он схватил винтовку, хотел было испугаться, когда ощутил под пальцами -- и сразу же в крови -- холод металла, однако, повинуясь полупроклятиям, полууговорам Кобиеллы, занял место за своей бойницей. Мой предполагаемый отец имел настолько точное и при всей его податливо богатой фантазии настолько реалистичное представление о войне, что ему было крайне тяжело, пожалуй и невозможно, держаться храбро по одной лишь скудости воображения. Даже не восприняв сквозь отведенную ему бойницу поле обстрела и не подыскав сколько-нибудь подходящей цели, он косо задрал ствол к небу, подальше от себя, по-над крышами домов на Хевелиусплац и принялся палить быстро, вслепую, так что в два счета расстрелял весь магазин, дабы уже вторично с пустыми руками скрючиться позади мешков. Тот молящий о снисхождении взгляд, который Ян из своего укрытия адресовал коменданту, напоминал смущенное покаяние надувшего губы школьника, который не удосужился выполнить домашнее задание. Кобиелла несколько раз щелкнул нижней челюстью, потом громко, словно бы неудержимо захохотал, но с пугающей резкостью оборвал смех и трижды, а то и четырежды пнул Яна -- который был секретарь, а стало быть, лицо вышестоящее -- в ногу, снова изготовился, намереваясь засадить Яну в боксвой бесформенный ортопедический башмак, но, когда пулеметный огонь пересчитал еще уцелевшие фрамуги детской и расковырял потолок, опустил башмак, занял место за своей амбразурой, после чего хмуро и неспешно, словно хотел наверстать упущенное из-за Яна время, начал делать выстрел за выстрелом, что тоже надлежит причислить к расходу боеприпасов во время Второй мировой войны. А меня, значит, комендант не заметил? Он, который обычно вел себя строго и неприступно, как умеют одни лишь инвалиды войны, желая создать определенную, почтительную дистанцию, он оставил меня в этом пронизанном сквозняками углу, где воздух был напоен свинцом. Может, он про себя рассуждал так: это дет ская комната, значит, Оскар может оставаться здесь и даже играть в минуты затишья. Не знаю, сколько мы так пролежали, я -- между Яном и левой стеной комнаты, мы оба -- позади мешков с песком, Кобиелла -- позади своей винтовки, где он стрелял за двоих. Часов около десяти пальба пошла на убыль и стало до того тихо, что я услышал жужжание мух, голоса и команды с Хевелиусплац и мог даже время от времени внимать глухим раскатистым усилиям линкоров в порту. Сентябрьский день, облачный с прояснениями, солнце, обмакнув кисточку, покрывало все слоем старого золота, все тонкое, как дыхание, чуткое и в то же время тугоухое. Близился мой пятнадцатый день рождения, и, как всякий раз в сентябре, я желал себе жестяной барабан: отрекаясь от всех сокровищ мира, чувства мои неуклонно устремлялись к барабану из бело-красной лакированной жести. Ян не шевелился. Кобиелла дышал до того равномерно, что Оскар уже решил, будто он спит, использовав краткое затишье для освежающего сна, ибо всем людям, даже и героям, время от времени необходима малая толика освежающего сна. Лишь я был вполне бодр и с неумолимостью своего возраста изнывал по барабану. Не потому, что именно сейчас среди растущей тишины и замирающего жужжания мухи, утомленной солнцем, мне снова пришел на ум барабан, жестяной барабан юного Начальника. Нет, даже и во время сражения, среди боевого грохота Оскар не терял барабан из виду. А теперь у меня появилась возможность, упустить которую я и мысли не допускал. Оскар медленно встал, тихо, стараясь не наступать на осколки стекла, но целеустремленно передвигался он в сторону стеллажа, где стояли игрушки, в мыслях он уже воздвиг из детского стульчика и ящика с кубиками подставку, которая была бы и достаточно высока, и достаточно устойчива, чтобы сделать Оскара обладателем новенького барабана, но тут голос Кобиеллы и вслед за голосом жесткая рука коменданта остановили меня. Я в отчаянии указывал на столь близкий барабан. Кобиелла рванул меня назад. Обеими руками я тянулся к жестянке. Инвалид задумался, хотел уже протянуть руку наверх и осчастливить меня, но тут в детскую вторглась пулеметная очередь, перед порталом разорвались противотанковые снаряды. Кобиелла отшвырнул меня в угол к Яну Бронски, закатился на свою боевую позицию и успел вторично перезарядить, а я все еще не отрывал глаз от жестяного барабана. И вот Оскар лежал, а Ян Бронски, мой милый голубоглазый дядя, не поднял даже и носа, когда птичьеголовый, с искалеченной ногой и водянистыми глазами без ресниц уже перед самой заветной целью отбросил меня в сторону, в угол, позади мешков с песком. Не надо думать, что Оскар заплакал! Нет, во мне закипела ярость Множились жирные безглазые личинки, подыскивая достойную падаль. Какое мне дело до Польши? Да и что это такое, Польша? В конце концов, у них же есть своя кавалерия, вот пусть она и скачет! А то они целуют дамам ручки и слишком поздно замечают, что поцеловали отнюдь не усталые дамские пальчики, а ненакрашенную пасть полевой гауби цы. После чего девственница, урожденная Крупп, немедля разрешается от бремени. Вот она причмокнула губами, воспроизведя хоть и плохо, но похоже звуки боя, какие можно услышать в еженедельных выпусках "Вохеншау", она принялась забрасывать несъедобными леденцами парадный вход почты, она желала пробить брешь, и она пробила ее, эту брешь, возжелала пройти через развороченный операционный зал, обглодать лестничную клетку, чтобы никто впредь не мог подняться, никто впредь не мог спуститься. А ее свите за пулеметами и той, что намалевала на элегантных разведывательных бронемашинах красивые имена типа "Остмарк" и "Судеты", им все было мало, и они с грохотом разъезжали в своей броне перед почтой взад и вперед, словно две молодые любознательные барышни, надумавшие осмотреть некий замок, а замок-то еще был закрыт на замок. Это усиливало нетерпение избалованных, всегда жаждущих допуска красоток и принуждало их бросать взгляды, серые как свинец, пронзительные взгляды все того же калибра в поддающиеся обозрению покои замка, дабы хранителей его бросало в жар и в холод, дабы у них сжималось сердце. Как раз одна из бронемашин, помнится мне, это был "Остмарк", выехав с Риттергассе, устремилась на здание почты, и Ян, мой весьма продолжительное время как бы безжизненный дядюшка, выставил в бойницу свою правую ногу и задрал ее в надежде, что разведывательная машина ее разведает, ее обстреляет либо что заплутавшийся снаряд чиркнет его по голени либо пятке и нанесет ему такое ранение, которое позволяет солдату отступить, преувеличенно хромая. Но долго держать ногу в такой позиции, должно быть, показалось Яну слишком утомительным. Время от времени он ее опускал. Лишь перевернувшись на спину, он нашел в себе достаточно силы, чтобы, поддерживая ногу обеими руками под коленом, уже дольше и с большими шансами на успех подставлять птку и голень прицельному огню, а также случайным выстрелам. Хоть я и отнесся к Яну с полным пониманием и до сих пор таковое храню, не мог я не понять и ярость Кобиеллы, когда тот узрел свое начальство, секретаря Яна Бронски, в этой постыдной, в этой отчаянной позе. Комендант одним прыжком вскочил с пола, вторым оказался возле нас, над нами, дал волю рукам, схватил костюмную ткань, а вместе с тканью и самого Яна, приподнял этот узел, швырнул его обратно, снова схватил, так что ткань затрещала, ударил слева, перехватил справа, замахнулся справа, отбросил слева, перехватил справа на лету, хотел одновременно соединить лево и право в большой кулак, а затем нанести этим кулаком могучий удар и поразить им Яна Бронски, моего дядю и предполагаемого отца Оскара, но тут раздался дребезжащий звон, как, возможно, дребезжат ангелы во славу Господню, но тут раздалось пение, как по радио поет эфир, но тут угодило -- только не в Бронски, но тут угодило в коменданта, тут один снаряд решил хорошенько пошутить, тут кирпичи хохотали до осколков, а осколки -- до пыли, тут штукатурка стала мукой, а дерево нашло свой топор, тут вся эта забавная детская комната подпрыгнула на одной ноге, тут раскололись куклы, тут лошадь-качалка понесла и была бы куда как рада заполучить всадника, чтобы его можно было сбросить, тут в конструкторе сложились ошибочные сочетания, а польские уланы захватили одновременно все четыре угла детской -- и тут наконец опрокинуло весь стеллаж, и колокола заблаговестили к Пасхе, и гармонь вскрикнула, не иначе труба что-то кому-то протрубила, все звучало разом, будто настраивался оркестр, все закричало, лопнуло, заржало, зазвонило, разлетелось, треснуло, заскрежетало, взвизгнуло, дернуло струну очень высоко и подрыло фундамент на глубине. Мне же, который, как и подобает трехлетке, находился во время разрыва снаряда в уголке ангела-хранителя как раз под окном детской, мне досталась жестянка, достался барабан, несколько трещинок было на лаке, но ни единой дыры на новом жестяном барабане Оскара! Подняв взгляд от только что обретенного, так сказать тытолькоглянь, подкатившегося к моим ногам барабана, я счел своим долгом помочь Яну. Ну никак ему не удавалось стряхнуть с себя грузное тело Кобиеллы. Сперва я подумал, что Яна тоже ранило: уж очень он натурально скулил. Но потом, когда мы от катили в сторону столь же натурально стонущего Ко-биеллу, оказалось, что повреждения Яна совершенно незначительны: осколки стекла расцарапали ему правую щеку и тыльную сторону ладони, только и всего. Быстро проведенное сравнение помогло мне прийти к выводу, что у моего предполагаемого отца кровь светлее, чем кровь у коменданта, чьи брючины на уровне бедер окрасились в сочный и темный цвет. А вот кто изорвал и вывернул наизнанку элегантный серый пиджак Яна, уже нельзя было установить. Кобиелла или снаряд? Кто оборвал плечи, отделил подкладку, оторвал пуговицы, распорол швы, вывернул карманы? Прошу отнестись снисходительно к моему бедному Яну, который поначалу сгреб воедино все исторгнутое из его карманов жестокой бурей и лишь потом с моей помощью вытащил Кобиеллу из детской. Ян снова нашел и расческу, и фотографии родных и близких -- среди них поясной портрет моей бедной матушки, а ко шелек даже и не расстегнулся. Затруднительно, да и не безопасно, поскольку защитные мешки разметало взрывом, оказалось для него собрать разлетевшуюся по комнате колоду карт, ибо он непременно хотел отыскать все тридцать две и, не найдя тридцать второй, почувствовал себя глубоко несчастным, а когда Оскар между двух развороченных кукольных домиков нашел ее и протянул Яну, тот разулыбался, хоть и была это семерка пик. Когда мы выволокли Кобиеллу из детской и наконец-то затащили в коридор, комендант сумел собраться с силами, чтобы пробормотать несколько понятных для Яна слов. - Как там, все на месте? -- тревожился инвалид. Ян запустил руку ему в штаны между стариковскими ногами, ладонь его явно наполнилась, и тогда он кивнул Кобиелле. До чего же счастливы были все трое: Кобиелле удалось сохранить свою мужскую гордость, Яну Бронски --все тридцать две карты для ската, а Оскар обзавелся новым жестяным барабаном, который на каждом шагу ударял его по колену, покуда Ян и еще один человек, которого Ян называл Виктором, перетаскивали ослабевшего от кровопотери коменданта этажом ниже, в склад почтовых отправлений. КАРТОЧНЫЙ ДОМИК Виктор Велун помогал нам переносить коменданта, который, несмотря на усиливающееся кровотечение, становился все более грузным. К этому времени чрезвычайно близорукий Виктор еще носил свои очки и не спотыкался на каменных ступенях лестницы. По профессии, как ни странно такое занятие для близорукого, он был доставщиком денежных переводов. Сегодня, когда речь заходит о Викторе, я называю его бедный Виктор. Как матушка после той семейной прогулки к молу превратилась в бедную матушку, так и Виктор, лишившись очков -- хоть были тут и другие причины, -- стал бедным Виктором без очков. - Ты не встречал бедного Виктора? -- спрашиваю я у своего друга Витлара в дни посещений. Но после той поездки на трамвае от Флингерна до Герресхайма, о чем будет поведано в свое время, мы потеряли Виктора Велуна из виду. Остается лишь надеяться, что и преследователи ищут его столь же безуспешно, что он нашел свои очки либо подобрал другие, подходящие, и, может быть, словно в былые времена, пусть больше не на службе у Польской почты, но по крайней мере как разносчик денежных переводов на службе у почты федеральной, близоруко и при очках, осчастливливает людей пестрыми бумажками и твердыми монетами. - Ну разве это не ужасно? -- пыхтел Ян, подхватив Кобиеллу слева. - А что будет, если не придут ни англичане, ни французы? -- тревожился Виктор, нагруженный Кобиеллой справа. - Ну как это не придут?! Ризсмиглы еще вчера сказал по радио: "У нас есть гарантии, что, когда дойдет до боя, вся Франци поднимется как один человек!" -- Яну нелегко было сохранять уверенность до конца фразы, ибо вид собственной крови на расцарапанной руке хоть и не подвергал сомнению гарантии польско-французского договора, но заставлял опасаться, что он, Ян, успеет истечь кровью, прежде чем вся Франция поднимется как один человек и верная данным гарантиям ринется через Западный вал. - Они наверняка уже в пути! А британский флот уже бороздит волны Балтийского моря! -- Виктор Ведун любил сильные, звучные выражения, он остановился на лестнице, прижатый справа телом раненого коменданта, и воздел левую руку, как на театре, чтобы все пять пальцев сказали свое слово: -- Придите вы, о гордые британцы! И покуда оба медленно доставляли Кобиеллу во временный лазарет, рассуждая по пути о польско-англо-французских отношениях, Оскар мысленно перелистывал книги Гретхен Шефлер -- отыскивая подходящие по содержанию места. Кейзеровская история города Данциг: "В ходе французской войны одна тысяча восемьсот семидесятого--семьдесят первого годов пополудни двадцать первого августа одна тысяча восемьсот семидесятого года в Данцигский залив вошли четыре французских боевых корабля; остановясь на рейде, они направили свои орудия на город и порт, но винтовому корвету "Нимфа" под водительством капитана Вейкмана удалось в последовавшую за тем ночь принудить к отступлению стоящую на якоре в Путцигской бухте флотилию". Незадолго до того, как мы достигли склада для кор респонденции, что на втором этаже, я не без труда пришел к выводу, получившему впоследствии подтверждение: покуда Польская почта и вся равнинная Польша подвергались осаде, флот Его Величества пребывал в одном из фиордов Северной Шотландии в большей или меньшей безопасности; великая французская армия засиделась за обеденным столом, убежденная, что, проведя несколько разведывательных операций за линией Мажино, она выполнила все обязательства франко-польского договора. Перед складом, он же походный лазарет, нас встретил и доктор Михон, все еще в стальной каске и с уголком платка, по-джентльменски выглядывавшим из кармашка, и некто Конрад, уполномоченный из Варшавы. И тотчас ожил страх Яна Бронски, на разные лады рисовавший перед ним ужаснейшие увечья. В то время как Виктор Велун, совершенно невредимый да еще при очках, должен был спуститься в операционный зал, желая быть исправным стрелком, нам дозволили остаться в помещении без окон, скупо освещенном сальными свечами, ибо электростанция города Данциг не считала для себя более возможным снабжать энергией Польскую почту. Доктор Михон хоть и не испытывал особого доверия к серьезности ранений Яна, однако, с другой стороны, не слишком дорожил своим секретарем как надежным защитником почты и потому отдал ему приказ на правах санитара приглядывать за ранеными и попутно и за мной, кого он бегло, но, как мне кажется, с отчаянием погладил по голове, дабы ребенок не ока зался вовлеченным в боевые действия. Прямое попадание гаубицы на уровне операционного зала. Нас подбросило, будто игральные кости. Михон при стальной каске, посланник Варшавы Конрад и разносчик денежных переводов Велун ринулись на свои боевые позиции. Ян и я, оба мы вкупе с семью- восьмью ранеными, оказались в лишенном окон помещении, которое приглушало звуки боя. Даже пламя свечей и то не слишком трепетало, когда на улице серьезничала гаубица. Здесь было тихо, несмотря на стоны раненых или из-за них. Ян поспешно и неумело обмотал полосы от разорванных простыней вокруг бедра Кобиеллы, после чего решил заняться собой, но ни щека, ни тыльная сторона ладони больше не кровоточили. Порезы молчали, покрывшись корочкой запекшейся крови, но, надо думать, болели и тем питали страх Яна, не находившего себе выхода в душном и низком помещении. Ян суетливо ощупал свои карманы, нашел полную колоду: скат! И до самого прорыва обороны все мы играли в скат. Перетасовали тридцать две карты, сняли, раздали, приступили. Поскольку все корзины для писем уже были заняты другими ранеными, нам пришлось усадить Кобиеллу, прислонив его к корзине, потом, так как он время от времени норовил рухнуть, мы привязали его подтяжками, заимствованными у другого раненого, тем придали ему устойчивое положение и на казали ни за что не выпускать карты из рук, потому что Кобиелла был нам нужен. Куда бы мы годились без необходимого для ската третьего игрока? Тем, кто лежал по корзинам, уже было трудно отличать красную масть от черной, они больше не хотели играть в скат. Кобиелла, по правде говоря, тоже не хотел. Он хотел лечь, предоставить событиям идти своим чере дом, ни во что больше не вмешиваясь, -- вот чего хотел наш комендант. Сложить непривычно праздные руки, сомкнуть лишенные ресниц веки и в этой позиции наблюдать завершение работ по сносу. Но мы не потерпели подобного фатализма, мы крепко-накрепко привязали его, мы заставили его быть у нас третьим, а Оскар -- тот был вторым, и никого не удивило, что такой малыш умеет играть в скат. Правда, когда я первый раз заговорил на языке взрослых и мой голос произнес: "Восемнадцать!" -- Ян, оторвавшись от своих карт, хоть и глянул на меня бегло, с недоумением, но утвердительно кивнул, после чего я снова: "Двадцать?" -- Ян без запинки: "Тоже", я: "Два! А три? Двадцать четыре?" -- Ян с сожалением: "Пас". Ну а Кобиелла? Кобиелла уже собирался рухнуть, несмотря на подтяжки. Но мы подняли его, мы переждали, пока уляжется шум разорвавшегося далеко от нашей комнаты снаряда, и тогда Ян мог прошептать в возникшую вслед за тем тишину: "Двадцать четыре, Кобиелла. Ты разве не слышал, что заказывает мальчик?" Уж и не знаю, откуда, из каких глубин вынырнул комендант. Казалось, он поднял домкратом отяжелевшие веки. Наконец его водянистый взгляд скользнул по десяти картам, которые благородно и без малейшей попытки запустить в них глаза вложил ему в руки Ян. -Я пас, -- сказал Кобиелла, вернее, мы считали эти слова с его губ, слишком, наверное, пересохших, чтобы он мог говорить нормально. Я сыграл простую трефу. Чтобы разыграть первые взятки, Яну, объявившему "контру", пришлось рявкнуть на коменданта, добродушно, но грубо толкнуть его в бок, пусть тот очнется и не забывает про свои обязанности, потому что для начала я выбил у обоих все козыри. Затем отдал им трефового короля, которого Ян взял на валета пик, но, поскольку бубей у меня не было, побил у Яна бубнового туза и снова забрал ход -- валетом червей выбил у него десятку -- Кобиелла тут сбросил девятку бубен -- после чего мне оставалось лишь добить их длинной червой -- а-одним-играешь-два-контра-три-шнайдер-четыре-на трефах-это сороквосемьочковили двенадцать пфеннигов! Лишь в очередной кон, когда я заказал более чем рискованную игру -- гранд без двух, -- Кобиелла, у которого хоть и были на руках оба валета, рисковать не решился, спасовал уже на тридцати трех и взял трефовым валетом валета бубен, игра несколько оживилась. Комендант, словно взятый своей взяткой, зашел вдогонку бубновым тузом, на который мне пришлось отдать мою бубну, а Ян подкинул еще и десятку. Кобиелла подгреб взятку и зашел с короля, которого я и мог, и должен был взять, но вместо того сбросил им восьмерку треф; Ян честно старался подкинуть ему хоть что-нибудь, а потом даже зашел с пиковой десятки, которую я чуть не взял козырем, но этот чертов Кобиелла перебил меня пиковым валетом, вот о нем я то ли вообще позабыл, то ли считал, что он у Яна, а он возьми да и окажись у Кобиеллы, и тот, загоготав, его выложил. Потом он, само собой, разыграл свою пику, я только и знал, что отдавать, а Ян все подкидывал да подкидывал, и, когда они наконец зашли в черву, мне это уже было без на добности, я насчитал всего пятьдесят два очка и без-двух- играешь-три-гранд-это-шестьдесят-проигрыш-это-двадцать-или- тридцать-пфеннигов. Ян подбросил мне два гульдена мелочью, я расплатился, но Кобиелла, несмотря на выигрыш, снова обмяк, деньги получать не стал, и даже снаряд, первый раз разорвавшийся на лестничной клетке, ничуть его не встревожил, хотя это была его лестничная клетка, хотя именно он без устали начищал и натирал ее много лет подряд. А Яном, едва дверь нашей комнаты содрогнулась и огоньки свечей решительно не знали, как им быть и в какую сторону клониться, вновь овладел страх. Даже когда на лестничной клетке опять воцарилась относительная тишина, когда очередной снаряд разорвался перед удаленным от нас фасадом, Ян Бронски начал как безумный тасовать карты, два раза сбился со счета, но я не стал ему ничего говорить. Покуда там стреляли, Ян оставался недоступен для слов, пребывал в странном возбуждении, бестолково завышал торг, ходил не в ту масть, забывал даже сбросить прикуп и все время прислушивался своими маленькими, красивыми, чувственно пухлыми ушками к тому, что творится снаружи, а мы тем временем с нетерпением ожидали, когда он наконец займется игрой. Но в отличие от Яна, который все больше отвлекался, Кобиелла все время был при деле, разве что снова обмякнет на своих подтяжках и его придется подбадривать пинком в бок. Играл он, надо сказать, совсем не так плохо, как, судя по виду, было ему самому. А обвисал он, лишь выиграв очередную партию, либо посадив на контре меня или Яна. Выиграть или проиграть -- это уже не составляло для него разницы. Он теперь существовал только для самой игры. А когда мы считали и пересчитывали, он косо повисал на чужих подтяжках, дозволяя лишь своему кадыку испуганно подергиваться и тем подавать признаки жизни от имени коменданта Кобиеллы. Оскара тоже утомляла эта игра втроем. Не то чтобы звуки сотрясения, связанные с осадой и штурмом почты, так уж досаждали его нервам. Дело скорее было в этом первом, внезапном и, как я про себя решил, ограниченном временными рамками отказе от всякого притворства. Если до сего дня я представал без личины перед одним лишь наставником Беброй и его сомнамбулической дамой по имени Розвита, то сегодня перед дядей, он же мой предполагаемый отец, и перед инвалидом Кобиел-лой, то есть перед людьми, которые на будущее совершенно исключались как свидетели, я выступал в соответствии с документами пятнадцатилетним подростком, который хоть и рискованно, но очень недурно играет в скат. И вот эти усилия, которые, соответствуя моим намерениям, решительно не соответствовали моим карликовым размерам, вызвали через без малого час игры сильнейшую боль в голове и в суставах. Оскар был не прочь бросить игру, он вполне мог бы найти повод и сбежать между двумя почти одно за другим попаданиями, сотрясавшими все здание, не прикажи ему неведомое до тех пор чувство ответственности выдержать и ответить на страхи предполагаемого отца единственно действенным средством -- игрой в скат. Итак, мы продолжали играть и не давали умереть Кобиелле. У него просто руки до этого не доходили. Недаром же я старался, чтобы карты все время были в движении, и, когда свечи после разрыва на лестнице упали и утратили свои огоньки, не кто иной, как я, с полным самообладанием сделал самое разумное, а именно достал спички из Янова кармана, там же прихватил сигареты с золотым мундштуком, вернул на землю свет, зажег для Яна успокоительную "регату" и восстановил в темноте один огонек за другим, прежде чем Кобиелла, воспользовавшись ею, успел уйти навсегда. Оскар укрепил две свечи на своем новом барабане, положил сигареты, чтобы они всегда были под рукой, сам выказал полнейшее пренебрежение к табаку, зато Яну предложил еще одну сигаретку, даже Кобиелле сунул одну в искаженный рот, и дело пошло на лад, и игра оживилась, табак утешал, табак успокаи вал, но не мог воспрепятствовать Яну Бронски проигрывать одну партию за другой. Он потел и, как и всякий раз, когда сильно увлечется, проводил по верхней губе кончиком языка. Распалился он до того, что в пылу игры назвал меня Альфредом и Мацератом, а в Кобиелле увидел как партнера мою бедную матушку. И когда в коридоре кто-то выкрикнул: "Конрада уби ло!" -- он с укором поглядел на меня и промолвил: - Альфред, прошу тебя, выключи радио! А то собственного голоса не слышно! Но уж совсем рассердился бедный Ян, когда кто-то рывком распахнул дверь хранилища и втащил испускавшего дух Конрада. - Закройте двери, дует! -- возмутился Ян. И впрямь дуло. Подозрительно заморгали свечи, а успокоились, лишь когда люди, оттащившие Конрада в угол, снова затворили за собой дверь. Вид у нас троих был более чем фантастический. Снизу нас озаряло пламя свечей, придавая нам вид всемогущих волшебников. И когда после этого Кобиелла решил сыграть черву без двух и сказал: " Двадцать семь", а потом: "Тридцать", даже не сказал, а пробу лькал, причем глаза у него то и дело шли враскос и в правом плече у него сидело нечто такое, что просилось наружу, вздрагивало, проявляло бессмысленную живость, а потом наконец смолкало, но зато не удерживало больше Кобиеллу от падения вперед, отчего поехала корзина, полная писем и с мертвецом без подтяжек, когда Ян одним рывком задержал и Кобиеллу, и корзину, когда Кобиелла, чей уход снова был приостановлен, наконец прохрипел: "Черва без прикупа", а Ян смог прошипеть: "Контра", а Кобиелла проговорить: "Ре", Оскар понял, что оборона Польской почты прошла успешно, что те, кто сейчас наступает, уже проиграли едва начавшуюся войну, пусть даже в ходе ее им удастся захватить Аляску и Тибет, острова Пасхи и Иерусалим. Плохо было лишь одно: Ян так и не смог довести до победного конца свой великолепный, свой железный гранд с четырьмя валетами, с объявленным шнайдером и шварцем. Для начала он разыграл длинную трефу, теперь он называл меня Агнес, а в Кобиелле видел своего соперника Мацерата -- с невинным видом выложил бубнового валета -- я предпочитал заменять ему свою бедную матушку -- потом червового валета -- а чтоб меня принимали за Мацерата, я решительно не желал -- Ян же нетерпеливо дожидался, пока Мацерат, а в действительности инвалид и комендант по имени Кобиелла сбросит карты, на это ушло время, а потом Ян шлепнул по полу червонным тузом и не мог и не хотел понять, так никогда и не смог, оставаясь столь же голубоглазым, благоухая тем же одеколоном, был ну совсем без понятия и потому не догадался, с чего это вдруг Кобиелла выронил карты, поставил на дыбы корзину с письмами, пока сперва лежащий в ней покойник, за ним партия писем и, наконец, вся тщательно сплетенная корзииа не рухнули, осыпав нас кучей корреспонденции, словно мы и есть адресаты, словно и мы теперь должны в свою очередь отбросить карты и заняться чтением эпистол либо собиранием марок. Но Ян не желал читать, Ян не желал собирать марки, он уже в детстве насобирался, а теперь он хотел играть, доиграть гранд, хотел выиграть, хотел победить. И он поднял Кобиеллу, и поднял опрокинутую корзину, и поставил ее на колесики. Но покойниг;а трогать не стал и собирать рассыпанные письма тоже не стал, -- иными словами, недостаточно нагрузил корзину, но тем не менее был крайне удивлен, когда Кобиелла, подвешенный к легкой подвижной корзине, проявляя неусидчивость, все больше клонился вперед, пока Ян не закричал на него: - Альфред, прошу тебя, Альфред, не порти нам игру! Вот докончим этот кон и пойдем домой! Ну послушай, Альфред! Оскар устало поднялся с места, превозмогая все уси ливающуюся боль в голове и в суставах, положил на плечи Яну свои маленькие, ухватистые руки барабанщика и выдавил из себя негромкие, но убедительные слова: - Папа, оставь его в покое. Он умер, он больше не будет играть. Если хочешь, мы могли бы сыграть в очко. Ян, которого я как раз назвал отцом, отпустил смертную плоть коменданта, уставился на меня растекающейся голубизной и заплакал: -Нетнетнетнет. Я погладил его, но он по-прежнему твердил "нет-нетнет". Я многозначительно поцеловал его, но он не мог ни о чем больше думать, кроме как о недоигранном гранде. - Я бы выиграл, поверь, Агнес. Я наверняка явился бы домой с победой. Так он жаловался мне вместо моей бедной матушки, а я, его сын, согласился с этой ролью, я поддакивал, я клялся, что он наверняка выиграл бы, что, по правде говоря, он уже выиграл, пусть твердо в это верит и пусть во всем слушается своей Агнес. Но Ян не верил ни мне, ни моей матушке, сперва он в голос заплакал, громко жалуясь, потом перешел на тихое нечленораздельное бормотание, выскреб карты из-под холодеющей горы -- из-под Кобиеллы, порылся у него между ногами, лавина писем кое-что ему вернула, и он не успокоился, пока не собрал все тридцать две карты. Потом он отскреб с них клейкую жижу, которая сочилась из брюк Кобиеллы, тщательно обработал каждую карту, перетасовал колоду, снова хотел сдавать, и лишь тогда под его благообразным лбом, даже и не низким, хоть и с чересчур гладкой, непроницаемой кожей, родилась мысль, что на этом свете не осталось больше третьего партнера для ската. В складском помещении стало очень тихо. Видно, и на улице надумали почтить длительной минутой молчания последнего игрока и третьего партнера. Но Оскару почудилось, будто дверь тихо приоткрылась. Глянув через плечо, готовый к любым проявлениям неземного, он увидел на редкость слепое и пустое лицо Виктора Велуна. - Ян, я потерял очки, Ян, ты еще здесь? Надо бежать! Французы то ли вообще не придут, то ли придут слишком поздно. Пошли со мной, Ян, веди меня, я потерял очки! Может, бедный Виктор решил, что попал не в ту комнату, ибо, не получив ни ответа, ни очков, ни протянутой руки, готовой к побегу, он убрал свое лишенное очков лицо, затворил дверь, и я еще мог слышать несколько шагов Виктора, который ощупью, одолевая туман, начал свой побег. Что уж такого забавного творилось в головенке у Яна, отчего он сперва тихо, еще со слезами в голосе, но потом громко и весело рассмеялся, заиграл своим свежим розовым язычком, заостренным для всякого рода ласк, подбросил карты в воздух, поймал и наконец, поскольку в хранилище с безмолвными людьми и безмолвными письмами стало тихо и по-воскресному торжест венно, начал осторожными, выверенными движениями, задерживая дыхание, возводить сверхчувствительный карточный домик: семерка пик и дама треф легли в основание фундамента, их покрыл бубновый король. Из девяти червей и туза пик, использовав восьмерку треф как крышу, он соорудил подле первого второй фундамент, затем связал оба фундамента поставленными на ребро десятками и валетами, положенными поперек дамами и тузами так, чтобы все они взаимно по