лгое время являлись заслуживающие внимания и прогоняющие сон картины. Как ни тяжко нависала тьма между стенами и светозащитной бумагой на окне, все равно белокурые сестры милосердия склонялись над испещренной шрамами спиной Герберта, смятая белая рубашка Лео Дурачка -- что напрашивалось само собой -- превращалась в белую чайку и летала, летала, пока не разобьется о кладбищенскую стену, и стена после этого казалась свежевыбеленной, ну и так далее. Лишь когда все крепнущий, навевающий истому запах ванили заставлял мерцать, а потом и вовсе обрывал ленту перед сном, у Оскара устанавливалось то же спокойное, ровное дыхание, которое уже давно обрела Мария. Столь же хрестоматийно благопристойное представление о девице, отходящей ко сну, явила мне Мария три дня спустя. Она пришла в ночной сорочке, свистела, распуская косы, свистела, когда причесывалась, отложила гребень, перестала свистеть, навела порядок "а комоде, послала фотографии воздушный поцелуй, совершила утрированный прыжок в постель, покачалась, схватила перину и увидела -- я мог наблюдать только ее спину -- увидела пакетик -- я восхищался ее длинными волосами -- она обнаружила на перине нечто зеленое -- я закрыл глаза, решив подождать, пока она освоится с видом порошка для шипучки, -- но тут под телом откинувшейся назад Марии скрипнули пружины, тут щелкнул выключатель, и, когда щелканье заставило меня открыть глаза, Оскар мог убедиться в том, что и без того знал: Мария выключила свет, она неровно дышала в темноте, она не сумела освоиться с видом пакетика, но оставался открытым вопрос: не усугубляет ли созданная ею темнота существование пакетика, не заставляет ли эта темнота более пышным цветом расцвести ясменник, не насыщает ли она ночь пузырьками углекислоты? Я уже готов был поверить, что темнота заодно с Оскаром. Ибо спустя всего несколько минут -- если в совершенно темной комнате вообще уместно говорить о минутах -- я ощутил движение в изголовье постели: Мария принялась выуживать шнур, шнур закусил наживку, после чего я снова мог восхищаться длинными волосами поверх стоящей колом сорочки. Как ровно и желто осветила спальню лампочка под гофрированным абажуром! Откинутая и неприкосновенная, горбатилась в ногах перина. А вот пакетик на этом взгорке не посмел в темноте сдвинуться с места. Зашуршала бабкина ночная сорочка на Марии, задрался рукав с принадлежащей ему пухлой ладошкой, и Оскар принялся накапливать во рту слюну. В последующие недели мы опустошили с дюжину пакетиков, по большей части со вкусом ясменника, потом, когда ясменник кончился, с лимонным и малиновым вкусом, причем одним и тем же способом: заставляли шипеть с помощью моей слюны, что вызывало у Марии ощущения с каждым разом все более для нее приятные. Я понаторел в накапливании слюны, я прибегал ко всевозможным уловкам, чтобы слюна собиралась во рту быстро и обильно, и вскоре уже мог содержимым одного-единственного пакетика три раза подряд вызывать у Марии желанное ощущение. Мария была вполне довольна Оскаром, иногда прижимала его к себе, а насладившись шипучкой, даже целовала два-три раза куда-нибудь в лицо, после чего скоро засыпала, но перед этим Оскар еще слышал в темноте ее короткое хихиканье. А вот мне с каждым днем становилось все труднее засылать. Я уже достиг шестнадцати лет, обладал живой фантазией и отгоняющей сон потребностью выразить любовь к Марии в еще неведомых формах, других, нежели те, что, таясь в шипучем порошке, пробуждались от моей слюны и неизменно взывали к одному и тому же чувству. Размышления Оскара не ограничивались лишь тем моментом, когда гас свет. Целые дни напролет я корпел за своим барабаном и предавался размышлениям, листал зачитанные до дыр распутинские выпуски, вспоминал прежние образовательные оргии при участии Гретхен Шефлер и моей бедной матушки, вопрошал также и Гете, из которого в отдельных выпусках -- как и "Распутина" -- имел "Избирательное сродство"; короче, брал бурную активность чудодея, приглушал ее с помощью объемлющего всю землю естественным чувством короля поэтов, то наделял Марию внешностью царицы и отчасти чертами великой княгини Анастасии, подбирал дам из аристократически-эксцентрической свиты Распутина, чтобы немного спустя, не приемля слишком бурных страстей, узреть Марию в неземной прозрачности Оттилии либо за искусно подавляемой пылкостью Шарлотты. Себя же Оскар видел то самим Распутиным, то убийцей Распутина, очень часто атаманом, куда реже -- этим мямлей, мужем Шарлотты, а однажды ю признаюсь честно -- гением, который в общеизвестном облике Гете витает над спящей Марией. Странным образом я больше черпал импульсы в литературе, чем в неприкрашенной реальной жизни. И потому Ян Бронски, которого я куда как часто заставал в трудах над телом моей бедной матушки, почти ничему не мог меня научить. Хоть я и знал, что именно этот порой составленный из матушки и Яна, порой из матушки и Мацерата бурно, потом обессиленно взды хающий, кряхтящий, распадающийся, протягивающий за собой нити клубок тел означает любовь, Оскар не желал верить, что такая любовь и есть любовь, из любви отыскивал другую любовь, неизменно наталкивался на любовный клубок, ненавидел эту любовь еще прежде, чем сам успел ей предаться, и вынужден был защищать ее от самого себя как любовь единственно истинную и возможную. Мария наслаждалась порошком лежа. Поскольку она, едва порошок зашипит, начинала дрыгать и сучить ногами, ночная сорочка уже при первом ощущении задиралась у нее до бедер. Когда порошок начинал шипеть по второму разу, сорочке чаще всего удавалось задраться вверх по животу до самых грудей. Импульсивно, не проконсультировавшись для начала с текстами из Гете и "Распутина", я, после того как неделю подряд наполнял порошком ее левую ладонь, высыпал порошок с малиновым вкусом в ее пупочную ямку, полил все это сверху слюной, и, когда в маленьком кратере начало бурлить и шипеть, Мария разом утратила все потребные для протеста аргументы: шипящий и бурлящий пупок был много лучше, чем ладонь. Пусть и порошок был тот же самый, и моя слюна оставалась моей слюной, и чувство было то же самое, только сильней, гораздо сильней. Оно было столь безмерным, что Мария больше не могла выдержать. Она подалась вперед, хотела остановить кипение малины у себя в пупке, как останавливала ясменник у себя на ладони, когда тот выполнит свою миссию, но длины языка для этого не хватало, пупок был для нее недосягаем, как Африка или Огненная Земля, зато для меня он был очень даже близко, и я запустил в него язык, искал малину и находил ее все больше, совершенно углубился в сбор ягод, угодил в те края, где властвовал лесничий, имеющий право потребовать с меня квитанцию на сбор, я сознавал свои обязательства перед каждой отдельной ягодкой, не имел ничего, кроме ягод в глазах, на уме, на сердце, на слуху, воспринимал лишь малиновый запах. Я до того углубился в сбор ягод, что Оскар мельком про себя отметил: Мария одобряет твои старания. Вот почему она выключила свет. Вот почему она с полным доверием отдалась во власть сна, не мешая тебе продолжать поиски, ибо Мария была переполнена ягодами. А когда ягоды иссякли, я как бы невзначай и уже в других местах обнаружил лисички. И поскольку лисички были глубже запрятаны и росли под слоем мха, мой язык с этой задачей уже не мог справиться, и тут я отрастил себе одиннадцатый палец, поскольку уже имевшиеся десять тоже не справлялись. Вот так Оскар обзавелся третьей барабанной палочкой -- по возрасту она была ему уже в самый раз. Только барабанил я не по жести, а по моховой подушке, барабанил и сам не знал, я ли там барабаню или Мария. Мой это мох или ее? Может, и мох, и одиннадцатый палец принадлежат кому-то другому, а лисички только мне? А этот тип внизу, у него что, свой разум, своя воля? Кто зачинает дитя, Оскар, он или я? А Мария, которая наверху спала, а внизу принимала живое участие, безобидная ваниль, а под мхом -- пряные лисички, которая хоть и хотела шипучки, но не хотела того, кого не хотел и я, кто начал вести самостоятельный образ жизни, кто доказал наличие собственного ума, кто выдавал то, чего я в него не вкладывал, кто встал, когда я лег, кто видел другие сны, чем видел их я, кто не умел ни читать, ни писать, однако же расписывался за меня, кто и по сей день идет собственным путем, кто отделился от меня в тот самый день, когда я впервые ощутил его, кто мой враг, с которым я то и дело должен заключать союз, кто предает меня и бросает в беде, кого я сам готов предать и продать, кого я стыжусь, кому я надоел, кого я мою, кто меня грязнит, кто ничего не видит и все чует, кто настолько мне чужд, что я готов обращаться к нему на "вы", у кого и память совсем не такая, как у Оскара: ибо, если сегодня Мария заходит ко мне, а Бруно деликатно исчезает в коридоре, он явнв не узнает Марию, не хочет, не может, флегматично лоботрясничает, тогда как взволнованное сердце Оскара заставляет мои губы лепетать: "Выслушай, Мария, слова нежности: я мог бы купить циркуль, обвести нас обоих кругом, мог бы тем же циркулем измерить угол наклона твоей шеи, когда ты читаешь, шьешь или, вот как теперь, возишься с моим транзистором. Оставь транзистор в покое, выслушай любовное предложение: я мог бы пустить капли себе в глаза, чтобы снова обрести способность к слезам, я мог бы отдать первому же мяснику свое сердце для мясорубки, если ты сделаешь то же самое со своей душой. Мы могли бы купить плюшевую зверушку, чтобы между нами все оставалось спокойным. Когда я соглашусь на червей, а ты -- на терпение, мы могли бы отправиться на рыбалку и стать счастливее, А тогдашний порошок для шипучки -- ты еще помнишь? Ты называешь меня ясменником, я начинаю шипеть и бурлить, ты хочешь еще и еще, я отдаю тебе все без остатка -- Мария, шипучка, нежные предложения!" Ну чего ты все время крутишь радио, слушаешь только радио, словно тобой овладела безумная страсть к чрезвычайным сообщениям? ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЕ СООБЩЕНИЯ На белой окружности моего барабана трудно экспе риментировать. И мне это следовало учесть. Моя жесть требует, чтоб дерево все время было одно и то же. Она хочет выслушивать вопросы в барабанном бое и в бое давать ответы либо барабанной дробью, непринужденно стрекоча, оставлять открытыми и вопрос и ответ. Итак, мой барабан -- это вам не сковорода, которая после искусственного подогрева заставляет румяниться сырое мясо, это и не танцплощадка для парочек, которые еще не знают, парочка они или покамест нет. Вот почему Оскар никогда, даже в часы полнейшего одиночества, не посыпал поверхность своего барабана порошком для шипучки, не примешивал к порошку свою слюну и не устраивал представление, которого не видел уже много лет и которого мне очень недостает. Правда, Оскар не мог так уж безоговорочно отказаться от опытов с вышеуказанным порошком, но тут он шел прямым путем и барабан к делу не примешивал, -- иными словами, я выставил себя на посрамление, ибо без своего барабана пребуду посрамленным вовек. Поначалу добывать порошок было весьма затруднительно. Я посылал Бруно по всем графенберговским лавкам колониальных товаров, заставлял его ездить на трамвае в Герресхайм. Просил я его также попытать счастья в городе, но даже в тех киосках прохладительных напитков, что можно найти на конечной остановке любого маршрута, Бруно не мог приобрести для меня шипучий порошок. Продавщицы помоложе вообще не знали, что это такое, пожилые хозяева киосков многословно припоминали, о чем идет речь, задумчиво -- по рассказам Бруно -- терли лоб и отвечали: "Что вам надо-то? Порошок для шипучки? Так его с каких уж пор не бывает. При Вильгельме он был и при Адольфе тоже, в самом начале. Да, это были времена! Но если вы пожелаете лимонаду или, скажем, колу..." Мой санитар выпил за мой счет много бутылок лимонада и кока- колы, но так и не раздобыл для меня того, о чем я просил. И все же желание Оскара исполнилось, ибо Бруно проявил в этом деле неутомимость: вчера он принес мне белый ненадписанный пакетик. Лаборантка специального лечебного заведения, некая фройляйн Кляйн, исполнившись понимания, изъявила готовность открыть все свои коробочки, ящички и справочники, взяла несколько граммов того, несколько граммов этого и наконец, после множества попыток, намешала порошок, описанный в рассказах Бруно: по рошок умел шипеть, пениться, зеленеть и даже слегка пахнуть ясменником. А сегодня как раз был день посещений. Пришла Мария. Но сперва пришел Клепп. Мы вместе с ним просмеялись три четверти часа над какой-та чепухой, недостойной упоминания. Я щадил Клеппа и ленинист-ские чувства Клеппа, не поднимал в разговоре злободневных тем, -- короче, ни слова не сказал об экстренном сообщении, которое с помощью маленького тран зистора -- Мария подарила мне его несколько недель назад -- поведало о смерти Сталина. Однако Клепп, судя по всему, был в курсе, потому что на рукаве его коричневого в клеточку пальто топорщился неумело пришитый траурный креп. Потом Клепп встал, а Вит-лар вошел. Оба друга, очевидно, снова перессорились, ибо Витлар со смехом приветствовал Клеппа и сделал ему пальцами рожки. -- Смерть Сталина сокрушила меня сегодня утром, когда я брился, -- ерничал Витлар, помогая Клеппу надеть пальто. С сальным блеском благоговения на широком лице Клепп приподнял черную ткань у себя на рукаве. -- Вот поэтому я и ношу траур, -- вздохнул он и, подражая Армсгронговой трубе, изобразил первые погребальные такты в духе Нью-Орлеанского диксиленда -- тра-та-ра-ра-та-ра-ра-ра- ра, после чего протиснулся в дверь. А Витлар остался, садиться не пожелал, более того, начал приплясывать перед зеркалом, и мы с четверть часа обменивались понимающими улыбками, отнюдь не подразумевая Сталина. Уж и не помню, хотел ли я сделать Витлара своим поверенным либо, напротив, ставил себе целью поскорей его выжить. Я подманил Витлара к своей кровати, я подманил его ухо к своим губам и зашептал в эту разлапистую раковину: -- Порошок для шипучки? Скажи, Готфрид, ты знаешь, что это такое? Он в ужасе отскочил от решеток моей кровати, он прибег к патетике и присущей ему театральности, он выставил навстречу мне указательный палец и зашипел: -- О Сатана, почему ты вознамерился совлечь меня с пути истинного своим порошком? Неужто ты до сих пор не знаешь, что я ангел? И, подобно ангелу, Витлар улетел на своих крыльях, не отказав себе в удовольствии еще раз допросить <свет мой, зеркальце" над раковиной. Право же, молодые люди за стенами специального лечебного учреждения -- престранный народ и тяготеют к манерности. А тут пришла Мария. На ней был новый весенний костюм от портного, элегантная мышино-серая шляпка с изысканно скромной соломенно-желтой отделкой, и сооружение это она даже у меня в комнате снимать не стала. Она рассеянно меня приветствовала, подставила мне щеку и немедля включила тот самый приемник, который хоть и подарила мне, но, судя по всему, считает предназначенным для собственного употребления, ибо этот гадкий пластмассовый коробок призван заменять часть наших разговоров по приемным дням. -- Ты сегодня утром слушал радио? Здорово, верно? Как ты думаешь? -- Да, Мария, -- кротко ответил я, -- от меня тоже не захотели скрыть смерть Сталина, а теперь прошу тебя, выключи радио. Мария безмолвно повиновалась, села, все так же не снимая шляпку, и мы, как обычно, поговорили о Курт-хене. -- Ты только подумай, Оскар, этот негодник не желает носить длинные чулки, а на дворе март, будут еще холода, они по радио предсказывали. Я пропустил мимо ушей предсказание радио и принял сторону Куртхена в вопросе о длинных чулках. -- Мальчику двенадцать, -- сказал я, -- он стесняется из-за школьных товарищей ходить в шерстяных чулках. -- А мне его здоровье важней, и пусть носит чулки до Пасхи. Срок был назначен столь решительным голосом, что я попытался осторожно возразить: -- Уж лучше купи ему тогда лыжные штаны, потому что длинные шерстяные чулки и в самом деле выглядят ужасно. Ты только вспомни себя в его возрасте. Вспомни наш двор на Лабесвег. Что они тогда сделали с маленьким Кесхеном, которого тоже до самой Пасхи заставляли носить длинные чулки? Нухи Эйке, который так и остался на Крите, Аксель Мишке, который незадолго до конца гикнулся в Голландии, и Гарри Шлягер, что они все сделали с Кесхеном? Они обмазали его длинные чулки дегтем, чулки пристали к ногам, и Кесхена пришлось отправить в больницу. -- Это все Сузи Катер, это она виновата, а никакие не чулки! -- Мария выкрикнула это с яростью. Хотя Сузи уже в самом начале войны пособляла на телеграфе, а потом вроде бы вышла замуж в Баварии, Мария испытывала к Сузи, бывшей всего несколькими годами ее старше, такой стойкий гнев, как умеют одни только женщины, которые сохраняют свои антипатии с молодых лет до глубокой старости. И все же напоминание о намазанных дегтем чулках Кесхена не прошло для нее совсем бесследно. Мария пообещала купить Куртхену лыжные шаровары, и мы вполне могли сменить тему разговора. О Куртхене можно было, оказывается, сообщить много положительного. Штудиенрат Кенне-манн на последнем родительском собрании отозвался о нем с похвалой. -- Ты только подумай, он по успеваемости второй в классе. А уж в лавке-то он мне помогает, прямо слов нет как. Я одобрительно кивнул и изъявил готовность выслушать отчет о новейших приобретениях в деликатесной лавке. Я подбивал Марию открыть филиал в Обер-касселе. Сказал ей, что ситуация благоприятная, что конъюнктура устойчивая -- последнее я, кстати, услышал по радио, -- после чего решил, что уже самое время вызвать звонком Бруно. Бруно явился и протянул мне белый пакетик с порошком. План Оскара был хорошо продуман. Без всяких объяснений я попросил у Марии ее левую руку. Сперва она протянула мне правую, потом исправила ошибку, качая головой и посмеиваясь, подставила мне тыльную сторону левой ладони, ожидая, возможно, что я поцелую ей ручку. Удивление она выказала лишь тогда, когда я развернул ее руку ладонью вверх и между Ве нериным и лунным бугром всыпал порошок из пакетика. Она и это позволила, а испугалась, лишь когда Оскар склонился над ее ладонью и щедро сдобрил слюной холмик шипучего порошка. -- Брось эти глупости, Оскар! -- возмутилась она, вскочила, отпрянула и с ужасом воззрилась на шипящие пузырьки зеленого порошка. Потом она начала заливаться краской от лба и вниз. Я уже начал испытывать некоторую надежду, но она тремя прыжками достигла раковины, пустила на наш порошок воду, от вратительную воду, сперва холодную, потом теплую, после чего вымыла руки моим мылом. -- Ты иногда бываешь и в самом деле несносен, Оскар! Что подумает о нас господин Мюнстерберг? Прося о снисходительном ко мне отношении, она взглянула на Бруно, который наблюдал за моим опытом, заняв позицию в ногах кровати. Чтобы избавить Марию от смущения, я попросил Бруно выйти и, едва за ним захлопнулась дверь, еще раз подозвал Марию к своей кровати. -- Ты что, не помнишь? Умоляю, вспомни, порошок для шипучки, три пфеннига пакетик! Вернись мыслями в прошлое: ясменник, малина, как он прекрасно шипел и пенился, а чувство, Мария, а чувство! Но Мария не желала вспоминать. Я внушал ей нелепый страх, она даже немножко задрожала, спрятала свою левую руку, судорожно пыталась переменить тему, еще раз поведала о школьных успехах Куртхена, о смерти Сталина, о новом холодильнике в магазине деликатесов фрау Мацерат, о предполагаемом открытии филиала в Касселе, но я сохранял верность шипучему порошку, я говорил: шипучий порошок, она встала, шипучий порошок -- молил я, она торопливо попрощалась, поправила шляпку, не знала, то ли ей уходить, то ли нет, начала крутить ручку настройки, в аппарате затрещало, я заглушил этот треск своим голосом: -- Шипучий порошок, Мария, вспомни шипучий порошок. Но она уже стояла в дверях, плакала, мотала головой и оставила меня наедине с трескучим радио, притворив дверь до того осторожно, словно оставила в комнате умирающего. Итак, Мария не может больше вспомнить порошок. Для меня же, покуда я готов дышать и барабанить, порошок не перестанет шипеть и пениться, ибо это моя слюна в сороковом году на исходе лета оживляла ясменник и малину, пробуждала чувства, пославшие мою плоть на поиски, научила меня собирать лисички, сморчки и другие хоть и неведомые мне, но вполне съедобные грибы, сделала меня отцом, да-да, отцом, совсем еще молодым отцом, от слюны -- в отцы, пробуждая чувства, в отцы, собирая и оплодотворяя, ибо к началу ноября уже не осталось сомнений: Мария беременна, она на втором месяце, а я, Оскар, -- будущий отец. В этом я убежден и по сей день, ибо история с Мацератом произошла лишь много позже, спустя две недели, нет, спустя десять дней после того, как я оплодотворил спящую Марию в постели ее покрытого шрамами брата Герберта, среди открыток от ее младшего брата обер-ефрейтора Франца, в темной темноте, между стенами и светонепроницаемой бумагой на окнах, я застал ее же, но уже не спящую, а хватающую ртом воздух у нас на кушетке, она лежала под Мацератом, а Мацерат лежал на ней. Неся свой барабан, Оскар вошел в гостиную из подъезда, а туда он спустился с чердака, где сидел и предавался размышлениям. Оба меня не заметили. Головы у них были повернуты к печке. Они даже толком не раздевались. Мацерат спустил подштанники до колеи, а брюки горбились на полу. Платье и комбинация Марии закатились выше бюстгальтера, до самых подмышек. Трусики болтались у нее на правой доге, ко торая свисала с кушетки, уродливо вывернутая. А левая -- как будто она тут ни при чем -- надломленно лежала на спинке кушетки. Между ногами у ней и пребывал Мацерат. Правой рукой отворачивая в сторону ее голову, он левой расширял отверстие, чтобы сподручней туда влезть. Между растопыренными пальцами Мацерата Мария глядела куда-то вбок, на ковер, словно бы изучая убегающий под стол узор. Он закусил зубами бархатную обивку подушки и оставлял бархат в покое, лишь когда они обменивались словами. Ибо время от времени они действительно обменивались словами, не прерывая, однако, своего занятия. Лишь когда часы начали бить три четверти, оба притормозили на то время, покуда звучал бой. Начав снова -- как и до боя часов -- ее обрабатывать, Мацерат обронил: -- Уже без четверти. Затем он пожелал узнать, нравится ли ей, как он это делает. Она несколько раз ответила утвердительно, но попросила его соблюдать осторожность. Он пообещал ей быть предельно осторожным. Она приказала ему, нет, она воззвала к нему с просьбой на сей раз проявить сугубую осторожность. Тогда он поинтересовался, скоро ли она кончит. А она ответила: сейчас- сейчас. А потом у нее, надо полагать, свело ногу, ту, которая свисала с кушетки, потому что она помахала ею, но трусики так и болтались на ноге. Тогда Мацерат снова закусил зубами бархат, а она закричала: хватит, уходи, и он действительно хотел уйти, но уже не мог, потому что Оскар сверху взгромоздился на обоих, прежде чем Мацерат ушел, потому что барабаном ударил его по пояснице, а палочками -- по жести, потому что я больше не мог слышать это "уйди" да "уйди", потому что моя жесть звучала громче, чем ее "уйди", потому что я не желал, чтобы он уходил так же, как Ян Бронски всегда уходил от матушки, потому что матушка тоже вечно твердила "уйди" да "уйди", и Яну -- уйди, и Мацерату -- уйди. После чего они размыкались, а слизь свою куда-нибудь сбрасывали, может в специально припасенную тряпочку, а если тряпочки под рукой не было, тогда прямо на кушетку или на ковер. Я просто не мог больше на это смотреть. В конце концов, я ведь тоже не ушел. Я был первым, кто не ушел, вот почему я отец, а вовсе не тот самый Мацерат, который неизменно и вплоть до конца своих дней был убежден, будто он и есть мой отец. А отцом-то был Ян Бронски. И, подобно Яну, я еще до Мацерата не пожелал уйти, остался в ней и все оставил в ней, и то, что из этого вышло, -- то был мой сын, а не его сын. У него и вообще сыновей не было! И отец он был не настоящий. Хоть он десять раз подряд женись на бедной матушке, а потом на Марии, потому как Мария оказалась беременна. Он думал, что люди на улице и в доме, конечно, уверены. Они и впрямь были уверены, что Мацерат обрюхатил Марию, а теперь женится на ней, а Марии-то семнадцать с половиной, ему же скоро стукнет сорок пять. Впрочем, для своего возраста она вполне деловая, а что до маленького Оскара, то он может только поблагодарить Бога за такую мачеху, потому что Мария относится к бедняжке не как мачеха, а как родная мать, хотя, конечно, у Оскархена не все дома, и, вообще-то, всего бы разумней отправить его в лечебницу в Зильберхаммер либо в Тапиау. Мацерат, поддавшись на уговоры Гретхен Шефлер, решил жениться на моей возлюбленной. Следовательно, если называть отцом моего предполагаемого отца, картина получается следующая: мой отец женился на моей будущей жене, затем назвал моего сына Курта своим сыном Куртом, -- короче, потребовал от меня, чтобы я признал в его внуке моего единокровного брата и мирился с тем, что моя возлюбленная, источающая запах ванили Мария, лежит на правах мачехи в его постели, пропахшей рыбьими молоками. Если же я, напротив, сам себе заявляю: Мацерат тебе не отец, даже и не предполагаемый отец, он совершенно чужой человек, не симпатичный, но и не вызывающий антипатии, он умеет хорошо готовить, и вот так, хорошо готовя, он до сих пор худо-бедно заботился о тебе как отец, потому что твоя бедная матушка оставила его тебе, а теперь на глазах у всего честного народа он уводит у тебя из- под носа лучшую в мире жену, тебя же заставляет быть сперва свидетелем на свадьбе, а пять месяцев спустя -- на крестинах, иными словами, гостем на двух семейных торжествах, организовать которые скорей пристало бы тебе, ибо это ты должен был вести Марию в магистрат, это тебе следовало выбирать крестных родителей; словом, если, изучая главные ро ли в этой трагедии, я невольно прихожу к выводу, что постановка весьма пострадала от ошибочного распределения главных ролей, мне впору разочароваться в театре, ведь Оскару, истинно характерному актеру, отвели роль статиста, которую с тем же успехом можно было вообще вычеркнуть из текста. Прежде чем дать своему сыну имя Курт, прежде чем наречь его так, как ему зваться никоим образом не следовало -- ибо я нарек бы мальчика в честь истинного дедушки Винцента Бронски, -- словом, прежде чем примириться с именем Курт, Оскар не хочет скрывать, как он во время беременности Марии противился предстоящим родам. Уже вечером того самого дня, когда я застиг обоих на кушетке, барабаня, оседлал мокрую от пота спину Мацерата и тем самым помешал ему соблюсти необходимые меры предосторожности, как того требовала Мария, мною была предпринята отчаянная попытка вновь отвоевать свою возлюбленную. Мацерату удалось стряхнуть меня, когда уже было слишком поздно Вот почему он меня ударил. Мария заступилась за Оскара и начала выговаривать Мацерату, потому что тот не сумел проявить должную осторожность. Мацерат защищался, как немолодой мужчина. Во всем-де виновата Мария, оправдывался он, с нее вполне бы хватило и одного раза, но, видно, она из тех, кому подавай еще да еще и все будет мало. Тут Мария за плакала и ответила, что у нее так не получается, чтобы р-раз -- и готово, что тогда пусть он поищет себе другую, она, конечно, не имеет опыта, но ее сестра Густа, ну которая в "Эдеме", все знает, и Густа ей говорила, что так быстро не получается и чтобы Мария следила, потому как бывают мужчины, которым только бы сбросить свои сопли, а он, Мацерат, тоже, видно, из этой породы, только пусть тогда больше на нее не рассчитывает, ей надо, чтобы у обоих получалось сразу. Но все равно следить было надо, уж такую-то малость она вправе от него потребовать, это его долг по отношению к ней. Потом она заплакала, но с кушетки так и не встала. А Мацерат в своих подштанниках заорал, что не может больше слушать это хныканье, после чего сразу раскаялся в своем взрыве и снова хотел приступиться к Марии, -- иными словами, хотел погладить ее под юбкой по голому месту, отчего Мария вконец рассвирепела. Оскар ни разу еще не видел ее такой, лицо у нее пошло красными пятнами, и она назвала Мацерата слабаком, после чего тот взял свои штаны, нырнул в них и застегнулся. И пусть катится куда хочет, вопила Мария, к своим целленляйтерам, они небось тоже из породы пульверизаторов. А Мацерат схватил свой пиджак, потом ручку двери и сообщил, что отныне будет играть на других струнах, а бабскими штучками он-де сыт по горло и, уж если она такая падкая на мужчин, пусть подберет себе иностранного рабочего, ну хоть того француза, что развозит пиво, француз, верно, мастак по этой части, он же, Мацерат, представляет себе под словом "любовь" не только пакости, но и другое, теперь он пойдет перекинется в скат, уж там-то все обойдется без сюрпризов. И мы остались с Марией вдвоем. Она больше не плакала, задумчиво, чуть-чуть слышно насвистывая, она натягивала свои трусики. Потом долго разглядывала свое платье, которое пострадало от соприкосновения с кушеткой. Потом включила радио, старалась внимательно слушать, когда сообщали об уровне воды на Висле и Ногате, когда же после информации об уровне воды в нижнем течении Моттлау были объявлены и даже прозвучали ритмы вальса, она вдруг снова сняла трусы, прошла на кухню, загромыхала тазом, пустила воду, я услышал, как пыхнул газ, и догадался: Мария решила устроить себе сидячую ванну. Чтобы избавиться от этого несколько постыдного представления, Оскар сосредоточился на звуках вальса. Если память мне не изменяет, я даже выбил несколько тактов Штрауса на барабане -- и не без удовольствия. Потом радиостанция оборвала звуки вальса и возвестила экстренное сообщение. Оскар ждал вестей с Атлантики, и не ошибся. Бригаде подводных лодок удалось западнее Ирландии пустить ко дну семь или восемь кораблей общим водоизмещением во столько-то и столько- то тысяч брутто-регистровых тонн. Мало того, другой бригаде подводных лодок удалось в Атлантике отправить на дно почти столько же тонн. При этом особенно отличилась подводная лодка под командованием капитан-лейтенанта Шепке, впрочем, не исключено, что это был капитан-лейтенант Кречмер, во всяком случае один из двух, а то и вовсе третий, не менее прославленный капитан-лейтенант имел теперь на своем счету больше всего брутто-регистровых тонн, а сверх всего или вдобавок ко всему еще потопил английский эсминец класса Икс- Игрек. Покуда я на своем барабане пытался изобразить последовавшую за экстренным сообщением песню про Англию и почти преобразовал ее в вальс, вошла Мария с махровым полотенцем под мышкой. Она сказала вполголоса: -- Ты слышал, Оскархен, опять экстренное сообщение! Если и дальше так пойдет... Не сообщив, впрочем, Оскару, что тогда может произойти, она села на стул, через спинку которого Мацерат обычно перекидывал свой пиджак. Мокрое полотенце она свернула в колбасу и довольно громко, причем даже не фальшиво насвистела песню про Англию. Конец она повторила еще раз, когда радио уже смолкло, потом выключила стоящий на комоде ящик, едва из него полились нестареющие звуки вальса, махровую колбасу она положила на стол, сама села и опустила свои пухлые ладошки на колени. Очень тихо сделалось у нас в комнате, одни лишь стоячие часы говорили все громче и громче, и Мария, верно, задумалась, не включить ли ей снова радио, но потом решила по- другому: она прижала голову к махровой колбасе, лежащей на столе, сняв руки с колен, свесила их почти до ковра и заплакала беззвучно и равномерно. Оскар спрашивал себя, не стыдится ли Мария, поскольку он застал ее в столь постыдной ситуации. Я решил ее развеселить, выскользнул из гостиной и в темной лавке, среди пакетиков пудинга и пластинок желатина, обнаружил пакетик, который при рассмотрении в полутемном коридоре оказался пакетиком шипучего порошка со вкусом ясменника. Оскар очень порадовался своей находке, ибо временами я полагал, будто Мария отдает ясменнику предпочтение перед всеми прочими разновидностями порошка. Когда я вернулся в гостиную, щека Марии все так же лежала на свернутом в колбасу махровом полотенце. И руки у нее все так же висели, беспомощно покачиваясь, вдоль бедер. Оскар зашел слева и был весьма разочарован, когда увидел, что глаза у нее закрыты и сухи. Я терпеливо ждал, пока она снова поднимет веки с чуть слипшимися ресницами, протянул ей пакетик, но она даже не взглянула на мой ясменник и, казалось, смотрит сквозь пакетик и сквозь Оскара. Верно, она ничего не видит от слез, пытался я оправдать Марию и после короткого внутреннего совещания с самим собой решил действовать более непосредственно. Оскар залез под стол, подполз к ногам Марии, слегка повернутым носками внутрь, схватил ее левую руку, почти достающую кончиками пальцев до пола, развернул ее так, чтобы мне была видна ладонь, вскрыл пакетик зубами, высыпал половину содержимого в безвольно доверенную мне мисочку, прибавил слюны, пронаблюдал первый взрыв шипения и получил от Марии весьма болезненный пинок ногой в грудь, отбросивший Оскара на ковер, почти под середину стола. Несмотря на боль, я тотчас снова вскочил на ноги и выбрался из-под стола. Мария теперь тоже стояла. Мы стояли друг против друга, тяжело дыша. Мария схватила полотенце, оттерла свою левую ладонь, швырнула оттертое мне под ноги и обозвала меня гадким пакостником, ядовитым карликом, обнаглевшим гномом, которого давно пора отправить в психушку. Потом она схватила меня, стукнула по затылку, обругала мою бедную матушку, которая произвела на свет такого выродка, когда же я захотел закричать, когда нацелился на все стекла в комнате и в целом мире, заткнула мне рот тем самым полотенцем, которое, если его кусать, оказывается жестче говядины. Лишь когда Оскар сумел побагроветь и посинеть, она меня отпустила. Я бы мог теперь без всякого труда раскричать своим голосом все рюмки, все стекла и -- по второму разу -- стекла, закрывавшие циферблат напольных часов. Но я не стал кричать, я позволил ненависти овладеть собой, такой устойчивой ненависти, что и по сей день, когда Мария переступает порог моей комнаты, я ощущаю ее между зубами, как ощущал тогда махровое полотенце. Мария, переменчивая, какой она умела быть, отпустила меня, добродушно засмеялась, одним движением снова включила радио, насвистывая вальс, подошла ко мне, чтобы в знак примирения потрепать меня по голове, что я, вообще-то говоря, любил. Оскар подпустил Марию совсем близко и обоими кулаками ударил снизу вверх, в то самое место, куда она впускала Мацерата. И когда она, перед тем как я успел нанести второй удар, перехватила мои кулаки, я вцепился зубами в это проклятое место и, не разнимая зубов, упал вместе с ней на кушетку, хоть и слышал краем уха, как они там сулят очередное экстренное сообщение, но Оскар не желал никаких сообщений, а потому не сообщит вам, кто кого и в каком количестве тонн сумел утопить, ибо приступ судорожных рыданий заставил меня разжать зубы, и я остался неподвижно лежать на Марии, а та плакала от боли, а Оскар плакал от ненависти и от любви, и, хотя на смену любви пришло свинцовое беспамятство, конца ей не было. НЕСТИ СВОЕ БЕСПАМЯТСТВО К ФРАУ ГРЕФФ Его, то есть Греффа, я не любил. Он, то есть Грефф, не любил меня. И позднее, когда Грефф соорудил для меня барабанную машину, я его не любил. Впрочем, и по сей день, когда у Оскара уже не осталось сил для столь устойчивых антипатий, я недолюбливаю Греффа, хотя его и на свете-то больше нет. Грефф торговал зеленью. Но пусть этот факт не введет вас в заблуждение. Он не верил ни в картошку, ни в савойскую капусту, был, однако, наделен большими познаниями в овощеводстве и охотно представал перед всеми садоводом, любителем природы и вегетарианцем. Но поскольку Грефф не ел мяса, он все-таки не мог считаться настоящим зеленщиком. Ему не дано было рассуждать о плодах земных как о плодах земных. "Вы только взгляните на эти редкостные картофелины, -- частенько слышал я, как Грефф обращается к своим покупателям. -- Взгляните на этот полнокровный, налитой, принимающий все новые формы и в то же время столь целомудренный клубень! О, я люблю картофель, ибо он говорит со мной на своем языке". Ну конечно же, настоящий зеленщик не должен так говорить и сму щать подобными речами своих покупателей Моя бабушка Анна Коляйчек, которая и выросла и состарилась среди картофельных полей, даже в самые урожайные годы могла произнести разве что такую фразу: "Н-да, сей год картошки малость побольше, как прошлым годом". А ведь и Анна Коляйчек, и брат ее Винцент Брон-ски куда больше зависели от урожая картошки, чем зе ленщик Грефф, которому уродившаяся слива вполне возмещала неуродившуюся картошку. Вообще, в Греффе все было чрезмерным. Ну кто заставлял его носить в лавке зеленый фартук? Что за напыщенность, если, демонстрируя покупателям зеленый, как шпинат, кусок ткани, он улыбался и с умным видом называл его "Зеленый фартук милостивого Господа Бога нашего". К тому же он никак не мог развязаться со своими следопытскими увлечениями. Правда, ему уже в тридцать восьмом пришлось распустить свой отряд -- мальчишек обрядили в коричневые рубашки и ладную зимнюю форму, но все равно вчерашние скауты, пусть в штатском, пусть в новой форме, часто и регулярно наведывались к своему вчерашнему предводителю, дабы совместно с ним, обряженным в позаимствованный у милостивого Господа Бога фартук и те ребящим струны гитары, распевать утренние песни, вечерние песни, туристские песни, песни ландскнехтов, песни урожая, песни во славу Девы Марии, народные песни, местные и зарубежные. Поскольку Грефф своевременно заделался членом национал-социалистских силовых отрядов и начиная с сорок первого именовал себя не только зеленщиком, но и люфтшуцвартом, а кроме того, в любое время мог сослаться на двух бывших скаутов, которые тем временем успели кое-чего достичь в рядах юнгфолька, став один фенляйнфюрером, другой -- штамфюрером, окружное управление гитлерюгенд официально разрешило проводить в картофельном подвале Греффа вечера песен. Более того, гаушулунгсляйтер Лебзак призвал Греффа устраивать такие же вечера песен в учебном центре Йенкау. Сов местно с учителем народной школы Грефф в начале сороковых годов получил задание составить для округа Данциг -- Западная Пруссия сборник молодежных песен под девизом "Пойте с нами!". Книга вышла отменная. Зеленщик получил послание из Берлина за подписью рейхсюгендфюрера и был приглашен в Берлин на встречу хормейстеров. Короче, Грефф всем взял. И не только потому, что знал наизусть текст любой песни, вдобавок он умел разбивать палатки, разводить, а потом и гасить бивачные костры, чтобы не возник лесной пожар, он целеустремленно маршировал по компасу, знал, как называются все видимые невооруженным глазом звезды, излагал веселые и занимательные истории, помнил все легенды, родившиеся в бассейне Вислы, проводил пат риотические вечера под лозунгом "Данциг и Ганза", мог перечислить всех великих магистров рыцарского ордена с относящимися к делу датами и фактами, но и этим не ограничивался, а мог заодно поведать много всякой всячины о миссии германства в рыцарской земле и лишь изредка вплетал в свои выступления какую-нибудь забавную присказку из жизни скаутов. Грефф любил молодежь. Мальчиков больше, чем девочек. Девочек, в сущности, вообще не любил, а любил только мальчиков. Порой он даже любил мальчиков больше, чем можно было выразить с помощью песен. Возможно, это его жена, распустеха в неизменно засаленном лифчике и