Гюнтер Грасс. Собачьи годы --------------------------------------------------------------- Роман Перевод с немецкого и вступление М. РУДНИЦКОГО --------------------------------------------------------------- ЖИЗНЬ, ОКАЗАВШАЯСЯ КНИГОЙ Перед читателем "ИЛ" еще один роман Гюнтера Грасса, последняя книга его "данцигской трилогии", снискавшей автору в начале шестидесятых годов славу почти всемирную. Почти, потому что через цензурно-идеологические кордоны многих стран того лагеря, который гордо звался "социалистичес- ким", произведения Грасса и в ту пору, и много "застойных" лет спустя проникали чуть ли не контрабандой: органы, важно именовавшие себя "ком- петентными", редко и с крайней неохотой давали добро на их публикацию - так, из всей "данцигской трилогии" нам в свое время милостиво разрешили прочесть, да и то с целомудренными изъятиями, лишь повесть "Кошки-мыш- ки". Сейчас, когда нравы изменились и между нами и большой литературой ничего, кроме личных и общественных экономических катастроф, не стоит, особой признательности заслуживает харьковское издательство "Фолио", му- жественно взявшее на себя благородную миссию издания четырехтомного соб- рания сочинений Грасса, составленного Е.А.Кацевой. Оговоримся сразу - и эта журнальная публикация, так же как публикация романа "Жестяной барабан" (см. "ИЛ", 1995, № 11), не будет полной. При- чиной тому, во-первых и в-главных, огромный объем произведения, а во-вторых, достаточно самостоятельный характер отдельных его частей: ро- ман Грасса художественно организован как конгломерат трех автономных книг, написанных тремя разными, хотя и, понятное дело, фиктивными расс- казчиками. В третьей книге, "Матерниады", озаглавленной так по имени од- ного из главных героев, Вальтера Матерна, перед нами во всеоружии своего сатирического дара предстает тот Грасс - язвительный критик послевоенной западногерманской повседневности, которого наш читатель пусть неполно, но все-таки уже знает по романам "Под местным наркозом" (1969) и "Из дневника улитки" (1972). Это важная часть романа и важный аспект твор- чества писателя, важный, но не определяющий: рискну сказать, что в рома- не "Собачьи годы" Грасс во всем размахе и азарте своего писательского таланта раскрылся именно в первых двух частях. Есть книги, которым уже в самый момент их рождения суждена долгая жизнь - столь очевидны и бесспорны их незаурядность и художественная си- ла. К таковым, несомненно, наряду с "Жестяным барабаном", принадлежат и "Собачьи годы" Гюнтера Грасса. Мощь художественного претворения действи- тельности здесь явлена такая, что только очень идеологически предвзятый или очень уж эстетически подслеповатый взгляд способен не распознать масштабы этого дерзания. Вот почему, быть может, не стоит привычно сето- вать на то, что наше знакомство с еще одним выдающимся явлением евро- пейского искусства ХХ века - а первые романы Грасса, безусловно, заслу- живают именно такой дефиниции - происходит с опозданием на три с лишним десятилетия. По гамбургскому счету, который в данном случае вполне умес- тен, не такой уж это и большой срок, а если оглянуться на отечественную современность, то впору подумать, что опоздание в тридцать три года подстроено нарочно, что оно и не опоздание вовсе, а, напротив, точно выбранный и терпеливо выжданный исторический миг. Кстати, сам Грасс, большой любитель достопамятных дат и магии чисел, наверняка поигрался бы с числом 33, созвучным дате 1933 и кратным "нехорошему", как сказано в его романе, числу одиннадцать. Полагаю, что вживание в многослойный и сложносочиненный, одновременно и гротескно страстный, и вдохновенно поэтичный, то сказочно-фантастичес- кий, то беспощадно жестокий мир грассовского романа дастся нашему чита- телю, как далось и автору этих строк, без особого труда: слишком многое в этих прихотливых повествовательных узорах, в этих хитросплетениях об- разов и судеб покажется, да и окажется узнаваемым, понятным, до боли знакомым, а то и постыдно родственным. Сила художественного обобщения здесь такова, что выплескивается за берега национальной исторической судьбы, творя картины многозначного, универсального, общечеловеческого смысла и безжалостно ставя нас, читателей, перед вопросами, ответы на которые, боюсь, все еще не найдены и найдены будут не скоро. Грасс в этой своей книге не столько анализирует - это в более поздних его вещах проявляется порой тяга к ироничной рассудительности, - сколько яростно и неистово, с бесстрашием и одержимостью, в которых узнается подвижничес- кий порыв Достоевского, снова и снова выпихивает повествование к "пос- ледним вопросам" бытия, живописуя историю болезни общества, пораженного геном коллективного безумия. Проще всего было бы в этом месте, не обинуясь, поименовать коллектив- ное безумие фашизмом, да еще и сопроводить его атрибутивом "германский". Однако иная простота, как известно, хуже воровства, поэтому не будем са- ми себя обкрадывать. Разумеется, Грасс во всей "данцигской трилогии" от- талкивается от своего личного опыта и опыта своего поколения, выросшего в Германии в пору гитлеровского фашизма. На иных страницах романа именно этот личный и глубоко выстраданный опыт окрашивает повествование тонами пронзительной исповедальной искренности. Но Грасс понимает: всякое явле- ние имеет свой исток и свой генезис. Вот почему его роман бессчетными нитями своего сюжета и своей образности уходит в недра времен и в недра человеческой души, и там, и там обнаруживая все более глубокие залегания добра и зла, красоты и уродства, разума и первобытного звериного инс- тинкта, созидания - и разрушения. В этом смысле совершенно особую роль играет в романе история. Она присутствует тут, можно сказать, постоянно, живьем и во плоти, сообщая людям и зверям - а они в романе участвуют на равных, - событиям и вещам, мыслям, словам и поступкам свой неповседневный контекст. И дело не толь- ко в том, что повествование изобилует историческими аллюзиями, непринуж- денно перескакивая из наполеоновских войн в средневековые крестовые по- ходы, а то и вовсе ныряя в темные пучины мифа. Сами эти аллюзии доказы- вают нечто очень важное: в извечном противоборстве добра и зла именно ход истории в конечном счете оказывается последним судией, документируя целесообразность мирового развития, осмысленность эволюции, свершающейся наперекор разгулам варварства и кровопролитиям. Вспомним, с какой биб- лейской торжественностью перечисляет Брауксель, летописец первой части, собачьи поколения, и это, конечно, неспроста - в них, в этих собачьих родословных, запечатлено вековечное движение от дикости к культуре: чер- ная псина Сента "не хочет обратно к волкам". Не хочет "обратно к волкам" и человек или, скажем точнее, как прави- ло, не хочет, поскольку наделен противоядием от дикости - предприимчи- востью, стремлением к созиданию, творчеству. Это его неистребимое стрем- ление выражено в романе Грасса по-разному - оно материализовалось в дам- бах Вислы, "облагоразумивших" коварную стремнину непокорной реки, и в гордой красе родного Данцига, запечатлелось в аккуратной брусчатке его мостовых и в наименованиях его улиц и площадей, мест и предместий, воб- равших в себя века человеческого труда, мирного быта, оседлости. (Очень важно понять и прочувствовать именно этот оттенок в отношении Грасса к своей малой родине, нынешнему Гданьску, не придавая ностальгии писателя какого-то иного, политического смысла, абсолютно ей не свойственного.) Отсюда же интерес Грасса к самым разным видам человеческой деятельности, энциклопедические познания по части ремесел, промыслов и вообще всякого рукотворчества - в миропонимании художника это и есть первооснова гума- низма, его содержательное наполнение. И конечно же, вершиной созидатель- ного начала в человеке оказывается искусство. Грасс, как известно, не только писатель - в его послужном списке нес- колько художественных профессий: каменотес и скульптор, джазист и живо- писец. Он не понаслышке знает театр и балет. Полагаю, именно это разнос- тороннее знание позволило ему внести в великую тему немецкой литературы традицию "романа о художнике", идущую еще от "Вильгельма Мейстера" и от "Генриха фон Офтердингена", свою, совершенно особую ноту. Изобретая для своих персонажей самые невероятные и экзотические художественные занятия - вспомним санитара из "Жестяного барабана", который сооружает свои тво- рения из бечевки, вязальных спиц и дощечек, вспомним барабанные палочки самого Оскара Мацерата, выбивающие по лакированной жести причудливые и жутковатые фантазии, поставим в этот же ряд одного из главных героев ро- мана "Собачьи годы", Эдди Амзеля, мастерящего не что-нибудь, а птичьи пугала, - Грасс методом остранения как бы "вылущивает" саму идею искусс- тва, во всей ее первозданной чистоте, во всем ее бескорыстии, из скорлу- пы традиционной, привычной, рутинной формы. А такое извлечение, в свою очередь, сдвигает повествование в гротеск, резко сближая мир искусства и фантазии с грубой реальностью, принуждая их как-то соотноситься, конф- ликтовать друг с другом, вступать в сложные и непредсказуемые взаимо- действия. Нет, ни человеку, ни человечеству не свойственно стремиться "обратно к волкам", но иногда - вот она, главная болевая точка и мучительная за- гадка грассовского романа, - случаются в природе и истории генетические тупики, аппендиксы эволюции, рецидивы впадения в зверство. Грасс и не делает вид, что ему ведомы причины этой патологии, но как художник он умеет разглядеть ее симптомы. Фашизм в его романе начинается, казалось бы, с мелочей - с детских шалостей, с того, что несколько школьников из- бивают своего одноклассника, обзывая его к тому же "абрашкой". С порази- тельной художественной проницательностью романист ставит в один повест- вовательный ряд историю девочки Туллы, этой маленькой нелюди, и историю воцарения в Германии фашистского режима, причем образ Туллы с первых строк приобретает черты поистине демонические, тогда как приход фашизма показан скорее через быт, во всей повседневной ползучей неприметности его эпидемического триумфа. В понимании Грасса фашизм - это не привне- сенный извне общественный порядок, основанный на голом насилии, циничной демагогии и лжи, но прежде всего - массовый вывих человеческой природы, состояние души, готовой принять страх, ложь, демагогию, готовой к безро- потному подчинению, а то и к фанатическому экстазу коллективного безумс- тва. Роман Грасса напоминает нам: если нация начинает сходить с ума - этому трудно воспрепятствовать. Впрочем, наивно было бы пытаться свести всю полноту и трепетную под- линность жизни, воплотившейся в этом удивительном романе, к некоему идейному высказыванию. "Собачьи годы" Гюнтера Грасса - это великая кни- га, в которой, как в жизни, есть место всему - трагическому и смешному, страшному и доброму, прекрасному и безобразному, обыденному и невероят- ному. В эту книгу не так уж трудно войти, а войдя, уже невозможно отор- ваться, пока не проживешь ее всю, до последней строчки. Памяти Вальтера Хена  * КНИГА ПЕРВАЯ. УТРЕННИЕ СМЕНЫ *  Первая утренняя смена Рассказывай ты. Нет, лучше вы расскажите. Или ты будешь рассказывать? Может, лучше господин артист начнет? Или пугала, все скопом? А может, подождем, покуда восемь планет не сойдутся в знаке Водолея? Ну хорошо, прошу вас, начинайте вы! В конце концов, ведь это ваш кобель тогда... Да, но прежде чем мой кобель, ваша сука тоже... а до нее многие суки от многих кобелей... Но должен же кто-то начать - ты или он, вы или я... Итак: давным-давно, много-много закатов тому назад, задолго до того, как мы появились на свет, уже текла, не отражая нас в своих водах, Висла, текла каждый божий день и впадала куда следует. Летописца, чье перо выводит эти строки, в данное время зовут Браук- сель, и он по роду работы командует то ли рудником, то ли шахтой, где добывается, однако, не руда, не уголь и не калийная соль, но где тем не менее в поте лица своего трудятся сто тридцать четыре рабочих и служа- щих, вкалывая на откаточных штреках и промежуточных горизонтах, в забоях и квершлагах, не покладая рук ни в бухгалтерии, ни на отгрузке, и все это изо дня в день, из смены в смену. Неуправляемо и коварно несла свои воды Висла в прежние времена. Поку- да не созваны были многие тысячи землекопов и в году одна тысяча восемь- сот девяносто пятом не прорыли между косовыми деревнями Шивенхорст и Ни- кельсвальде с севера к югу протоку, так называемый "стежок". И он, этот стежок, приняв воды Вислы в свое прямое, как по шнурку протянутое русло, уменьшил опасность наводнений и паводков. Летописец Брауксель по большей части пишет свое имя через "кс", как "ксиву", но иногда и через "хс" - Браухсель. А иной раз, в соответствую- щем настроении, он именует себя Брайксель, почти как Вайксель, то бишь Висла по-немецки. Игривость и педантизм водят его рукою попеременно и ничуть друг другу не мешают. От горизонта к горизонту протянулись вдоль Вислы дамбы, и под прис- мотром главного комиссара водорегулирующих сооружений в Большой пойме Мариенвердер надлежало этим дамбам противостоять как могучим весенним половодьям, так и августовским "доминиканским" паводкам. И не приведи Бог, если в дамбе заводились мыши. Тот, чье перо выводит сейчас эти строки, тот, кто командует то ли рудником, то ли шахтой и пишет свое имя по-разному, изобразил на расчи- щенной для такого случая столешнице с помощью семидесяти трех сигаретных "бычков", добытых честным двухнедельным трудом заядлого курильщика, рус- ло Вислы в двух вариантах - до и после урегулирования: табачная труха вперемешку с рыхлым серым пеплом обозначит течение реки со всеми ее тре- мя устьями, обгорелые спички - это дамбы, что удерживают строптивую реку в ее зыбких берегах. Итак, много-много закатов тому назад: вот и господин главный комиссар водорегулирующих сооружений не спеша спускается вниз по склону, где воз- ле села Кокоцко, аккурат против меннонитского кладбища, в восемьсот пятьдесят пятом прорвало дамбу - в кронах деревьев потом неделями торча- ли гробы, - он же, пеший ли, конный или на лодке, в своем неизменном сюртуке с неизменной чекушкой рисовой араки в оттопыренном кармане, он, Вильгельм Эренталь, тот самый, что в свое время в потешных и торжествен- ных, на античный манер сложенных виршах сочинил знаменитую "Дамбоспаса- тельную эпистолу", после публикации преподнеся ее с дружественным на- путствием всем окрестным смотрителям дамб, сельским учителям и менно- нитским проповедникам, он, упомянутый здесь в первый и последний раз, дабы никогда больше не появиться на этих страницах, - вот он блюдет свой неусыпный дозор вверх ли, вниз по течению, пристально оглядывая плетеные перемычки и полузапруды-буны и нещадно гоняя с дамбы поросят, ибо сог- ласно земельно-правовому уложению от ноября месяца года одна тысяча во- семьсот сорок седьмого, параграф восемь, пункт два, "запрещается всякой скотине, пернатой равно копытной, на дамбах пастись и особливо рыться". По левую руку солнце падает к закату. Брауксель ломает надвое спичку: второе устье Вислы возникло второго февраля тысяча восемьсот сорокового без какого-либо участия землекопов, когда река, запруженная льдом, прор- вала косу, слизнув по пути две деревни, что в свою очередь привело к об- разованию двух новых селений, рыбацких деревушек Западный Нойфер и Вос- точный Нойфер. Однако, сколь ни богаты обе эти деревушки своими байками, преданиями и замечательными небывальщинами, мы будем вести речь главным образом о двух других, что расположились на восточном и западном берегах первого - не по времени, но по течению - устья: Шивенхорст и Никель- свальде были, да и сейчас остаются последними деревнями вдоль "стежка", между которыми есть паромная переправа, ибо уже пятьюстами метрами ниже мутный исток Вислы, чаще глинисто-желтый, чем пепельно-серый, изливается с просторов нынешней Польской республики в почти пресные (ноль целых во- семь десятых процента соли) воды Балтийского моря. Тихо, словно заклинание, бормоча под ноc заветную цитату: "Висла - это широкая, с каждым воспоминанием все более привольная река, вполне судоходная, несмотря на обилие песчаных отмелей", - Брауксель пускает по столешнице своего письменного стола, превратившейся в наглядный макет дельты Вислы, паромную переправу в виде изрядно потертого ластика и сей же час, поскольку первая утренняя смена уже заступила, а день начинается громким чириканьем воробьев, водружает девятилетнего Вальтера Матерна - ударение на последнем слоге: Матерн - на самый гребень никельсвальденс- кой дамбы прямо под лучи заходящего солнца; Вальтер скрежещет зубами. А что, собственно, происходит, когда девятилетний сын мельника, выс- веченный лучами закатного солнца, стоит на гребне дамбы, смотрит на реку и скрежещет зубами наперекор ветру? Это у него от бабки, которая девять лет сиднем просидела в своем деревянном кресле и только и могла, что глазами лупать. По воде много всего плывет, и Вальтер Матерн на все на это смотрит. А здесь, перед самым устьем, еще и море помогает. Говорят, в дамбе мыши. Так всегда говорят, коли дамбу прорывает - мол, мыши в дамбе. Меннониты говорят, это, дескать, поляки-католики среди ночи прокрались да мышей в дамбу напустили. А еще говорят, кто-то видел плотинного графа - всадника на белом коне. Но страховая компания не желает верить россказням - ни про поляков-католиков, ни про графа из Гютланда. Когда дамбу прорвало - из-за мышей - граф, как и положено по преданию, на своем белом коне ри- нулся навстречу хлынувшей волне, только проку от этого все равно мало, потому что Висла уже поглотила всех плотинных смотрителей. И польских католических мышей тоже. Поглотила и грубых меннонитов, тех, что с крюч- ками и петлями, но без карманов, и меннонитов тонких, с пуговицами, пет- лицами и с дьявольскими карманами, поглотила в Гютланде и трех прихожан евангелической церкви, а заодно и учителя-социалиста. Поглотила в Гют- ланде и скотину мычащую, и резные деревянные колыбельки, поглотила вооб- ще весь Гютланд - гютландские кровати и гютландские шкафы, гютландские часы с боем и клетки с канарейками, гютландского проповедника, этот был из грубых меннонитов, с крючками и петлями, - поглотила и проповедницкую дочку, а она, говорят, очень была собой хороша. Все это и много чего еще тащится по воде. Что вообще может нести в своих водах такая река, как Висла? Да все, что идет прахом - дерево и стекло, карандаши, разные написания имени Брауксель, стулья, косточки, но и заходы, закаты. Все, что забыто и быльем поросло, вдруг всплывает в водах Вислы спиной или брюхом вверх и влачится в потоке воспоминаний: вот и Адальберт пришел. Он приходит пешим. И тут его сшибает огромным суком. Но Свянтополк все равно примет крещение. А что станется с дочерь- ми Мествина? Вот одна, босая, бросилась наутек - убежит или нет? Кто возьмет ее с собой? Богатырь Милигедо со своей чугунной палицей? Или ог- ненно-рыжий Перкунас? А может, бледный Пеколс, тот, что все время глядит исподлобья? Отрок Потримпс только посмеивается и жует свои пшеничные ко- лоски. Дубы уже срублены. Еще один скрежет зубовный - и вот уже дочка князя Кестутиса идет в монастырь. Двенадцать рыцарей без голов, двенад- цать монахинь без голов, зачем они пляшут на мельнице? Мельница крутит- ся, мельница вертится, монашки и рыцари на Сретенье встретятся; крутится мельница, вертится мельница, души в муку, а мука что метелица; крутится мельница, вертится мельница, последним куском мы с костлявой поделимся; мельница вертится, мельница крутится, монашки и рыцари стерпятся-слюбят- ся... когда, однако же, мельница заполыхала изнутри и к ней стали подка- тывать экипажи для безголовых рыцарей и безголовых монахинь и когда мно- го позже - заходы, закаты - святой Бруно прошел сквозь пламя, а разбой- ник Бобровский со своим дружком Матерной, от которого все и пошло, ходи- ли по дворам и подпускали красного петуха всюду, где на воротах уже были кем-то услужливо намалеваны кресты, - закаты, заходы, - и Наполеон, до и после, когда город был осажден по всем правилам военного искусства, ибо на нем были неоднократно и с переменным успехом опробованы знаменитые пороховые ракеты Конгрева, - но и в самом городе, и на его укреплениях, на бастионах Волк, Медведь, Буланый и на бастионах Выскок, Кролик и Дев- кина Дырка, задыхались в чаду французы, чертыхались от бессильной злобы поляки с их князем Радзивиллом, тщетно надрывал глотки полк однорукого капитана де Шамбюра. Однако пятого августа к городу подступил домини- канский паводок, вода без всяких штурмовых лестниц с первого приступа взяла бастионы Буланый, Кролик и Выскок, подмочила пороха, с шипением и треском загасила в своих толщах грозные ракеты Конгрева и запустила в город, в его улочки и закоулки, кладовки и кухни несметные полчища рыбы, особливо щук - вот уж кто поживился на славу, хоть провиантские склады на Хмельной улице к тому времени и были сожжены, - заходы, закаты. Такой реке, как Висла, все к лицу и все ее красит: закаты и кровь, глина и пе- пел. Ей бы улететь вместе с вольным ветром. Но не всякая воля исполняет- ся, и реки, которым так хочется в небо, тоже впадают в Вислу. Вторая утренняя смена Вот она, здесь, на столешнице у Браукселя, и перекатывается через ши- венхорстскую дамбу, изо дня в день. А на никельсвальденской дамбе стоит Вальтер Матерн и скрежещет зубами - ибо вода сходит. Как отмытые, помо- лодев, обнажаются из-под воды дамбы. Только скрещенные крылья ветряков, туповерхие колокольни да тополя - Наполеон приказал посадить их тут для прикрытия своей артиллерии - лепятся, как приклеенные, на их гребнях. И он, Вальтер, стоит один-одинешенек. Правда, с собакой. Но та не стоит, носится, то она там, то тут. За его спиной, уже в полумраке и ниже уров- ня реки, раскинулась отвоеванная людьми Пойма, и пахнет маслом, сыворот- кой, сливками, сыроварнями, почти до тошноты пахнет здоровьем и молоком. Вот он стоит, девятилетний пацан, по-хозяйски расставив ноги с багро- во-синюшными коленками, растопырив обе свои пятерни, прищурив глаза и напыжившись так, что все шрамы и царапины, все отметины и следы падений, драк и нырков под колючую проволоку на его стриженой макушке набухают от напряжения, вот он, Вальтер Матерн, скрежещет зубами, двигая челюстью слева направо - эта привычка у него от бабки, - и ищет камень. А на дамбе хоть шаром покати. Но он все равно ищет. Сухие сучки есть, это он видит. Но сухой сучок против ветра не швырнешь. А ему хочется, надо, невтерпеж швырнуть. Мог бы свистнуть, подозвать Сенту, которая то тут, то там, но не свистит, только скрежещет зубами -чтобы ветер заглу- шить - и хочет что-нибудь швырнуть. Мог бы криком "Эй, ты!" обратить на себя взор Амзеля, что копошится внизу под дамбой, но во рту у него толь- ко скрежет зубовный и нет места ни для какого "Эй, ты!", и ему хочется, надо, очень надо швырнуть, а в карманах, как назло, ни одного камушка; обычно-то у него в каком-нибудь из карманов обязательно камушек найдет- ся, если не два, а сейчас нету. Такие камушки в здешних местах называют "голышами". Евангелические говорят - "голыши", и немногие католики тоже говорят "голыши". Грубые меннониты - "голыши". И тонкие меннониты - "голыши". И Амзель, который вообще-то любит быть не таким, как все, тоже говорит "голыш", когда име- ет в виду камень. И Сента, если ей сказать "Принеси-ка голыш", обяза- тельно принесет камушек. И Криве говорит "голыш", Корнелиус, Кабрун, Байстер, Фольхерт, Август Шпанагель и майорша фон Анкум - все так гово- рят; и проповедник Даниэль Кливер из Пазеварка, обращаясь к своей паст- ве, что к грубым, что к тонким меннонитам, говорит примерно так: "И тады малыш Давид как возьмет голыш и как заедет ентому дылде Голиафу..." По- тому как "голышом" в здешних местах называют всякий "сподручный", удоб- ный камушек величиной примерно с голубиное яйцо. Но Вальтер Матерн, как назло, ничего такого в карманах не находит. В правом только крошки да семечки, а вот в левом, между кусками бечевки и бренными останками кузнечика - а зубы тем временем скрежещут, а солнце между тем скрылось, а Висла течет, влача в своих водах что-то из Гютлан- да, что-то из Монтау, а Амзель все еще копается, и облака куда-то, и Сента против ветра, а чайки на ветру и дамбы чисты как вылизанные, а солнце ушло, ушло, ушло - он нашаривает свой перочинный нож. Солнце за- ходит в восточных краях медленнее, чем в западных, это любому ребенку известно. Висла течет от одного небосклона к противоположному. Вот уже от шивенхорстской пристани отделился паром с намерением дотащить, косо идя наперерез течению и всеми силенками упираясь, дотащить два товарных вагона до рельсов узкоколейки, что протянулась от Никельсвальде до Штут- хофа. Как раз сейчас кусок дубленой кожи по имени Криве отвернет от вет- ра свое бычье лицо и начнет ощупывать неморгающим, почти без ресниц, взглядом противоположную дамбу: лениво вращаются крылья ветряка, а вон тополя - Криве их наперечет знает. Глаза у него слегка навыкате, и выра- жение в них несгибаемое, а рука в кармане. Наконец, он соизволяет опус- тить взгляд чуть пониже - а что это там копошится возле самой воды, эта- кое смешное и круглое, и, похоже, норовит что-то выудить из Вислы. Да это же Амзель охотится за старьем. А зачем ему старье, это любому ребен- ку известно. Дубленому Криве, однако, неизвестно, что такое обнаружил Вальтер Ма- терн в своем кармане, обшаривая его в тщетных поисках голыша. И пока Криве прячет свое сыромятное лицо от ветра, нож в ладони Вальтера Матер- на потихоньку согревается. Это Амзель ему нож подарил. Три лезвия, што- пор, пилка и даже шило. Краснощекий увалень Амзель, уморительно смешной, когда он плачет. Амзель, который сейчас внизу под дамбой копается в прибрежной тине, ибо хотя сейчас Висла медленно, пядь за пядью, на палец в час, отступает, но когда от Монтау до Кэземарка потоп, она поднимается до самого гребня дамбы и оставляет разные вещи, иной раз аж из самого Пальшау. Ушло. Село. Упало там, на горизонте, за дамбу, оставив только разго- рающийся багрянец. И тогда - один лишь Брауксель это знает - Вальтер Ма- терн еще крепче сжимает нож, который покамест у него в кармане. Амзель - тот немного помоложе Вальтера Матерна. Сента, черным-черна, мышкует вда- леке, такая же черная, как багрово закатное небо над шивенхорстской дам- бой. Дохлая кошка в ветвях плавника. Чайки совокупляются на лету, шелко- вистая оберточная бумага на ветру трепещет - то расправится, то свернет- ся; стеклянные глаза-пуговки цепко видят все, что плывет, парит, юркает, шмыгает, затаилось, замерло или просто существует на свете, как сущест- вуют две тысячи веснушек на физиономии Амзеля; видят и то, что на голове у него каска, какие носили еще до Вердена. Каска сползает на глаза, надо ее отодвинуть на макушку, она опять сползает, мешая Амзелю выуживать из тины штакетины, жерди и свинцово набрякшее тряпье, - вот тут-то как раз из ветвей на прокорм чайкам вываливается кошка. Мыши снова снуют в нед- рах дамбы. И паром все еще приближается к берегу. Река несет и вращает дохлую рыжую псину. Сента нюхает ветер. Паром упрямо и зло тащит напере- рез течению два товарных вагона. И телку, уже неживую, тоже несет река. Ветер вдруг стих, запнулся, но еще не переменился. Чайки замерли в воз- духе, они в недоумении. И вот тут, покуда все это - паром и ветер, телка и солнце за дамбой, мыши в дамбе и чайки на лету, - Вальтер Матерн дос- тает из кармана зажатый в кулаке нож, прижимает его - а Висла все течет - к шерстяной груди свитерка и стискивает что есть силы, так что костяш- ки пальцев в разгорающемся зареве отливают мелом. Третья утренняя смена Каждый ребенок от Хильдесхайма до Зарштедта знает, что добывается у Браукселя в рудниках - тех самых, что пролегли от Зарштедта до Хильдес- хайма. Каждый ребенок знает, почему сто двадцать восьмой пехотный полк, пог- рузившись в двадцатом году в эшелон, вынужден был оставить в Бонзаке ту каску, которую носит сейчас Амзель, наряду с множеством других касок, грудой обмундирования и парочкой походных кухонь, именуемых на солдатс- ком наречии "гуляш-мортирами". А вот опять кошка. Каждый ребенок знает - это уже другая кошка, толь- ко мышам это невдомек и чайкам тоже. Кошка плывет мокрей мокрого, дохлей дохлого. А вот и еще что-то несет, не собаку и не овцу, эге, да это пла- тяной шкаф. С паромом он вроде уже разминулся. И в тот миг, когда Амзель вытягивает из тины очередную жердь, а кулак Вальтера Матерна сжимает нож что есть силы, до дрожи, - в этот миг кошка обретает свободу: ее подхва- тывает течением и несет в открытое море, в открытое небо... Чайки все меньше, мыши шебаршатся в дамбе, Висла течет, нож в кулаке дрожит, ветер называется норд-вест, дамбы молодеют на глазах, море всеми силами упира- ется, не пуская в себя реку, солнце все еще заходит и никак не зайдет, а паром все еще тащится, тащит себя и два вагона, наперерез течению. Паром не опрокинется, дамбы не прорвутся, мыши ничего не боятся, солнце вспять не повернет, и Висла не повернет вспять, и паром не повернет, и кошка, и чайки, и облака, и пехотный полк, Сента не хочет обратно к волкам, а хо- чет умница, умница, умница... Вот и Вальтер Матерн не хочет класть об- ратно в карман тот перочинный нож, что недавно подарил ему толстяк-коро- тышка-увалень Амзель; наоборот, кулаку, что сжимает в себе нож, даже удается побелеть еще чуточку сильнее. И зубы где-то над кулаком скреже- щут слева направо. Но вот кулак чуть разжался, и покуда вокруг все те- чет, движется, тонет, влачится, кружит, прибывает, убывает - кровь, что застоялась в запястье, теплой волной приливает к ладони, и Вальтер Ма- терн легко вскидывает за голову кулак с теплым ножом, вот он уже стоит только на одной ноге, да и то на носке, почти на цыпочках, на кончиках пальцев, что привычно мерзнут в зашнурованном ботинке, потому что без чулка, как бы приподняв весь свой вес и уже перенеся его назад, за пле- чо, в закинутую руку, и не целится никуда, и даже почти не скрипит зуба- ми: и в этот быстротекущий, уходящий, уже канувший миг - даже Браукселю его не спасти, ибо он забыл что-то, напрочь забыл, вот сейчас, когда Ам- зель отрывает наконец взгляд от прибрежной слякоти и сдвигает стальную каску с одной тысячи своих веснушек на вторую, со лба на затылок, - в этот миг выкинутая вперед ладонь Вальтера Матерна уже пуста, легка и сохраняет лишь вмятины, отпечаток перочинного ножа, у которого имелось три лезвия, штопор, пилка и даже шило; а в пазах рукоятки забились морс- кие песчинки, остатки мармелада, сосновые иголки, труха от коры и сгуст- ки кротовой крови; ножа, за который запросто можно было выменять новый велосипедный звонок; даже не украденного, а честно купленного Амзелем на честно заработанные деньги в лавке у собственной матери, а потом пода- ренного им своему другу Вальтеру Матерну; ножа, который прошлым летом во дворе у Фольхертов пригвоздил к воротам сарая бабочку, а под паромной пристанью, куда причаливает Криве, однажды за один день прикончил четы- рех крыс, в дюнах едва не прикончил кролика, а две недели назад пронзил крота, прежде чем того успела взять Сента. Пока что ладонь все еще хра- нит на себе отпечаток ножа, того самого, которым Вальтер Матерн и Эдуард Амзель, когда им было по восемь лет и очень хотелось заключить кровное братство, сделали себе надрезы на руке, там, где мускулы, потому что Корнелиус Кабрун, который был в немецкой Юго-Западной Африке и знает обычаи готтентотов, так им рассказывал. Четвертая утренняя смена Тем временем - ибо пока Брауксель изучает историю ножа, пока он экс- периментальным путем исследует траекторию полета ножа с учетом силы броска, сопротивления ветра, закона всемирного тяготения, времени у него остается ровно столько, что он едва успевает засчитать себе целый рабо- чий день от одной смены до другой и написать "тем временем", - так вот, тем временем Амзель тыльной стороной ладони сдвигает каску со лба на за- тылок. Взгляд его скользит вверх по склону дамбы, успевает заметить и бросок, и бросившего, и перехватить на лету брошенный предмет; а нож, утверждает Брауксель, тем временем достиг той высшей точки, какой дости- гает всякий предмет, движущийся вверх под воздействием внешней силы, - а тем временем Висла течет, кошка дрейфует, чайка кричит, паром приближа- ется, сука Сента чернеет на фоне неба, а солнце все заходит и никак не зайдет. Тем временем - ибо когда брошенный предмет достигает той высшей точ- ки, после которой начинается падение, он на секунду как бы замирает, пребывая в кажущейся неподвижности, - так вот, пока нож на секунду зами- рает в этой точке, Амзель отрывает от него взгляд и снова - а нож тем временем начинает падать в воду, стремительный и обреченный под порывами встречного ветра, - снова смотрит на своего друга Вальтера Матерна, ко- торый все еще балансирует на одной ноге в зашнурованном ботинке, без чулка, правая рука все еще вытянута, а левая для равновесия загребает воздух. Тем временем - ибо пока Вальтер Матерн балансирует на одной ноге, стараясь сохранить равновесие, пока Висла и кошка, мыши и паром, Сента и солнце, пока перочинный нож падает в воду - на руднике Браукселя засту- пила очередная утренняя смена, а ночная, наоборот, отшабашила и разъеха- лась по домам на велосипедах, комендант запер штейгерский барак, а во- робьи во всех канавах возвестили приход нового дня... Амзелю тогда все же удалось - то ли своим шустрым взглядом, то ли чуть менее шустрым кри- ком - вывести Вальтера Матерна из едва сохраняемого равновесия. И хотя тот и не свалился с самой кромки никельсвальденской дамбы, однако кач- нулся, зашатался и накренился так, что потерял из виду свой нож и не уг- лядел, как тот соприкоснулся с водами Вислы и юркнул вглубь. - Эй, Скрыпун! - кричит Амзель. - Опять зубами скрипишь и швыряешься чем ни попадя? Вальтер Матерн, которому адресованы и этот вопрос, и кличка Скрыпун, уже снова твердо стоит на ногах, сверкая ободранными коленками и потирая ладонь своей правой руки, на которой остывающим контуром меркнет отпеча- ток ножа. - Ты же видел, что швыряюсь, чего зря спрашиваешь? - Но ты не голышом швырнулся. - А если нет голыша. - А чем ты швырнулся, коли голыша нет? - Кабы у меня был голыш, я б голышом швырнулся. - Чего же ты Сенту не послал, она бы тебе принесла. - Этак любой дурак скажет: "Чего же ты Сенту не послал". Попробуй пошли эту тварь, она вон за мышами носится. - Чем же ты тогда швырнулся, коли голыша не было? - Заладил тоже - чем да чем? Чем надо, тем и швырнулся. Будто сам не видел. - Ты ножиком моим швырнулся. - Это мой был ножик. Подарок - он подарок и есть. Кабы у меня голыш под рукой был, разве стал бы я ножом швыряться. - Мог бы сказать по-человечески, что у тебя там голыша нет, я б тебе мигом бросил, у меня их тут навалом. - Чего зря языком молоть, все равно его уже не вернешь. - Может, мне новый подарят на Вознесение. - А я, может, не хочу новый. - Ну, если бы я тебе его отдал, захотел бы. - А спорим, что не возьму? - А спорим, что возьмешь? - А спорим, что нет? - А спорим, что да? И они ударили по рукам - зажигательное стекло против оловянных гуса- ров, - причем Амзель подает свою веснушчатую ладонь снизу, а Вальтер Ма- терн, наклонившись, тянет свою, еще с отпечатком ножа, ему навстречу и, скрепив спор рукопожатием, одновременно втаскивает Амзеля на гребень дамбы. Амзель настроен миролюбиво: - Ты такой же чудной, как ваша бабка на мельнице. Она тоже зубами скрипит, какие у нее еще остались. Правда, она у вас не швыряется. Зато поварешкой дерется дай Боже. Сейчас, когда оба стоят на дамбе, видно, что Амзель росточком пониже. Говоря о бабке Вальтера Матерна, он тычет большим пальцем через плечо, где позади дамбы вдоль дороги растянулась деревушка Никельсвальде, а чуть поодаль виднеется принадлежащая Матернам ветряная мельница. Амзель тянет вверх по склону дамбы свою сегодня не слишком богатую добычу - связку штакетин, жердин, выкрученного тряпья. Рука его то и дело тянется к каске, которая застит ему глаза. Паром уже причалил к никельсвальденс- кой пристани. Слышен лязг двух вагонов. Черное пятно, Сента, то больше, то меньше, снова больше, приближается. Снова тащится мимо какая-то утоп- шая животина. Висла течет, во всю ширь расправив плечи. Вальтер Матерн кутает правую руку в драную бахрому свитера. Между ним и Амзелем твердо стоит на всех своих четырех лапах Сента. Вываленный налево язык ритмично подрагивает. Она не сводит глаз с Вальтера Матерна, потому что он опять зубами. Это у него от бабки, которая девять лет сиднем и только глазами. Наконец они тронулись - три неодинаковые фигурки движутся по кромке дамбы в сторону пристани. Вот бежит, черным-черна, Сента. Потом, на пол- шага впереди попутчика, Амзель. Следом, на полшага сзади, Вальтер Ма- терн. Он волочит сегодняшний улов Амзеля. Трава, примятая связкой досок и тряпья, нехотя распрямляется, покуда вся троица медленно исчезает на дальнем конце дамбы. Пятая утренняя смена Итак, как и было условлено, Брауксель прилежно склоняется над бума- гой, а тем временем другие летописцы с не меньшим усердием, добросовест- но соблюдая сроки, тоже склонились над картиной прошлого, каждый над своим манускриптом, дав волю безудержному течению Вислы. Пока что Браукселю нравится припоминать все в точности: много-много лет назад, когда дитя явилось на свет, но еще не могло скрежетать зуба- ми, ибо, как и все дети на земле, явилось на свет беззубым, бабка Матер- нов сидела в своей верхней горенке, прикованная к своему креслу, вот уже девять лет не в силах пошевельнуться, а в силах только вращать глазами, лопотать что-то невразумительное и пускать слюни. Верхняя горенка - это такая комната, нависающая над кухней, одним ок- ном выглядывающая во двор, чтобы можно было присматривать за прислугой, а другим - на ветряную мельницу Матернов, примечательную тем, что она посажена на козлы и тем самым вот уже более ста лет являла собой класси- ческий тип мельницы немецкой. Матерны построили ее в одна тысяча восемь- сот пятнадцатом году, вскоре после взятия города и крепости Данциг доб- лестью победоносного российского и прусского оружия; благо Август Ма- терн, дед нашей прикованной к креслу старушенции, во время длительной, нудной и ведущейся без всякого азарта осады города сообразил организо- вать весьма выгодные сделки, так сказать, с двойным дном: с одной сторо- ны, с весны он начал поставлять некоему заказчику, платившему за это полновесными серебряными талерами, штурмовые лестницы, с другой же - по- лучая в уплату за эти услуги так называемые "талеры с листьями", а также еще более вожделенную брабантскую валюту, контрабандой отправлял в Дан- циг генералу графу д'Оделе коротенькие депеши, в коих делился своими не- доумениями: с какой это стати весной, когда до сбора яблок еще Бог весть сколько времени, русским понадобилась такая уйма приставных лестниц. А когда генерал-губернатор граф Рапп в конце концов подписал акт ка- питуляции крепости, в отдаленной деревушке Никельсвальде Август Матерн, выложив дома на столе изрядную горку датских монет - так называемых "специй" и "двух третей", - горку быстро поднимающихся в цене рублей, горку гамбургских марок, талеров обычных и талеров с листьями, мешочек голландских гульденов и стопку только что добытых данцигских "бумаг", счел, что он неплохо обеспечен и предался радостям строительства: старую мельницу, в которой, по преданию, после сокрушительного поражения Прус- сии соизволила переночевать королева Луиза, ту мельницу, чьи махи, игли- цы и дранка пострадали сперва от датской атаки с моря, а затем при ноч- ном яростном прорыве отступающего добровольческого корпуса капитана де Шамбюра, Август Матерн распорядился снести всю, кроме козел, где дерево было еще добротным, и водрузил на старые козлы новую мельницу, которая благополучно просидела на них своим гузном до той поры, покуда бабке Ма- терн не пришлось на долгие годы засесть в кресло в полной неподвижности. В этом месте Брауксель решает, пока не поздно, ввернуть, что на свои сбережения, доставшиеся когда тяжким трудом, а когда и легкой смекалкой, Август Матерн не только отгрохал себе новую мельницу на старых козлах, но и пожертвовал часовне в Штегене, где жили кое-какие католики, фигурку мадонны, которая, впрочем, хоть даритель и не поскупился на сусальное золото, не явила миру ни чудес,