й, жирный привкус. И говорили мы после них иначе: из глубины глотки, четырехлапо, по-звериному, мы да- же рычали и лаяли друг на друга. Это блюдо мы предпочитали многим из тех, что подавались на стол у нас дома. Мы называли это мясо "собачьим мясом". Даже если это была не говядина, то уж в любом случае или конина, или баранина от срочного убоя. Целую горсть соли, не обычной, а грубого помола, бросала моя мать в эмалированную кастрюлю, один за другим опус- кала в кипящую соленую воду продолговатые, в две ладони длиной, ошметья мяса, давала ему как следует вскипеть, добавляла майоран, потому что он вроде бы полезен для собачьего чутья, затем убавляла газ, накрывала кастрюлю крышкой и в течение часа больше к ней не притрагивалась; ибо именно столько надо было готовиться говяжьему-лошадиному-бараньему мясу, чтобы превратиться в собачье мясо, которое ел Харрас и ели мы, которое всем нам, и нам, и Харрасу, позволяло с помощью майорана развивать в се- бе тонкое чутье. Это был старый кошнадерский рецепт. Повсюду между Ос- тервиком и Шлангентином говорили так: "Майоран дает красоту". "Майоран деньги приращивает". "Чтоб черта не видать в лицо, сыпь майорану на крыльцо". Своим замечательным, на майоране вскормленным чутьем славились длинношерстные и низкорослые кошнадерские пастушьи собаки. В редкие дни, когда в лавке не было несортового мяса, кастрюлю запол- няла требуха: обросшие узлами жира бычьи сердца, вонючие, потому что не вымоченные, свиные почки и маленькие бараньи, которые моей матери прихо- дилось извлекать из плотной, в палец толщиной, оболочки сала с подклад- кой из хрустящей пергаментной кожицы; это сало топили на чугунной сково- родке, и потом оно шло в стряпню, на жарку, потому что сало с бараньих почек будто бы хорошо предохраняет от туберкулезной напасти. Иногда в кастрюле переваливался и кусок темной, с багровыми и фиолетовыми перели- вами селезенки или жилистый обрезок говяжьей печени. А вот легкое, на варку которого требовалось больше времени, больших размеров кастрюля, и уваривалось оно очень сильно, в эмалированную кастрюлю не попадало почти никогда, разве что несколько раз летом, когда с мясом бывало неважно из-за того, что в Кошубии и в Кошнадерии свирепствовал ящур. Вареную требуху мы никогда не ели. Только Тулла тайком от взрослых, но у нас на глазах - вытянув шеи, мы за ней подглядывали - жадными большими глотками пила коричнево-серый отвар, в котором плавали свернувшиеся хлопьями пен- ки от почек, образуя вместе с черноватым майораном причудливые пушистые островки. На четвертый день в собачьей конуре Туллу, поскольку школа еще не началась, по совету соседей и врача, которого вызывали в нашу мастерскую при несчастных случаях, решено было оставить в покое; я, когда все еще спали - даже машинного мастера, кото- рый всегда приходил раньше всех, еще не было, - принес ей полную миску отвара из кастрюли с требухой: почками, сердцами, селезенкой и печенью. Отвар в миске был холодный, потому что Тулла любила пить отвар холодным. Затверделый слой жира - смесь говяжьего и бараньего сала - укрывал со- держимое миски, как лед озеро. Только по краям проглядывало мутное варе- во, выплескиваясь на жирный панцирь аккуратными шариками. Еще в пижаме, я ступал осторожно, за шагом шаг. Ключ от калитки я снял со щитка ти- хо-тихо, чтобы другие ключи не звякнули. Почему-то рано утром и поздно вечером все лестницы скрипят. На плоской крыше дровяного сарая воробьи уже начали. В конуре никаких признаков. Но уже пестрые мухи на рубероиде в косой полосе утреннего солнца. Я отважился дойти до изрытого лапами полукруга, граница которого заметной канавкой и подобием насыпи обозна- чала пределы досягаемости собачьей цепи. В конуре покой, тьма и никаких мух. Потом, наконец, во тьме какое-то движение: волосы Туллы, все в опилках. Голова Харраса лежала на лапах. Губы сомкнуты. Уши почти не подрагивают, но только почти. Несколько раз я позвал, но голос мой, вид- но со сна, был почти не слышен, я сглотнул и позвал громче: - Тулла! - И назвал на всякий случай себя. - Это Харри, посмотри, что я тебе принес. Я всячески старался привлечь внимание к миске с отваром, пробовал причмокивать, потом тихо свистел и цокал, будто я не Туллу, а Харраса хочу выманить из конуры. Когда никто, кроме пестрых мух, щебечущих воробьев и низкого солнца, ни малейшего движения не обнаружил и даже ухом не повел - Харрас, впро- чем, повел и даже один раз сладко зевнул, но глаз упорно не открывал, - я поставил миску на край полукруга, точнее сказать, утвердил миску прямо в канавку, вырытую передними лапами собаки, и, не оглядываясь, пошел об- ратно в дом, оставляя за спиной воробьев, пестрых мух, выползающее солн- це и конуру. Тут как раз и машинный мастер просунул свой велосипед в калитку. Он спросил, но я не ответил. Наши окна были еще все занавешены. Сон у отца был спокойный и доверчивый - он доверял будильнику. Я пододвинул к ку- хонному окну табуретку, прихватил горбушку черствого хлеба, горшочек со сливовым муссом, раздвинул туда-сюда занавески, обмакнул горбушку в мусс, уже впился и начал откусывать - тут из конуры выползла Тулла. Даже за порогом конуры она осталась на четвереньках, неуклюже встряхнулась, сбрасывая с себя опилки, поползла, спотыкаясь и тыркаясь, к границе со- бачьего полукруга, наткнулась, не доходя до двери сарая, на канавку и насыпь, как-то боком, от бедра, повернулась, еще раз стряхнула с себя опилки - теперь на ее бело-голубом байковом платьице даже можно было угадать узор в клеточку, - зевнула в сторону двора, там стоял в тени, только по краешку шляпы задетый косым утренним солнцем, машинный мастер подле своего велосипеда, скручивал сигарету и смотрел в сторону конуры, в то время как я, с горбушкой и при муссе, сверху смотрел на Туллу, ко- нуру опуская, только с Туллы не сводя глаз, с нее и ее спины. Тулла меж тем вяло и сонно, свесив голову и космы, поползла вдоль канавки и оста- новилась, все еще не поднимая головы, на уровне коричневой глазурованной фаянсовой миски, содержимое которой покрывал аккуратный, целенький кру- жок жира. Все то время, что я наверху замер, не жуя, все то время, что мастер, чья шляпа все больше и больше выползала из тени на свет, обеими руками пытался закурить свою кульком свернутую цыгарку - три раза у него отка- зала зажигалка, - Тулла стояла, уткнувшись лицом в песок, потом медленно и опять как-то от бедра повернулась, не поднимая головы со спутавшимися, в опилках, волосами. Когда ее лицо оказалось над кружком жира, кружок этот, будь он зеркальцем и отразись в нем это лицо, обмер бы от ужаса. Да и я, сидя наверху, все еще не решался жевать. Едва заметно Тулла пе- реместила вес своего тела с обеих рук на одну левую, покуда левая ее кисть, опирающаяся на землю, совсем не исчезла из моего поля зрения, скрывшись за ее туловищем. И в тот же миг, откуда ни возьмись, ее правая рука уже потянулась к миске - только тогда я снова окунул свою горбушку в сливовый мусс. Машинный мастер размеренно курил, прислюнив цыгарку к нижней губе и пуская дым вверх, где его выхватывало из тени лучами низкого солнца. Туллина напрягшаяся левая лопатка выпирала под бело-голубой клетчатой байкой. Харрас, не поднимая головы с передних лап, медленно приоткрыл сперва правый, потом левый глаз и посмотрел на Туллу; она выставила пра- вый мизинец - он медленно, одно за другим, прикрыл оба века. Теперь, когда солнце тронуло оба его уха, в темном нутре конуры были видны про- мельки вспыхивающих и исчезающих мух. Покуда солнце взбиралось по небу, а где-то по соседству горланил пе- тух - кур в округе держали, - Тулла приставила правый мизинец точнехонь- ко к середке жирного круга и с неспешной осторожностью принялась бура- вить в нем дырку. Я отложил горбушку. Машинный мастер сменил опорную но- гу, снова упрятав лицо в тень. Это я хотел видеть - как Туллин мизинец пробуравит застывшую корку и провалится в отвар, отчего корка сразу пой- дет трещинами; но я не увидел, как Туллин мизинец проваливается в отвар, и кружок жира не пошел прихотливыми трещинами, а в целости и сохраннос- ти, желтоватым кругляшом, прилепился к Туллиному мизинцу и так извлекся из миски. Она высоко подняла этот целехонький, с крышку пивного бочонка величиной, диск, замахнулась от плеча, тряхнув в семичасовом утреннем небе волосами и опилками, присовокупив к замаху жутковатый прищур смор- щенного недетского лица, и запустила его во двор, в направлении машинно- го мастера: там, в песке, он разлетелся на куски сразу и безвозвратно, распался в пыли ломтями, а некоторые осколки, превратившись в жирные пе- сочные шарики, вырастая по пути, точно маленькие снежные комья, докати- лись до самых ног молча дымящего машинного мастера и до колес его вело- сипеда с новым велосипедным звонком. Когда мой взгляд от разбитого кружка жира возвращается обратно к Тул- ле, она, костлявая и прямая, но по-прежнему как ледышка, стоит на коле- нях в лучах солнца. Все пять пальцев левой затекшей руки она сжимает и разжимает во всех их трех суставах. На раскрытой правой ладони она дер- жит донышко миски и медленно подносит край миски ко рту. Она не пригуб- ливает, не пробует, не рассусоливает. Не отрываясь, в один присест Тулла пьет отвар из сердца, селезенки, почек, печени со всеми его косматыми пенками и прочими маленькими радостями, с крошечными хрящиками с самого дна, с кошнадерским майораном и свернувшимися сгустками почечной крови. Тулла пьет до дна: подбородок толкает вверх миску. Миска тянет за собой руку, прилепившуюся ко дну, втаскивая ее в косые лучи солнца. Открывает- ся и все больше вытягивается запрокинутая шея. Голова с копной волос и опилками в волосах плавно ложится на загривок и замирает. Близко поса- женные глаза остаются закрытыми. Туллин бледный, тощий, хрящеватый детс- кий кадык работает до тех пор, пока миска не ложится на ее лицо, а рука, отпустив донышко, не перестает затенять миску от солнца. Перевернутая миска закрывает собой прищуренные глаза, отороченные коростой ноздри, наконец-то утоленный рот. По-моему, я был счастлив тогда, сидя в пижаме у нашего кухонного ок- на. От сливового мусса зубы у меня заиндевели. В спальне родителей нас- тырный будильник приканчивал отцовский сон. Внизу машинному мастеру пришлось прикурить еще раз. Харрас приподнял веки. Тулла позволила миске скатиться с лица. Миска упала на песок. Она не разбилась. Тулла медленно опустилась на обе руки. Несколько крупных опилок, выплюнутых сварливой фрезой, лежали перед ней желтыми крошками. Как и прежде, от бедра, она повернулась примерно на девяносто градусов и вползла - грузно, тягуче, сыто - в косую солнечную полосу, дотащила солнце на спине до конуры, на пятачке перед лазом в конуру развернулась и задним ходом, свесив голову и волосы, вместе с плоским, золотящим волосы и опилки солнцем, протисну- лась внутрь. Только тут Харрас снова закрыл глаза. Вернулись пестрые мухи. Мои за- индевелые зубы. Его черный, встопорщенный вокруг ошейника воротник, ко- торый никаким светом не высветлить. Утренняя возня моего встающего отца. Воробьи вразброс вокруг пустой миски. Клочок ткани, бело-голубой, в кле- точку. Пряди волос золотистое мерцание опилки лапы мухи уши сон утреннее солнце: рубероид нагревался и начинал пахнуть. Машинный мастер Дрезен тронул наконец велосипед и повез его к полу- застекленной двери машинного цеха. На ходу он медленно качал головой - слева направо и справа налево. В машинном цехе его ждали дисковая пила, ленточная пила, фреза, выпрямитель и строгальный станок - остывшие и из- голодавшиеся. Отец в туалете сосредоточенно кашлял. Я тихонько сполз с кухонной табуретки. К вечеру пятого дня Туллы в собачьей конуре, в пятницу, столярных дел мастер попытался стронуть Туллу с места. Его пятнадцатипфенниговая сигара "Фельфарбе" торчала по отношению к его доб- ропорядочному лицу под прямым углом и каким-то образом скрадывала - отец стоял в профиль - выпуклость его пуза. Этот статный человек сперва уго- варивал Туллу по-хорошему. Доброта - лучшая приманка. Потом он заговорил требовательней, раньше времени уронил столбик пепла с дрогнувшей сигары, отчего выпуклость пуза сразу обозначилась резче. Он пригрозил наказани- ем. Когда он переступил полукруг, радиус которого был отмерян собачьей цепью, и вынул из карманов свои сильные мастеровые руки, Харрас в брыз- гах опилок вылетел из конуры, натянул цепь и передними лапами бросил всю свою смоляную черноту прямо столярных дел мастеру на грудь. Мой отец по- качнулся назад и побагровел с лица, на котором все еще, но уже не слиш- ком отчетливо различался остаток сигары. Он схватил обрешеточную рейку из тех, что стояли возле пильных козел, но Харраса, который без всякого лая упруго испытывал цепь на разрыв, бить не стал, предпочел опустить свою мастеровую руку с рейкой, а отлупил лишь полчаса спустя, и не рей- кой, а голой рукой, ученика Хоттена Шервинского, потому что Хоттен Шер- винский, согласно рапорту машинного мастера, своевременно не чистит и не смазывает фрезу; кроме того, утверждалось, что вышепоименованный ученик присвоил дверные петли и килограмм дюймовых гвоздей. Следующий день Туллы в собачьей конуре, уже шестой, был субботним. Август Покрифке в своих деревянных башма- ках составил вместе пильные козлы, убрал Харрасовы какашки и принялся подметать и разрыхлять граблями двор, оставляя на песке не то чтобы бе- зобразные, а просто глубокие и незамысловатые узоры. С ожесточением он снова и снова водил граблями возле опасного полукруга, отчего взрыхлен- ный песок в этом месте становился все темней. Тулла не показывалась. Пи- сала она, когда ей приспичивало - а она привыкла мочиться примерно раз в час, - прямо в опилки, которые Август Покрифке каждый вечер так и так менял. Однако вечером шестого Туллиного дня в собачьей конуре он не рискнул обновить опилочное ложе. Как только он в своих стоеросовых дере- вянных башмаках, с совком и березовым веником, с корзиной, полной мель- чайших опилок из-под фрезы и шлифовального станка, сделал первый мужест- венный шаг через разрытый лапами полукруг, обозначив свое присутствие и намерение привычной, ежевечерне повторяемой присказкой "умница, умница, будь умницей" - из конуры донеслось не то чтобы злобное, а скорее пре- дупредительное рычание. В ту субботу опилки в собачьей конуре поменять не удалось; не удалось Августу Покрифке и спустить сторожевого пса Харраса с цепи. Со злой со- бакой на привязи да при тощей луне столярная мастерская осталась на всю ночь считай что без охраны; но воры к нам не залезли. В воскресенье, в Туллин седьмой день в собачьей конуре, у Эрны Покрифке созрела одна задумка. Эрна появилась после завтрака, левой рукой волоча за собой стул, четвертая ножка которого, пересекая вчерашние грабельные узоры Эр- ниного мужа, прорезала в них глубокую, решительную борозду. В правой ру- ке она несла собачью миску, до верху наполненную бугристыми говяжьими почками и надвое разрезанными бараньими сердцами: сердечные желудочки выворачивали напоказ все свои аорты, связки, жилы и гладкие внутренние стенки. В почтительном шаге от полукруга, прямо против входа в конуру, она долго и тщательно устанавливала стул, потом, наконец, уселась и съ- ежилась, вся скособоченная, кривая, с зыркающими крысиными глазками и маленькой, скорее обкарнанной, чем постриженной головкой, в черном воск- ресном платье. Из пристегнутой спереди матерчатой сумочки она извлекла вязанье и принялась вязать, наставляя острые спицы на собачью конуру, на Харраса и на свою дочь Туллу. Мы, то есть столярных дел мастер, моя мать, Август Покрифке вместе с сыновьями Александром и Зигесмундом, полдня простояли у кухонного окна, глазея во двор то все скопом, то поодиночке. Да и в других квартирах в окнах, что выходят во двор, торчали сидя и стоя жильцы и дети жильцов - а в окне первого этажа одна, потому что одинокая, сидела старушка мам- зель Добслаф и тоже глазела во двор. Я сменить себя не давал и стоял безотлучно. Ни игрой в "братец не сердись", ни воскресным пирогом с корицей меня от окна было не оттащить. Стоял ласковый августовский день, а назавтра начиналась школа. Нижние створки наших двойных окон мы по настоянию Эрны Покрифке закрыли. Квад- ратные же верхние были слегка приотворены и впускали в нашу кухню-столо- вую свежий воздух вперемешку с мухами и гарканьем соседского петуха. Все шумы на улице, включая звуки трубы с Лабского проезда, где каждое Божье воскресенье какой-то чудак разучивал на чердаке одного из домов свои пассажи, то и дело менялись. Неизменным оставалось только тихое неживое шуршание, перестук, бормот, причмокивание и сюсюканье - какое-то въедли- во-гнусавое, с присвистом, словно ветер гуляет в ветвях кошнадерского ольшаника, и перепляс бесчисленных спиц, жемчужные четки, скомканный лист разглаживается сам собой, мышка-норушка точит зубки, соломинка к соломинке жмется: мамаша Покрифке не просто вязала, наставив на конуру спицы, она ворожила, пришепетывала, шушукала, прищелкивала языком, стре- котала и присвистывала в ту же сторону. Я видел в профиль ее тонкие гу- бы, ее скачущий, пилящий и вдалбливающий, то грозно выставленный, то кротко спрятанный подбородок, ее семнадцать пальцев и четыре неугомонные попрыгуньи-спицы, из-под которых в ее тафтяном черном подоле вырастало что-то голубенькое, предназначенное, безусловно, для Туллы - Тулла потом это и носила. Собачья конура со своими обитателями не подавала признаков жизни. В самом начале, когда вязание и причитания только набирали силу и явно не думали прекращаться, Харрас вяло и не поднимая глаз вышел из будки. Зев- нув до хруста и сладко потянувшись, он направился к миске с мясом, по пути, судорожно присев, выдавил из себя свою тугую колбаску, потом и ла- пу не забыл поднять. Миску он зубами подтащил к конуре, заглотал там, нетерпеливо пританцовывая задними лапами, говяжьи почки и бараньи сердца со всеми их вывернутыми изнанками, но при этом так искусно заслонял вход в конуру, что понять, отведала ли Тулла вместе с ним от сердец и почек, было невозможно. К вечеру Эрна Покрифке вернулась в дом с почти готовой голубой вяза- ной кофточкой. Мы боялись спрашивать. "Братец не сердись" был срочно уб- ран со стола. Пирог с корицей остался недоеденным. После ужина отец строго встал, сурово посмотрел на пейзаж маслом с кужской ольхой посере- дине и сказал, что пора наконец что-то с этим делать. На следующий день, утром в понедельник, столярных дел мастер собрался идти в полицию; Эрна Покрифке, расставив для упора ноги и надрывая горло, костерила его на чем свет стоит, назвав, среди прочего, сраной жабой-вонючкой; один я, уже с ранцем за плечами, стоял на своем наблюдательном посту у кухонного окна. И тут я увидел, как Тулла, вся тощая, качаясь от слабости, в соп- ровождении понурившего голову Харраса, покидает собачью конуру. Сперва она ползла на четвереньках, потом распрямилась совсем как человек и не- верным шагом - Харрас не решился стать ей поперек дороги - перешагнула разрытый его лапами полукруг. На двух ногах, чумазая, серая, но местами добела вылизанная длинным собачьим языком, она почти на ощупь добрела до калитки. Харрас лишь один раз взвыл ей вслед, но его вой легко заглушил исте- рический крик дисковой пилы. Покуда для меня и Туллы, для Йенни и всех других школьников возобновились занятия, Харрас по- тихоньку снова вжился в свою судьбу сторожевого пса, в унылые будни, мо- нотонный ход которых не нарушило даже известие, пришедшее недели три спустя и означавшее, что племенной кобель Харрас в очередной раз зарабо- тал для моего отца, столярных дел мастера Либенау, еще двадцать пять гульденов. Тот визит в питомник служебных собак полицейского отделения Верхний Штрис, несмотря на всю его краткосрочность, принес свои резуль- таты. А еще спустя некоторое время из специального, "строго для служеб- ного пользования в полицейских питомниках служебного собаководства" из- готовленного формуляра, присланного нам по почте, нам стало известно, что сука Текла, порода немецкая овчарка, из Шюдделькау, владелец - соба- ковод Альбрехт Лееб, регистр. номер 4356, принесла пять щенков. А потом, еще несколько месяцев спустя, после Рождества, Нового года, снега, отте- пели, снова снега, еще одного долгого снега, после первых весенних ру- чейков, после раздачи в школе пасхальных выпускных свидетельств - всех перевели, - после еще какого-то времени, когда вообще ничего интересного не происходило - ну разве что стоит упомянуть о несчастном случае в на- шем машинном цехе, когда ученик Хоттен Шервинский, работая на дисковой пиле, лишился среднего и указательного пальцев левой руки, - вдруг приш- ло то самое заказное письмо, в котором за подписью гауляйтера Форстера - то бишь самого главного партийного начальника всего округа Данциг - со- общалось, что Управлением округа из питомника служебных собак полицейс- кого отделения Верхний Штрис приобретен молодой кобель-овчарка по кличке Принц из выводка Фалько, Кастор, Бодо, Мира, Принц от суки Теклы из Шюд- делькау, владелец - собаковод А.Лееб, Данциг-Ора, и кобеля Харраса из Никельсвальде, мельница Луизы, владелец - собаковод Фридрих Либенау, столярных дел мастер из Данциг-Лангфура, во исполнение решения, принято- го от имени партии и всего немецкого населения немецкого города Данциг: Вождю и Канцлеру Рейха по случаю сорок шестой годовщины со дня его рож- дения подарить кобеля-овчарку по кличке Принц, сформировав для вручения подарка официальную делегацию. Вождь и Канцлер Рейха к предложению от- несся доброжелательно, согласен принять подарок округа Данциг и будет держать овчарку по кличке Принц вместе с другими своими собаками. К заказному письму было приложено небольшое, формата открытки, фото Вождя с его собственноручной подписью. На фото он был запечатлен в наци- ональной одежде верхнебаварских крестьян, только деревенский сюртук был немного улучшенного, городского покроя. В ногах у него улеглась дымча- то-серая на фото овчарка со светлыми, вероятно желтыми разводами на гру- ди и холке. На заднем плане громоздились горные массивы. Вождь весело улыбался кому-то, кого на фотографии видно не было. Письмо и фотография Вождя - и то и другое было немедленно окантовано и застеклено в нашей мастерской - долго ходили по рукам в соседних домах и возымели то действие, что сперва мой отец, потом Август Покрифке, а после и некоторое число соседей вступили в партию, а помощник столяра Густав Милявске - проработал у нас больше пятнадцати лет, спокойный уме- ренный социал-демократ - уволился и лишь два месяца спустя, после долгих уговоров моего отца, снова согласился встать к нашему строгальному стан- ку. художнику впервые пришлось осознать, что творения, если они позаимс- твованы Тулла получила от моего отца новый ранец. Мне подарили в полном комплекте форму "юнгфолька". А Харрас получил новый ошейник, но содер- жать его лучше не стали, потому что его и так содержали лучше некуда. Дорогая Тулла, возымела ли внезапная карьера нашего сторожевого пса для нас ка- кие-нибудь последствия? Мне Харрас принес школьную славу. Меня вызвали к доске и попросили рассказать. Конечно, нельзя было говорить о случке, покрытии, свидетельстве о вязке и вознаграждении за вязку, про отмечен- ную в племенной книге "радостную готовность" нашего Харраса к покрытию и про "ответный пыл" суки Теклы. Как послушный и наивный пай-мальчик я должен был что-то сюсюкать - и с удовольствием сюсюкал - о папе Харрасе и маме Текле, о собачьих детках Фалько, Касторе, Бодо, Мире и Принце. Барышня Шполленхауэр хотела знать буквально все: - А почему господин Руководитель края подарил нашему Вождю маленького щенка Принца? - Потому что у Вождя был день рожденья и он давно хотел, чтобы ему подарили собаку из нашего города. - А почему маленькому щенку, сыну Харраса, в Оберзальцберге так хоро- шо живется, что он уже совсем не скучает по своей собачьей маме? - Потому что наш Вождь любит собак и всегда хорошо с ними обращается. - А почему все мы радуемся тому, что маленький щенок Принц теперь у Вождя? - Потому что Харри Либенау учится в нашем классе! - Потому что овчарка Харрас - это собака его папы! - Потому что Харрас - папа маленького щенка Принца! - И еще потому, что для нашего класса, для всей нашей школы и для на- шего прекрасного города это большая честь. Ты видела, Тулла, как весь наш класс вместе со мной и во главе с барышней Шполленхауэр явился на наш столярный двор с экскурсией? Нет, ты была в школе и не ви- дела. Полукругом стоял наш класс вдоль того полукруга, которым Харрас очер- тил свои владения. Мне еще раз нужно было повторить весь мой отчет, пос- ле чего барышня Шполленхауэр попросила отца в свою очередь тоже что-ни- будь рассказать детям. Столярных дел мастер, высказав предположение, что о политической карьере пса класс осведомлен, поведал кое-что о родослов- ной нашего Харраса. Он говорил о суке Сенте и кобеле Плутоне. Оба такой же черной масти, как Харрас, а теперь вот и маленький Принц, и оба были родителями Харраса. Сука Сента принадлежит мельнику из Никельсвальде, это в устье Вислы. - Никому, детки, в Никельсвальде бывать не доводилось? Я туда по уз- коколейке добирался, а мельница там не простая, а историческая, потому что на ней переночевала королева Пруссии Луиза, когда ей пришлось от французов бежать. Под мельничными козлами, - так сказал столярных дел мастер, - он и нашел шесть кутят. Так, дети, называют маленьких собачьих детенышей, и одного маленького щенка он там у мельника Матерна купил. Это и был наш Харрас, который всегда, а в последнее время особенно, да- рил нам столько радости. Где ты была, Тулла, когда мне, под присмотром машинного мастера, было позволено провести наш класс по машинному цеху? Ты была в школе и не могла видеть и слы- шать, как я перечислял одноклассникам и барышне Шполленхауэр названия всех машин. Это фреза. А это шлифовальный станок. Ленточная пила. Стро- гальный станок. Дисковая пила. Вслед за тем мастер Дрезен рассказал детям про сорта древесины. Он говорил о разнице между древесиной торцовой и продольной, стучал по не- сортице, сосне, груше, дубу, клену, буку и мягкой липе, долго распинался о ценных породах и о годичных кольцах на древесных стволах. Потом нам пришлось еще спеть на столярном дворе песню, которую Харрас слушать не пожелал. Где была Тулла, когда главный руководитель сектора Гепферт вместе с руководителем подсектора Вендтом и несколькими руководителями рангом пониже посетили наш столярный двор? Мы оба были в школе и не присутствовали при этом ви- зите, во время которого было решено присвоить одному из вновь создавае- мых отрядов "юнгфолька" имя Харраса. Тулла и Харри не присутствовали и тогда, когда после ремовского путча и кончины престарелого господина в Ной- деке, в Оберзальцберге, в приземистой, искусно подделанной под крестьян- скую избе за задернутыми пестрыми баварскими занавесками из набивного ситца состоялась знаменательная встреча; зато присутствовали госпожа Ра- убаль, Рудольф Гесс, господин Ханфштенгель, данцигский руководитель штурмовых отрядов Линсмайер, Раушнинг, Форстер, Август Вильгельм Прусс- кий, для краткости именуемый просто "Авви", длинный Брюкнер и предводи- тель всех крестьян Рейха Даре - и слушали Вождя, и Принц там был тоже. Принц от нашего Харраса, которого родила Сента, а Сенту зачал Перкун. Ели яблочный пирог, который испекла госпожа Раубаль, и говорили о путче, об "огнем и мечом", о Штрассере, Шляйхере, Реме, да-да, мечом и огнем. Потом поговорили о Шпенглере, Гобино и о протоколах сионских муд- рецов. Потом Герман Раушнинг совершенно ошибочно назвал Принца "велико- лепным черным волкопсом". Потом эту ерунду повторял за ним чуть ли не каждый историк. Между тем - и это подтвердит любой кинолог - есть только одна разновидность волкопса, ирландский волкопес, и от немецкой овчарки он отличается весьма существенно. Удлиненная и узкая форма черепа ясно указывает на его родство с дегенерирующими борзыми. Рост его в холке составляет восемьдесят два сантиметра, что на восемнадцать сантиметров больше, чем у нашего Харраса. У ирландского волкопса псовина длинношерс- тная. Маленькие складчатые уши не стоят торчком, а обвисают. Словом, это типично репрезентативная собака, скорее предмет роскоши, Вождь никогда не стал бы держать такую в своей псарне; чем раз и навсегда доказывает- ся, что Раушнинг заблуждался - не ирландский волкопес нервно терся о но- ги уплетающих пирог гостей, а Принц, наш Принц слушал их беседы и, вер- ный как собака, тревожился за своего хозяина; ибо Вождь имел основания опасаться за свою жизнь. Подлое покушение может таиться в любом куске пирога. Он боязливо пригублял свой лимонад, и его часто, без видимой причины, подташнивало. Но Тулла была тут как тут, когда к нам приходили журналисты и фотографы. Не только "Форпост" и "Последние новости" прислали своих корреспондентов. Из Эльбинга и Ке- нигсберга, Шнайдемюля и Штеттина, даже из столицы Рейха объявлялись бой- кие господа и по-спортивному одетые дамы. Один лишь Брост, редактор зап- рещенного вскоре "Голоса народа", отказался брать интервью у нашего Хар- раса. Зато во множестве приезжали сотрудники религиозных печатных орга- нов и специальных журналов. Газетенка Объединения друзей немецкой овчар- ки прислала кинолога, которого мой отец, столярных дел мастер, вынужден был попросту выставить со двора. Потому что этот собачий дока сразу на- чал придираться к родословной нашего Харраса: дескать, и клички-то дава- лись безобразно, против всех правил собаководства, и нет, мол, никаких сведений о суке, от которой родилась Сента; и хотя само по себе животное совсем неплохое, придется в полемическом духе написать о таком варварс- ком способе его содержания как раз потому, что речь идет об исторической собаке и тут, мол, требуется большое чувство ответственности. Одним словом: в полемическом ли, в безудержно-восторженном стиле - о Харрасе писали, печатали, его фотографировали. Не обошли молчанием и столярную мастерскую с машинным мастером, подмастерьями, подсобными ра- бочими и учениками. Высказывания моего отца, такие, к примеру: "Мы прос- тые ремесленники, делаем свое дело, и конечно нас радует, что наш Хар- рас..." - эти скромные речи рядового мастера-столяра приводились дослов- но, нередко прямо под фотографиями. По моим прикидкам, сольное фото нашего Харраса печаталось в газетах раз восемь. Еще раза три он запечатлен с моим отцом, один раз, на груп- повом снимке, вместе со всей столярной мастерской; но ровно двенадцать раз вместе с Харрасом в немецкие и зарубежные газеты попала Тулла - ху- денькая, на тонюсеньких ножках-спичках, она стояла рядом с Харрасом и не шевелилась. Дорогая кузина, и при этом ты ведь сама ему помогала, когда он к нам переезжал. Ты сама перенесла стопки нот и фарфоровую танцовщицу. Ибо если четырнадцать квартир в нашем доме остались при своих жильцах, то старая мамзель Добс- лаф освободила левую квартиру в первом этаже, окна которой выходили, а иногда и открывались во двор. Она съехала со всеми своими отрезами и пронумерованными фотоальбомами, с мебелями, из которых сыпалась древес- ная труха, - перебралась в Шенварлинг к сестре; а учитель музыки Фель- знер-Имбс с черным пианино и горами пожелтевших нот, с золотой рыбкой и песочными часами, с бесчисленными фото знаменитых артистов и музыкантов, с фарфоровой статуэткой в фарфоровой балетной пачке, что застыла на мы- сочке фарфоровой балетной туфельки в одной из классических балетных поз, въехал в освободившуюся квартиру, даже не поменяв поблекшие обои в гос- тиной и аляповатые с цветами в спальне. К тому же эти бывшие добслафские комнаты были сами по себе темные, так как шагах в семи от их окон гро- моздилась и отбрасывала тень торцевая стена столярной мастерской с ле- пившейся к ней наружной лестницей на верхний этаж. Кроме того, между до- мом и мастерской росли два куста сирени, которые из весны в весну проц- ветали. С разрешения отца мамзель Добслаф огородила оба куста садовым заборчиком, что ничуть не мешало Харрасу оставлять свои пахучие метки и в ее палисаднике. Однако съехала старушка-мамзель не из-за собачьего са- моуправства и не из-за темноты в квартире, а потому что родом была из Шенварлинга и там же хотела умереть. Даже если ученики приходили к нему утром или сразу после обеда, когда на улице еще вовсю справлял оргии солнечный свет, Фельзнер-Имбсу прихо- дилось зажигать электричество в зеленоватом бисерном абажуре. Слева у парадной двери он распорядился на деревянных пробках прибить эмалирован- ную табличку: "Феликс Фельзнер-Имбс, концертирующий пианист и дипломиро- ванный учитель музыки". Не прошло и двух недель с тех пор, как этот не- опрятный человек поселился в нашем доме, а к нему уже стали ходить пер- вые ученики, несли с собой деньги за урок и даммовскую "Школу игры на фортепьяно", понуро бренчали при свете лампы - правой-левой-теперь двумя руками-и еще раз - свои гаммы и этюды, пока в верхней колбе больших пе- сочных часов на пианино не оставалось больше ни песчинки и они на сред- невековый манер оповещали, что урок окончен. Богемного бархатного берета у Фельзнер-Имбса не было. Зато белая как лунь, к тому же припудренная, пышная и развевающаяся шевелюра волнами ниспадала ему на шею и воротник. В промежутках между уроками он эту свою артистическую гриву причесывал. И когда на лысой, совсем без деревьев площади Нового рынка озорной порыв ветра трогал его шевелюру, он тут же выхватывал из просторного пиджачного кармана щеточку и во время процеду- ры ухода за своими удивительными волосами даже собирал вокруг себя зри- телей: домохозяек, школьников, нас. Когда он причесывал волосы, взгляд его голубовато-белесых, совсем без ресниц глаз подергивался дымкой чис- тейшего высокомерия и витал под сводами воображаемых концертных залов, где воображаемая публика все не могла уняться, аплодируя его, концерти- рующего пианиста Фельзнер-Имбса, виртуозному мастерству. Зеленоватый свет из-под бисерного абажура падал на его шевелюру - ни дать ни взять Оберон, умевший, кстати, интерпретировать отрывки из одноименной оперы, он ворожил на своей прочной вертящейся табуреточке, превращая учениц и учеников в водяных и русалок. При том, что слух у этих юных дарований, восседавших перед раскрытой "Школой игры на фортепьяно", был, надо полагать, поистине тончайший, ибо только очень изощренное ухо способно было из неумолчных и неустанных арий фрезы и дисковой пилы, из переменчивых рулад шлифовального и стро- гального станков, из наивного одноголосья ленточной пилы выхватывать в их девственной чистоте ноты гамм и вбивать их под строгим безресничным взглядом Фельзнер-Имбса в клавиатуру. Поскольку этот машинный концерт, если стоять во дворе, играючи подминал под себя даже безудержное фортис- симо ученических рук, метавшихся по клавишам, зеленый салон за сиреневы- ми кустами весьма напоминал аквариум - там царила бурная, но совершенно бесшумная жизнь. Золотая рыбка учителя в круглом стеклянном шаре на ла- кированной подставке усилить впечатление аквариума уже не могла и была в этом смысле деталью, пожалуй, даже излишней. Особое значение Фельзнер-Имбс придавал правильной постановке рук. Фальшивые ноты при известной доле удачливости могли утонуть в сытом, но по-прежнему всепоглощающем сопрано дисковой пилы, однако если ученик при исполнении этюда, при тоскливом повторении гамм ненароком прикасался по- душечками ладоней к черным клавишам и без того черного инструмента, не соблюдя требуемую, сугубо горизонтальную постановку кисти, - никакой столярный шум эту очевидную формальную оплошность от зоркого учителя ук- рыть не мог. К тому же Фельзнер-Имбс разработал особый педагогический метод: ученику, которому предстояло отработать повинность в гаммах, по- перек каждой кисти клался сверху карандаш. Всякий огрех, малейшее при- косновение утомленной руки к дереву - и карандаш падал, неопровержимо доказывая, что испытание не выдержано. Такой же контрольный карандаш приходилось держать на обеих пухлых, блуждающих по тропкам гамм ручках и Йенни Брунис, приемной дочке старше- го преподавателя из дома, что наискосок напротив нашего; ибо через месяц после того, как учитель музыки к нам въехал, она стала его ученицей. Ты и я, мы смотрели на Йенни из сиреневого палисадника. Мы приплющивали лица к оконным стеклам тинисто-зеленого аквариума и смотрели, как она там си- дит: толстая, пухленькая, в коричневой фланели, на вертящейся табуреточ- ке. Пышный бант, как огромная лимонница - на самом деле бант был белый, - уселся на ее светло-каштановые, гладко ниспадающие до плеч волосы. И если другие ученики достаточно часто получали весьма чувствительный удар по руке только что свалившимся карандашом, Йенни, чей карандаш тоже иногда падает на белую медвежью шкуру под пианино, может не опасаться даже укоризненного взгляда - в крайнем случае Фельзнер-Имбс посмотрит на нее озабоченно. Возможно, Йенни и вправду была очень музыкальна - ведь мы, Тулла и я, по ту сторону оконного стекла, с фрезой и дисковой пилой за затылком, редко слышали разве что одну-две нотки; к тому же мы и по складу натуры не слишком, наверно, были способны отличить вдохновенно преодоленные му- зыкальные гаммы от понуро-вымученных; как бы там ни было, но пухленькому созданию из дома напротив гораздо раньше, чем другим ученикам Фель- знер-Имбса, было дозволено прикасаться к клавишам обеими руками сразу; да и карандаш летел вниз все реже и реже, покуда не был во всей своей дамокловой красе и строгости окончательно отложен в сторону. При желании уже можно было сквозь вопли и рев ежедневной, фрезой и пилой наяриваю- щей, фистулой и фальцетом завывающей столярной оперы скорее угадать, не- жели расслышать нежные мелодии даммовского учебника: "Зима пришла", "Охотник из Пфальца", "Иду я на Неккар, иду я на Рейн"... Тулла и я, мы хорошо помним, что Йенни была любимицей. Если занятия всех других учеников зачастую обрывались прямо на полуаккорде какой-нибудь "Стрелы в моем луке", потому что последняя песчинка средневековых песочных часов говорила свое "аминь", то когда кукольно-пухленькая Йенни овладевала на вертящейся табуреточке музыкальными знаниями, ни учитель, ни ученица пе- сочных часов не наблюдали. А когда еще и толстый Амзель завел привычку сопровождать толстую Йенни на уроки музыки - Амзель ведь был любимым учеником старшего преподавателя и в дом напротив ходил запросто, - слу- чалось, что следующему ученику приходилось целую четверть песочного часа дожидаться в сумрачной глубине музыкальной гостиной на одутловатой софе, прежде чем наступала его очередь; ибо Эдди Амзель, который в интернате Конрадинума брал когда-то уроки музыки, любил бок о бок с зеленогривым Фельзнер-Имбсом в четыре руки лихо отбацать какую-нибудь "Прусскую сла- ву", "Финский кавалерийский" или "Боевые товарищи". А кроме того, Амзель еще и пел. Не только в гимназическом хоре побе- доносно звенел его верхний голос, но и в досточтимой церкви Святой Ма- рии, чей средний неф раз в месяц полнозвучно и радостно принимал под свои своды кантаты Баха, он пел в церковном хоре. Замечательный верхний голос Амзеля открыли, когда решено было исполнить ранний шедевр Моцарта "Мисса Бревис". Мальчишеское сопрано искали по всем школьным хорам. Мальчишеский альт у них уже был. Всеми уважаемый руководитель хора, ког- да он отыскал Амзеля, пришел в восторг: - Воистину, сын мой, ты затмишь знаменитого кастрата Антонио Чезарел- ли, который в свое время, при первом исполнении мессы, давал ей свой го- лос. Я слышу, как ты воспаряешь на "Бенедиктусе", как ликуешь на "Dona nobis", да так, что любой поймет: такому голосу даже под сводами Святой Марии тесно! Хотя в ту пору мистер Лестер еще представлял в Вольном городе Лигу наций, из-за чего все расовые законы на границах карликового государства в беспомощности и недоумении останавливались, Эдди Амзель, по рассказам, уже тогда на это ответил: - Но, господин профессор, говорят, я наполовину еврей. Профессор на это: - Да что ты, мой мальчик, какой ты еврей, ты сопрано и будешь у меня запевать "Господи помилуй". Лапидарный этот ответ вошел в историю и еще долгие годы с почтением цитировался в кругах, близких к консервативному Сопротивлению. Как бы там ни было, а мальчишеское сопрано репетировало трудные места из "Мисса Бревис" в зеленой музыкальной гостиной учителя музыки Фель- знер-Имбса. Мы оба, Тулла и я, как-то раз, когда пила и фреза вдруг на пару взяли передышку,