хотелось поглядеть вокруг. - Я потому вам задал этот вопрос, что вчера ночью сюда ко мне приходил один человек исповедоваться. Он был немножко напуган тем, что видел там, у канала. Его можно понять. - А там очень скверно? - Парашютисты накрыли их перекрестным огнем. Вот бедняги. Я подумал, что, может, и у вас нехорошо на душе. - Я не католик. И, пожалуй, даже не христианин. - Удивительно, что делает с человеком страх. - Со мной он ничего не сделает. Если бы я даже верил в бога вообще, мысль об исповеди мне все равно была бы противна. Стоять на коленях в одной из ваших будок! Открывать, душу постороннему человеку! Простите, отец, но я вижу в этом что-то нездоровое... недостойное мужчины. - Вот как, - заметил он. - Вы, наверно, хороший человек. Видно, вам ни в чем не приходилось раскаиваться. Я взглянул на церкви, они вереницей тянулись между каналами к морю. На второй по счету колокольне блеснул орудийный огонь. Я сказал: - Не все ваши церкви сохраняют нейтралитет. - Это невозможно, - ответил он. - Французы согласились оставить в покое территорию собора. О большем мы и не мечтаем. Там, куда вы смотрите, пост Иностранного легиона. - Я пойду. Прощайте. - Прощайте и счастливого пути. Берегитесь снайперов. Чтобы попасть на главную улицу, мне пришлось локтями прокладывать себе путь сквозь толпу и миновать озеро и белую, как сахар, статую с распростертыми руками. Улицу можно было окинуть взглядом больше чем на километр в обе стороны, и на всем ее протяжении, помимо меня, было всего два живых существа: двое солдат в маскировочных касках; они медленно удалялись с автоматами наготове. Я говорю - живых, потому что на пороге одного из домов головой наружу лежал труп. Было слышно только, как жужжат мухи и замирает вдали скрип солдатских сапог. Я поспешил пройти мимо трупа, отвернувшись. Когда я оглянулся несколько минут спустя, я оказался наедине со своей тенью и не слышал больше ничего, кроме своих шагов. У меня было такое чувство, будто я стал мишенью в тире. Мне пришло в голову, что если на этой улице со мной случится недоброе, пройдет много часов, прежде чем меня подберут: мухи успеют слететься отовсюду. Миновав два канала, я свернул на боковую дорогу, которая вела к одной из церквей. Человек двенадцать парашютистов в маскировочном обмундировании сидели на земле, а два офицера разглядывали карту. Когда я подошел, никто не обратил на меня никакого внимания. Один из солдат с высокой антенной походного радиоаппарата сообщил: "Можно двигаться", - и все встали. Я спросил на плохом французском языке, могу ли я пойти с ними. Одним из преимуществ этой войны было то, что лицо европейца само по себе служило пропуском на передовых позициях: европейца нельзя было заподозрить в том, что он вражеский лазутчик. - Кто вы такой? - спросил лейтенант. - Я пишу о войне, - ответил я. - Американец? - Нет, англичанин. - У нас пустяковая операция, - сказал он, - но если вы хотите с нами пойти... - Он принялся снимать стальной шлем. - Что вы? Не надо, - сказал я, - это для тех, кто воюет. - Как хотите. Мы вышли из-за церкви гуськом, - лейтенант шагал впереди, - и задержались на берегу канала, ожидая, пока солдат с радиоаппаратом установит связь с патрулями на обоих флангах. Мины пролетали над нами и разрывались где-то невдалеке. По другую сторону церкви к нам присоединились еще солдаты, и теперь нас было человек тридцать. Лейтенант объяснил мне вполголоса, ткнув пальцем в карту: - По донесениям, в этой деревне их человек триста. Может быть, накапливают силы к ночи. Не знаем. Никто их еще не обнаружил. - Это далеко? - Триста метров. По радио пришел приказ, и мы молча тронулись; справа был прямой, как стрела, канал, слева - низкий кустарник, поля и опять низкий кустарник. - Все в порядке, - шепнул, успокаивая меня, лейтенант. Впереди, в сорока метрах от нас, оказался другой канал с остатками моста, с одной доской, без перил. Лейтенант подал знак рассыпаться, и мы уселись на корточки лицом к неразведанной земле, которая начиналась по ту сторону доски. Солдаты поглядели на воду, а потом, как по команде, отвернулись. Я не сразу разглядел то, что увидели они, а когда разглядел, мне почему-то вспомнился ресторан "Шале", комедианты в женском платье, восторженно свиставшие летчики и слова Пайла: "неприличное зрелище!" Канал был полон трупов; он напоминал мне похлебку, в которой чересчур много мяса. Трупы налезали один на другой; чья-то голова, серая, как у тюленя, и безликая, как у каторжника, с бритым черепом, торчала из воды, точно буек. Крови не было: вероятно, ее давно уже смыло водой. Сколько же тут мертвецов, - их, верно, накрыло перекрестным огнем, когда они отступали; каждый из нас на берегу, должно быть, подумал: то же самое может случиться и со мной. Я тоже отвел глаза; мне не хотелось напоминания о том, как мало мы значим, как быстро и неразборчиво настигает нас смерть. Хотя рассудок и примирял меня с мыслью о ней, меня пугали ее объятия, как девственницу пугают объятия любви. Хорошо, если бы смерть предупредила меня о своем приходе, дала мне время подготовиться. Подготовиться к чему? Не знаю; не знаю к чему и как, - разве снова взглянуть на то, что я здесь оставлю. Лейтенант уселся рядом с радистом и уставился вниз, себе под ноги. Аппарат стал потрескивать, передавая приказания, и со вздохом, словно его разбудили, лейтенант встал. Во всем, что парашютисты делали, было какое-то удивительное чувство товарищества, словно все они были равными и вместе заняты делом, которое выполняли уже несчетное число раз. Никто не ждал приказов. Двое солдат направились к доске и попробовали пройти по ней, но тяжесть оружия нарушала равновесие; им пришлось усесться верхом и сидя продвигаться вперед. Третий солдат нашел в кустах у канала плоскодонку и пригнал ее туда, где стоял лейтенант. Шестеро из нас сели в нее и поплыли к другому берегу, но наткнулись на груду трупов и застряли. Солдат отталкивал лодку шестом, погружая его в человеческое месиво; один из трупов высвободился и поплыл на спине рядом с лодкой, как пловец, отдыхающий на солнце. Пристав к другому берегу, мы вылезли, не бросив взгляда назад. Никто не стрелял; мы были живы; смерть отступила - быть может, до следующего канала. Я слышал, как кто-то позади меня очень серьезно сказал: "Gott sei dank" [Слава богу! (нем.)]. - Кроме лейтенанта, почти все это были немцы. Неподалеку виднелись деревенские строения; лейтенант пошел вперед, прижимаясь к стене, а мы следовали за ним гуськом с интервалами в три метра. Потом люди, все так же не ожидая приказа, рассыпались по усадьбе. Жизнь покинула ее - даже курицы и той не осталось; но на стене того, что прежде было жилой комнатой, висели две уродливые олеографии Христа и богородицы с младенцем, придававшие лачуге европейский вид. Эти люди во что-то верили; ты это понимал, даже не разделяя их веры, они были живыми существами, а не серыми обескровленными трупами. Война так часто состоит в том, что ты сидишь и, ничего не делая, чего-то ждешь. Не зная точно, сколько у тебя еще есть времени, не хочется ни о чем думать. Делая привычное дело, дозорные заняли свои посты. Все, что шевельнется теперь впереди, будет враг. Лейтенант сделал отметку на карте и доложил по радио нашу позицию. Наступила полуденная тишина; даже минометы замолкли, и в небе не слышалось моторов. Один из солдат забавлялся, ковыряя прутиком в жидкой грязи. Немного погодя стало казаться, что война нас позабыла. Надеюсь, Фуонг отправила мои костюмы в чистку. Холодный ветер ворошил солому во дворе, и один из солдат из скромности зашел за сарай, чтобы облегчиться. Я старался вспомнить, заплатил ли я английскому консулу в Ханое за бутылку виски, которую он мне уступил. Впереди раздались два выстрела, и я сказал себе: "Вот оно. Началось". Мне не нужно было другого предупреждения. С волнением я ожидал, что передо мной откроется вечность. Но ничего не случилось. Я снова предвосхитил события. Прошло несколько долгих минут, наконец вернулся один из дозорных и что-то доложил лейтенанту. Я расслышал: - Deux civils [двое штатских (фр.)]. Лейтенант сказал мне: "Пойдем посмотрим", - и, следуя за дозорным, мы двинулись по вязкой тропинке между двумя рисовыми полями. Метрах в двадцати от усадьбы мы нашли в узкой канаве то, что искали: женщину и маленького мальчика. Оба были безусловно мертвы: на лбу женщины был маленький опрятный сгусток крови, а ребенок казался спящим. Ему было лет шесть, и он лежал, подтянув костлявые коленки к подбородку, как зародыш в чреве матери. - Malchance! [Не повезло! (фр.)] - воскликнул лейтенант. Он нагнулся и перевернул ребенка. У него был образок на шее, и я сказал себе: "Амулет не помог!" Под трупом ребенка валялся недоеденный ломоть хлеба. "Ненавижу войну", - подумал я. - Ну как - налюбовались? - спросил лейтенант. В голосе его звучала такая ярость, словно я был виноват в смерти этих людей; видно, для солдата всякий штатский - это тот, кто нанимает его, чтобы он убивал, засчитывает в его жалованье плату за убийство, а сам увиливает от ответственности. Мы снова тронулись в усадьбу и молча присели на солому, укрывшись от ветра, который, как зверь, словно чуял приближение ночи. Тот солдат, что забавлялся с прутиком, пошел облегчиться, а тот, что облегчился, теперь забавлялся с прутиком. Я подумал: те двое в канаве, по-видимому, решились выйти из своего убежища в минуту затишья, после того как были выставлены часовые. А может, они лежат там давно - ведь хлеб совсем уже зачерствел. В этом доме они, видно, жили. Снова заработало радио. Лейтенант устало произнес: - Они будут бомбить деревню. На ночь патрули отзываются. Мы поднялись и пустились в обратный путь, снова расталкивая шестом груду трупов, снова проходя гуськом мимо церкви. Мы зашли не очень далеко, а путешествие показалось нам длинным, и убийство тех двоих было его единственным результатом. Самолеты поднялись в воздух, и позади нас началась бомбежка. Когда я добрался до офицерского собрания, где должен был переночевать, уже спустились сумерки. Температура упала до одного градуса выше нуля, и тепло было только на догоравшем рынке. Одна из стен дома была разрушена противотанковым ружьем, двери были разбиты, и брезент не защищал от сквозняков. Движок, дававший свет, не действовал, и нам пришлось построить целые баррикады из ящиков и книг, чтобы свечи не задувало. Я играл в "восемьдесят одно" на вьетминские деньги с неким капитаном Сорелем: нельзя было играть на выпивку, поскольку я был гостем здешних офицеров. Счастье переходило из рук в руки. Я раскупорил свою бутылку виски, чтобы согреться, и все уселись в кружок. - Вот первый стакан виски, - заявил полковник, - который я пью с тех пор, как покинул Париж. Один из лейтенантов вернулся с обхода пестов. - Надеюсь, нам удастся спокойно поспать, - сказал он. - Они не полезут в атаку раньше четырех, - заметил полковник. - У вас есть оружие? - спросил он меня. - Нет. - Я вам раздобуду. Лучше всего положить револьвер под подушку. - Он любезно добавил: - Боюсь, что ложе покажется вам жестким. А в три тридцать начнется минометный обстрел. Мы стараемся помешать всякому скоплению противника. - И долго, по-вашему, все это будет продолжаться? - Кто знает... Нельзя больше ослаблять гарнизон Нам-Диня. Здесь это просто отвлекающий маневр. Если мы сумеем продержаться без подкреплений, не считая тех, которые мы получили два дня назад, это, пожалуй, даже можно будет назвать победой. Ветер снова поднялся, пытаясь пробраться в дом. Брезент вздулся (мне вспомнился заколотый за гобеленом Полоний), и пламя свечи заколебалось. Тени плясали, как в балагане. Нас можно было принять за труппу странствующих актеров. - Ваши посты уцелели? - Кажется, да. - В голосе его звучала безмерная усталость. - Поймите, это ведь ерунда, безделица по сравнению с тем, что происходит в ста километрах отсюда, в Хоа-Бине. Вот там настоящий бой. - Еще стаканчик? - Нет, спасибо. Ваше английское виски превосходно, но лучше оставить немного на ночь, оно может пригодиться. А теперь извините меня: я, пожалуй, посплю. Когда начнут бить минометы, спать уже не придется. Капитан Сорель, позаботьтесь о том, чтобы у мсье Фулэра было все, что нужно: свеча, спички, револьвер. Полковник ушел в свою комнату. Это было сигналом для всех нас. Мне положили матрац на пол в маленькой кладовой, и я очутился в окружении деревянных ящиков. Ложе было жесткое, но сулило отдых. "Дома ли сейчас Фуонг?" - подумал я, как ни странно, без всякой ревности. Сегодня ночью обладание ее телом казалось совсем несущественным, - может быть, потому, что в этот день я видел слишком много тел, которые не принадлежали никому, даже самим себе. Всех нас ждал один конец. Я быстро заснул и увидел во сне Пайла. Он танцевал один на эстраде, чопорно протянув руки к невидимой партнерше; сидя на чем-то вроде вертящегося табурета от рояля, я смотрел на него, а в руке держал револьвер, чтобы никто не помешал ему танцевать. Возле эстрады на доске, вроде тех, на которых объявляются номера в английских мюзик-холлах, было написано: "Танец любви. Высший класс". Кто-то зашевелился в глубине театра, и я крепче сжал револьвер. Тут я проснулся. Рука моя сжимала чужой револьвер, а в дверях стоял человек со свечой. На нем была стальная каска, затенявшая глаза, и только когда он заговорил, я узнал Пайла. Он произнес смущенно: - Извините меня, бога ради, я вас разбудил. Мне сказали, что я могу здесь переночевать. Видно, я не совсем еще проснулся. - Где вы взяли этот шлем? - спросил я. - Мне его одолжили, - ответил Пайл неопределенно. Он втащил за собой походный рюкзак и извлек оттуда спальный мешок на шерстяной подкладке. - Вы здорово экипировались, - сказал я, стараясь сообразить, как мы оба сюда попали. - Это стандартное снаряжение нашего медицинского персонала. Мне его дали в Ханое. - Он вынул термос, маленькую спиртовку, головную щетку, бритвенный прибор и жестянку с продуктами. Я поглядел на часы. Было около трех часов утра. Пайл продолжал распаковывать вещи. Из ящиков он соорудил небольшую подставку для зеркала и бритвенных принадлежностей. Я сказал: - Сомневаюсь, достанете ли вы здесь теплую воду. - Ничего, - возразил он, - у меня в термосе хватит воды и на утро. Он уселся на спальный мешок и стал снимать ботинки. - Объясните, как вы сюда попали? - спросил я. - Меня пропустили до самого Нам-Диня для обследования нашего отряда по борьбе с трахомой, а потом я нанял лодку. - Лодку? - Что-то вроде плоскодонки... не знаю, как это здесь называется. По правде сказать, пришлось ее купить. Но стоила она недорого. - И вы спустились по реке один? - Это было вовсе не трудно. Я плыл по течению. - Вы сошли с ума. - Почему? Конечно, я мог сесть на мель. - Вас мог пристрелить французский речной патруль, вас мог потопить самолет. Вас могли прикончить вьетминцы. Он смущенно хихикнул. - А я все же здесь, - сказал он. - Зачем? - По двум причинам. Но я не хочу мешать вам спать. - Я и не думаю больше спать. Скоро стрелять начнут. - Можно мне отодвинуть свечу? Свет слишком яркий. - Он явно был не в своей тарелке. - Итак, первая причина? - Помните, на днях вы сказали, что здесь может быть интересно. В тот раз, когда мы были с Гренджером... и с Фуонг. - Ну? - Я и решил, что стоит мне сюда заехать. По правде сказать, мне было немножко совестно за Гренджера. - Понятно. Только и всего? - Оказалось, что все так просто. - Он стал играть шнурками от ботинок; последовала долгая пауза. - Я вам сказал не всю правду, - проговорил он наконец. - Да ну? - На самом деле я приехал сюда, чтобы повидаться с вами. - Вы приехали, чтобы повидаться со мной? - Да. - Зачем? Горя от смущения, он отвел взгляд от своих шнурков. - Я должен был вам сообщить... что я влюблен в Фуонг. Я не мог удержаться от смеха. Он говорил так серьезно, что это было просто неправдоподобно. - Разве вы не могли дождаться моего возвращения? Я собираюсь вернуться в Сайгон на будущей неделе. - Но вас могут убить, - возразил он. - И тогда я оказался бы человеком бесчестным. А потом я не знаю, смогу ли так долго воздерживаться от встреч с Фуонг. - Неужели вы до сих пор воздерживались? - Конечно. Надеюсь, вы не думаете, что я мог объясниться с ней, не предупредив вас? - Бывает и так, - заметил я. - А когда с вами это произошло? - Кажется, в тот вечер, в "Шале", когда я с ней танцевал. - Вот не думал, что между вами сразу возникнет такая близость. Он поглядел на меня с озадаченным видом. Если мне казалось, что он ведет себя как сумасшедший, то мое поведение для него совершенно необъяснимо. Он сказал: - Знаете, это, наверно, потому, что в том доме я насмотрелся тогда на всех этих девушек. Они были такие хорошенькие. Подумать только, - и она могла стать одной из них. Мне захотелось ее уберечь. - Вряд ли она нуждается в вашей защите. Мисс Хей вас приглашала к себе? - Да, но я не пошел. Я воздержался. Это было ужасно, - добавил он уныло. - Я чувствовал себя таким негодяем... Но вы ведь верите мне, правда?.. Если бы вы были женаты... словом, я бы ни за что не разлучил мужа с женой. - Вы, кажется, не сомневаетесь, что можете нас разлучить, - сказал я. Впервые я понял, как он меня раздражает. - Фаулер, - сказал он, - я не знаю, как ваше имя... - Томас. А что? - Можно мне звать вас Томом, ладно? У меня такое чувство, что все это нас как-то сблизило. Мы любим одну и ту же женщину. - Что вы собираетесь делать дальше? Он облокотился на ящик. - Теперь, когда вы знаете, все пойдет по-другому, - воскликнул он. - Том, я попрошу ее выйти за меня замуж. - Уж лучше зовите меня Томас. - Ей придется сделать между нами выбор, Томас. Это будет только справедливо. Справедливо? В первый раз я похолодел от предчувствия одиночества. Все это так нелепо, а все же... Может, он и никудышный любовник, зато я - нищий. Он обладает несметным богатством: он может предложить ей солидное положение в обществе. Пайл стал раздеваться, а я думал: "К тому же у него есть еще и молодость". Как горько было завидовать Пайлу. - Я не могу на ней жениться, - признался я. - У меня дома жена. Она никогда не даст мне развода. Она очень набожна. - Мне вас так жаль, Томас. Кстати, если хотите знать, меня зовут Олден... - Нет, я все-таки буду звать вас Пайлом. Для меня вы только Пайл. Он залез в свой спальный мешок и протянул руку к свече. - Ух, - сказал он, - и рад же я, что все теперь позади. Я так ужасно переживал. - Было совершенно ясно, что он больше не переживает. Свеча погасла, но я различал очертания его коротко остриженной головы в отсветах пожара. - Доброй ночи, Томас. Спите спокойно. И сразу же, как ответная реплика в плохой комедии, завыли минометы; мины зашипели, завизжали, стали рваться. - Господи боже мой, - сказал Пайл, - это что, атака? - Они стараются сорвать атаку противника. - Что ж, теперь нам, пожалуй, спать не придется? - Наверняка. - Томас, я хочу вам сказать, что я думаю о вас и о том, как вы все это восприняли. Вы восприняли это шикарно... шикарно, другого слова и не подберешь. - Благодарю вас. - Вы ведь пожили на свете куда больше моего. Знаете, в каком-то смысле жизнь в Бостоне сужает ваши горизонты. Даже если вы не принадлежите к самым знатным семьям, вроде Лоуэллов или Кэботов. Дайте мне совет, Томас. - Насчет чего? - Насчет Фуонг. - На вашем месте я бы не доверял моим советам. Все-таки я лицо заинтересованное. Я хочу, чтобы она осталась со мной. - Ах, что вы, разве я не знаю, какой вы порядочный человек! Ведь для нас обоих ее интересы выше всего. И вдруг его ребячество меня взбесило. - Да наплевать мне на ее интересы! - взорвался я. - Возьмите их себе на здоровье. А мне нужна она сама. Я хочу, чтобы она жила со мной. Пусть ей будет плохо, но пусть она живет со мной... Плевать мне на ее интересы. - Ах, что вы... - протянул он в темноте слабым голосом. - Если вас заботят только ее интересы, - продолжал я, - оставьте Фуонг, ради бога, в покое. Как и всякая женщина, она предпочитает... - Грохот миномета уберег бостонские уши от крепкого англосаксонского выражения. Но в Пайле было что-то несокрушимое. Он решил, что я веду себя шикарно, значит, я и должен был вести себя шикарно. - Я ведь понимаю, Томас, как вы страдаете. - А я и не думаю страдать. - Не скрывайте, вы страдаете. Я-то знаю, как бы я страдал, если бы мне пришлось отказаться от Фуонг. - А я и не думаю от нее отказываться. - Ведь я тоже мужчина, Томас, но готов отказаться от всего на свете, только бы Фуонг была счастлива. - Да она и так счастлива. - Она не может быть счастлива... в ее положении. Ей нужны дети. - Неужели вы верите во всю эту чушь, которую ее сестра... - Сестре иногда виднее... - Она думает, что у вас больше денег, Пайл, потому и старается втереть вам очки. Ей это удалось, честное слово. - Я располагаю только своим жалованьем. - Но вы получаете это жалованье долларами, а их можно выгодно обменять. - Не стоит хандрить, Томас. В жизни всякое бывает. Я бы, кажется, все отдал, чтобы такая история случилась с кем-нибудь другим, а не с вами. Это наши минометы? - Да, "наши". Вы говорите так, словно она от меня уже уходит. - Конечно, - сказал он без всякой уверенности, - она может решить остаться с вами. - И что вы тогда будете делать? - Попрошу перевода в другое место. - Взяли бы да уехали, Пайл, не причиняя никому неприятностей. - Это было бы несправедливо по отношению к ней, Томас, - сказал он совершенно серьезно. Я никогда не встречал человека, который мог бы лучше обосновать, почему он причиняет другим неприятности. Он добавил: - Мне кажется, вы не совсем понимаете Фуонг. И, проснувшись много месяцев спустя, в это утро, рядом с Фуонг, я подумал: "А ты ее понимал? Разве ты предвидел то, что случится? Вот она спит рядом со мной, а ты уже мертв". Время порою мстит, но месть эта бывает запоздалой. И зачем только мы стараемся понять друг друга? Не лучше ли признаться, что это невозможно; нельзя до конца одному человеку понять другого: жене - мужа, любовнику - любовницу, а родителям - ребенка. Может быть, потому люди и выдумали бога - существо, способное понять все на свете. Может, если бы я хотел, чтобы меня понимали и чтобы я понимал, я бы тоже дал околпачить себя и поверил в бога, но я репортер, а бог существует только для авторов передовиц. - А вы уверены, что в Фуонг есть, что понимать? - спросил я Пайла. - Ради бога, давайте пить виски. Здесь слишком шумно, чтобы спорить. - Не рановато ли для выпивки? - сказал Пайл. - А по-моему, слишком поздно. Я налил два стакана; Пайл поднял свой и стал глядеть сквозь него на пламя свечи. Рука его вздрагивала всякий раз, когда рвалась мина, но как-никак он совершил свое бессмысленное путешествие из Нам-Диня. - Странно, что ни я, ни вы не можем сказать друг другу: "За вашу удачу!" - произнес Пайл. Так мы и выпили без тоста. 5 Я думал, что меня не будет в Сайгоне всего неделю, но прошло почти три, прежде чем я вернулся. Выбраться из района Фат-Дьема оказалось еще труднее, чем туда попасть. Дорога между Нам-Динем и Ханоем была перерезана, авиации же было не до репортера, которому к тому же вовсе и не следовало ездить в Фат-Дьем. Потом я добрался до Ханоя, туда как раз привезли корреспондентов для того, чтобы объяснить им, какая была одержана победа, и когда та увозили обратно, для меня не нашлось места в самолете. Пайл исчез из Фат-Дьема в то же утро, что приехал: он выполнил свою миссию - поговорил со мной о Фуонг, - и ничто его там больше не удерживало. В пять тридцать, когда прекратился минометный огонь, он еще спал и я пошел в офицерскую столовую выпить чашку кофе с бисквитами. Вернувшись, я его уже не застал. Я решил, что он пошел прогуляться, - после того как он проделал весь путь по реке от Нам-Диня, снайперы были ему нипочем; он так же не способен был представить себе, что может испытать боль или подвергнуться опасности, как и понять, какую боль он причиняет другим. Однажды - это было несколько месяцев спустя - я вышел из себя и толкнул его в лужу той крови, которую он пролил. Я помню, как он отвернулся, поглядел на свои запачканные ботинки и сказал: "Придется почистить ботинки, прежде чем идти к посланнику". Я знал, что он уже готовит речь словами, взятыми у Йорка Гардинга. И все же он был по-своему человек прямодушный, и не странно ли, что жертвой его прямодушия всегда бывал не он сам, а другие, впрочем, лишь до поры до времени - до той самой ночи под мостом в Дакоу. Только вернувшись в Сайгон, я узнал, что, пока я пил свой кофе, Пайл уговорил молодого флотского офицера захватить его на десантное судно; после очередного рейса оно высадило его тайком в Нам-Дине. Пайлу повезло, и он вернулся в Ханой со своим отрядом по борьбе с трахомой, за двадцать четыре часа до того, как власти объявили, что дорога перерезана. Когда я добрался, наконец, до Ханоя, он уже уехал на Юг, оставив мне записку у бармена в Доме прессы. "Дорогой Томас, - писал он, - я даже выразить не могу, как шикарно Вы вели себя а ту ночь. Поверьте, душа у меня ушла в пятки, когда я Вас увидел. (А где же была его душа во время путешествия вниз по реке?) На свете мало людей, которые приняли бы удар так мужественно. Вы вели себя просто великолепно, и теперь, когда я вам все сказал, я совсем не чувствую себя так гадко, как прежде. (Неужели ему нет дела ни до кого, кроме себя? - подумал я со злостью, сознавая в то же время, что он этого не хотел. Главное для него было в том, чтобы не чувствовать себя подлецом, - тогда вся эта история станет куда приятнее, - и мне будет лучше жить, и Фуонг будет лучше жить, и всему миру будет лучше жить, даже атташе по экономическим вопросам и посланнику и тем будет лучше жить. Весна пришла в Индокитай с тех пор, как Пайл перестал быть подлецом.) Я прождал Вас здесь 24 часа, но если не уеду сегодня, то не попаду в Сайгон еще целую неделю, а настоящая моя работа - на Юге. Ребятам из отряда по борьбе с трахомой я сказал, чтобы они к Вам заглянули, - они Вам понравятся. Отличные ребята и настоящие работяги. Пожалуйста, не волнуйтесь, что я возвращаюсь в Сайгон раньше Вас. Обещаю Вам не видеть Фуонг до Вашего приезда. Я не хочу, чтобы Вы потом думали, что я хоть в чем-то вел себя непорядочно. С сердечным приветом Ваш _Олден_". Снова эта невозмутимая уверенность, что "потом" потеряю Фуонг именно я. Откуда такая вера в себя? Неужели из-за высокого курса доллара? Когда-то мы, в Англии, называли хорошего человека "надежным, как фунт стерлингов". Не настало ли время говорить о любви, надежной, как доллар? Разумеется, долларовая любовь подразумевает и законный брак, и законного сына - наследника капиталов, и "день американской матери", хотя в конце концов она может увенчаться разводом в городе Рино или на Виргинских островах, - не знаю, куда они теперь ездят для своих скоропалительных разводов. Долларовая любовь - это благие намерения, спокойная совесть и пусть пропадает пропадом все на свете. У моей любви не было никаких намерений: она знала, какое ее ожидает будущее. Все, что было в моей власти, - сделать будущее не таким тяжким, подготовиться к нему исподволь, - а для этого даже опиум имел свой смысл. Но я никогда не предполагал, что будущее, к которому мне придется подготовить Фуонг, - это смерть Пайла. Мне нечего было делать, и я отправился на пресс-конференцию. Там, конечно, был Гренджер. Председательствовал молодой и слишком красивый французский полковник. Он говорил по-французски, а переводил офицер рангом пониже. Французские корреспонденты держались все вместе, как футбольная команда. Мне трудно было сосредоточиться на том, что говорит полковник; я думал о Фуонг: а что, если Пайл прав и я ее потеряю?. Как тогда жить дальше? Переводчик сказал: - Полковник сообщает, что неприятель потерпел серьезное поражение и понес тяжелые потери - в размере целого батальона. Последние отряды противника переправляются теперь обратно через реку Красную на самодельных плотах. Их беспрерывно бомбит наша авиация. Полковник провел рукой по своим элегантно причесанным соломенным волосам и, играя указкой, прошелся вдоль огромных карт на стене. Один из американских корреспондентов спросил: - А какие потери у французов? Полковник отлично понял вопрос - обычно его задавали именно на этой стадии пресс-конференции, - но он сделал паузу в ожидании перевода, подняв указку и ласково улыбаясь, как любимый учитель в школе. Потом он ответил терпеливо и уклончиво. - Полковник говорит, что наши потери невелики. Точная цифра еще не известна. Это всегда было сигналом к атаке. Рано или поздно полковнику придется найти формулировку, которая позволит ему справиться с непокорными учениками, не то директор школы назначит более умелого преподавателя, который наведет порядок в классе. - Неужели полковник всерьез хочет уверить нас, - заявил Гренджер, - что у него было время подсчитать убитых солдат противника и не было времени подсчитать своих собственных? Полковник терпеливо плел паутину лжи, отлично зная, что ее сметет следующий же вопрос. Французские корреспонденты хранили угрюмое молчание. Если бы американцы вырвали у полковника признание, те не замедлили бы его подхватить, но они не хотели участвовать в облаве на своего соотечественника. - Полковник говорит, что противник отброшен. Можно сосчитать убитых за линией фронта, но пока сражение продолжается, вы не должны ожидать сведений от наступающих французских частей. - Дело вовсе не в том, что ожидаем мы, - сказал Гренджер, - дело в том, что знает штаб и чего он не знает. Неужели вы всерьез утверждаете, что каждый взвод не сообщает по радио о своих потерях? Терпение полковника истощилось. "Если бы только, - подумал я, - он не дал себя запутать с самого начала и твердо заявил, что он знает цифры, но не хочет их назвать. В конце концов, это была их война, а не наша. Даже сам господь бог не давал нам права требовать у него сведений. Не нам приходилось отбрехиваться от левых депутатов в Париже и отбиваться от войск Хо Ши Мина между Красной и Черной реками. Не нам приходилось умирать". И вдруг полковник выкрикнул, что французские потери исчисляются как один к трем; затем он повернулся к нам спиной и в ярости уставился на карту. Убитые были его солдатами, его товарищами по оружию, офицерами, которые учились вместе с ним в Сен-Сире [французская военная академия], - для него это были не пустые цифры, как для Гренджера. - Вот теперь мы, наконец, кое-чего добились, - сказал Гренджер и с глупым торжеством оглядел своих коллег; французы, опустив головы, мрачно что-то строчили. - Это куда больше того, что могут сказать ваши войска в Корее, - сказал я, сделав вид, что не понимаю его. Гренджер, ничуть не смутившись, перешел к другой теме. - Спросите полковника, - сказал он, - что французы собираются делать дальше? Он говорит, что противник отходит через Черную реку... - Красную реку, - поправил его переводчик. - А мне все равно, какого цвета у вас тут реки. Мы хотим знать, что французы собираются делать дальше. - Противник отступает. - А что произойдет, когда он переберется на другой берег? Что вы будете делать тогда? Усядетесь на своем берегу и скажете: дело в шляпе? С угрюмым терпением французские офицеры прислушивались к наглому голосу Гренджера. В наши дни от солдата требуется даже смирение. - Может, ваши самолеты будут им сбрасывать новогодние открытки? Капитан перевел добросовестно, вплоть до слов "новогодние открытки". Полковник подарил нас ледяной улыбкой. - Отнюдь не новогодние открытки, - сказал он. Мне кажется, Гренджера особенно бесила красота полковника. Он не был - по крайней мере в представлении Гренджера - настоящим мужчиной. Гренджер изрек: - Ничего другого вы и не сбрасываете. И вдруг полковник свободно заговорил по-английски: он отлично знал язык. - Если бы мы получили снаряжение, обещанное американцами, - сказал он, - у нас было бы что сбрасывать. Несмотря на свои утонченные манеры, полковник, право же, был простодушным человеком. Он верил, что газетчику честь его страны дороже, чем сенсация. Гренджер спросил в упор (он был человек дельный, и факты отлично укладывались у него в голове): - Вы хотите сказать, что снаряжение, обещанное к началу сентября, до сих пор не получено? - Да. Наконец-то Гренджер получил свою сенсацию; он начал строчить. - Простите, - сказал полковник, - это не для печати, а для ориентации. - Но позвольте, - запротестовал Гренджер, - это же сенсация. Тут мы сможем вам помочь. - Нет, предоставьте это дипломатам. - А разве мы чем-нибудь можем повредить? Французские корреспонденты растерялись: они почти не понимали по-английски. Полковник нарушил правила игры. Среди них поднялся ропот. - Тут я не судья, - сказал полковник. - А вдруг американские газеты напишут: "Ох уж эти французы, вечно жалуются, вечно клянчат". А коммунисты в Париже будут нас обвинять: "Видите, французы проливают кровь за Америку, а Америке жаль для них даже подержанного вертолета". Ничего хорошего из этого не выйдет. В конце концов мы так и останемся без вертолетов, а противник так и останется на своем месте, в пятидесяти километрах от Ханоя. - Я по крайней мере могу сообщить, что вам позарез нужны вертолеты? - Вы можете сообщить, - сказал полковник, - что шесть месяцев назад у нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, - повторил он с оттенком горестного недоумения. - Можете сообщить: если кого-нибудь ранят в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый. Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие дороги, авария, возможно, засада - вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы тебя убило сразу. Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь понять. - Так и напишите, - сказал полковник; от того, что он был красив, его злость была еще заметнее. - Interpretez! [Переведите! (фр.)] - приказал он и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с английского на французский. - Ну и задал же я ему жару, - сказал с удовлетворением Гренджер и отправился в бар сочинять телеграмму. Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали? Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников. Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище. Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода (горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут домой, - мне нужна только моя комната на улице ватина. После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару "Пакс", - мне не хотелось пить в "Метрополе" с французскими офицерами, их женами и девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо, только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш. Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп: голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал бар "Пакс". Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне телеграмме. - Сыграем в "восемьдесят одно"? - спросил он. - Ладно. Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула, передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке. - Я уезжаю, - сказал я. - Домой? - спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один. - Нет. В Англию. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, - даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я - на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть. Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он - агент той службы, которую почему-то зовут "секретной". Не поставлял ли он американское оружие "третьей силе" - трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, - вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник? - В шесть часов придет Пайл, - сказал я ей. - Я схожу к сестре, - заявила она. - Ему, вероятно, хочется тебя повидать. - Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена. - Тебе незачем уходить. - Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в "Мажестик". Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз - по делу. - Какое у него может быть дело? - Говорят, он ввозит сюда всякие вещи. - Какие вещи? - Лекарства, медикаменты... - Это для отрядов по борьбе с трахомой. - Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен. - А что было в пакете? - Пластмасса. Я спросил рассеянно: - За