н бы все уничтожил и остался наедине с самим собой без всяких воспоминаний. Жизнь началась пять лет тому назад. Лейтенант лежал на спине, глядя в темноту и слушая, как жуки стукаются о потолок. Он вспомнил священника, которого "красные рубашки" расстреляли у кладбищенской стены на холме. Такого же маленького, толстого, с глазами навыкате. Тот был монсеньор, думал, что это спасет его. В нем чувствовалось пренебрежение к низшему духовенству, и он до последней минуты толковал им о своем сане. Про молитвы он вспомнил только под самый конец. Стал на колени, и ему дали время на короткое покаяние. Лейтенант только наблюдал; непосредственно это его не касалось. Всего они расстреляли, пожалуй, человек пять; двое-трое скрылись, епископ благополучно проживает в Мехико, а один священник подчинился губернаторскому приказу, чтобы все духовные лица вступили в брак. Он жил теперь у реки со своей экономкой. Вот наилучшее решение вопроса - пусть остается живым свидетельством слабости их веры. Это разоблачает обман, которым священники прикрывались долгие годы. Потому что, если б они действительно верили в рай или в ад, им ничего бы не стоило претерпеть немного муки в обмен на такую безмерность, о которой... Лейтенант, лежавший на своем жестком ложе в горячем, влажном мраке, не питал ни малейшего сочувствия к слабости человеческой плоти. В задней комнате Коммерческой академии женщина читала своим детям вслух. На краешке кровати сидели две маленькие девочки шести и десяти лет, а четырнадцатилетний мальчик стоял у стены с гримасой невыносимой скуки на лице. - "Юный Хуан, - читала мать, - с раннего детства отличался смирением и благочестием. Среди других мальчиков попадались и грубые и мстительные; юный Хуан следовал заповедям Господа нашего и обращал левую щеку ударившему его. Однажды его отец подумал, что Хуан солгал, и побил его. Потом он узнал, что сын говорил правду, и попросил у него прощения. Но Хуан сказал ему: "Милый отец, как Отец наш небесный властен подвергать наказанию, когда на то будет воля его..." Мальчик нетерпеливо потерся щекой о побеленную стену, а кроткий голос продолжал монотонное чтение. Обе девочки напряженно смотрели на мать глазами-бусинками, упиваясь сладостной набожностью. - "Не надо думать, будто юный Хуан не любил посмеяться и поиграть, как играют другие дети, хотя случалось, что, взяв священную книгу с картинками, он прятался в отцовском коровнике от веселой гурьбы своих товарищей". Мальчик раздавил босой ногой жука и мрачно подумал, что всему приходит конец - когда-нибудь они доберутся до последней главы и юный Хуан умрет под пулями у стены, крича: "Viva el Cristo Rey!" [Слава Христу-Царю! (исп.)] Но потом, наверно, будет другая книжка: их каждый месяц провозят контрабандой из Мехико. Если бы только таможенники знали, где смотреть! - "Да, юный Хуан был настоящий мексиканский мальчик, хоть и более вдумчивый, чем его товарищи, зато когда затевался какой-нибудь школьный спектакль, он всегда был первым. Однажды его класс решил разыграть в присутствии епископа небольшую пьеску о гонениях на первых христиан, и никто так не радовался, как Хуан, когда ему дали роль Нерона. И сколько юмора вложил в свою игру этот ребенок, которому в недалеком будущем уготована была гибель от рук правителя куда хуже Нерона. Его школьный товарищ, ставший впоследствии отцом Мигелем Серрой, пишет: "Никто из нас, кто был на этом спектакле, не забудет того дня..." Одна из девочек украдкой облизнула губы. Вот это жизнь! - "Занавес поднялся. Хуан был в нарядном халате своей матери, с усами, наведенными углем, и в короне, на которую пошла жестяная банка из-под печенья. Добрый старенький епископ и тот улыбнулся, когда Хуан вышел на маленькие, силами школьников сколоченные подмостки и начал декламировать..." Мальчик подавил зевок, уткнувшись лицом в побеленную стену. Он устало проговорил: - Он правда святой? - Будет святым, этот день настанет, когда того пожелает Отец наш небесный. - Они все такие? - Кто? - Мученики. - Да. Все. - Даже падре Хосе? - Не упоминай его имени, - сказала мать. - Как ты смеешь! Это презренный человек. Он предал Господа. - Падре Хосе говорил мне, что он мученик больше, чем все остальные. - Сколько раз тебе было сказано - не смей говорить с ним. Сын мой, ах, сын мой... - А тот... что приходил к нам? - Нет, он... не совсем, не как Хуан. - Презренный? - Нет, нет. Не презренный. Меньшая девочка вдруг сказала: - От него чудно пахло. Мать снова стала читать: - "Предчувствовал ли тогда Хуан, что пройдет несколько лет и он станет мучеником? Этого мы не можем сказать, но отец Мигель Серра пишет, что в тот вечер Хуан дольше обычного стоял на коленях, и когда товарищи начали поддразнивать его, как это водится у мальчиков..." Голос все звучал и звучал - кроткий, неторопливый, неизменно мягкий. Девочки слушали внимательно, составляя в уме коротенькие благочестивые фразы, которыми можно будет поразить родителей, а мальчик зевал, уткнувшись в стену. Но всему приходит конец. Вскоре мать ушла к мужу. Она сказала: - Я так тревожусь за нашего сына. - Почему не за девочек? Тревога ждет нас повсюду. - Они, малышки, уже почти святые. Но мальчик - мальчик задает такие вопросы... про того пьющего падре. Зачем только он пришел к нам в дом! - Не пришел бы, так его бы поймали, и тогда он стал бы, как ты говоришь, мучеником. О нем напишут книгу, и ты прочитаешь ее детям. - Такой человек - и вдруг мученик? Никогда. - Как ты там ни суди, - сказал со муж, - а он продолжает делать свое дело. Я не очень верю тому, что пишут в этих книгах. Все мы люди. - Знаешь, что я сегодня слышала? Одна бедная женщина понесла к нему сына - крестить. Она хотела назвать его Педро, но священник был так пьян, что будто и не слышал его и дал ребенку имя Бригитта. Бригитта! - Ну и что ж, это имя хорошей святой. - Иной раз, - сказала мать, - сил с тобой никаких нет. А еще наш сын разговаривал с падре Хосе. - Мы живем в маленьком городишке, - сказал ее муж. - Стоит ли нам обманывать себя. Нас все забыли. Жить как-то надо. Что же касается церкви, то церковь - это падре Хосе и пьющий падре. Других я не знаю. Если церковь нам не по душе, что ж, откажемся от нее. Его взгляд, устремленный на жену, исполнился бесконечным терпением. Он был образованнее ее, печатал на машинке и знал азы бухгалтерии, когда-то ездил в Мехико, умел читать карту. Он понимал всю степень их заброшенности: десять часов вниз по реке до порта, сорок два часа по заливу до Веракруса - это единственный путь к свободе. На севере - болота и реки, иссякающие у подножия гор, которые отделяют их штат от соседнего. А на юге - только тропинки, проложенные мулами, да редкий самолет, на который нельзя рассчитывать. Индейские деревни и пастушьи хижины. Двести миль до Тихого океана. Она сказала: - Лучше умереть. - О! - сказал он. - Конечно. Это само собой. Но нам надо жить. Старик сидел на пустом ящике посреди маленького пыльного дворика. Толстый и одышливый, он слегка отдувался, будто после тяжелой работы на жаре. Когда-то он любил заниматься астрономией и сейчас, глядя в ночное небо, выискивал там знакомые созвездия. На нем была только рубашка и штаны, ноги - босые, и все-таки в его облике чувствовалась явная принадлежность к духовному сану. Сорок лет служения церкви наложили на него неизгладимую печать. Над городом стояла полная тишина; все спали. Сверкающие миры плавали в пространстве, как обещание, наш мир - это еще не вселенная. Где-нибудь там Христос, может быть, и не умирал. Старику не верилось, что, если смотреть оттуда, наш мир сверкает с такой же яркостью. Скорее земной шар тяжело вращается в космосе, укрытый в тумане, как охваченный пожаром, всеми покинутый корабль. Земля окутана собственными грехами. Из единственной принадлежащей ему комнаты его окликнула женщина: - Хосе, Хосе! - Он съежился, как галерный раб, услышав звук ее голоса; опустил глаза, смотревшие в небо, и созвездия улетели ввысь; по двору ползали жуки. - Хосе, Хосе! - Он позавидовал тем, кто уже был мертв: конец наступает так быстро. Приговоренных к смерти увели наверх, к кладбищу, и расстреляли у стены - через две минуты их жизнь угасла. И это называют мученичеством. Здесь жизнь тянется и тянется - ему только шестьдесят два года. Он может прожить до девяноста. Двадцать восемь лет - необъятный отрезок времени между его рождением и первым приходом: там все его детство, и юность, и семинария. - Хосе! Иди спать. - Его охватила дрожь. Он знал, что превратился в посмешище. Человек, женившийся на старости лет, - это само по себе уже нелепо, но старый священник... Он взглянул на себя со стороны и подумал: а нужны ли такие в аду? Жалкий импотент, которого мучают, над которым издеваются в постели. Но тут он вспомнил, что был удостоен великого дара и этого у него никто не отымет. И из-за этого дара - дара претворять облатку в тело и кровь Христову - он будет проклят. Он святотатец. Куда ни придет, что ни сделает - все осквернение Господа. Один отступившийся от веры католик, начиненный новыми идеями, ворвался как-то в церковь (в те дни, когда еще были церкви) и надругался над святыми дарами. Он оплевал их, истоптал ногами, но верующие поймали его и повесили, как вешали чучело Иуды в Великий четверг на колокольне. Это был не такой уж дурной человек, подумал падре Хосе, ему простится, он просто занимался политикой, но я-то - я хуже его. Я непристойная картинка, которую вывешивают здесь изо дня в день, чтобы развращать детей. Он рыгнул, задрожал еще больше от налетевшего ветра. - Хосе! Что ты там сидишь? Иди спать. - Дел у него теперь никаких нет - ни обрядов, ни месс, ни исповедей, и молиться тоже незачем. Молитва требует действия, а действовать он не желает. Вот уже два года как он живет в смертном грехе, и некому выслушать его исповедь. Делать больше нечего - сиди сиднем и ешь. Она пичкает, откармливает его на убой и обхаживает, как призового борова. - Хосе! - У него началась нервная икота при мысли о том, что сейчас он в семьсот тридцать восьмой раз столкнется лицом к лицу со своей сварливой экономкой - своей супругой. Она лежит на широкой бесстыжей кровати, занимающей половину комнаты, - лежит под сеткой от москитов, точно костлявая тень с тяжелой челюстью, короткой седой косицей и в нелепом чепце. Вбила себе в голову, что ей надо жить согласно своему положению, - как же! Государственная пенсионерка, супруга единственного женатого священника. Гордится этим. - Хосе! - Иду... ик... иду, милая, - сказал он и встал с ящика. Кто-то где-то засмеялся. Он поднял глаза - маленькие, красноватые, точно у свиньи, почуявшей близость бойни. Тонкий детский голосок позвал: - Хосе! - Он ошалело оглядел дворик. Трое ребятишек с глубочайшей серьезностью смотрели на него из зарешеченного окна напротив. Он повернулся к ним спиной и сделал два-три шага к дому, ступая очень медленно из-за своей толщины. - Хосе! - снова пискнул кто-то. - Хосе! - Он оглянулся через плечо и поймал выражение буйного веселья на детских лицах. Злобы в его красноватых глазках не было - он не имел права озлобляться. Губы дернулись в кривой, дрожащей, растерянной улыбке, и это свидетельство безволия освободило детей от необходимости сдерживаться, они завизжали, уже не таясь: - Хосе! Хосе! Иди спать, Хосе! - Их тонкие бесстыжие голоса пронзительно зазвучали во дворе, а он смиренно улыбался, делал слабые жесты рукой, усмиряя их, и знал, что нигде к нему не осталось уважения - ни дома, ни в городе, ни на всей этой заброшенной планете. 3. РЕКА Капитан Феллоуз пел во весь голос под тарахтенье моторчика на носу лодки. Его широкое загорелое лицо было похоже на карту горного района: коричневые пятна разных оттенков и два голубых озерца - глаза. Сидя в лодке, он сочинял свои песенки, но мелодии у него не получалось. - Домой, еду домой, вкусно пое-ем, в проклятом городишке кормят черт знает че-ем. - Он свернул с главного русла в приток; на песчаной отмели возлежали аллигаторы. - Не люблю ваши хари, мерзкие твари. Мерзкие рожи, на что вы похожи! - Это был счастливый человек. По обеим сторонам к берегам спускались банановые плантации. Голос капитана Феллоуза гудел под жарким солнцем. Голос и тарахтенье мотора были единственные звуки окрест. Полное одиночество. Капитана Феллоуза вздымала волна мальчишеской радости: вот это мужская работа, гуща дебрей, и ни за кого не отвечаешь, кроме как за себя самого. Только еще в одной стране ему было, пожалуй, лучше теперешнего - во Франции времен войны, в развороченном лабиринте окопов. Приток штопором ввинчивался в болотистые заросли штата, а в небе распластался стервятник. Капитан Феллоуз открыл жестяную банку и съел сандвич - нигде с таким аппетитом не ешь, как на воздухе. С берега на него вдруг заверещала обезьяна, и он радостно почувствовал свое единение с природой - неглубокое родство со всем в мире побежало вместе с кровью по его жилам. Ему повсюду как дома. Ловкий ты чертенок, подумал он, ловкий чертенок. И снова запел, слегка перепутав чужие слова в своей дружелюбной, дырявой памяти: - Даруй мне жизнь, даруй мне хлеб, его водой запью я, под звездным небом в тишине идет охотник с моря. - Плантации сошли на нет, и далеко впереди выросли горы, как густые, темные линии, низко прочерченные по небу. На болотистой почве показалось несколько одноэтажных строений. Теперь он дома. Его счастье затуманилось небольшим облачком. Капитан Феллоуз подумал: все-таки было бы приятно, если бы тебя встретили. Он подошел к своему домику; от остальных, которые стояли на речном берегу, этот отличался только черепичной крышей, флагштоком без флага и дощечкой на двери с надписью: "Банановая компания Центральной Америки". На веранде висели два гамака, но никого там не было. Капитан Феллоуз знал, где найти жену, - не ее хотелось ему увидеть у причала. Громко топая, он распахнул дверь и крикнул: - Папа приехал! - Сквозь москитную сетку на него глянуло испуганное худое лицо; его башмаки втоптали тишину в пол. Миссис Феллоуз съежилась за белым кисейным пологом. Он сказал: - Рада меня видеть, Трикси? - И она быстро навела на лицо контуры боязливого радушия. Это было похоже на шуточную задачу: нарисуйте собаку одним росчерком, не отрывая мела от доски. Получается самая настоящая сосиска. - Как приятно вернуться домой, - сказал капитан Феллоуз, искренне думая, что так оно и есть. Единственное, в чем он был убежден, так это в правильности своих эмоций - любви, радости, печали, ненависти. В решительный момент он всегда на высоте. - Как дела в конторе - все хорошо? - Прекрасно, - сказал Феллоуз. - Прекрасно. - У меня был небольшой приступ лихорадки вчера. - За тобой нужен уход. Теперь все наладится, - рассеянно проговорил он. - Теперь я дома. - И, весело увильнув от разговора о лихорадке, хлопнул в ладоши, громко рассмеялся. А она дрожала, лежа под пологом. - Где Корал? - Она там, с полицейским, - сказала миссис Феллоуз. - Я думал, дочка меня встретит, - сказал он, бесцельно шагая по маленькой, неуютной комнате среди разбросанных распялок для обуви, и вдруг до него дошло. - С полицейским? С каким полицейским? - Он пришел вчера вечером, и Корал позволила ему заночевать на веранде. Она говорит, он кого-то ищет. - Вот странно! Ищет - здесь? - Он не просто полицейский. Он офицер. Его люди остались в деревне. Так Корал говорит. - Ты бы встала, - сказал он. - Понимаешь... Этим молодчикам нельзя доверять. - И добавил, не очень уверенно: - Она ведь еще ребенок. - Но у меня был приступ, - простонала миссис Феллоуз. - Самочувствие ужасное. - Все будет в порядке. Просто ты перегрелась на солнце. Не волнуйся - теперь я дома. - Так болела голова. Ни читать не могла, ни шить. А тут еще этот человек... Ужас всегда стоял у миссис Феллоуз за плечами; усилия, которые она прилагала, чтобы не оглядываться, измучили ее. Она только тогда могла смотреть в лицо своему страху, когда облекала его в конкретные формы - лихорадка, крысы, безработица. Реальная угроза - смерть на чужбине, с каждым годом подкрадывающаяся к ней все ближе и ближе, - была под запретом. Уложат вещи, уедут, а она будет лежать в большом склепе на кладбище, куда никто никогда не придет. Он сказал: - Что ж, надо пойти поговорить с этим полицейским. И, сев на кровать, положил руку ей на плечо. Кое-что общее у них все же было - что-то вроде застенчивости. Он рассеянно проговорил: - Этот итальяшка, секретарь хозяина, приказал... - Что приказал? - Долго жить. - Капитан Феллоуз почувствовал, как напряглось ее плечо; она отодвинулась от него к стене. Он коснулся запретного, и связующая их близость порвалась - он не понял почему. - Болит голова, милая? - Пойди поговори с ним. - Да, да. Сейчас пойду. - И не двинулся с места: дочь сама появилась в дверях. Она стояла на пороге, очень серьезная, и глядела на них. Под ее взглядом, полным огромной ответственности за родителей, отец превратился в мальчишку, на которого нельзя положиться, мать - в призрак. Кажется, дунешь, и призрак исчезнет - нечто невесомое, пугливое. Корал была еще девочка лет тринадцати, а в этом возрасте мало чего боишься - не страшны ни старость, ни смерть, ни многие другие напасти: змеиный укус, лихорадка, крысы, дурной запах. Жизнь еще не добралась до нее; в этой девочке была ложная неуязвимость. Но она уже успела усохнуть - все было на месте и в то же время как бы только прочерчено тоненькой линией. Вот что делало с ребенком солнце - высушивало до костей. Золотой браслет на худеньком запястье был похож на замок, запирающий парусиновую дверцу, которую можно пробить кулаком. Она обратилась к отцу: - Я сказала полицейскому, что ты вернулся. - Да, да, - сказал капитан Фоллоуз. - Что ж ты не поцелуешь старика отца? Церемонным шагом она перешла комнату и запечатлела традиционный поцелуй на его лбу - он почувствовал, что поцелуй безразличный. Не тем голова у нее была занята. Она сказала: - Я говорила кухарке, что мама не выйдет к обеду. - Ты бы попыталась встать, милая, - сказал капитан Феллоуз. - Зачем? - спросила Корал. - Ну, все-таки... Корал сказала: - Мне надо поговорить с тобой наедине. - Миссис Феллоуз шевельнулась под пологом - показать, что она еще здесь. Только бы знать, что Корал обставит как следует ее последний путь. Здравый смысл - качество ужасающее, она никогда не обладала им; ведь это здравый смысл говорит: "Мертвые не слышат", или: "Она уже ничего не чувствует", или: "Искусственные цветы практичнее". - Я не понимаю, - чувствуя неловкость, сказал капитан Феллоуз, - почему маме нельзя знать. - Она не встанет. Она только испугается. У Корал - он уже привык к этому - на все имелся готовый ответ. Она всегда говорила обдуманно, всегда была готова ответить. Но иной раз ее ответы казались ему дикими... В их основе лежала только та жизнь, которую она знала, - жизнь здесь. Болота, стервятники в небе - и ни одного сверстника, если не считать деревенских ребятишек со вздутыми от глистов животами; они как нелюди - едят тину с берега. Говорят, дети сближают родителей, и, право, ему не хотелось оставаться с этой девочкой с глазу на глаз. Ее ответы могут завести его бог знает куда. Сквозь полог он нащупал украдкой руку жены, чтобы почувствовать себя увереннее. Эта девочка - чужая в их доме. Он сказал с наигранной шутливостью: - Ты нас запугиваешь? - По-моему, - вдумчиво проговорила девочка, - ты-то во всяком случае не испугаешься. Он сказал, сдаваясь и сжимая руку жены: - Ну что ж, милая, наша дочь, кажется, уже решила... - Сначала поговори с полицейским. Я хочу, чтобы он ушел. Он мне не нравится. - Конечно, пусть тогда уходит. - Капитан Феллоуз засмеялся глухим, неуверенным смешком. - Так я ему и сказала. Говорю: вы пришли поздно, и мы не могли не предложить вам гамака на ночь. А теперь пусть уходит. - Но он не послушался? - Он сказал, что хочет поговорить с тобой. - Это он здорово придумал, - сказал капитан Феллоуз. - Здорово придумал. - Ирония - его единственная защита, но ее не поняли. Здесь понятно только самое очевидное - например, алфавит, или арифметическое действие, или историческая дата. Он отпустил руку жены и следом за дочерью неохотно вышел на полуденное солнце. Полицейский офицер навытяжку стоял перед верандой: неподвижная оливкового цвета фигура. Он и шагу не сделал навстречу капитану Феллоузу. - Ну-с, лейтенант? - весело сказал капитан Феллоуз. Ему вдруг пришло в голову, что с полицейским у Корал больше общего, чем с отцом. - Я разыскиваю одного человека, - сказал лейтенант. - По имеющимся сведениям он должен находиться в этом районе. - Не может он здесь быть. - Ваша дочь говорит то же самое. - Она все знает. - Его разыскивают по тяжкому обвинению. - Убийство? - Нет. Государственная измена. - О-о! Измена, - сказал капитан Феллоуз, сразу теряя всякий интерес. Измены теперь дело обычное, как мелкая кража в казармах. - Он священник. Я полагаю, вы сразу сообщите нам, если увидите его. - Лейтенант помолчал. - Вы иностранец, живете под защитой наших законов. Мы надеемся, что вы должным образом отплатите нам за наше гостеприимство. Вы не католик? - Нет. - Так я могу полагаться на вас? - сказал лейтенант. - Да. Лейтенант стоял на солнце как маленький, темный, угрожающий вопросительный знак. Весь его вид говорил, что от иностранца он не примет даже предложения перейти в тень. Но от гамака-то он не отказался. Наверно, рассматривал это как реквизицию, подумал капитан Феллоуз. - Стаканчик минеральной воды? - Нет, нет, благодарю вас. - Ну что ж, - сказал капитан Феллоуз. - Ничего другого я вам предложить не могу. Ведь так? Потребление алкогольных напитков - государственная измена. Лейтенант вдруг круто повернулся, словно вид иностранцев претил ему, и зашагал по тропинке в деревню; его краги и кобура поблескивали на солнце. Мистер Феллоуз и Корал видели, как, отойдя на некоторое расстояние, лейтенант остановился и плюнул. Ему не хотелось показаться невоспитанным, и, только решив, что теперь уже никто не заметит, он облегчил душу, вложив в этот плевок всю свою ненависть и презрение к чужому образу жизни, к благополучию, прочности существования, терпимости и самодовольству. - Не хотел бы я с таким столкнуться на узкой дорожке, - сказал капитан Феллоуз. - Он, конечно, не верит нам. - Они никому не верят. - По-моему, - сказала Корал, - он почуял что-то неладное. - Они везде это чуют. - Понимаешь, я не позволила ему устроить здесь обыск. - Почему? - спросил капитан Феллоуз и тут же легкомысленно перескочил на другое: - Как же ты это ухитрилась? - Я сказала, что спущу на него собак... и пожалуюсь министру. Он не имел права... - Э-э, право! - сказал капитан Феллоуз. - У них право в кобуре. Ну и пусть обыскивает. Велика важность! - Я дала ему слово. - Она была так же непреклонна, как лейтенант; маленькая, загорелая и такая чужая здесь среди банановых рощ. Ее прямота никому не делала скидки. Будущее, полное компромиссов, тревог и унижений, лежало где-то вовне, дверь, через которую оно когда-нибудь войдет, была еще на запоре. Но в любую минуту какое-нибудь одно слово, один жест или самый незначительный поступок могут открыть эту заветную дверь. Куда же она поведет? Капитана Феллоуза охватил страх: он почувствовал бесконечную любовь, а любовь лишала его родительской власти. Нельзя управлять тем, кого любишь, - стой и смотри, как твоя любовь очертя голову мчится к разрушенному мосту, к развороченному участку пути, к ужасам семидесяти лежащих впереди лет. Счастливый человек, он закрыл глаза и стал напевать что-то. Корал сказала: - Я не хочу, чтобы такой... уличил меня во лжи... упрекнул, что я его обманула. - Обманула? Господи Боже! - сказал капитан Феллоуз. - Так этот человек здесь? - Конечно, здесь, - сказала Корал. - Где? - В большом сарае, - мягко пояснила она. - Нельзя же, чтобы его поймали. - Мама знает об этом? Она ответила, сокрушив его своей правдивостью: - Ну нет. На маму я не могу положиться. - Она была совершенно независима: отец и мать принадлежали прошлому. Через сорок лет оба умрут, как та собака в прошлом году. Капитан Феллоуз сказал: - Да покажи ты мне этого человека. Он шагал медленно; счастье уходило от него быстрее и безогляднее, чем оно уходит от несчастных: несчастные всегда готовы к этому. Корал шла впереди, ее жиденькие косички белели на солнце, и ему вдруг впервые пришло в голову, что она в том возрасте, когда мексиканские девочки уже познают первого мужчину. Что же с ней будет? Он отмахнулся от мыслей, ответить на которые у него никогда не хватало мужества. Проходя мимо окна своей спальни, он увидел мельком контуры худенькой фигурки под москитной сеткой - лежит там, съежившись, костлявая, одна-одинешенька. И с тоской и с жалостью к самому себе вспомнил, как он был счастлив на реке, - человек делает свое дело, и заботиться ему ни о ком другом не надо. Зачем я женился?.. Он по-детски протянул, глядя на безжалостную худенькую спину впереди: - Нельзя нам впутываться в политику. - Это не политика, - мягко проговорила Корал. - В политике я хорошо разбираюсь. Мы с мамой проходим сейчас Билль о реформе. - Она вынула из кармана ключ и отперла дверь большого сарая, где у них хранились бананы до отправки вниз по реке, в порт. После яркого солнца там было очень темно; в углу кто-то шевельнулся. Капитан Феллоуз взял с полки электрический фонарик и осветил им человека в рваном тесном костюме - маленького, зажмурившегося, давно не бритого. - Que es usted? [Кто вы? (исп.)] - спросил капитан Феллоуз. - Я говорю по-английски. - Человек прижимал к боку маленький портфель, точно в ожидании поезда, который ему ни в коем случае нельзя пропустить. - Вам не следует здесь оставаться. - Да, - сказал он. - Да. - Нас это не касается, - сказал капитан Феллоуз. - Мы иностранцы. Человек сказал: - Да, конечно, я сейчас уйду. - Он стоял чуть склонив голову, точно вестовой, выслушивающий приказ офицера. Капитан Феллоуз немного смягчился. Он сказал: - Дождитесь темноты. Не то вас поймают. - Да. - Есть хотите? - Немножко. Но это неважно. - Он сказал каким-то отталкивающе-приниженным тоном: - Если бы вы были настолько любезны... - А в чем дело? - Немножко бренди. - Я и так нарушаю из-за вас закон, - сказал капитан Феллоуз. Он вышел из сарая, чувствуя себя вдвое выше, а щуплый, согбенный человек остался в темноте, среди бананов. Корал заперла сарай и пошла следом за отцом. - Ну и религия! - сказал капитан Феллоуз. - Клянчит бренди. Позор! - Но ведь ты сам иногда его пьешь. - Дорогая моя, - сказал капитан Феллоуз, - вот вырастешь, и тогда тебе станет ясна разница между рюмкой бренди после обеда и... потребностью в нем. - Можно, я отнесу ему пива? - Ты ничего ему не отнесешь. - На слуг нельзя полагаться. Капитан Феллоуз почувствовал свое бессилие и пришел в ярость. Он сказал: - Вот видишь, в какую историю ты нас впутала. - Громко топая, он прошел в дом и беспокойно заходил по спальне среди распялок для обуви. Миссис Феллоуз спала тревожным сном. Ей снились свадьбы. Раз она громко сказала: - Свадебный поезд. Свадебный поезд. - Что? - раздраженно спросил капитан Феллоуз. - Что такое? Темнота упала на землю как занавес: только что светило солнце, и вот его уже нет. Миссис Феллоуз проснулась - перед ней была еще одна ночь. - Ты что-то говоришь, милый? - Это ты говорила, - сказал он. - Про какие-то поезда. - Мне, наверно, что-то приснилось. - Поезда здесь пойдут не скоро, - сказал он с мрачным удовлетворением. Потом подошел к кровати и сел с краю, подальше от окна, чтобы ничего не видеть и ни о чем не думать. Затрещали цикады, и вокруг москитной сетки, точно фонарики, начали мелькать светлячки. Он положил свою тяжелую, бодрую, ждущую утешения руку на тень под простыней и сказал: - Жизнь здесь не такая уж плохая, Трикси. Правда? Не такая уж плохая. - И почувствовал, как она напряглась. Слово "жизнь" было запретное: оно напоминало о смерти. Она откинулась к стене и снова в отчаянии повернула голову. Фраза "отвернулась к стене" тоже была под запретом. Она лежала в полном смятении, и границы ее страха ширились и ширились, включая все родственные отношения и весь мир неодушевленных вещей. Это было как зараза. Посмотришь на что-нибудь подольше и чувствуешь: тут тоже копошатся микробы... даже в слове "простыня". Она сбросила с себя простыню и сказала: - Какая жара, какая жара! - Обычно счастливый и всегда несчастная опасливо смотрели с кровати на сгущающуюся ночь. Они спутники, отрезанные от всего мира. То, что было вне их, не имело никакого смысла. Они словно дети, которых везут в закрытом экипаже по необъятным просторам, а куда - неизвестно. С отчаяния он начал бодро напевать песенку военных лет - только бы не слышать шагов во дворе, направляющихся к сараю. Корал поставила на землю тарелку с куриными ножками и оладьями и отперла дверь сарая. Под мышкой она держала бутылку "Cerveza Moctezuma". В темноте снова послышалась какая-то возня - движения испуганного человека. Корал сказала: - Это я, - чтобы успокоить его, но фонариком не посветила. Она сказала: - Вот здесь бутылка пива и кое-что поесть. - Спасибо. Спасибо. - Полицейские ушли из деревни - на юг. Вам надо идти к северу. Он промолчал. Она спросила с холодным любопытством ребенка: - А что с вами сделают, если вы попадетесь? - Расстреляют. - Вам, наверно, очень страшно, - сказала она с интересом. Он ощупью пошел к двери сарая на бледный свет звезд. Он сказал: - Да, очень страшно, - и споткнулся о гроздь бананов. - Разве отсюда нельзя убежать? - Я пробовал. Месяц назад. Пароход отходил... Но тут меня позвали. - Вы были нужны кому-нибудь? - Не нужен я был ей, - злобно сказал он. Теперь, когда земля вращалась среди звезд, Корал могла чуточку разглядеть его лицо - лицо, которое ее отец назвал бы не внушающим доверия. Он сказал: - Видишь, какой я недостойный. Разве можно так говорить! - Недостойный чего? Он прижал к себе свой портфельчик и спросил: - Ты не могла бы мне сказать, какой сейчас месяц? Все еще февраль? - Нет. Сегодня седьмое марта. - Не часто попадаются люди, которые это знают точно. Значит, еще месяц... еще шесть недель до того, как начнутся дожди. - И добавил: - Когда начнутся дожди, я буду почти в безопасности. Понимаешь, полиция не сможет вести розыски. - Дождь для вас лучше? - спросила Корал. Ей хотелось все знать. Билль о реформе, и Вильгельм Завоеватель, и основы французского языка лежали у нее в мозгу как найденный клад. Она ждала ответов на каждый свой вопрос и жадно поглощала их. - Нет, нет. Дожди - это значит еще полгода такой жизни. - Он рванул зубами мясо с куриной ножки. До нее донеслось его дыхание, оно было неприятное - так пахнет то, что слишком долго провалялось на жаре. Он сказал: - Пусть уж лучше поймают. - А почему, - логически рассудила она, - почему бы вам не сдаться? Ответы его были так же просты и понятны, как ее вопросы. Он сказал: - Будет больно. Разве можно вот так идти на боль? И мой долг не позволяет, чтобы меня поймали. Понимаешь? Епископа здесь уже нет. - Странный педантизм вдруг возымел власть над ним. - Ведь это мой приход. - Он нащупал оладью и с жадностью стал есть. Корал веско проговорила: - Да, задача. - Послышалось бульканье - это он припал к бутылке. Он сказал: - Все пытаюсь вспомнить, как мне хорошо жилось когда-то. - Светлячок, точно фонариком, осветил его лицо и тут же погас. Лицо бродяги - чем могла одарить этого человека жизнь? Он сказал: - В Мехико сейчас читают "Благословен Бог". Там епископ... Думаешь, ему придет в голову?.. Там даже не знают, что я жив. Она сказала: - Вы, конечно, можете отречься. - Не понимаю. - Отречься от веры, - сказала она словами из "Истории Европы". Он сказал: - Это невозможно. Такого пути для меня нет. Я священник. Это свыше моих сил. Девочка внимательно выслушала его. Она сказала: - Вроде родимого пятна. - Она слышала, что он отчаянно высасывает пиво из бутылки. Она сказала: - Может, я найду, где у отца бренди. - Нет, нет! Воровать нельзя. - Он допил пиво; долгий стеклянный присвист в темноте - больше не осталось ни капли. Он сказал: - Надо уходить. Немедленно. - Вы всегда можете вернуться сюда. - Твоему отцу это не понравится. - А он не узнает, - сказала она. - Я присмотрю за вами. Моя комната как раз напротив этой двери. Постучите мне в окно. Пожалуй, лучше, - сосредоточенно продолжала она, - если у нас будет сигнальный код. Ведь мало ли кто может постучать. Он сказал с ужасом: - Неужели мужчина? - Да. Как знать? Вдруг еще кто-нибудь убежал от суда. - Нет, - растерянно проговорил он, - вряд ли. Она беззаботно ответила: - Всякое случается. - И до меня было? - Нет, но беглецы наверняка будут. Я должна быть готова. Постучите мне три раза. Два длинных стука и один короткий. Он вдруг фыркнул по-ребячьи: - А как стучать длинно? - Вот так. - То есть громко? - Я называю такие стуки длинными - по Морзе. - Тут уж он ничего не понял. Он сказал: - Ты очень хорошая девочка. Помолись за меня. - О-о! - сказала она. - Я в это не верю. - Не веришь в молитвы? - Я не верю в Бога. Я утратила веру, когда мне было десять лет. - Ай-ай-ай! - сказал он. - Тогда я за тебя буду молиться. - Молитесь, если хотите, - покровительственным тоном сказала она. - А если придете к нам еще, я научу вас азбуке Морзе. Вам это пригодится. - Когда? - Если б вы спрятались на плантации, я сигнализировала бы вам зеркалом о передвижении противника. Он с полной серьезностью выслушал ее. - Но тебя могут увидеть. - Ну, - сказала она, - я бы придумала какую-нибудь отговорку. - Она рассуждала логично, двигаясь шаг за шагом, сметая все препятствия на своем пути. - Прощай, дитя мое, - сказал он и задержался в дверях. - Может быть... ведь молитвы тебе не нужны... Может быть, тебе будет интересно... Я умею показывать забавный фокус. - Я люблю фокусы. - Его показывают на картах. У тебя есть карты? - Нет. Он вздохнул. - Тогда ничего не выйдет, - и тихо засмеялся. Она почувствовала запах пива в его дыхании. - Тогда я буду молиться за тебя. Она сказала: - По-моему, вы совсем не боитесь. - Глоток алкоголя, - сказал он, - делает чудеса с трусом. А если бы еще выпить бренди, да я... я бы бросил вызов самому дьяволу. - Он споткнулся в дверях. - Прощайте, - сказала она. - Надеюсь, вам удастся бежать. - Из темноты донесся легкий вздох. Она тихо проговорила: - Если они вас убьют, я не прощу им этого - никогда. - Ни минуты не задумываясь, она была готова взять на себя любую ответственность, даже месть. В этом была ее жизнь. На просеке стояли пять-шесть плетеных глинобитных хижин - две совсем развалились. Несколько свиней, копались в земле, а какая-то старуха носила из хижины в хижину горящий уголек и разжигала маленькие костры посреди пола, чтобы выгнать дымом москитов. В двух хижинах жили женщины, в третьей - свиньи, в последней, неразвалившейся, где хранилась кукуруза, - старик, и мальчик, и полчища крыс. Старик стоял посреди просеки, глядя, как старуха ходит с разжигой; уголек мелькал в темноте, точно совершался неизменный еженощный обряд. Седые волосы, седая щетинистая борода, руки, темные и хрупкие, как прошлогодние листья, - он был воплощением безмерной долговечности. Ничто уже не сможет изменить этого старика, живущего на краешке существования. Он стар уже долгие годы. Незнакомец вышел на просеку. На ногах у него были истрепанные городские башмаки, черные, узконосые; от них, кроме союзок, почти ничего не осталось, так что ходил он, собственно, босой. Башмаки имели чисто символическое значение, как опутанные паутиной хоругви в церквах. Он был в рубашке и в рваных черных брюках, в руках нес портфельчик - точно пригородный житель, который ездит на службу по сезонному билету. Он тоже почти достиг долговечности, хотя и не расстался с рубцами, наложенными на него временем, - сношенные башмаки говорили об ином прошлом, морщинистое лицо - о надеждах и страхе перед будущим. Старуха с углем остановилась между двумя хижинами и уставилась на незнакомца. Он вышел на просеку, потупив глаза, сгорбившись, словно его выставили напоказ. Старик двинулся ему навстречу, взял его руку и поцеловал ее. - Вы дадите мне гамак на ночь? - Отец! Гамаки - это в городе! Здесь спят на чем придется. - Ладно. Мне бы только где-нибудь лечь. А немножко... спиртного не найдется? - Кофе, отец. Больше у нас ничего нет. - А поесть? - Еды у нас никакой. - Ну, не надо. Из хижины вышел мальчик и уставился на него. Все уставились - как на бое быков. Бык обессилен, и зрители ждут, что будет дальше. Они не были жестокосердны; они смотрели на редкостное зрелище: кому-то приходится еще хуже, чем им самим. Он проковылял к хижине. Внутри, выше колен, было темно; огонь на полу не горел, только что-то медленно тлело. Половину всего помещения загромождала сваленная в кучу кукуруза; в ее сухих листьях шуршали крысы. Земляная лежанка, на ней соломенная циновка, столом служили два ящика. Незнакомец лег, и старик затворил за ним дверь. - Тут не схватят? - Мальчик посторожит. Он знает. - Вы ждали меня? - Нет, отец. Уж пять лет как мы не видели священника... Но когда-нибудь это должно было случиться. Священник заснул тревожным сном, а старик присел на корточки и стал раздувать огонь. Кто-то постучал в дверь, и священник рывком поднялся с места. - Ничего, ничего, - сказал старик. - Это вам принесли кофе, отец. - Он поднес ему жестяную кружку с серым кукурузным кофе, от которого шел пар. Но священник так устал, что ему было не до кофе. Он, не двигаясь, лежал на боку. Из-за кукурузных початков на него смотрела крыса. - Вчера здесь были солдаты, - сказал старик. Он подул на огонь; хижину заволокло дымом. Священник закашлялся, и крыса, точно тень от руки, быстро юркнула в кукурузу. - Отец! Мальчик не крещеный. Последний священник, что сюда приходил, спросил два песо. У меня было только одно песо. А сейчас всего пятьдесят сентаво. - Завтра, - устало проговорил священник. - А вы отслужите мессу, отец? - Да, да. - А исповедь, отец, вы нас исповедуете? - Да, только дайте мне сначала поспать. - Он лег на спину и закрыл глаза от дыма. - Денег у нас нет, отец, заплатить нечем. Тот священник, падре Хосе... - Вместо денег дайте мне во что переодеться, - нетерпеливо сказал он. - Но у нас есть только то, что на себе. - Возьмите мое в обмен. Старик недоверчиво замурлыкал про себя, искоса поглядывая на то, что было освещено костром, - на рваное черное тряпье. - Что ж, отец, надо, так надо, - сказал он. И стал тихонько дуть на костер. Глаза священника снова закрылись. - Пять лет прошло, во стольком надо покаяться. Священник быстро поднялся на лежанке. - Что это? - спросил он. - Вам чудится, отец. Если придут солдаты, мальчик нас предупредит. Я говорил, что... - Дайте мне поспать хотя бы пять минут. - Он снова лег; где-то, наверно в одной из женских хижин, голос запел: "Пошла гулять я в поле и розочку нашла". Старик негромко сказал: - Жалко, если солдаты придут и мы не успеем... Такое бремя на бедных душах, отец... - Священник взметнулся на лежанке, сел, прислонившись спиной к стене, и сказал с яростью: - Хорошо. Начинай. Я приму твою исповедь. - Крысы возились в кукурузе. - Говори, - сказал он. - Не трать времени зря. Скорее. Когда ты в последний раз... - Старик опустился на колени у к