ал на выполненных учениками подделках его полотен больше, чем на продаже собственных подлинников. В современных каталогах на одного подлинного Рембрандта приходится шесть копий, откровенно помеченных как таковые. В Париже существовала когда-то прославленная коллекция банкира и ценителя искусств Эверарда Ябаха, целиком состоявшая из копий с работ, которыми он некогда владел. Среди прочего в ней имелся автопортрет Рембрандта 1660 года, на котором художник изображен с муштабелем, кистями и палитрой. Оригинал принадлежал впоследствии Людовику XIV, а теперь висит в Лувре. В наше время замечательное собрание копий великих творений искусства, которыми некогда владел французский банкир Ябах, могло бы принести его продавцу целую кучу фальшивых денег. До нас дошло примерно пятьдесят два автопортрета Рембрандта, некоторые из которых наверняка написаны не им. Трудно вообразить себе автопортреты, написанные не тем, кто на них изображен, и однако же вот они, полюбуйтесь. Трудно представить себе голландца, да и кого бы то ни было еще, совершившего кругосветное путешествие наполовину, однако и таких имелось предостаточно. Зенон Элейский, пожалуй, усмотрел бы парадокс в представлении о ком бы то ни было, совершившем кругосветное путешествие наполовину, если бы только Зенон знал, что Земля кругла. По меньшей мере четыре копии автопортретов Рембрандта считаются превосходящими их оригиналы, на которые, правда, негде полюбоваться. В двух из этих копий мастерство и владение кистью намного превосходят все, чего сумел когда-либо достичь Рембрандт. Если, конечно, эти копии не выполнены Рембрандтом, а все остальное кем-то другим. Во что, как выразился Шиллиг, трудновато поверить. Когда в 1656-м Рембрандта признали неплатежеспособным, его долги равнялись семнадцати тысячам гульденов, и более половины их составляли деньги, занятые ради спасения дома, которого ему предстояло лишиться. Одним из кредиторов оказалась Гертджи Диркс, притязавшая на финансовую поддержку после пятилетней отсидки в государственном исправительном заведении, куда ее удалось упрятать Рембрандту и действовавшему заодно с Рембрандтом брату Гертджи. Она померла, так и не получив ни единого стюйвера, каковой составляет двадцатую часть гульдена. Вряд ли ей удалось бы получить даже стюйвер, проживи она и подольше. Из всех его кредиторов только один, бургомистр, получил все, что ему причиталось. С изобретением денег в седьмом столетии до Рождества Христова люди приобрели свободу делать, подобно Рембрандту, займы под проценты и по уши влезать в долги. В древних Афинах тех, кто не мог расплатиться с долгами, продавали в рабство. Их жены и дети шли к ним в придачу. Мелкие крестьянские хозяйства разорялись. Город разделился на кредиторов и должников, богатых и бедных. Когда движущей силой становится выгода, люди обращаются в расходный материал, а благосостояние общества -- в дело десятое. Кому нужен рабочий класс, когда кругом полным полно рабов? Зачем тужиться, производить то, что можно задешево ввезти? И с какой стати продавать товар по цене, меньшей затрат на его доставку? За сто лет до Перикла богатые афинские землевладельцы вывозили из города собственное зерно на более прибыльные рынки, в то время как население города голодало. Дело шло к революции. Для предотвращения гражданской войны к власти призвали Солона, законодателя. Он отменил продажу несостоятельных должников в рабство. Дабы устранить нехватку зерна, он запретил вывоз любой сельскохозяйственной продукции, кроме оливкового масла, которого всегда имелось в избытке. Землевладельцы насадили побольше олив и стали сеять меньше пшеницы. Он доверительно поведал ближайшим друзьям, что намерен упразднить долги, сохранив при этом нетронутыми крупные владения. Друзья назанимали денег и понакупили земель. Долги упразднили, земли остались у друзей. Хочется верить, что сам Солон был безупречен. Ныне Солон известен нам как мудрый законодатель. Богатые разъярились оттого, что не получили своих денег, нищие -- оттого, что лишились земли. Солон сочинял стихи с куплетами вроде вот этого: Никто не в силах отобрать у человека добродетель; Меж тем у денег, что ни день, меняется владетель. В подлиннике они выглядят еще отвратнее. Люди, проникающие мыслью до таких глубин, как изобретение денег лидийцами в седьмом веке до Рождества Христова, понятия не имеют о жизни в семнадцатом веке по Р. Х. Сократ, живший в пятом веке до Его Рождества и проживший еще один год в четвертом, говорил на своем суде так, словно он-то и был самым что ни на есть Христом. -- Бог послал меня к вам и приставил к городу, как овода к лошади, -- сказал он судьям, защищаясь в день суда. -- Я защищаюсь теперь совсем не ради себя, как это может казаться, но ради вас, чтобы вам, осудивши меня, не проглядеть дара, который вы получили от Бога. Я вам дарован. И если вы меня убьете, то вам нелегко будет найти еще такого человека. Всю свою жизнь, поведал он судьям, он был единственным слушателем своего личного сверхъестественного голоса, чьи наставления, совершенствовавшие его, ему было бы грех оставлять без внимания. -- Мужи-афиняне, я чту и люблю вас, а слушаться буду скорее Бога, чем вас. Слишком поздно было уговаривать Сократа отказаться от убеждений, за которые его сожгли бы как еретика в еще только предстоящие просвещенные Темные века, принявшие и впитавшие Платона, а Аристотеля открывшие вновь и провозгласившие "философом", к чему приложил руку даже такой человек, как Аквинат. И было бы слишком рано рассказывать Сократу о сумасшедшем школьном учителе из Амстердама, верившем, будто Бог приказал ему отправиться в Государственный музей, к картине "Ночной дозор", прямиком из ресторана, в котором он завтракал, да не забыть прихватить с собой зазубренный хлебный нож. 7 Когда Сократу исполнилось шестьдесят пять, а Платону двадцать четыре, Афины блокировал с моря флот, финансируемый Персией и управляемый спартанцами, к тому времени на горьком опыте научившимися у афинян воевать на море. С суши город также был в очередной раз осажден. Население снова сбилось за стены -- шел последний год борьбы, начавшейся двадцать семь лет назад. Золото и серебро сдирали со статуй и памятников, стоявших на площадях и в храмах, дабы начеканить из них денег, необходимых для продолжения войны, которой предстояло вывести город из жалкого состояния и привести к еще более жалкому. Все это сопровождалось невиданным расцветом театра. Когда Рембрандту исполнилось сорок семь -- он все еще писал "Аристотеля", -- побережье Голландии было блокировано Англией, на опыте борьбы с голландцами научившейся строить большие военные корабли, способные нести тяжелые орудия, и, глядя на тех же голландцев, уразумевшей, что торговля приносит куда больше денег, чем землепашество и разведение скота, -- голландцы некогда уразумели это, глядя на португальцев. Англия, страна в коммерческом отношении отсталая и очень медленно наверстывавшая упущенное, начала понимать, что Нидерланды каждый год получают огромные барыши, вылавливая сельдь у берегов Шотландии, да и южнее тоже; она обнаружила также, что некрашеное полотно, вывозимое из Англии для окончательной обработки в Голландии, приносит куда больше доходов голландцам, нежели британским овцеводам, прядильщикам и ткачам. Еще до конца этого столетия, после того как практичная Голландия уяснила, что перед Англией, обладавшей естественными преимуществами в отношении географии и населения, ей больше не устоять, практичные голландские страховщики принялись давать бывшим врагам уроки по части страхования и финансов, возглавив создание Банка Англии, Лондонского Ллойда и Английской фондовой биржи, вывозя, ради укрепления английской экономики, капиталы за рубеж, вместо того чтобы поддерживать свою собственную, и демонстрируя тем самым извечный пример того, что деньги подчиняются совсем иным законам, нежели что-либо иное в природе, быстро стекаясь не туда, где они нужнее всего, но туда, где они быстрее всего прирастают, ничего при этом не ведая ни о лояльности, ни о национальности. Военные действия велись на море, главные сражения этой первой англо-голландской войны происходили в водах Ла-Манша, в которых морские суда Голландии имели обычно право свободного прохода. В самом столичном городе Амстердаме знамения войны оставались немногочисленными. Рембрандту, поглощенному своей живописью и своими проблемами, похоже, никак не удавалось сколько-нибудь основательно усвоить связь между тучами, сгустившимися над финансовой жизнью города, и зловещими переменами, от которых уже страдали голландцы. Частому его гостю по имени Ян Сикс приходилось то и дело напоминать ему об этой связи. Из долга за дом, просроченного уже на семь лет, целую тысячу гульденов составляли, как обнаружил Рембрандт, накопившиеся проценты. Аристотель помалкивал. Дача денег под проценты -- занятие неестественное, когда-то написал он, поскольку извлекаемая прибыль порождается отнюдь не процессом взаимных расчетов, ради обслуживания которого деньги и были изобретены. -- Конечно, -- сказал Рембрандт, -- мне не составит труда продать дом. В стране серьезный спад, сказал Ян Сикс. Если бы Рембрандт продал дом, он не смог бы выручить за него столько, сколько сам заплатил. -- Так он же стоит гораздо больше. -- Люди сейчас осторожны в тратах, -- сказал Сикс. -- Быть может, оттого владельцы ваших закладных и требуют выплаты. Сиксу было виднее. Его семья владела красильными и шелкопрядильными фабриками. Аристотель не знал, что тут посоветовать. Сикс был моложе Рембрандта -- ученый человек с артистическими наклонностями, принимавший активное участие в многосторонней кипучей жизни города. Он напечатал сочиненную им пьесу под названием "Медея", к которой Рембрандт сделал офорт. Иллюстрация получилась вполне приличная, но чем больше делалось оттисков, тем более расплывчатыми они становились. Это все печатник, несправедливо утверждал Рембрандт, вечно они небрежничают. Несколько лет назад он изобразил Яна Сикса читающим у окна -- этот офорт стал образцом, до которого не удалось подняться ни одному граверу города. Рембрандт и сам никогда больше до него подняться не смог, хоть мы и не знаем, предпринимал ли он такие попытки. Впрочем, и эта доска прослужила недолго. -- Печатник, все печатник, -- бормотал Рембрандт, виня человека, делавшего оттиски для Сикса. -- Был бы поосторожнее, не испортил бы доску. Рембрандт знал, что офортные доски не годятся для многократной печати, но упрямо не желал в это верить. Хотя в отношении доски с изображением Яна Сикса это было тем более верно. Помимо линий, протравленных кислотой, изобретательный Рембрандт процарапал на доске другие -- сухой иглой и резцом, соединив различные техники гравирования и создав наплывы, обогащавшие мягкие штрихи бесчисленными оттенками черного цвета, но снашивавшиеся гораздо быстрее обычной офортной доски, так что оттиски вскоре стали бледнеть. Сикс не жаловался. Его, похоже, заинтриговали приемы Рембрандта, отчего Сикс повадился заглядывать к живописцу единственно ради того, чтобы зачарованно следить за изменениями, кои претерпевали Аристотель, Вирсавия и иные, и рассуждать об увиденном. Почти не сознавая, что делает, он все норовил подойти вплотную то к одному, то к другому холсту, чтобы, пристально вглядываясь, постичь мельчайшие тонкости присущих каждому эффектов, которые чем дальше, тем пуще его завораживали. -- Вижу, вы снова его изменили, не так ли? -- сказал он об Аристотеле. Даже если относиться к этому лишь как к оптическому явлению, продолжал Сикс, ему остается только дивиться, как можно создать столь захватывающую иллюзию человека, погруженного в глубокие размышления, пользуясь лишь волосками и краской. -- А также ножом и пальцем, -- хмуро поправил его Рембрандт. С вежливой решимостью он втиснулся между Сиксом и мольбертом, не позволяя гостю подойти слишком близко. Он не желал делиться своими секретами. -- Хорошо бы вы меня написали, -- внезапно сказал Сикс и поспешно добавил, когда Рембрандт, резко повернувшись, уставился на него: -- В вашей манере, конечно. -- В моей манере? -- явно удивился художник. -- Я хочу сказать -- так, как вам захочется. Я бы не возражал, если бы получилось похоже вон на него. -- Портрет вроде этого? Но это не портрет. -- Я же не сказал "портрет". Мне нравится его грубая поверхность, эти ваши тени и темнота, ваш широкий мазок. Вы даете ясно понять, что здесь побывал художник и что он куда важнее того, что изображено на картине, ведь так? Рембрандт хмыкнул. -- Было такое желание, -- признал он. -- Я узнаю бюст Гомера, -- сказал, кивая, Ян Сикс. -- А на Аристотеле одеяние современное, но мантия, сдается, античная. Я не ошибся? Рембрандт об этом понятия не имел. Просто он купил такую одежду. -- Вы и вправду не знаете? Да нет, просто говорить не хотите. А вот шляпу я не узнаю. -- Шляпу я выдумал. -- Вы ее опять изменили, верно? Поля стали шире. -- И опять меняю. Будут поменьше. -- А кто этот человек? Я его знаю? -- Аристотель. -- Похож на еврея. Аристотель, рассвирепев, уставился на Сикса. Рембрандт немедля пригасил его взгляд, добавив в глаза немного минерального лака. -- Такой мне и нужен, -- сказал Рембрандт. -- Для него позирует один из моих друзей. -- В этом костюме? Аристотель? -- А что, вам не нравится? -- И вид у него какой-то грустный. -- Таким я его себе представляю. Он стареет. Не знает, как жить дальше. Древний философ, а работы найти не может. -- Я еще кое-что заметил. Вроде бы на талисмане проступает лицо. -- Да вот, решил, пусть будет лицо. Не знаю, чье оно. Купил когда-то одну такую штуку. -- Назовите его Александром Великим. -- С чего бы это? -- Так он же учился у Аристотеля. Вас станут хвалить за глубину символического смысла. И с цепью тоже что-то произошло? -- Я делаю ее потолще. -- Как вам удалось сделать ее такой реальной? -- Пожалуйста, не подходите слишком близко. Вас может стошнить от запаха краски. -- И какой толщины она будет? -- Такой, какая мне требуется. -- Да, но насколько толще вы хотите ее сделать? -- Сделаю -- узнаю. -- И еще мне очень нравятся руки. -- Могу и вам такие написать. Вам как, такие же простенькие? Ваши я мог бы прописать поподробнее. -- Вы ведь изобразили каждую всего несколькими мазками, верно? И тем не менее они совершенно естественны и пребывают в полном покое. По-моему, они изумительны. -- Движение мне не очень дается. -- Вы не пишете людей за едой или пьющими. -- Не часто. Хотите, чтобы я написал портрет селедки? -- Все остальные пишут. -- Мне нравятся люди с пристальным взглядом. Если я теперь изображаю людей без него, я потом не уверен, по душе они мне или нет. -- А с чего вы начинаете? Как решаете, что будете делать? -- Да так и решаю. Не знаю как. Вас я сделаю совсем по-другому, в три четверти роста. Одетого для заключения серьезной сделки. В плаще, натягивающим перчатки. -- Я не собираюсь заниматься торговлей. Это я вроде бы уже решил. -- Ну, тогда будете членом правительства. -- Не уверен, что мне и это по сердцу. -- Ладно, пусть будет просто государственная служба, на которой не придется особенно напрягаться. Семья ваша занимает слишком высокое положение, да и вы тоже. Влиятельные друзья мне не помешают. И новые заказы тоже, помогут расплатиться за дом. Пожалуй, я вас сделаю немного постарше. -- К тому времени, как вы закончите, я так и так стану постарше. -- Я изображу вас таким, каким вы будете, когда станете олдерменом или бургомистром. Рембрандт улыбнулся, Сикс нахмурился. Рембрандт отложил палитру, прислонил к креслу муштабель. Молча поднял большой палец на уровень глаз, с минуту всматривался в будущий предмет изображения, чуть откачнул голову назад, потом кивнул -- Сикс между тем не двигался, да, похоже, и не дышал. -- Попробую красный цвет поярче и золото возьму другое. Руки вам можно будет сделать одним мастихином. Пройдусь по ним ножом до того, как подсохнут. А может, еще и пальцем. -- И после передумаете, -- негромко рассмеялся Ян Сикс. И шутливо добавил: -- А будут там ваши печально знаменитые, немыслимые наслоения красок? -- Вам они могут и не понравиться. -- Нет, я не против. -- Ну, тогда обещаю потратить на краски для вас все, что вы мне заплатите. -- Я бы не отказался и от вашей светотени, которой вы столь бесславно прославились. -- И за которую надо мной потешаются. -- Потому что как же иначе люди поймут, что меня написал сам Рембрандт? -- Получится не очень красиво. -- Вы считаете меня человеком, который хочет получиться красивым? Рембрандт не без самодовольства вздохнул и сказал ворчливо: -- Приятно, что в Голландии остался хоть кто-то, не помешавшийся на классическом искусстве. -- Я заказываю картину, а не картинку. Рембрандт довольно всхрапнул. -- Черного будет побольше, чем здесь. Освещение я сделаю ярче. И шляпу вам придумаю почище этой. -- Я предпочел бы остаться в своей, -- твердо сказал Ян Сикс. -- Будете выглядеть как человек, у которого я не хотел бы оказаться в должниках, -- не без лукавства сообщил Рембрандт, улыбнулся и вновь занялся цепью Аристотеля, добавляя к ней золота. Аристотель нахмурился: у него от таких, как Рембрандт, ум заходил за разум. Когда Ян Сикс ушел, Рембрандт принялся напевать, без слов, но довольно громко. Можно будет перевести дом на сына, объявил он Аристотелю, вернувшись от двери и разглядывая его с искренним удовольствием. -- Тогда ему придется составить завещание, так? А я смогу стать попечителем, с правом получения доходов. Я это знаю так точно, как будто ты сам мне про это сказал, разве нет? А? Понял, господин философ? Ты не единственный умник в этом доме, верно? Аристотель побагровел. Смесью белого с коричневой умброй Рембрандт стер краску с его лица и значительно углубил выемку на впалой щеке. Поговаривают, будто в Утрехте и Зеландии подходят к концу запасы провианта. Сикс -- еще один человек, громко поведал Аристотелю Рембрандт, у которого наверняка можно будет перехватить деньжат. 8 Для Аристотеля, размышляющего над бюстом Гомера, непреходящее помешательство мира на деньгах оставалось такой загадкой, что он даже не сознавал, насколько ему не по силам ее разрешить. Он так и не смог уяснить, что деньги обладают собственной ценностью. Это всего-навсего средство взаимных расчетов. И совершенно невозможно понять, какое из их качеств делает погоню за ними более привлекательной, чем добрый ночной сон. Изощренный ум -- такой, как у Аристотеля, -- находит неразрешимые дилеммы там, где люди попроще решительно никаких не находят. "Человек не вправе ожидать, что, вытягивая деньги из общества, он будет еще получать почести" -- так писал он, живя в Афинах и сочиняя "Никомахову этику". В Сицилии его уверенность в этом несколько поколебалась. В Лондоне и в Париже у него возникли сомнения. В Нью-Йорке он осознал свою неправоту, поскольку все люди, пожертвовавшие средства на приобретение его портрета музеем Метрополитен, вытягивали из общества преизрядные деньги и, однако же, пребывали в великой чести, в особенности после покупки этого шедевра, ибо на вделанной рядом с ним в стену медной табличке имена Исаака Д. Флетчера, Генри Дж. Кизби, Стефена К. Кларка, Чарльза Б. Куртиса, Гарриса Б. Дика, Марии ДеВитт Джесуп, Генри Дж. Маркоунда, Джозефа Пулицера, Альфреда Н. Паннетта, Джакоба С. Роджерса, равно как и Роберта Лемана, миссис Чарльз Песон и Чарльза Б. Райтсмана стояли рядом с именами Аристотеля, Гомера и Рембрандта. Гомер побирался, Рембрандт обнищал. Аристотель, которому хватало денег на книги, на его школу и музей, не смог бы купить изображающую его картину. Рембрандт не мог позволить себе Рембрандта. IV. "Я самый странный из смертных" 9 Сократа осудили при демократическом строе. Это стало еще одним из обстоятельств, сильно подействовавших на Платона, в котором уродливый, хоть и недолгий, режим Тридцати тиранов, за пять лет до того свергнутый восстанием демократов, оставил чувство устойчивого отвращения. Его дядья, Критий и Хармид, принадлежали к числу самых злющих из Тридцати. Они уговаривали его заняться политической деятельностью, обещая свое покровительство, но Платон отказался. В ту пору ему было двадцать четыре года. Ему было двадцать девять, когда Сократа казнили по обвинениям, выдвинутым Анитом, деловым человеком, Мелетом, поэтом, и Ликоном, оратором. Сократ пережил беззаконное правление Тридцати, свободно расхаживая по городу и продолжая оставаться Сократом, хотя один раз его все же вызвали куда следует и предупредили. Тиран Харикл призвал его к Критию, который ни слова не сказал о днях, когда он и Сократ пребывали в более дружеских отношениях, -- в ту пору Критий, человек молодой, таскался за Сократом по городу, чтобы научиться у философа тому, чему он сможет научиться. Он научился вести дебаты. Чему он не научился, так это тому, что предметом дебатов являются не сами дебаты. Существует закон, сказал Критий, который запрещает учить искусству слова. Сократ не знал такого закона. -- А я его только что установил, -- сказал Критий. Он установил этот закон, имея в виду Сократа. Сократ сказал, что не понимает, какое отношение имеет к нему искусство слова. -- Я готов повиноваться законам, -- продолжал он, нимало не кривя душой, и сразу же принялся, по своему обыкновению, упражняться в искусстве слова, -- но я должен понимать их, чтобы незаметно для себя, по неведению, не нарушить в чем-нибудь закона. Вы можете дать мне точные указания? Почему вы приказываете мне воздерживаться от искусства слова -- потому ли, что оно, по вашему мнению, помогает говорить правильно, или потому, что неправильно? Тиран Критий уже начал вращать глазами. -- Если -- говорить правильно, то, очевидно, пришлось бы воздерживаться говорить правильно. Если же -- говорить неправильно, то, очевидно, я должен постараться говорить правильно. Чего именно вы от меня ожидаете? Харикл раздраженно ответил: -- Когда, Сократ, ты этого не знаешь, то вот что мы объявляем тебе простыми словами, понятными даже тебе, -- чтобы с молодыми людьми ты вовсе не разговаривал. -- Так чтобы не было сомнения в моем послушании, -- сказал Сократ, -- определите мне, до скольких лет должно считать людей молодыми. -- До тех пор, -- ответил Харикл, -- пока им не дозволяется быть членами Совета, как людям еще неразумным. И ты больше не разговаривай с людьми моложе тридцати. Сократ покивал. -- Предположим, -- сказал он, -- я захочу что-нибудь купить. Если продает человек моложе тридцати лет, тоже не надо спрашивать, за сколько он продает? -- О да, -- сказал Харикл, -- о подобных вещах можно. Но ты, Сократ, по большей части спрашиваешь о том, что и так знаешь. Так вот, об этом не спрашивай. Такой отзыв о нем Сократа ничуть не обидел. -- Если меня спросил молодой человек о чем-нибудь мне известном, например, где живет Харикл или где находится Критий, должен ли я отвечать? -- О подобных вещах можно, -- сказал Харикл. -- Но видишь ли, Сократ, -- произнес Критий с выражением человека начальствующего, решившего покончить со всем, с чем ему угодно покончить, -- придется тебе в разговорах о тех, кто правит страной, отказаться от твоих любимых предметов, от всех этих сапожников, плотников, кузнецов: думаю, они совсем уж истрепались оттого, что вечно они у тебя на языке, да и меня уже мутит, когда я слышу о них. Как ты знаешь, я помог устранить нашего старого друга Алкивиада. Так не думай, что на тебя у меня духу не хватит. Будь Сократ побогаче, он мог бы кончить и хуже, ибо эти Тридцать тиранов были тиранами не только в классическом, но и в современном смысле слова. Они алчно присваивали собственность тех, кто им противился, тех, кто оспаривал их действия, а также тех, на чье богатство они позарились; брали людей под стражу, словно преступников, без объясненья причин, и привычно приказывали напоить их цикутой, не затрудняя себя выдвижением обвинений. Спарта назначила их, чтобы они создали для Афин, ставших вассалом завоевателя, новую конституцию, по которой сами они будут править городом как олигархи. Однако они были представителями правого крыла афинян, людьми решительными и настроенными антидемократично. Они не видели особой нужды сочинять конституцию, которая позволила бы им творить все то, что они творили и без нее, и сразу впали в оргиастическое буйство гонений, грабежей, облав и ликвидаций. Особенно уязвимыми оказались богатые иноземцы. Над городом навис страх перед неожиданным арестом, внезапным стуком в дверь, платными осведомителями и тайной полицией. Некоего умеренного члена Тридцати предали смерти за то, что он воспротивился жестокостям той самой партии, которую помогал организовать и ретивым членом которой стал. За восемь месяцев правления Тридцати были казнены полторы тысячи людей. Сотни демократов бежали, обратившись в изгнанников. Пять тысяч граждан, не замеченных в зримой и слышимой поддержке правящей партии, были согнаны в Пирей: в городе не хватало места для создания приличного концентрационного лагеря, не было земли для размещения каторжной колонии или гулага, не было, собственно говоря, ни времени, ни людских ресурсов, ни каких-либо из наших современных удобств, позволяющих быстренько поубивать столько народу, сколько захочется. Политика Тридцати состояла в том, чтобы втянуть в свои преступления всех прочих граждан, дабы никто потом не смог обвинить их в делах, в которых и сам не участвовал. Не любо, не кушай -- такой выбор предложили тираны народу Афин. Анит, обвинитель Сократа, принадлежал к числу демократов, бежавших в Филу, в общину изгнанников и готовивших свержение Тридцати. Сократ принадлежал к числу граждан, оставшихся в городе. Ему, похоже, было все равно, при каком правительстве жить -- афинское, и ладно. Все они хороши. И разумеется, настал день, когда Сократа призвали к Критию по государственному делу: ему и еще четверым приказали взять Леонта из Саламин и доставить оного Леонта туда, где его казнят. -- И какое же обвинение мы должны предъявить ему, если он спросит? -- поинтересовался Сократ. -- Никакого, -- ответил Критий. -- Никакого? Тогда на основании какого закона должны мы сделать то, что ты приказал нам сделать? -- Нет такого закона. И преступления нет. Единственное основание -- это я. Мне нужна его собственность. И не тащите его сюда. Отведите прямиком в тюрьму и скажите начальнику Одиннадцати, чтобы они его прикончили. Сократ ушел домой, ожидать участи, навлекаемой неподчинением. Четверо других отправились к Леонту Саламинскому, арестовали его и доставили в тюрьму, где его и отравили. Изгнанники вторглись в Афины до того, как Сократа успело постигнуть заслуженное наказание. Сократа спасло восстание демократов. Критий с Хармидом, дядья Платона, оба погибли в Пирее, тщетно пытаясь одолеть повстанцев в битве при холме Мунихий. Наступление мира, как правило, не полагает конца насилию, развязанному войной, завершение же этой войны не положило конца ненависти и вражде, ее породившим. В Элевсине, куда бежали со своими приспешниками те, кто уцелел из числа Тридцати, была сочинена эпитафия Критию и прочим павшим тиранам: Памяти отважных мужей, некогда вскрывших нарыв раздувшейся гордыни проклятых афинских демократов. И поныне встречаются люди, твердящие, что Критий -- лучший из людей, когда-либо родившихся в Греции, а единственная его ошибка состоит в том, что он не успел перебить всех демократов. Будучи зажатым между присущими олигархам алчностью и стремлением к господству и раздувшейся гордыней проклятых демократов, мыслитель, который, подобно Сократу, не питает уважения ни к тем, ни к другим, очень скоро оказывается задавленным до смерти, а идеалист, подобный Платону, обнаруживает, что деваться ему, в сущности, некуда -- остается выбирать всего лишь между внутренним миром изолированного мышления и фантастической грезой диктаторского общества, явленной в его "Государстве". Правление террора, насаждаемого олигархией, пришло к концу. Правление террора, насаждаемого демократией, несколько задерживалось. Прошло целых пять лет, прежде чем Анит, Мелет и Ликон потребовали суда над Сократом. В эти пять лет Сократ не сделал ничего отличного от того, чем он занимался всю жизнь, разве вот Аниту сказал, что сын его, в котором Сократ приметил большие дарования, способен, быть может, совершить в жизни нечто большее, чем торговать, по семейной традиции, кожей. Подобная обида, нанесенная им Аниту, вряд ли способна объяснить враждебность, которой прониклись к Сократу афинские жители. А вот беспечная веселость в сочетании с идеологическим нонконформизмом -- могут вполне. На суде Сократ сказал, что никогда не говорил частным образом ничего такого, чего не говорил бы открыто. Видимо, в этом и была главная его беда. -- Я всю жизнь оставался таким, как в общественных делах, так и в частных, никогда и ни с кем не соглашаясь вопреки справедливости, ни с теми, кого клеветники называют моими учениками, ни еще с кем-нибудь, -- сказал Сократ, подразумевая обвинения в том, что он учил Крития и Алкивиада, когда те были молодыми людьми, и, стало быть, несет ответственность за их безобразное поведение в дальнейшем, когда они стали государственными деятелями. Он не упомянул ни о том, что Алкивиад умер сорокашестилетним мужем, а ко времени суда над Сократом ему уже исполнился бы пятьдесят один год, ни о том, что Критий умер в пятьдесят семь, а теперь ему исполнился бы шестьдесят один. -- Да я и не имел никогда постоянных учеников, -- продолжал он, -- и никогда никого учить не пытался. А если кто, молодой или старый, желал меня слушать, то я никому никогда не препятствовал. И не то чтобы я, получая деньги, вел беседы, а не получая, не вел, но одинаково как богатому, так и бедному позволяю я меня спрашивать, а если кто хочет, то и отвечать мне и слушать то, что я говорю. И за то, хороши эти люди или дурны, я по справедливости не могу отвечать, потому что никого из них никогда никакой науке я не учил и не обещал научить. Если же кто-нибудь утверждает, что он частным образом научился от меня чему-нибудь или слышал от меня что-нибудь, чего не слыхали и все прочие, тот, будьте уверены, говорит неправду. Истина же в том, что я убежден, что ни одного человека я не обижаю сознательно. Мне думается, что и вас бы я в том убедил, если б у вас, как у других людей, существовал закон решать дело о смертной казни в течение не одного дня, а нескольких. Однако закон требует, чтобы мы закончили сегодня. За такое короткое время трудно мне будет избавить вас от столь великих предрассудков. Платона эта речь глубоко тронула. В старости Платон благодарил судьбу за то, что он был рожден человеком, а не бессмысленным животным; затем за то, что родился греком, а не варваром; и, наконец, за то, что родился во времена Сократа. Анит, свободолюбивый герой войны, торговец кожей и стойкий защитник традиционных консервативных ценностей афинской демократии, вовсе не был благодарен судьбе за то, что ему выпало счастье жить во времена Сократа. Он разочаровался в собственном сыне, а винил в этом философа. Молодой человек, которому отец приказал заняться семейным делом -- дублением кож -- и запретил участвовать в диспутах, то и дело устраиваемых на первом попавшемся углу этим немытым, нечесаным, еретическим старым иконоборцем Сократом, пристрастился к вину и в конце концов стал ни на что не годным. Вследствие чего в семействе Анита и возникла логическая проблема, касающаяся причины первичной, необходимой и достаточной: кто повинен в том, что молодой человек разочаровался в бизнесе и пристрастился к философии -- Анит, Сократ или ни тот ни другой? Найденное Анитом решение этой проблемы состояло в следующем: сговориться с двумя другими обиженными и обвинить Сократа в серьезных преступлениях, в которых нет и не было ничего серьезного, после чего Сократ, как всякий нормальный человек, тут же сбежит из Афин, побоявшись вверить суду свою жизнь. Произнесение обвинительной речи следовало поручить поэту Мелету: Сократ поэзию не жаловал. Сочинить же эту речь надлежало оратору Ликону: риторику Сократ и вовсе ни в грош не ставил. -- А кто уплатит штраф, если обвинение не наберет третьей части голосов? -- спросил поэт Мелет. -- Да, -- заинтересовался ритор Ликон. Анит и оплатит. Ликон возрадовался: -- Сократ говорун никудышный. Поскольку он не лицемер, он не унизится до того, чтобы читать защитительную речь, написанную кем-то другим. Поэтому каждый из нас должен либо начать, либо закончить похвалой его красноречию, а в конце либо в начале обвинительной речи остеречь судей, как бы он не обманул их своим ораторским искусством. Клятвенное их заявление, сделанное перед судом против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки, состояло из трех положений. Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества... Троицу обвинителей не волновало то обстоятельство, что Сократ часто приносил жертвы богам как дома, так и на общих государственных алтарях, гаданием не пренебрегал и никогда ни словом, ни делом не согрешил против благочестия и веры. Он порицал поэтов, которые, подобно Гомеру и Гесиоду, рассказывают о богах недостойные байки. Для пущей убедительности троица добавила второе обвинение, истинную, чудовищную и непростительную кость в горле Анита: учительство. ...и повинен в том, что развращает юношество... Эта формулировка, придуманная Ликоном, доставила Аниту такую радость, что он решил про себя никогда больше не поворачиваться к Ликону спиной. Назови они сына Анита, дело пошло бы в гражданский суд, а не в уголовный. Благодаря же тому, что они скромно воздержались от упоминания каких-либо имен, в суд безмолвными свидетелями явились призраки тирана Крития и изменника Алкивиада. ...а наказание за то -- смерть. 10 Он был самым странным из смертных, так он сам говорил, и знал, что способен порой доводить людей до белого каления. Протагора, прославленного софиста, он, еще молодым человеком, поддразнивал в их прославленном споре: -- Я, на беду, человек забывчивый и, когда со мною говорят пространно, забываю, о чем речь. Фрасимах из Халкедона, выведенный из себя, накинулся на него в "Государстве": -- Если ты в самом деле хочешь узнать, что такое справедливость, так не задавай вопросов и не кичись опровержениями, -- ты знаешь, что легче спрашивать, чем отвечать. Но нет, Сократ вполне отдается своей привычке: не отвечать самому, а придираться к чужим доводам и их опровергать. -- Так ведь я ничего не знаю, -- простодушно ответил Сократ. -- Ибо не знаю, что такое справедливость, а потому вряд ли узнаю, есть у нее достоинства или нет и несчастлив ли обладающий ею или, напротив, счастлив. Знать, что ничего не знаешь, значит уже знать немало. Мудрость состоит в осознании того, что никакой мудрости не существует. Никто не воспринимал всерьез честного невежества, которым он прикрывался. Человек -- животное политическое и общественное и, как правило, предпочитает фантастические ответы полному их отсутствию. -- Можно ли научиться добродетели или можно лишь достичь ее путем упражнений?-- спросил Менон. На что Сократ ответил: -- А что такое добродетель? Вскоре Менон уже протестовал, исполнясь благоговейного обожания: -- Я, Сократ, еще до встречи с тобой слышал, будто ты только и делаешь, что сам путаешься и людей путаешь. А еще, по-моему, если можно пошутить, ты очень похож и видом, и всем на плоского морского ската: он ведь всякого, кто к нему приблизится, приводит в оцепенение, а ты сейчас, мне кажется, сделал со мной то же самое -- я оцепенел. У меня в самом деле и душа оцепенела, и язык отнялся: не знаю, как тебе и отвечать. Ведь я тысячу раз говорил о добродетели на все лады разным людям, и очень хорошо, как мне казалось, а сейчас я даже не могу сказать, что она такое. -- От него невозможно добиться прямого ответа, -- сказала жена Сократа, Ксантиппа, блестящему Алкивиаду, которому хватило нахальства спросить у нее, правда ли то, что он слышал о ней и Сократе. Ксантиппа не подтвердила, что вылила мужу на голову ночной горшок, но и отрицать этого не стала. -- Ты даже не представляешь, что он на самом деле собой представляет. -- Так расскажи. -- Стоит задать ему вопрос, -- затараторила Ксантиппа, -- и он примется выяснять, что ты имеешь в виду. Стоит попросить его сделать что-то, он тут же притворится непонимающим и попросит объяснений. Когда все объяснишь, он потребует новых объяснений. А когда решишь, что теперь-то уж все объяснила, он задаст новый вопрос и заставит тебя объяснять дальше. Алкивиаду не составило труда ей поверить. -- А вот послушай, чего стоит добиться от него, чтобы он вынес отбросы. "Что такое отбросы?" -- спросит Сократ. Если я начну объяснять, он притворится глухим. Если я обзову его тупицей, он назовет меня софистом. Попробуй-ка сам заставить его вылить ночной горшок. Тогда и тебе захочется показать ему, как это делается. Он ее на тот свет загонит бесконечными примерами из жизни сапожников, пастухов, врачей и плотников. Друзьям, дивившимся, почему он не прогонит Ксантиппу, Сократ отвечал: жизнь с женой, обладающей характером столь невыносимым, что другой такой и отыскать невозможно, это лучшая школа для человека, который готовит себя к жизни в реальном мире. Уж если он научился терпеть Ксантиппу, все прочее человечество ему нипочем. Наездник, добавил он, прибегнув к одной из тех неуклюжих аналогий, от которых стонала его жена, учится своему ремеслу, объезжая коней норовистых, ибо знает, что с более смирными у него затем хлопот уже не будет. Сократ страсть как любил приводить в пример наездников, пастухов, сапожников и врачей, при этом его аналогии -- Аристотель понял это еще при первом чтении Платона -- ни в какие ворота не лезли. -- Много раз мне хотелось увидеть его мертвым, -- сказал близкий друг Сократа, Алкивиад, в своей хмельной похвале, приведенной в "Пире" Платона. В юности и в ранней молодости неотразимый Алкивиад был в Афинах одной из самых блестящих фигур, личностью совершенно непереносимой, так что молодежь подражала его поведению, а старики места себе не находили от злости. Сын Алкивиада и прочие молодые люди подражали его походке, экстравагантной манере одеваться и даже картавости. Красивого, богатого, родовитого, его преследовали женщины и баловали мужчины. Он еще увеличил свое богатство, женившись на порядочной женщине, которой привычно изменял, главным образом с городскими гетерами -- ионийскими проститутками, отличавшимися образованностью и светским лоском, коего недоставало афинянкам. (Прославленная подруга Перикла, Аспасия, славилась, помимо прочего, тем, что содержала в Афинах прославленный дом гетер.) Не было в Афинах человека более