на инструктаже пункта, и нашему подразделению пришлось совершать такой крутой разворот, что боевой порядок нарушился. Самолеты рассеялись в облачном небе. Погода к тому времени ухудшилась, и экипажам пришлось приземляться где кто мог, на различных аэродромах английских ВВС по всей Южной Англии - в Уормуэлле, Портрисе, Преденнеке, Эксетере, Портленд-билле. Наш Хеверстроу потерял ориентировку, однако Мерроу, расстелив на коленях карту, повел нашу машину на небольшой высоте прямо через атмосферный фронт, и мы благополучно достигли своей базы; только один экипаж, не считая нашего, сумел совершить такой путь. Уже после приземления мы узнали, что наш стрелок-радист, скромный, трудолюбивый парень по фамилии Ковальский, обморозил над целью руки. Температура за бортом достигала сорока пяти градусов ниже нуля, а в такой холод на открытом воздухе руки человека за полторы минуты превращались в кусок льда. Мальчишка боялся доложить о своем состоянии; он сидел скрючившись в радиоотсеке и хныкал. Как оказалось, у него заклинило пулемет; перчатки с электрическим подогревом позволяли оперировать секторами газа или турелью, но исправлять в них оружие было неудобно, и бедняга, устраняя задержку, слишком долго работал голыми руками. Мерроу мягко обошелся с Ковальским (он обычно называл его "один из моих ребят"). На разборе полета Фарр снова заявил, что сбил немца, однако Мерроу упрямо отвергал его утверждение. Как только нас отпустили, взбешенный Фарр неожиданно накинулся на своего дружка Брегнани. Все ведь слышали по внутреннему телефону, заявил он, как перед самым бомбометанием Брегнани что-то мычал, - он так перетрусил, что хотел выброситься с парашютом, и Фарру пришлось удерживать его силой. Мерроу немедленно превратил все в шутку: - Ты что, Брег, пытался проверить, намерен ли Джагхед придерживаться вашего пакта о совместной смерти? После этого эпизода Брегнани окончательно стал рабом Фарра. Результаты рейда на Сен-Назер повергли нас в уныние. Брандт (мы прозвали его "Грубой Ошибкой"), до предела взвинченный плачевными итогами бомбардировки, начал утверждать, что стратегия массированных налетов просто фарс и что союзники вообще проигрывают войну. Мерроу из сил выбивался, пытаясь расшевелить нас, заставить не вешать голов. Но и он помрачнел, когда узнал, что Ковальский серьезно обморозился и отстранен от полетов на неопределенное время. - Подумать только, - проворчал он, - этим сержантам все сходит с рук. После ужина на аэродроме объявили отбой боевой готовности на завтра, и я позвонил Дэфни; она не проявила особой радости, но согласилась встретиться в полдень в таверне "Бык". - Ваш друг тоже придет, капитан? - Мерроу? Он очень занят завтра. Между прочим, я всего лишь лейтенант. - Не имеет значения. 5 На следующий день, второго мая, солнце появилось на чистом, словно свежевымытом небе, веселое и бодрое, как разносчик молока. Прежде чем заняться собой, я подождал, пока Мерроу не ушел из общежития, потом заглянул в военный магазин и купил пакет с дешевыми солдатскими подарками - с помощью этих "гостинцев" нам разрешалось сеять в сердцах наших английских братьев недоброжелательность, хотя она и выдавалась за благодарность. Я успел на десятичасовой автобус с отпускниками, и, пересекая чудесным утром территорию базы, мы проехали сначала мимо прямоугольной площадки, где рабочие размечали четыре теннисных корта, потом мимо пяти акров вспаханной земли, олицетворявших сельскохозяйственный прожект командования, навязчивую идею какого-то патриотически настроенного майора из Огайо, ныне штабного работника группы, загоревшегося желанием пичкать нас добротной американской кукурузой, если только она будет расти в этом отвратительном, заливаемом дождями болоте, именуемом Англией. Я чувствовал, что моя жизнь полностью слилась с жизнью группы и удивлялся контрастам военной жизни: сущий ад в полдень и теплая, привычная койка в полночь; предполетный инструктаж в три утра, и теннис в три часа дня. Сегодня - омертвевшие руки бедняги Ковальского, завтра - нежные пальчики Дэфни с дымящейся сигаретой. Однажды Бреддок, опасаясь опоздать на назначенное вечером свидание в Лондоне, отправился в рейд в своем парадном обмундировании, надетом под летный комбинезон. Меня радовало, что я летчик, а не пехотинец, вынужденный ночь за ночью валяться на голой земле, лишенный возможности помыться, не смеющий и мечтать о таком счастье, как Дэфни. Ни тени тревожного предчувствия не закралось в тот момент в мое сердце. Одно желание владело мной: провести ночь с девушкой, которая нравилась. С этими мыслями я вошел в пыльный вестибюль таверны и увидел ее перед собой - в ситцевом платье, с переброшенным через руку свитером. - Как это вам удалось освободиться в такой час? - спросил я. - У меня заболела моя любимая тетушка в Бери-Сент-Эдмундсе. Мы рассмеялись, но в то же мгновение я подумал: "Если она лжет ради меня, не станет ли лгать и мне?" Я протянул ей пакет. - О-о! - воскликнула она. - Еда? Я кивнул. - В таком случае мы должны устроить пикник. - Она казалась искренне обрадованной. - Пойдемте на реку. - Поберегите эту дрянь, - посоветовал я. - А поесть мы где-нибудь поедим. С шиком. У меня куча монет. - Я сунул руку в карман и побренчал новенькими полукронами, флоринами и пенсами. Я казался самому себе американским миллионером и испытывал прилив самоуверенности. - А зачем беречь? Съесть потом одной? В ее присутствии день казался исполненным какого-то особого смысла, и позже это чувство не раз возникало у меня при встречах с Дэфни. Иногда она охотно разговаривала о прошлом, но, видимо, предпочитала настоящее. При упоминании о будущем она уходила в себя, становилась молчаливой и мрачной. Был теплый, солнечный полдень, когда мы пересекли Мидсаммер-коммон и вышли на высокий берег Кема, напротив навесов для лодок; вскоре мы оказались на лоне природы, среди сбегающих к реке узеньких дорожек, окаймленных живыми изгородями (они так и просились на полотна Констебля), где простирали свои ветви вечнозеленый колючий кустарник и калина, а на фоне сплошной зелени пятнами выделялись домашние животные и короткие синеватые тени. Мои взгляды явно волновали Дэфни. Мне не пришло в голову ничего иного, как прикоснуться к ней, и хотя она продолжала неторопливо шагать по тропинке вдоль берега, ее мысли ни минуты не оставались спокойными, как ножки ребенка, играющего "в классы". Я не прислушивался к ее словам, да это, видимо, и не трогало ее. На усыпанном маргаритками лугу я усадил Дэфни на разостланный китель, открыл банку каких-то консервов - забыл, каких именно, - и мы попробовали их. - Не мешало бы захватить пива, - сказал я. Нам обоим было не до еды. Сам не знаю почему, я вдруг заговорил о Дженет, моей так называемой невесте. - Лицо у нее довольно круглое, - разглагольствовал я, - а язык такой длинный, что она может дотянуться им до кончика носа. Пальцы тонкие и гибкие. Судя по внешности, сказал я Дэфни (а зачем - ума не приложу), Дженет самая задорная девушка во всем Донкентауне, и я всюду бывал с ней, даже когда обнаружил, что внешность может быть обманчивой; если бы не война, я, наверно, и сейчас встречался бы с Дженет и, возможно, женился на ней. - Вы любили ее? - спросила Дэфни. - Как молодой щенок, - усмехнулся я. С первых же дней знакомства мы начали ссориться с Дженет, я хотел, чтобы она была Ингрид Бергман, а ей хотелось быть Виргинией Вульф, и оба мы не могли отделаться от впечатления, что она Дженет Спенсер. Ей нравилось водить человека за нос. Как будто сама же поощряет, а потом... не тут-то было! Это, говорила она, должно быть освящено браком. Я никак не мог понять, почему мы с таким ожесточением спорили, сумеет ли Вивьен Ли справиться с ролью Скарлетт О'Хара, правильно ли, что Ф. Рузвельт решил выставить свою кандидатуру на пост президента в третий раз, не душно ли в английском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Ну и спорили же мы!.. Припоминаю, как однажды, когда я еще учился в Пенсильванском университете, мы пошли на концерт Стоковского и затеяли такую перепалку, что шиканье вокруг нас заглушило музыку Баха. - Между нами все кончено, - заявил я. - С тех пор как мы приехали сюда, она лишь дважды написала мне, да и то во втором письме обвинила в неверности, а я в то время не знал даже, как пробраться из общежития в столовую, не завязнув в грязи, ну, а потом она вообще перестала писать. Больше не получал от нее ни слова. И знаете, что мне кажется? Она уже готова изменить мне. Сначала я переживал, а теперь... черт с ней! Ласковое нежаркое солнце навевало на меня сонливость. - Сейчас вам смело можно дать лет девяносто, - заметила Дэфни. - Сюда. Положите голову сюда. - Она похлопала себя по коленям. Я с радостью воспользовался ее предложением, и, как дитя, проспал целых два часа. Проснулся я не в духе, чувствуя что-то унизительное для себя в том, что на первой же загородной прогулке подверг терпение Дэфни такому суровому испытанию, - надоел ей рассказами о Дженет, а потом заснул, положив ей голову на колени. Она же не проявила ни малейшей досады и спокойно ждала, пока у меня не пройдет дурное настроение. - Вам сегодня пришлось выдержать большую нагрузку, - сказал я. - Готов спорить, вы предпочли бы такому времяпрепровождению свою секцию Би. Однако Дэфни не позволила мне предаваться самоуничижению, она молча встала, расправила платье, а я вновь ощутил под своей щекой ее теплое тело, и при мысли об этом у меня сладко защемило в груди. - Вы не сердитесь, Дэфни? Все же я чувствовал себя освеженным, когда мы отправились в обратный путь. Пошли без дороги, прямо через рыжевато-коричневые и зеленые поля, потом по узкой тропинке в тенистый лес, и с последним уколом плохого настроения я подумал: откуда Дэфни знает эту тропинку? Скольких парней она водила по ней?.. Так скоро и так нежно она овладела мною, заставив поверить, что принадлежит мне. Мы шли, вдыхая аромат возрождения, исходящий от влажной, нагретой солнцем земли, и я вспомнил, что беспокоило меня перед тем, как я уснул на коленях Дэфни, прижавшись к ней головой, - свою досаду и неудовлетворенность самим собой при мысли о многом, что я оставил несделанным в Донкентауне, о книгах, которые намеревался когда-нибудь прочесть, о делах, до которых руки так и не дошли. В другой раз... Но другого раза не будет. Если я уцелею, я стану старше, стану иным. - Как-нибудь нам надо снова прийти на наш луг, - сказал я. - Обязательно. Здесь так чудесно, правда? - В следующий раз захвачу пива. - Но я понимал, что мы вряд ли вновь придем сюда, а если и придем, то совсем иными людьми - уже не такими чужими друг другу, - и будем искать какой-то сокровенный смысл в каждом случайном слове и в каждом случайном прикосновении. Мы пообедали в "Гербе университета", где нам подали унылый английский обед: и хлеб, и сами блюда, из чего бы они ни состояли, казалось, были приготовлены кем-то в виде наказания. Мы расспрашивали друг друга довольно вызывающим тоном, как бы говоря: "Чего ты, собственно, хочешь?" Чужие друг другу, мы по-разному мыслили и, вероятно, преследовали в жизни совершенно противоположные цели, хотя пока не говорили о них. Однако я знал, чего хотел: уже давно меня подмывало спросить у Дэфни, почему она предпочла меня Мерроу, но я все не решался задать этот вопрос, и вот теперь, когда она узнала меня лучше, я хотел убедиться, так ли это, и если так, то надолго ли; я уже сомневался, хочу ли я этой близости. Конечно, я не стал делиться с Дэфни своими мыслями. Теперь я понимаю, что оба мы, вероятно, подготавливали себя к неизбежности низменного акта, оба, как мне кажется, видели, что я, несмотря на все колебания, обязательно попытаюсь овладеть ею в течение вечера. Я считал, что имею на это право, поскольку, как летчик, постоянно рискую своей жизнью. Это, конечно, и породило курьезное противоречие в моем поведении: я не только не пытался выглядеть как можно привлекательнее, а, наоборот, всячески принижал себя. Я рассказал Дэфни, что во время учебы в университете увлекался боксом и занял второе место на соревновании университетов восточных штатов в классе спортсменов весом сто тридцать восемь фунтов. Я добавил, что ненавидел бокс, но не бросал его - наверно, чтобы доказать Дженет и себе, что и такой низкорослый человек чего-нибудь стоит, хотя вовсе не хотел прослыть "типичным наглым коротышкой". Я никогда не наносил сильных ударов, способных нокаутировать противника, всегда избегал грубых приемов - не только потому, что беспокоился о своих "музыкальных", как говорила мать, руках и о своем некрасивом носе и не хотел, чтобы он стал еще уродливее, но и потому, что мне не доставляло удовольствия причинять боль другим, хотя со временем убедился, что тот, кто не испытывает такого удовольствия, никогда не станет настоящим боксером. Я подчеркнул, что всегда занимал второе место, всегда был вторым пилотом. Дэфни спросила, чем еще я увлекался в университете. Я продолжал умалять свои таланты: сказал, что меня интересовали только отметки в журнале декана, которыми оценивались мои длиннейшие сочинения, такие неряшливые и неразборчивые, что, по мнению педагогов, в их непроходимых дебрях обязательно должно было что-то таиться. И еще история. Меня очень интересовало прошлое. Хотите послушать образец стиля моей зачетной работы? "Династия Меровингов, железной рукой управлявшая франками, в битве при Мориаке и на Каталаунских полях помогла Актиусу остановить продвижение гуннов, причем федераты франков под командованием Меровея дрались в первых рядах в самой гуще битвы". - Боже милостивый! - воскликнула Дэфни. - Вот я каков! Я даже пошел на риск и упомянул имя Мерроу. - Забавный парень, - заметил я. - Высмеивает новичков, а сам участвовал всего в трех рейдах. Дэфни, как я обнаружил, была по-женски, до болезненного тактична: она высказывала свое мнение не раньше, чем выясняла вашу точку зрения, и часто отвечала вопросом на вопрос. - А он хороший летчик? - поинтересовалась она. - Отличный, - мрачно ответил я и поспешил переменить тему, опасаясь, что разговор станет слишком уж щекотливым. После обеда, прямо посмотрев мне в глаза, она спросила, не хочу ли я пойти к ней. Ответ мог быть только один, но все же я счел ныжным спросить: - А квартирохозяйка? Как она относится к вашим визитерам? - Я и сам не знал, что имел в виду, и потому употребил этот иронический эвфемизм: визитеры. - Миссис Коффин? Я же упоминала о ней в своей записке, - ответила Дэфни, игнорируя мою грубость с видом святой невинности, проявлявшейся как в выражении лица, так и в тоне голоса. - Она недолюбливает янки. - Если судить по вашим словам, у вас частенько бывают гости. - Не сказала бы, - искренне ответила она. Но не мелькнула ли грусть в ее глазах? Питт? Каким же мерзавцем я себя чувствовал! Без всяких к тому оснований причинять неприятности девушке, с которой только что познакомился, и чуть ли не обзывать ее, а за что? Может, чтобы оправдаться перед самим собой за покупку презервативов еще до того, как я узнал, где она живет? 6 Первое, что сделала Дэфни, когда мы оказались в ее комнате (миссис Коффин, возможно, слышала, как я топал по лестнице тяжелыми башмаками, но не подала признаков жизни), это закрыла дверь на задвижку и со странным выражением лица, казалось, говорившим: "Взгляни-ка на меня! Ты когда-нибудь встречал другую такую умницу?" - уселась перед зеркалом за крохотный туалетный столик с единственным ящичком. Она, видимо, была очень довольна собой. Потом ее лицо приняло обычное выражение, и она принялась расчесывать свои волосы, а я сидел на краю кровати и поражался ее откровенному самолюбованию. Проводя щеткой по волосам, она, казалось, бросала на самое себя голодные взгляды. Пакет с "пайком гостеприимства" лежал на краю столика, и Дэфни начала исследовать его содержимое; флакончик с леденцами привел ее в десткий восторг, она даже подпрыгнула от радости, подбежала ко мне и попросила открыть, и пока я хвастался перед ней своей силой, она стояла передо мной и нетерпеливо хихикала. Она тотчас же затолкала в рот большой леденец и, еле ворочая языком, спросила, не хочу ли я выслушать один секрет. Дэфни вела себя, как котенок. Она уселась на противоположном краю кровати и, приподняв ножки, сбросила туфли. Я ответил, что, разумеется, хочу знать о ней все. Секрет, рассказанный со слишком большой конфетой во рту, оказался довольно-таки некрасивой историей о том, как по-хамски обошелся с Дэфни майор Сайлдж на одном из предыдущих танцевальных вечеров. - Вы единственный человек, который теперь знает об этом, - сказала она. - Поклянитесь, что будете молчать. Я торжественно поклялся, а неделю спустя в баре офицерской столовой услышал ту же историю от Стеббинса. Меня передернуло, когда он начал описывать, как "деликатно" Сайлдж пытался овладеть ею; потом я сообразил, что Стеббинс мог узнать все это от Питта, и несколько успокоился. Я спросил у Дэфни о Питте; она явно преувеличивала его достоинства. Чтобы несколько утешить меня, Дэфни добавила: - А вообще-то он не подходил мне. Все это время я никак не мог решить, что делать. С лица Дэфни, пока она говорила, не сходил едва заметный теплый румянец, и меня неудержимо влекло к ней; в то же время я все больше и больше поддавался влиянию ее детской простоты и доверчивости, и что-то подсказывало мне, что этой доверчивостью нельзя злоупотреблять. И все же непреодолимое стремление изголодавшегося, одинокого, постоянно рискующего собой человека к акту самовоспроизведения вытесняло мои колебания. В глубине сознания меня к тому же подстегивала мысль о Мерроу - уж он-то, конечно, не стал бы, как я, тратить время на пустые разговоры. В конце концов я решил пойти на компромисс с самим собой и проделать опыт - сначала проверить, позволит ли Дэфни поцеловать ее, а потом решить, как поступать дальше. И еще я думал, что оставлю за собой свободу выбора. Мое желаниние росло; близкий к тому, чтобы схватить Дэфни в объятия, я почувствовал потребность казаться привлекательным; меня уже охватывало сильное, мучительно-сладкое томление, знакомое по тем дням, когда я был подростком, и как-то внезапно я заговорил о тех годах. "В восьмом классе я слыл пай-мальчиком. Меня выбрали старостой, на мне лежала важная обязанность - в конце дня выбивать тряпки для классной доски". Тучи едкой пыли и мела оседали на моем свитере, как иней. Я рассказал Дэфни о мисс Девис; она носила короткие рукава, у нее под мышкой иногда мелькала дразнящая поросль. На школьных сборах мы пели под управлением чешского эмигранта, и я помню, как мне самому нравился мой тенор. Я очень интересовался Марион Свенковской, высокой девочкой за соседней партой, про которую рассказывали, что она никому не отвечала "нет". Мне не повезло, я не смог заставить себя даже заговорить с ней. Я описал Дэфни мягкие наколенники для игры в баскетбол и пожаловался, как меня смущали мои руки с похожими на обрубки пальцами; я пытался держать их растопыренными на бедрах с небрежным видом опытного, бывалого человека. Стальные ножки моей парты были как у старомодной швейной машины "Зингер", не хватало лишь такой же педали. Civitas, civitatis, civitati, civitatem, civitate[14]. Правильно? Я вспомнил, что на пути домой видел вишневое дерево миссис Уоткинс, прикрытое марлей для отпугивания птиц. Верстак в моей комнате был завален полосками картона, приготовленными для сборки ну, скажем, оригинального триплана Мелвина Венимена. С потолка свисали на нитках уже собранные модели: примитивный змей братьев Райт, "Дух святого Льюиса", "Уинни Мае", "Колумбия" Белланки, "Джи Би спорт рейсер"... Я пересел на другое место железной кровати, туда, где она не издавала при каждом моем движении звона и скрипа, и приложил щеку к щеке Дэфни. Она не отпрянула, напротив того, придвинулась, словно медленно сдаваясь. Эта нежная покорность, сквозившая во всем готовность принять меня, вызвали во мне бурю чувств, и я заключил Дэфни в объятия. 7 Я успокоился, но удовлетворения не чувствовал. Никогда еще я не испытывал ничего подобного тому, что дала мне эта необыкновенная девушка. И вместе с тем я понимал, что еще больше она утаила от меня. Все произошло легко и просто. Я знал, что ее радует восхищение мужчин, что она наслаждается, когда во время танцев ловит на себе голодные взгляды, и теперь, в этой комнате с желтыит стенами, она показалась мне слишком уж податливой. Я не сомневался, что она лишь делала вид, будто только ради меня так легко пожертвовала многим. Нет, Дэфни была не из тех девушек, что продают себя по дешевке. И все же я не чувствовал себя львом - надменным, торжествующим и хвастливым; я испытывал какое-то смутное ощущение, мне казалось, что меня оставили за закрытой дверью. Она проявила милую покорность, но отдала только свое тело, а не самое себя, потому что, по-моему, ей по-прежнему хотелось, чтобы за нее дрались, завоевывали ее, и она, радостно возбужденная, ждала своего поражения в моих ищущих руках. Ей хотелось чего-то большего, чем то, что произошло. Мне тоже. Предстояло преодолеть огромные трудности, чтобы получить доступ к неоценимым сокровищам, скрытым, как я теперь знал, где-то в самых глубинах Дэфни. У нее было поношенное и залатанное белье. Одеваясь, я передавал Дэфни некоторые из ее вещей, и она отвечала мне взглядом, в котором читалось то, что бедняки называют гордостью, хотя следовало бы назвать затаенной горечью. Мы были еще полуодеты, когда она великодушно, со смеющимися глазами сказала: - Лейтенант Боумен, вы не думаете, что вам пора назвать свое имя? - Чарльз. Некоторые зовут меня Боу. - Боу, - повторила она, наклонив головку набок, словно вслушиваясь. - Мне нравится. Боу... - Она обняла меня и прижала к себе. - Мой дорогой Боу, - с чувством проговорила она. Я ответил на ее объятие со всей нежностью, на какую был способен. Я видел, как трудно мне будет проникнуть в чудесные глубины Дэфни. 8 Мы проверяли самолет после учебного полета, и Мерроу сказал Реду Блеку, что он мог бы сойти за механика, если бы не был похож на трубочиста. Неужели нельзя привести себя в порядок? Да и вообще весь наземный экипаж Блека, добавил Базз, производит отталкивающее впечатление. Блек в бешенстве заорал, что механикам выдали всего лишь по два комбинезона и что их вот уже больше недели держат в стирке; он ушел, продолжая поносить капитана Мерроу на чем свет стоит. - А все проклятые штабисты их авиакрыла, - сказал Мерроу. Мы давно уже привыкли по каждому поводу изливать свое негодование на штаб. - Пошли, Боумен, за великами, поедем в штаб и расчехвостим их. Мерроу и без того ненавидел сержантов, а тут еще надо было заботиться о стирке их кобинезонов. Мы проехали через "штабные" ворота, ведущие к Пайк-Райлинг-холлу. Штаб крыла размещался в доме, построенном в георгианскую эпоху; дом стоял посреди английского парка, разбитого (как много позже сообщил мне Линч) по проекту Андре Ленотра. Миром и спокойствием дышало все вокруг. От пышных цветников расходились аллеи высоченных буков; главная аллея тянулась на восток и вела к "Храму любви" - убежищу мраморной Афродиты. "Самый походящий климат, чтобы круглый год торчать с голым задом". В одной из гостиных, где нас с Мерроу заставили ждать целых полчаса, висела гравюра начала XVIII столетия; художник изобразил на ней дом, где мы сейчас находились, и деревья вокруг него. Взглянув в окно, мы обнаружили, что некоторые из них все еще живы, особенно одна липа, - за двести лет она превратилась в благородного гиганта и прикрывала своими ветвями целое крыло дома. Позже я рассказал об этом дереве Линчу, и Линч заметил, что оно старше государства, представители которого занимают сейчас дом. Мерроу, конечно, добивался приема у самого генерала, а принял нас, конечно, его адъютант майор Ханерт, известный тем, что вместе с местными любителями охотился в красном сюртуке на лисиц. Майор провел нас в оперативную комнату (прозванную нами "Фабрикой брехни") - салон с высокими окнами, на одной стене которого, за экраном из целлотекса, висела огромная карта европейского театра войны в масштабе 1:500 000, с пятнами красной сыпи - районами, прикрытыми зенитной артиллерией, с игрушечными самолетиками - аэродромами, где базировались истребители гуннов, с паутиной линий и кружков - каналами радиолокаторов и ненаправленными приводными маяками; словно капли росы, сверкали на карте яркие шляпки кнопок. За столиками, перед досками вроде классных, сидели женщины в военной форме, и Мерроу не упустил случая одарить каждую из них игривым взглядом. Майор Ханерт прикгласил меня и Мерроу садиться, был вежлив, как светский человек в обращении с лакеями, но постарался поскорее отделаться от нас, причем, как потом выяснилось, сы ничего не добились. Зато что-то произошло с Мерроу. На обратном пути, проезжая мимо "Храма любви", Мерроу остановился, сошел с велосипеда, обвел взглядом гигантские буки по обеим сторонам аллеи, что-то быстро прикинул в уме и сказал: - А знаешь, Боумен, спорю, что "крепость" сможет пролететь вдоль этой щели между деревьями. Я бы полетел ниже верхушек - прямо вон в те окна. И еще об одном я мог бы поспорить. Если бы в этот момент у окна оказался майоришка Ханерт, он бы обязательно наделал в штаны! 9 Мы встретились с Дэфни после ее рабочего дня в вестибюле "Быка" на Трампингтон-стрит. Непрерывно лил дождь. Утро - была среда пятого мая - выдалось холодное и неприветливое. На базу пришел большой грузовик с почтой; мы с нетерпением ждали ее три недели, а выяснилось, что вся она месячной давности и по ошибке успела побывать в XII воздушной армии, в Северной Африке. Обычная путаница. Письма от Дженет не было. Я даже обрадовался. В полдень я отправился на автобусе всместе с отпускниками в Кембридж, захватив с собой сэкономленные от обедов и в рейдах сладости. Я отдал конфеты Дэфни, она чмокнула меня в щеку в знак благодарности и воскликнула: - Ну и едите же вы, янки! - Нет, ты послушай, - сказал я. - У нас в экипаже есть парень по фамилии Прайен, стрелок хвостовой турели; у него не желудок, а настоящая фабрика газа; ты бы послушала, как он скулит насчет пищи, которой нас пичкают. Однообразие. Яичный порошок. Сало и крахмал. Блины перед самым вылетом - это людям, которые должны подняться в воздух! Бобы и капуста вечером, как раз перед объявлением боевой готовности. Боли в желудке, отвратительное состояние. Я рассказал обо всем репертуаре Прайена: "Хочу молока!.. Мне надо молока!.." Мерзкие столовые. Дежурные из наряда по кухне, счищающие остатки еды со шпателей грязными пальцами с трауром под ногтями. Ничего себе, подходящая тема для разговора с девушкой, пришедшей на свидание! - Бедненький мой! - сказала Дэфни, словно жаловался не Прайен, а я, и всем своим видом показывая, что она прекрасно понимает, почему я так говорю и на что намекаю. - Я угощу тебя в своей комнате крепким чаем, только надо купить булочек с изюмом. У тебя еще остались деньги, которыми ты хвастал? - А как же! Без денег не бываю. Мы пошли за покупками. У нее был зонтик. Она сделала мне нагоняй за то, что я не захватил с собой плаща. Когда мы оказались в ее комнате, она снова первым делом закрыла дверь на задвижку. - Почему ты закрываешься? Боишься соглядатаев? Или этой твоей миссис - как ее там? - Нет, - ответила она, пожимая плечами. - Наверно, просто потому, что обожаю секреты. Ее комната была нашим секретным убежищем; в окно стучал дождь. Все было иначе, чем в прошлый раз. Мы хотели сделать приятное друг другу, я чувствовал себя счастливым и хотел, чтобы Дэфни знала это. Она вскипятила такой чай, что на нем могла бы летать "крепость", достала кекс, и мы заговорили о нашем детстве. Она рассказала, что в возрасте четырех-пяти лет заболела дифтеритом. Вспомнила, что ее хотели отправить в больницу и вызвали с работы отца, а он все не шел и не шел. По ее словам, отец был очень способный человек, добрый, мягкий, начитанный; выходец из рабочей семьи в Средней Англии, он, несмотря на все свои таланты, не мог подняться по служебной лестнице выше мелкого государственного служащего. Впрочем, добавила Дэфни, это не ожесточило его, только заставило замкнуться в себе, чуждаться всех, кроме своих детей. Так вот, она заболела, время шло, мать совсем растерялась, и тут наконец появился отец. Почему же он задержался? Да потому, что отправился в магазин на Риджент-стрит и, проявив опасную для семейного бюджета щедрость, купил ей ночную сорочку, халатик и гребень - на тот случай, если придется ночевать не дома. - Похоже, твой отец был хорошим человеком, - сказал я. Отца Дэфни уже нет в живых. Она вспомнила, как он водил ее по картинным галереям; она говорила о том, какое впечатление производили на нее, тринадцатилетнюю девочку, картины Буше и Фрагонара из "Коллекции Уоллеса"; она рассказывала о "пламенеющих закатах Тернера", которые так любил ее отец в галерее Тейта. - И мне бы хотелось взглянуть на них, - заметил я. - Как и на все, что имеет отношение к небу. - Мы как-нибудь побываем там с тобой, - ответила она так, словно мы уже понимали, что теперь долго не расстанемся друг с другом. Я попытался рассказать ей о солнечном восходе, который мы наблюдали во время вчерашнего рейда на Антверпен, о ясном, лимонно-желтом небе впереди нас и темной голубизне позади, там, где на земле еще лежала ночь, о взбаламученном небе далеко вверху над нами - необозримом пологе перисто-кучевых облаков, украшенном рисунком, как кожа скумбрии. - А мне нравится смотреть на море, - призналась Дэфни и рассказала еще одно воспоминание детства - о поездке на побережье в Девоншире. - Я люблю небо, - сказал я. - Хорошо помню, словно все происходило вчера, хотя мне было тогда лет двенадцать, как из моего окна в Донкентауне я любовался плывущими в синеве барашками. Помню так ясно! Это было преддверье засушливых дней - несколько туч, несущихся на северо-запад. Они заставили меня вспомнить Аполлона; я решил, что у него, наверно, были исполинские кони; глядя в окно, я стал мечтать о состязаниях на колесницах и видел себя одним из возниц; тормозя на повороте футах в десяти от факелов, обозначавших финиш, я зацепил обитую медью колесницу гунна и оторвал у нее колесо; представил себе, как взглянул вверх, на императора, как ревела толпа, а над головами - это особенно отчетливо виделось мне, - над головами, над "Цирком Максима", раскинулось небо с плывущими по нему барашками, слегка окрашенное первыми розовыми прикосновениями вечера. - Ты пил когда-нибудь уэльский чай? - Нет. Что это такое? - Да вообще-то смесь горячего молока, воды и сахара с небольшой добавкой чая... Дэфни рассказала о крохотном летнем домике среди миниатюрного сада и что-то о своем брате, он был большим аккуратистом и имел модель железной дороги, точную копию одной из действующих английских дорог, - она стояла у него на открытом воздухе. Однако я слушал Дэфни не очень внимательно и думал о том, что сказать еще, чтобы на нее произвели впечатление моя чувствительность, доброта, отзывчивость, добропорядочность моих родителей, мое преклонение перед всем прекрасным. Думаю, тем же была озабочена и Дэфни и, наверно, тоже не слушала меня. Как ни странно, стараясь выставить себя в самом выгодном свете, мы стали больше уважать друг друга, хотя почти не слушали того, что говорилось. Любовь к другому начинается с любви к самому себе; осознав эту истину, я почувствовал, что у меня словно расправляются крылья, мне захотелось дать понять Дэфни, что с момента нашего последнего свидания в этой же комнате я стал сильнее и теперь лучше знаю, что надо делать. Вот я побыл с ней, сказал я, и стал другом всего человечества. Я рассказал, что мы потеряли нашего радиста Ковальского, что он сильно обморозился и я навестил его в госпитале и здорово ободрил. Восторгаясь собственной добротой, я тем самым прославлял Дэфни; то, что я говорил о себе, в какой-то мере относилось к ней, и она стала внимательнее прислушиваться к моим словам, чуть склонив головку набок и посматривая на меня с глубоким пониманием и одобрением. В весьма небрежном тоне я описал ей наш вчерашний рейд на Антверпен. Забавная война; шутка за шуткой. Наш новый радист Лемб, впервые вылетавший на боевую операцию, начал громко болтать по внутреннему телефону, а потом вдруг перестал подавать признаки жизни, хотя должен был вести огонь из верхней турели; Хендаун пошел в радиоотсек и обнаружил, что парень крепко спит. Он было подумал, что с Лембом случился обморок, а тот, оказывается, вздремнул! Я засмеялся, и Дэфни тоже рассмеялась. А мое великодушие уже не знало удержу. - Блестящий летчик наш Мерроу, - сказал я, - поразительная интуиция. В одном из воздушных боев ФВ-190 пытался бомбить нас с пикирования, с высоты четыре тысячи футов, но Базз ждал до самого последнего момента, а потом... В следующий раз я обязательно приведу его к тебе. - Я был так упоен самим собою, что потерял рассудок. - Хорошо. Поистине, счастливые часов не наблюдают, но все же пришло время расставаться. - Не знаю, - сказал я, - но ты заставила меня совершенно по-новому смотреть на мир. - Я поцеловал ее и ушел. Возвращаясь на автобусе, я взглянул на лица наших летчиков и подумал: какие чудесные люди! И как мне повезло, что я один из них! 10 В субботу восьмого мая я позвонил Дэфни, и мы договорились встретиться на следующий день в городке Метфорд-сейдж, что на полпути между Кембриджем и Бертлеком. Она могла добраться туда на автобусе. Позднее я спросил у Мерроу, не хочет ли он поехать со мной. - Вот здорово! - как мальчишка, воскликнул он. - Мы можем отправиться на велосипедах. Так мы и сделали, хотя день выдался унылый и дождливый. Часть пути мы ехали рядом. В одном месте вдоль дороги росли ивы. Базз завел разговор о том, что будет после войны. В соответствии с теорией вероятности Хеверстроу, никто из нас не питал особой надежды пережить войну, но Базз, по-моему, считал, что нет правил без исключения и что как раз он и станет одним из таких редких исключений. - Бог ты мой, - сказал он, - да у меня в Штатах накопилась целая куча денег из отчислений от жалованья, того и гляди, начнут гнить и вонять. - Его возмущала одна мысль о том, что он не сможет тратить эти деньги до конца войны. Немного погодя он снова заговорил: - А знаешь что? После войны меня уволят в отставку и сделают производителем. Я напложу им народу на целое соединение тяжелых бомбардировщиков. - Некоторое время он молча работал педалями, потом продолжал: - Нет, пожалуй, лучше я стану падре. У этих проклятых попов житьишко хоть куда - как и у барменов, только и занятия, что выслушивать трепотню всякого кающегося сброда. Разница лишь в том, что падре может слушать сидя, а вот бармен не может. Потом падре выберет какие-нибудь псалмы, придумает какую-нибудь проповедь и сдерет с околпаченных, может, долларов пять. "Мы собрались здесь, братья и сестры, чтобы соединить в святом браке этого мужчину и эту женщину... Пусть-ка люди с клеевого завода пересядут на задние скамейки, поближе к окнам..." Боже мой, Боймен, ну чем не житье! Лучшего я бы и не хотел. Мы встретились с Дэфни, чтобы пообедать, - а может, позавтракать, - в гостинице "Старый аббат" в Мотфорд-сейдже, и я смотрел, как она, справляясь с телятиной в сухарях, брюссельской капустой и вареной картошкой, одновременно справляется и с Мерроу. Я думаю, Дэфни принадлежала к тем женщинам, которые умеют наблюдать за собой, тщательно взвешивают каждый свой шаг и потому быстро разгадывают других. Дэфни, видимо, полностью завладела Мерроу. Можно было подумать, что они мыслят и чувствуют одинаково и что она относится к нему с теплотой и симпатией. В действительности же Дэфни мгновенно сообразила, что самая подходящая тема для разговора с Уильямом Сиддлкофом Мерроу - это сам Уильям Сиддлкоф Мерроу. Он давал это понять всем своим поведением. Она заставила Мерроу заговорить об упоении полетом. - Вы знаете, - сказал он, - ощущение такое, будто нет силы, способной вас остановить. Там, наверху, мне иногда просто хочется кричать. Видите ли, - продолжал он с серьезным лицом, близко склоняясь к Дэфни, - вы как бы сливаетесь с машиной. Как бы превращаетесь в сказочно могучее существо, которому нет и не было равных. Дэфни, кажется, даже чуточку сжалась в знак почтительности к этому могучему существу, что особенно понравилось Баззу. - А как же со смертью? - тихо спросила она. - Чушь! - презрительно бросил Мерроу. - Да, вы знаете, что у летчиков является самой серьезной дисциплинарной проблемой? Я говорю о настоящих летчиках, о настоящих мужчинах. Они не могут удержаться от соблазна подразнить смерть. Они идут на такой риск, от которого у вас, окажись вы на их месте, поседели бы волосы... И Базз показал, как он сердит на смерть. Он говорил о ней не иначе как об "этом мерзавце в небе" и "проклятом сержантишке". - Знаете, что мне хотелось бы сделать? - яростно спросил он. - Убить смерть. Мерроу так стукнул кулаком по столу, что из миски чуть не выскочила суповая ложка. Странно было слышать, что человек в двадцать шесть лет с такой настойчивостью рассуждает о смерти. - Расскажите мне о своей жизни, - попросила Дэфни Мерроу, как только мы разделались с первым. - О моей жизни? Черт побери, я налетал три тысячи сто часов и никогда не угробил ни одного самолета. - Нет, нет, начните с начала! - О, Господи! Но Дэфни лишь взглянула на него со своим обычным видом глубокой сосредоточенности. Мерроу закурил сигару. 11 - Ну хорошо, - заговорил он. - Мне двадцать шесть. Я родился и вырос в Холенде, в штате Небраска. Кукурузная местность в шестидесяти четырех милях от Омахи и в пятидесяти шести от Колумбуса, между Элкхорн-Луп и реками Платт. Девятьсот три жителя. Есть тротуары, но по ним обычно никто не ходит. Сразу скажу, что мой старик был моим идеалом. Занимался он всем понемногу и ничем особенно: продажей недвижимой собственности, немного страховым делом - насколько в нем нуждалось такое захолустье, как Холенд; некоторое время представлял в этом графстве фирму "Шевроле". Отец хотел, чтобы я не упустил тех возможностей, что упустил он сам. Звали его Фрэнк, и был он настоящим мужчиной. Теперь отца уже нет. Иногда я думаю, что он был порядочным трепачом, и все же я любил этого старого сукина сына. Никогда не забуду ночь, которую я впервые провел вне дома. Вместе с другими ребятами, захватив девушек, мы отправились в Колумбус; то да се, но ничего особенного - в такой компании, сами понимаете, особенно не разойдешься, - и вдруг как-то неожиданно показалось солнце. Была суббота Четвертого июля - во всяком случае, в субботу мы выехали. Вернулся я домой в воскресенье, в половине десятого утра, заранее готовый к тому, что старик задаст мне крепкую взбучку. Я, правда, придумал какое-то объяснение, но не рассчитывал, что оно мне поможет. В доме я никого не встретил и отправился в столовую, где отец как раз сидел за завтраком. "Это ты, сынок? - сказал он. - Не знал, что ты уже поднялся. Что ты делаешь в такую рань? Ведь сегодня воскресенье. Садись застракать". Я сел. Мне казалось, что у меня вот-вот лопнут кишки, так я сдерживался, чтобы не расхохотаться. Я учился два года в Крейтонском университете в Омахе. Собирал