для жизни убеждения. Мерроу не только не обладал способностью к самоотречению, но презирал ее в других. Вот почему, возможно, мы в конце концов стали врагами. Я ехал, и ко мне возвращалась бодрость; я поджидал Дэфни на тротуаре в Мотфорд-сейдже под солнечными лучами и, казалось, впитывал их всем своим существом. 19 Автобус из Кембриджа остановился напротив банка "Беркли", в сквере с фонтаном посредине, окруженным каменной колодой для водопоя. Я не тронулся с места, и Дэфни перебежала по мощеной мостовой и стала передо мной, склонив головку набок. - Пройдемся пешком, не возражаешь? - предложил я. - С тобой - не возражаю. - Даже бегом? - Хорошо, любимый. Даже бегом. До Стенли-крессент мы добрались без всяких задержек; толстуха Порлок, едва взглянув на Дэфни, кивнула в знак одобрения. Она сказала, что ожидала нас. Мне она понравилась. Она приготовила и принесла в комнату чай и немногословно объяснила, что должна навестить больную приятельницу, задержится у нее до шести часов, и выразила надежду, что мы не откажемся побыть одни в пустом доме. На ее сухих губах играла едва заметная улыбка. "Да она просто прелесть!" - заметила Дэфни после ее ухода. Я сказал Дэфни, что комната, к сожалению, не бог весть, и начал рассказывать о муже миссис Порлок и ее сыновьях, и как раз излагал обстоятельства их гибели, когда обнаружил себя в объятиях Дэфни. Когда-то на этих бугристых постелях спали Арчи и Уилли Порлок; в тот день мы испробовали обе кровати и поняли, что полно, радостно и безоговорочно отдались друг другу. В минуты отдыха мы много и беспричинно смеялись. Никогда еще я не чувствовал себя таким свободным, таким гордым, таким сильным. Дэфни отдавала мне самое сокровенное, что может подарить женщина, - свое "я". Казалось, она отказывается от своих прежних убеждений и мнений и совершенно искренне, как собственные, воспринимает мое мнение, мои предрассудки и даже многие из моих манер и оборотов речи. Все это необыкновенно льстило мне и возвышало в собственном мнении. Стоило нам соприкоснуться кончиками пальцев, как нас обоих охватывало неодолимое желание. - Почему ты отдалась мне в тот первый вечер? - спросил я, ибо сейчас, казалось, каждый поцелуй вознаграждал нас больше, чем первое сумбурное сближение. Дэфни бесцеремонно провела пальцем по моему носу, губам и подбородку. - Да потому, - ответила она, - что я не хочу отказываться от сегодняшнего удовольствия ради завтрашнего, даже если оно сулит более приятные переживания. Я решил, что ответ льстит мне и удовлетворяет меня. Но Дэфни добавила: - Кроме того, я боялась, как бы ты не ушел от меня. Едва я начал размышлять над ее словами, как Дэфни заметила: - И почему мужчина может делать все, что захочется, а женщина должна ждать?.. Я рассмеялся, слишком уж по-женски прозвучала ее жалоба. Она тоже засмеялась, но в конечном итоге что-то в случившемся должно было причинить ей боль, а у меня вызвать недоумение. Наверное, то, что она отдавала мне так много, заставило ее попытаться спасти хоть часть себя. Я решил рассказать Дэфни о своем новом отношении к зенитному огню. "Я хочу жить", - сказал я, прижимая ее к себе. Но, говоря это, я понимал, что дело не так просто; все мои товарищи относились к зенитному огню так же, как я, но у них не было Дэфни - того, что заставляло меня любить жизнь. Наше новое отношение к зенитному огню являлось, несомненно, одним из доказательств нашего возмужания в ходе боев; мы стали лучше понимать науку о том, как выжить; лучше понимать, что возможность выжить зависит не от нас. Продолжая развивать эту мысль, я принялся болтать о некоторых членах нашего экипажа. И тут выяснилось, что мне не хватает слов для похвал в адрес Нега Хендауна, ибо этот тридцатишестилетний детина, который так необычно вел себя в Лондоне, в воздухе держался спокойно и уверенно, как утесы Дувра, - мы прониклись особой любовью к ним, когда, оставив позади все опасности, возвращались домой. Монументальное спокойствие Нега особенно проявилось в последнем рейде. Во время наших первых боевых вылетов Макс Брандт с таким жаром распространялся о неизбежном попадании зенитных снарядов в нашу машину (это Макс-то, который так радовался, наблюдая за точными попаданиями своих бомб/, что в конце концов мы все поверили его словам, - все, за исключением Хендауна, - тот выполнял свои обязанности как ни в чем не бывало. А как он любил свой маленький уголок в самолете! К пулеметам и тонко устроенному автоматическому прицелу, к своей сложной турельной установке он относился, словно к собственным чадам. Никто с такой дотошностью не проводил предполетные осмотры, как он; во время боевых вылетов его пулеметы работали, как швейные машины, и Нег то и дело проверял исправность прицела, часто вращал турель, чтобы гидросмесь оставалась теплой и вся установка сохраняла маневренность. Он отличался большой выдержкой и постоянным чувством ответственности; именно он первым обнаруживал большую часть вражеских истребителей, причем многие из них не в своем секторе наблюдения. В самый разгар наших страхов по поводу зенитного огня во время налета на Сен-Назер он включился во внутреннее переговорное устройство и запел: "По эту сторону океана никто из вас повышения не получит". Я велел ему заткнуться, однако его спокойный и решительный голос укрепил во мне мужество. В противоположность Хендауну, Фарр становился все более мрачным. Хотя он часто говорил раньше, что ему нравятся открытые окна в боковых стенках фюзеляжа, поскольку через них можно вести огонь, как на учениях, однако теперь он без конца жаловался, что стрелки в средней части фюзеляжа недостаточно защищены броней. В то время как многие люди, излив свои жалобы, в конце концов брали себя в руки, Фарр ворчал и ныл до тех пор, пока не приходил к выводу, что к нему относятся хуже, чем к другим, и начинал злиться на всяких там "бывших бакалейщиков", которые шли на все, лишь бы поиздеваться над ним. "Я бы поставил к стенке кое-кого из них, из так называемых офицеров, и вывел в расход". Фарр оказался бы вполне подходящей кандидатурой для команды, приводящей в исполнение смертные приговоры. Однако Мерроу относился одинаково ко всем членам экипажа из сержантского состава, и не только в тех случаях, когда безосновательно поносил сержантов, но и в более спокойном настроении. Он утверждал, что воздушным стрелкам не только недостает образования, но что в младенческом возрасте им мало давали рыбьего жира или чего-то другого, что помогло бы им дрстичь того умственного развития, когда человек способен отличать свой зад от уха. Они только о том и думают, как бы надуть других, и если чего-то и хотят, так только найти благовидный предлог увильнуть от службы. "Боумен, - заявил он так, словно говорил комплимент, - я мог бы сделать из тебя лучшего стрелка на моем самолете". Не на нашем, а на "моем". Да, теперь я знаю: именно в тот солнечный день, в унылой и жалкой комнате погибших братьев, наедине с моей единственной любовью, я впервые почувствовал неприязнь к своему командиру. Дэфни слушала меня, не произнося, по обыкновению, ни слова, такая же спокойная и непроницаемая, как тот омут под ивами, что я видел по дороге в Мотфорд-сейдж. Она молча вбирала в себя все, чтобы когда-нибудь потом поразить меня глубиной своих умозаключений. 20 В первые дни июня, пользуясь затишьем, некоторые предприимчивые боевые экипажи, включая и наш, вдохновленные, вероятно, видом усиленных дополнительными пулеметами "крепостей", сконструировали и установили в боковых окнах фюзеляжей спаренные пулеметы. Фарр и Брегнани уже почти закончили монтаж, но в День памяти павших из штаба крыла поступил приказ убрать все спаренные установки. Летчики пришли в ярость. Командование, по обыкновению, ничем не мотивировало приказ. Возможно, начальство считало, что спаренные пулеметы утяжелят машины и, следовательно, снизят их скорость. Во всяком случае, Мерроу столько носился по базе, так кричал на всех перекрестках и так распалил людей, что командир авиагруппы обратился в штаб с официальным ходатайством разрешить модифицировать пулеметные установки. Ответа не поступало. 21 Как-то во вторник, обалдев от скуки, я валялся после ленча на койке и читал комическую историю в газете "Звезды и полосы", извлеченной из мусорного ящика в дальнем конце барака, но ничего комического не вычитал: речь шла о том, с каким трудом некий идиот-белобилетник, только что окончивший школу и уже зарабатывающий шестьдесят пять долларов в неделю, добирался домой после отпуска во Флориде. В комнату вошел Мерроу. - Мне нужно размяться, - сказал он. - Поедем покатаемся. Я ответил, что улице моросит дождь. - А когда тут не моросит? Погода последних дней невольно заставляла думать, что кто-то последовал совету распространенной солдатской шутки: "А почему бы вам не отрезать якорь у этого острова, будь он проклят, и не утопить его?" Нам действительно казалось, что нас утопили. Дни проходили так: тридцать первое мая - холодно, сыро, ветрено; первого июня - чудесный ясный рассвет, к восьми тридцати облачно, в полдень дождь, во второй половине дня ветрено, к вечеру до того холодно, что пришлось затопить печи; второго июня - девять отдельных фронтов, некоторые из них с градом, а в перспективе еще несколько; третьего июня - грозы. И так день за днем. Мы уже начали ругать Шторми Питерса, словно в дурной погоде был виноват он. К этому вторнику, восьмого июня, мы уже почти сошли с ума. Рейды не совершались с того дня, который мы теперь называли "Днем зенитного огня", - с двадцать девятого мая, а я не видел Дэфни с тридцатого. События этого времени исчерпывались отменой рейда (на Кайен), визитом сенатора и пьянкой Фарра - он напился в тот день, когда предполагалось, что его наконец повысят в звании. - Я "за", - согласился я. У Мерроу в то время не было своего велосипеда, он поломал его, резко свернув на дорожке, и все еще не удосужился сменить колесо. Сейчас он взял первый приглянувшийся велосипед на стоянке около здания штаба. Мы выехали под слабым дождем. Для начала остановились в "Звезде" в Бертлеке и выпили пива; я видел, что Мерроу очень зол. Два дня назад появился приказ старины Уэлена, обязывающий каждого, кто убывает куда-либо из расположения базы, надевать выходное обмундирование. Мерроу, однако, помнил, как несколькими неделями раньше Уэлен назвал прогулки на велосипеде своего рода легкой атлетикой, и уговорил меня оставить китель дома и надеть кожаную куртку; мы ехали для "тренировки", а попутно собирались посмотреть, как выполняется приказ. В "Звезде" Мерроу распространялся на тему об идиотизме Уэлена и сказал, что ему хотелось бы, чтобы тут появился какой-нибудь военный полицейский и попробовал бы придраться к нам. Мы отправились дальше, по главной дороге к Мотфорд-сейджу, и я с болью в сердце думал о Дэфни, о нашей наполненной солнечным светом комнатке в доме Порлок и о нашей близости. Мы останавливались в таверне "Кот со скрипкой" на перекрестке проселочных дорог и в таверне "Старый аббат" в Мотфорд-сейдже, где однажды обедали я, Дэфни и Базз и где сейчас я еще острее почувствовал, как скучаю по ней; побывали и в других тавернах: "Колокол", "Скипетр", "Пшеничный сноп", "Голубой якорь". В каждой пили пиво, а в "Голубом якоре" поспорили, в скольких тавернах уже успели побывать. Думаю, что прав был я, а не Базз. Во всяком случае, у нас пропало желание ставить рекорд на сей счет, мы остались в "Голубом якоре" и принялись жаловаться друг другу на командование и на рейды, в которые оно нас посылает. Рекламные рейды, заявил Мерроу. Истребление овец, ответил я. Не представляющие значения объекты. Неудачное бомбометание. Приманка для истребителей. Мерроу не переставая поносил штаб за то, что он заставил снять наши спаренные крупнокалиберки. Некоторое время Мерроу продолжал издеваться над начальством, потом вдруг сказал: - Полеты нравятся мне тем, что они похожи на время, которое я проводил с приятелями на улице, будучи мальчишкой. Пилить тебя некому. Ух, как мы развлекались! Помню, как-то затеяли войну шутихами. Взяли шутихи, заряженные с обоих концов, и использовали вместо бомб; первый раз они взрывались на земле, второй раз - в воздухе. Мы строили крепости из кирпичей и устанавливали в них наклонные лотки для запуска шутих; они скатывались, взрывались и летели к вражеской крепости, и тут снова - трах! А ребята палили в нас. Здорово получалось! Я слушал Мерроу и видел перед собой мальчишку, от чьего имени он вел рассказ. Но потом он внезапно разозлился на Джагхеда Фарра. - Болван! Наклюкаться в тот самый день, когда ему должны были присвоить звание. - До этого Фарр в течение нескольких недель жаловался, что его не хотят повышать в звании, хотя звание ему присваивали дважды, и дважды после очередных дебошей, разжаловали, он же объяснял все тем, что офицеры не дают ему хода. - А знаешь, Боумен, Фарр, по-моему, один из тех трепачей, которые только пыжатся, чтобы показать, какие они сильные да страшные, а на самом деле ждут лишь пинка. Да он сам на это напрашивается! Скулит, скулит, пока вы не дадите ему как следует, - вот тогда он начинает вести себя прямо как примерный ученик, любимчик учителя. Вот тут я и вступил с Мерроу в спор, что вообще-то делал редко. Пожалуй, считал я, легче всего сохранить с ним нормальные отношения, если стремиться к миру, уступать ему и соглашаться даже в тех случаях, когда внутренне с ним не согласен. Однако когда он заговорил о сенаторе Тамалти, я не сдержался. В субботу утром пятого июня громкоговорители оповестили нас, что во второй половине дня ожидается прибытие на базу знатных гостей, посему боевым экипажам и наземному персоналу надлежит находиться в казармах в полной парадной форме и быть готовыми к параду, назначенному на час дня. Как всегда, важные гости запоздали, и мы бездельничали, не зная, как убить время, когда наконец у штаба остановился кортеж черных автомобилей и громкоговорители объявили срочный сбор, после чего нас под моросящим дождем построили в открытое с одной стороны каре и Уэлен представил нам группу американских сенаторов и конгрессменов, совершавших турне по театрам военных действий, и объявил, что "несколько слов" скажет член сената США достопочтенный Френсис П. Тамалти, видимо, руководитель группы. Совей внешностью он напоминал бездомного бродягу; все заметили его набухшие вены и его шепелявость - недостаток, который он, если можно так выразиться, свирепо подавлял и, как видно, считал, что говорит с этакой мужественной хрипотцой. Он стоял перед нами и все говорил и говорил - за это время можно было долететь до побережья Голландии. Он исходил слюной, в то время как молодежь Америки исходила кровью. Нельзя доверять союзникам, надо рассчитывать лишь на собственные силы. Государства, как люди, должны быть практичными. "Уж я-то знаю французишек. Я достаточно посидел в грязных окопах во Франции во время первой мировой войны". (Позже Кид Линч навел справки и выяснил, что рядовой Тамалти не бывал нигде дальше учебного лагеря около Фейетвилля в штате Южная Каролина в США). Американская изобретательность. Как говорит пророк Исайя: матери у их очагов. Даже родной брат хозяина не сможет выполнять обязанности сторожа у ворот с таким рвением, как сам хозяин. Сам... Конечно! Это именно то, что так нравилось Баззу. Мерроу еще никогда не встречал такого героя. Он считал, что вот такого патриота и надо выдвинуть кандидатом на пост президента, отделаться от Рузвельта, который только и знал, что раздавал все с зажмуренными глазами. Да и калека к тому же. Ниже пояса у него все парализовано. Ну, а уж когда мужчина парализован там... Так вот, в конце концов мне удалось сказать, что я думаю о сенаторе Тамалти. Мерроу даже заморгал от изумления, услышав мои высказывания против Тамалти и, следовательно, против него самого. У него даже хватило наглости сказать: "Ш-ш-ш, сынок, тут вокруг английские уши". Так оно и было. Несколько пожилых рабочих с бледными лицами и натруженными руками кузнецов, сидевшие за соседним столиком, прекратили беседу и внимательно прислушивались к нам. Мерроу говорил громче, чем обычно. Он принялся разделывать лягушатников. Внезапно он расхохотался. Мартин Фоли, один из летчиков нашей эскадрильи, заявил, что намерен изучать французский язык в кружке, идея создания которого принадлежала нашему офицеру по организации досуга. - Нет, ты только представь себе, как этот сопливый Фоли будет пытаться парле-ву-у-у! - гоготал Мерроу. Мысль о том, что кто-то хочет изучать иностранный язык, да еще французский, казалась Мерроу уморительной. - Да, он считает вполне вероятным, что его могут сбить над Францией и ему придется выброситься с парашютом, - заметил я. - Так пусть эти сукины дети говорят по-английски, - грубо оборвал Мерроу. - Дружок! - Один из старых англичан похлопал Мерроу по плечу. - А на аэродромах у янки нет кружков, где бы их учили настоящему английскому, как его называют - королевскому языку? Мерроу понял смысл вопроса, и я увидел, как она начал краснеть. - Да ваш король заика! - наконец ответил он. - Ага, - милостиво согласился англичанин и кивнул с таким счастливым видом, словно заикание было ниспосланным свыше даром. - Пошли-ка отсюда, - предложил мне Мерроу. - Слишком уж здешняя дрянь отдает мочой. - Ага, - снова согласился англичанин. - Послушай, болван, - заговорил Мерроу, поворачиваясь к нему вместе со стулом, - уж не думаешь ли ты, что мог бы сидеть здесь и наслаждаться, если бы американцы не приехали воевать за вас? - Наслаждаться? Я? - Ты бы сейчас лизал зад какому-нибудь нацисту. - Никогда! - сказал старик и даже приподнялся на стуле, не в силах сдержать смех, вызванный столь нелепыми мыслями молодого американца. Внезапно за стулом Мерроу оказались трое рядовых из королевских ВВС. Заметив их уголком глаза и повернувшись ко мне, Мерроу сказал: - До чего же бессмысленны эти ночные рейды[21]. Какого черта они достигают ими? Разве что мирных жителей убивают. - Он отпил глоток из стакана. - Ну, если в этом и заключается цель войны, тогда... Один из английских солдат ухватился за спинку стула Мерроу и с такой силой тряхнул его, что заставил Мерроу вскочить. Я тоже поднялся. Мерроу стоял, вызывающе выставив подбородок. - Эй! - крикнул англичанам тот же старик. - Паршивый нахал, - сказал военный Мерроу. - Будет, будет! - остановил его старик. - Давайте беседовать по-приятельски. Английские солдаты отвернулись от Мерроу и направились к стойке. - Будь они прокляты, эти дерьмовые лайми, - проговорил Мерроу, обращаясь якобы ко мне, но достаточно громко, чтобы могли слышать присутствующие. - Пошли, Боумен. Никто из англичан даже не обернулся. Уже в дверях я слышал, как старик заметил своим приятелям: - Тоскует по дому, бедняга! Подойдя к стоянке, мы обнаружили, что велосипед Базза исчез. Мерроу словно забыл, что и сам-то стащил его, и во всю глотку проклинал подлых англичан, этих проклятых лайми, укравших американский велосипед. "Банда воров!" - орал он, разъяренный. Он порывался вернуться в таверну и затеять драку с тремя ребятами из королевских ВВС, но мне удалось уговорить его, я не верил, что велосипед украли англичане, - они по-прежнему сидели у стойки бара. Мы то подвозили друг друга, по очереди усаживаясь на велосипед, то вели его за руль, но так как оба основательно загрузились пивом, машина петляла по дороге, и мы часто падали. Наконец нам попался запряженный лошадью фургон торговца рыбой и жареной картошкой; мы поели того и другого и уговорили торговца, тощего хитреца с плотно укутанной шарфом шеей доставить нас на базу, предложив два фунта, то есть больше, чем он выручил бы за несколько дней торговли: мы погрузили велосипед в повозку и втроем поехали под перестук копыт серой клячи. Нас окутывал резкий запах растопленного нутряного жира. Ветер разогнал набухшие влагой тучи, и над орошенной, сверкающей мириадами дождевых капель землей раскинулось небо цвета зеленых яблок. 22 В среду девятого июня мы поехали в Кембридж и снова слушали на берегах Кема студенческие мадригалы, а я лежал в окружении других слушателей на траве под огромными деревьями рядом с Дэфни, до краев наполненный в этот теплый день желанием. В паузе между номерами какой-то янки рядом с нами сообщил своему дружку, что концерт входит в программу ежегодных торжеств, называемых "Майской неделей", хотя отмечалась она в июне. - Ну и обалдуи же эти лайми, - отозвался его дружок. Я видел, как вспыхнула Дэфни. После концерта Мерроу и другие куда-то исчезли, а мы с Дэфни наняли плоскодонку и около часа медленно плыли вниз по реке мимо чудесной королевской церкви, гостиницы "Геррет", мостов "Тринити" и Сент-Джона, и именно за это время благодаря Дэфни у меня возникли некоторые мысли - предвестники кризиса, который наступил в конце июля. Я слушал, как студенты распевают неизвестные мне мадригалы XVI столетия, а мысли мои блуждали где-то в далеком прошлом; я размышлял о девушках, оставшихся дома, в Штатах. У меня всегда была какая-нибудь зазноба. В годы обучения я встречался с разными девушками, и с каждой из них у меня было связано какое-то воспоминание. Так, при мысли о Пенни возникала кинокартина "Вот идет мистер Джорден" в Сайкстоне, в штате Миссури; Сибил означала "бьюик" ее отца - мы останавливали машину у железнодорожного переезда в горах недалеко от Денвера, причем даже не обнимались, а только слушали по автомобильному приемнику джаз Томми Дорси; с Мэрилин ассоциировалась мелодия "Такова моя любовь", грохотавшая из радиолы-автомата в дешевом ресторанчике в Монтгомери, в штате Алабама. Но через все эти воспоминания прежде всего проходила Дженет - девушка из моего родного города, моя невеста, и, казалось, от нее невозможно спастись, как от наследственности. После подобных размышлений я начииал еще больше ценить Дэфни, ибо каждая девушка, как бы сильно я ее ни желал, постоянно действовала мне на нервы, в то время как с Дэфни я чувствовал себя легко и свободно. Я освоился с самостоятельным управлением лодкой, я потом сидел на корме просто так, и мы болтали. Дэфни была откровенна. Мы говорили на одном языке. Теперь нас уже не так разъединяло национальное различие и различие в жизненном опыте. Я понял, что своим поведением она редко давала мужчинам повод к азойливым приставаниям, - несмотря на хрупкость и женственность, она обладала большой внутренней силой, присущей цельным натурам. - Мы никогда ни о чем не спорим, - сказал я. - А почему мы должны спорить? Я так скучаю без тебя. Зачем же мне отравлять часы нашей близости? Она находила какую-то сладость в тоске и любила страдания, вызываемые глубокой привязанностью. - Что бы ты мог сделать ради меня? Я обещал ей то, о чем поется в песнях. Подняться на гору. На лодке отправиться в Китай. Написать книгу. Переплыть океан. Сделать жемчужное ожерелье из росинок, как в песне, которую я пел, чтобы сохранить свою жизнь. Да, в присутствии Дэфни я забывал обо всех опасностях на свете. Потом Дэфни устроила мне нечто вроде допроса. - Что ты хочешь от меня? - с какой-то болью спросила она, и ее вопрос застал меня врасплох. Я сразу же подумал о постели, но решил, что надо найти какой-то другой, не столь грубый ответ. Утешения, когда я в отчаянии. Хорошую компанию, хорошую беседу, хороший смех. Возможность проводить с ней свободное время между рейдами. Я чувствовал себя смущенным, так как понимал, что Дэфни ждала совершенно определенного обещания, чего-то очень важного для нее, и сразу занял осторожную и уклончивую позицию. - Война, - ответил я, как бы объясняя свое длительное молчание, - идет война, и мне бы хотелось скорее увидеть ее конец. - А во имя чего ты воюешь? Я хочу сказать, ты-то какое имеешь отношение к этой войне? Вопрос был поставлен необычно, но к тому времени я уже хорошо знал Дэфни и понимал, что она спрашивает именно о том, о чем хочет спросить: по чисто женской логике, Дэф, вероятно, считала, что войны исчезнут лишь тогда, когда люди откажутся участвовать в них; но я нервничал и, очевидно, высмеял бы подобную наивность, подобную сентиментальную чушь, ибо смешно думать, что отказ воевать по политическим и религиозным мотивам мог привести к созданию мира без войн, но в те дни такой вопрос казался обычным. - Я не знаю, во имя чего я воюю. Во всяком случае, не во имя патриотизма, проповедуемого сенатором Тамалти. Вряд ли наши ребята, даже Мерроу, воюют из патриотических побуждений. Думаю, им просто не терпится поскорее совершить свои двадцать пять боевых вылетов, и точка. Понимаю, Дэф, мои слова могут покоробить любого англичанина, но клянусь, что только в этом и состоит для них цель войны. Каждый боевой вылет - еще один шаг к окончанию смены. Остаться в живых - вот главное. Кажется, я чувствовал себя слишком неловко, чтобы распространяться даже в разговоре с Дэфни о своей добропорядочности, которая никогда меня не покидала. Убивать, чтобы выжить... Позже я вновь и вновь возвращался к этой мысли. В школе в Донкентауне, когда мне было лет десять, я интересовался динозаврами. Возможно, все эти бронтозавры, стегозавры, трицератопсы, аллозавры и особенно гигантские тираннозавры - владыки всего живого - страшили меня потому, что я был таким маленьким, таким коротышкой. Прошли миллионы лет, прежде чем эти чудовища приобрели все для того, чтобы убивать других и выжить самим, - шипы высотой в рост человека, хвосты, один удар которых мог бы разнести дом, ключицы шириной в стенку "Шермана", когти, похожие на лезвие топора. Они обладали мозгом величиной с грецкий орех. Прошло семьдесят пять миллионов лет, и я, со своей "летающей крепостью" и мозгом размером с порядочный грейпфрут, сам стал зубом птерозавра с кожистыми крыльями. Мне казалось, что стремление выжить не должно быть основной целью у цивилизованного человека. Тщательно обдумав вопрос Дэфни, я пришел к выводу, что воевать мне легче, чем не воевать. Я принадлежал к тому кругу людей, которые считали, что летать и воевать - это и есть единственная форма бытия. Все, видимо, сводилось к тому, что я скорее предпочел бы умереть, чем отступить от этого естественного и общепринятого правила поведения. И в то же время, посматривая на Дэфни, сидевшую в своем желтом платье на зеленой скамье плоскодонки, я сознавал, что предпочту жить, а не умереть. Что бы я мог сделать ради нее, спросила она. В конце июля, в разгар целой серии рейдов (мы называли их нашим "блицем"), предав Кида Линча вечному успокоению на американском военном кладбище близ Кембриджа, я пережил кризис в своем отношении к войне; он явился итогом моих попыток собрать воедино все эти бессвязные и противоречивые мысли, но лишь после трагического рейда на Швайнфурт я понял, что они значили. Однако в тот день, когда мы слушали мадригалы, эти мысли приходили мне в голову случайно, оставляя лишь какой-то неприятный осадок. Время, на которое мы арендовали лодку, истекло, и мы отправились к Дэфни. 23 Целой группой мы сидели в комнате Титти и болтали о состоявшемся в тот день, одиннадцатого июня, налете на Вильгельмсхафен. В комнату вошел развинченный тип, на вид лет шестнадцати, с ярко-рыжими волосами, - я не раз видел его на базе; на его кожаной куртке виднелась сделанная карандашом надпись: "Линч", и все догадались, что это и есть тот самый паренек, которого мы прозвали "Кидом", он постоянно выступал по местному радиовещанию с поэмами, песенками, стишками и всякими шуточками, - вероятно, с согласия офицера по организации досуга. В какой-нибудь дождливый день молчавшее радио вдруг оживало, и Кид начинал читать шуточное двусмысленное стихотворение. Свои выступления он неизменно заканчивал словами: "Докладывает лейтанант Линч". Некоторые ребята считали его просто клоуном, но я, хотя и не знал Кида, всегда вступался за него; он летал вторым пилотом, а между тем, как утверждали, знал дело лучше своего командира. Если так, то что же ему еще оставалось, как не читать всякие нелепые стишки? Разговор в комнате Титти зашел об одинокой черной "летающей крепости" - самолете-корректировщике, который мы снова заметили в тот день. После инструктажа перед рейдом на Бремен и затянувшегося до полудня старта выяснилось, что основной объект прикрыт густой облачностью, а когда наша воздушная армада повернула на запасной объект Бремерхафен, летчики ведущей авиагруппы не то перестарались, не то погорячились и сделали такой крутой вираж, что следующим за ними группам пришлось осуществлять все более и более значительные развороты, так что наше замыкавшее боевой порядок подразделение, подобно самому дальнему участнику детской игры в "цепочки", должно было совершить еще более широкий разворот; отбомбились мы наспех и плохо. В подавленном настроении мы легли на обратный курс, и вот тогда-то в вечернем небе, позади и выше последнего звена нашей группы, появился Б-17. Он не имел никаких опознавательных знаков, и следовал за нами примерно до полпути через Северное море, и только здесь наконец повернул, и, одинокий и загадочный, удалился в направлении Германии. Пока мы разговаривали о немецком корректировщике, кто-то стал утверждать, что немцы хорошие вояки и не менее хорошие спортсмены. Кид Линч молчал. Мерроу рассказывал, как во время какого-то рейда пилот одного из наших подбитых самолетов вышел из боевого порядка и выпустил шасси, а немецкие истребители не только не пытались сбить его, но сопровождали его, как бы охраняя, пока он не приземлился. Фрицам, вероятно, хотелось заполучить еще один корректировщик, но Мерроу уверял, будто все дело в "законе неба" - не стрелять в летчика, выбросившегося на парашюте. Братство авиаторов. Обособленная каста авиаторов; вражеские пилоты ближе вам, чем пехотинцы из армии наших союзников. Потом заговорил Линч, и сначала я вышел из себя, но потом понял, чего он хотел. А хотел он показать этому самонадеянному искателю славы, что проповедуемая им ересь о воздушном рыцарстве преследует лишь одну цель: внушить окружающим, будто все закончится мило и благополучно для номера один, для него, Мерроу. Конечно, Киду пришлось нелегко в нашей компании. Мы плохо представляли все то, что вызывало у человечества гнев и ужас, ибо для Испании мы были слишком юны, а времена Освенцима еще не наступили, и "летающие крепости", и крупнокалиберные фугаски - "разрушители кварталов" (как внушительно звучали тогда для нас эти два слова!) - казались нам самым мощным оружием, которое создал человек, самым мощным и последним, потому что и войне нашей предстояло стать последней. Каких только глупостей не говорилось о нас, молодых людях, отбросивших быдто бы всякие иллюзии и поумневших благодаря тому, что они прочитали "Прощай, оружие!", "Солдатская награда" и "Три товарища". По самое горло нас напичкали иллюзиями, лозунгами, призывами, верой в чудеса - этими плодами дешевой пропаганды. Мы были готовы умереть за Дину Шор[22], бифштекс с кровью, холодное пиво, за туристскую поездку по Карибскому морю. Пожалуй, мы не очень-то верили в "Четыре свободы", и всякие рассуждения о них воспринимали как демагогию. Зато искренне верили журналам "Тайм", "Пост", "Кольер" и "Лайф". Так вот, Кид рассказал, что, как сообщили ему приятели из разведывательного отделения, тип, сидевший за штурвалом корректировщика, известен под именем "Черного рыцаря", что он из Черного леса, носит кольцо с черным ониксом, подарок Гитлера, и, как пилигрим, посещает места боевой славы немецкого оружия. Рассказ Линча казался весьма правдоподобным, он умел плести из нитей собственной фантазии сложную и тонкую паутину, а в тот вечер, если не ошибаюсь, он многое позаимствовал из "Нибелунгов", у братьев Гримм, из "Вальпургиевой ночи", и, должен сказать, от всего это у нас прямо-таки мурашки по спине бегали. Я впервые увидел Мерроу в таком смятении. После того как мы разошлись по своим комнатам, Базз с каким-то яростным отчаянием стал допрашивать меня, в самом ли деле Линч знает так много и правда ли все то, что он рассказал о Черном рыцаре. По моему глубокому убеждению, Мерроу по меньшей мере наполовину поверил Киду. Линч, несомненно, сумел его убедить, что каждый вечер Черный рыцарь выпивает по маленькому серебряному кубку крови, взятой у пленных английских и американских летчиков. Позже, вякий раз, как мы во время очередного рейда замечали Черного рыцаря, Мерроу начинал проявлять необычную осторожность и устраивал мне настоящий скандал, если я не следил за наддувом и температурой масла. 24 На следующий вечер за ужином Линч плюхнулся на соседний стул. - У нас с тобой не командиры, а психи, - сказал он. - Ну, мой-то хоть умеет летать. - Я уже слышал, что на долю Линча выпал дурак по имени Биссемер. - Еще неизвестно, кто хуже - мой ли кретин или твой ангелок из преисподней. Черт бы его побрал с этим летным этикетом. Я сказал Линчу, что Мерроу все же человек, что недавно он приютил подыхавшего от голода длинношерстого щенка неизвестной породы, заботился о нем и щенок сразу же к нему привязался. Рассказал и о том, как Мерроу относился к сержантам, о том, что его старик во время первой мировой войны тоже служил сержантом. И о том, что как раз перед моим уходом в столовую Мерроу сказал: "Знаешь, что я собираюсь сделать? Впрыснуть этой псине возбудителей бешенства и натравить на кого-нибудь из сержантов". Но Линч перевел разговор на другую тему. - Ты слыхал о беспорядках, которые устроили эти модники в Лос-Анджелесе? Оказывется, еще начиная с зимы хулиганы с огромными часовыми цепочками, одетые в широкие в бедрах и демонстративно зауженные книзу брючки, в длинные пиджаки и узкие башмаки, стали подстерегать в Сан-Педро одиноких моряков, избивали их, а иногда пускали в ход ножи, и с тех пор волна бандитизма захлестнула весь Лос-Анджелес. По словам Линча, на прошлой неделе произошло настоящее побоище между группами военных и бандами пижонов. В свое время мне попалась на глаза двухстрочная заметка об этих хулиганах в газете "Звезды и полосы". Линч же знал массу деталей, вплоть до ширины их брюк в манжетах и в бедрах, но больше всего меня поразило его гневное возмущение. Он хотел вместе со мной докопаться до причины этого омерзительного явления. Что руководило хулиганами? Чувство стыда за свое обеспеченное существование в то время, когда их сверстники в солдатских шинелях проливают кровь на войне? Своеобразный способ удовлетворить свои гомосексуальные наклонности? Подчеркнутое безразличие к тому, что происходит в мире? Кид выдвигал массу всяких предположений. Впервые за долгое время мне удалось поговорить на сколько-нибудь серьезную тему. Линча глубоко затрагивало все это. Он участвовал в войне, мог потерять жизнь, и потому хотел узнать и почувствовать все хорошее и все плохое о стране, ради которой ему, возможно, придется расстаться с самым дорогим, что у него было, - жизнью. Его серьезность удивила меня. Несдержанный на язык Кид, выступавший по местному радиовещанию с дрянными стишками и неприличными шутками, совсем не подготовил меня к встрече с этим другим человеком. С первого взгляда Линч казался довольно безобразным, и все же было в нем что-то обаятельное и даже красивое. У него были огненно-рыжие волосы неправдоподобного оттенка - не какие-то красновато-коричневые или темно-рыжие, а цвета нижней кромки слоистых облаков, когда их освещает внезапно вспыхнувшая вечерняя заря, как часто наблюдалось у нас в Донкентауне, и вы невольно ждали, что яркий блеск этих волос вот-вот угаснет и сменится ночной серостью. С глазами у него творилось что-то неладное: складки кожи и конъюктива век стягивались слишком уж плотно, отчего глаза казались очень маленькими, похожими на свиные. Он не обладал присущим рыжеволосым людям сливочно-белым цветом лица; его покрытая оспинами толстая кожа напоминала парусину или кожуру какого-то фрукта. И все же он выглядел свежим, как ребенок. Живость ума, доброжелательность, остроумие, сквозившие в его разговоре во взгляде его странных глаз, и особенно то, что оставляло наиболее сильное впечатление, - его глубокая серьезность, скрываемая под напускным легкомыслием, - все это с избытком возмещало внешнюю непривлекательность. Ему исполнилось двадцать два года, он окончил колледж, был женат и - трудно поверить - имел двух дочерей. Возможно, этим и объяснялась его серьезность. В столовой за едой, среди грубых шуток, которые, как блюдо с картофельным пюре, подхватывали и передавали друг другу посетители, Линч потихоньку показал мне любительский фотоснимок "его трех женщин". Две маленькие толстые девочки - Руби и Джинджер (прозвища, как объяснил Линч) - были такими же рыжеволосыми, как отец. Готов поспорить, что ни один человек на базе не знал, что Кид отец. 25 На следующий день, тринадцатого июня, мы участвовали в рейде на Бремен, в нашем одиннадцатом боевом вылете, и я с трудом дождался конца рейда, собираясь повидать Линча и поговорить с ним об этой операции. Рейд закончился полным провалом, потому что взаимодействовавшее с нами крыло, перед тем как лечь на боевой курс, вдруг сократило миль на тридцать установленный на инструктаже маршрут и направилось прямо к цели; возникла опасность столкновения, поскольку мы-то выдерживали заданный маршрут, и, чтобы избежать неразберихи, нам пришлось сделать широкий разворот; не удивительно, что в таком беспорядке большинство наших групп сбросило бомбы милях в двух от города. Однако я не мог не сказать Линчу, что вместе с тем наш экипаж во время рейда на Бремен действовал лучше, чем когда-либо раньше. Нам пришлось немало потрудиться, отражая непрерывные атаки истребителей. Члены экипажа своевременно и четко докладывали о появлении самолетов противника; строго соблюдалась дисциплина переговоров по внутреннему телефону. Мы с Линчем, оставаясь в летных комбинезонах, закусывали в буфете Красного Креста и наперебой рассказывали друг другу и перипетиях полета, а иногда, отложив сандвичи, с помощью рук показывали развороты и углы, демонстрируя отдельные маневры. Я, видимо, пытался внушить Линчу, какой замечательный пилот Мерроу. В тот день он блестяще осуществлял противоистребительное и противозенитное маневрирование. В критические моменты, когда вражеские истребители атаковывали нас то в лоб, то с тыла, он применил свое изобретение - энергичные развороты вправо и влево на четыре - шесть градусов, что крайне мешало немцам вести прицельный огонь, поскольку им приходилось непрерывно вносить поправки на упреждение; и вместе с тем Мерроу ухитрялся удерживаться в нашей группе. И еще одно. На полпути домой мы получили по радио сообщение, что в Пайк-Райлинг прибыли важные гости и нам необходимо, подлетев к базе, четким строем пройти над ней как можно ниже; я сообщил Линчу, что Мерроу доверил управление машиной мне (как раздобрила его, должно быть, история с найденным щенком!), и я почувствовал себя на седьмом небе, ибо надеялся, что Хеп Арнольд, или Кларк Гейбл[23], или еще какая-нибудь важная персона увидят с земли, как я поведу наше "Тело". Выслушав меня, Линч пожал плечами