о внимания. Но вот Вальтер отворил дверцу, прорезанную в огромных, похожих на врата храма дверях (продолжая мрачно ворчать: "Одно слово - близнецы! Видно, суждено им и головы свернуть вместе!"), и Огастин ступил под каменный свод, в полумрак. Он увидел, что находится в каком-то помещении, похожем не то на погреб, не то на склеп, так как здесь не было окон; необычайно массивные колонны несли на своих плечах всю тяжесть замка. В темном углу между колонн стояла легкая двухместная коляска, рядом с ней - небольшой фургон, двое саней и еще несколько других экипажей. А в самой глубине Огастин увидел довоенного выпуска "мерседес", затянутый паутиной, словно старая клеть от винных бутылок, - им явно невесть сколько лет не пользовались. Ну, не странный ли поистине вход в жилище джентльмена! И тем не менее именно отсюда, по-видимому, и вела парадная лестница в дом. Эта узкая лестница с массивными деревянными ступенями, грубо обструганными теслом, тоже оказалась просто солидным, удобным для обороны сооружением, прихотливо вьющимся между выбеленными известкой каменными стенами. На первом этаже лестница упиралась прямо в тяжелую источенную червями дверь, откуда ни наружу, ни внутрь не открывалось ласкающей взор перспективы вроде тех, что создаются модными архитекторами, но зато в какой величественный холл вела эта огромная, неуклюжая дверь! Огастин мысленно ахнул - так неожиданно было представшее его глазам зрелище. Холл был не только необъятен, будучи по площади равен почти всему замку, - он поразил Огастина совершенной гармонией своих пропорций: это было вполне современное цивилизованное помещение. Пол был вымощен бледно-желтыми квадратными плитами, такими блестящими, что в них, как в зеркале, отражались сизо-голубые и блекло-алые краски старинных, не покрытых лаком портретов, висевших на белых стенах, и многочисленные голубовато-серые двери с изящными позолоченными карнизами. Кое-где каменные плиты пола треснули и слегка подрагивали под ногой... - Адель! - загремел Вальтер, и крашеные балки потолка отозвались эхом. - К нам пожаловал в гости наш кузен! Вальтер распахнул двустворчатую дверь в глубине холла, отступил в сторону, пропуская вперед Огастина, и на того сразу повеяло теплом. Несколько увядшая дама лет сорока с небольшим поднялась ему навстречу из-за секретера. У нее были очень яркие голубые глаза, тонкий нос с горбинкой и сухой, неулыбчивый рот. Ее изжелта-бледное лицо показалось Огастину в общем малопримечательным. Она твердо, на английский манер, пожала ему руку, видимо догадываясь, что он может быть смущен, не зная, следует ему поцеловать ей руку или нет. Когда приветствия и представления были закончены (кроме хозяйки дома, в комнате находилась еще молоденькая девушка и брат кузена Вальтера - хромой господин средних лет), Огастин снова получил возможность осмотреться вокруг. Ему бросилось в глаза огромное количество мебели и безделушек, показавшееся ему обидно неуместным в этой строгой, шестиугольной комнате с высоким сводчатым потолком, украшенным ажурной каменной резьбой. Стены были густо завешены картинами - преимущественно любительскими акварелями - и фотографиями. Большинство фотографий были старые, выцветшие. Только одна из них, вставленная в совсем новую с виду золоченую раму, увенчанную большой золоченой короной, казалась сравнительно недавней, видимо, она относилась к послевоенным годам. На фотографии группа людей, собравшихся на лоне природы, окружала какого-то изрядно взъерошенного пожилого господина в мешковатых брюках, с седой бородой и в очках в металлической оправе... Нет, не может быть, чтобы это был кайзер, хотя бы даже на отдыхе... Однако рама недвусмысленно намекала на принадлежность этой особы к королевскому роду... Вся обстановка напоминала какой-то гигантский лесной пикник - одних детей можно было насчитать человек сорок-пятьдесят, и все они были одеты по-праздничному нарядно, и все казались какими-то взъерошенными; по-видимому, все это развлечение закончилось совсем не царственной возней! Старческим, но еще довольно твердым почерком на фотографии было начертано: "Людвиг". Ну, конечно же: "Людвиг Баварский"! Думая о Германии, невольно забываешь, что Бавария оставалась независимым государством в государстве, со своим собственным королем (вплоть до революции, происшедшей пять лет назад), правительством и даже армией. Мало того, как припомнилось сейчас Огастину, говорили, что этот недавно отправившийся к праотцам миролюбивый с виду старый господин унес с собой в могилу прусскую пулю, полученную в войну шестьдесят шестого года, когда Германии, как таковой, еще не существовало вообще, а Пруссия и Бавария были двумя суверенными государствами, сражавшимися на противоположных сторонах. На англичанина, привыкшего к далеким перспективам и медленным переменам, все это должно было производить такое впечатление, словно он смотрит на Историю в телескоп и ему кажется, что он видит, как короля Георга Пятого ранят при Баннокберне. Германия, эта грозная империя, совсем недавно принесшая миру такое потрясение... Подумать только, что срок ее жизни был короче среднего жизненного срока человека - ведь всего сорок восемь лет протекло от ее колыбели до могилы! Даже Соединенные Штаты, этот еще не возмужавший подросток, и те _втрое_ старше Германии. Нормальное представление о времени смешалось здесь на каждом шагу! В хозяйке этого дома, в кузине Адели, с ее кружевами и связкой ключей у пояса, было что-то викторианское и вместе с тем что-то от еще более давних и более суровых времен... И даже в этой молоденькой девушке, стоявшей за ее креслом, было что-то по меньшей мере от довоенных лет. Это холодное, бледное, серьезное лицо, эти большие серые задумчивые глаза. И светлые, гладко причесанные волосы, стянутые большим черным бантом на затылке и падающие почти до талии. И прямая длинная юбка с черным лакированным поясом, и белая блузка с высоким крахмальным воротничком... _Господи, да нельзя же так пялить глаза!_ Огастин заставил себя отвести взгляд... и что же он увидел? На кушетке в расслабленной позе спящего животного, но с широко открытыми блестящими глазами лежала лисица. 8 В тот вечер на обед было подано жаренное на вертеле и напоминавшее по вкусу скорее телятину, чем свинину, мясо дикого кабана с молочной подливкой и клюквенным вареньем. Потом были спагетти и отдававший дымом сыр. Все пили светлый тирольский портвейн, мягкий, но очень хмельной. Огастину все казалось восхитительным. "Голодающая Германия", где же она?" - подумалось ему. Ему сообщили, что кабана застрелил Франц (молодой лыжник), мародерствовавший в своих собственных лесах, хотя одному богу ведомо, откуда мог забрести туда кабан, так как в этих местах кабаны считались давно вымершими. Барону Францу, бывшему однокашнику Лотара, "десятилетнему мальчугану с копной похожих на кудель волос" (по воспоминаниям Мэри), шел теперь двадцать первый год. Он был очень белокур, не столь массивен, как отец, но так же как он, энергичен в движениях. С Огастином он держался, пожалуй, чуточку слишком вежливо и церемонно для сверстника, но стоило ему сбросить маску любезности, и лицо его приобретало слегка презрительное выражение, что было совершенно не свойственно его отцу и невольно заставило Огастина внутренне ощетиниться: ведь этот Франц был совсем еще желторотый юнец, да к тому же тремя годами моложе его. За столом присутствовал еще один мужчина - тот довольно бесцветного вида отставной офицер без ноги, брат Вальтера. Он быстро проглотил свой обед, распрощался со всеми, пожав каждому руку и пробормотав что-то насчет "незаконченной работы", и удалился. Огастин сразу прилепил к нему ярлык "Челтнем" [лечебный курорт в Англии] и тут же выкинул его из головы. Однако от Огастина ускользнуло, как племянник и дядя обменялись быстрым понимающим взглядом и Франц едва приметно пожал плечами и отрицательно покачал головой. Разговор за обедом превратился почти целиком в монолог Вальтера. Его жена и старшая дочь (младшие дети были уже, по-видимому, уложены в постель) не проронили почти ни слова. Огастин, когда его знакомили с девушкой, пропустил мимо ушей ее имя, а так как никто ни разу не обратился больше к ней по имени, то он не знал, как даже мысленно ее называть, однако поймал себя на том, что взгляд его все чаще и чаще устремляется в ее сторону. При этом слово "красивая" ни разу не пришло ему на ум, но была в ее лице какая-то удивительная безмятежная ясность, за которой угадывалась незаурядная глубина. Взгляд ее был спокоен, почти неподвижен, и Огастин не заметил, чтобы она хоть раз взглянула в _его_ сторону, тем не менее он уже решил про себя, что она гораздо симпатичнее, чем ее братец, и если немного оттает, то общение с ней будет более легким и приятным, чем с этим чванливым юнцом. У девушки все время был такой вид, словно она собирается что-то сказать: ее красиво очерченная верхняя губа была чуть-чуть приподнята, и один раз Огастин заметил даже, что губы ее шевелятся, но это была лишь молчаливая беседа, которую она вела сама с собой или с кем-то не присутствовавшим здесь. Да и сама она словно отсутствовала - казалось, она полностью отвратила свой слух от всего, что говорилось вокруг. Быть может, она слишком часто слышала все это прежде - все эти бесконечные разглагольствования своего отца? Вальтер начал их, когда подали суп, - начал с вопроса, адресованного Огастину: сколько мест получили социалисты в английском парламенте во время последних выборов прошлой зимой. Огастин, затворившийся у себя в Мелтоне, был прискорбно глух ко всему происходившему вокруг и потому имел весьма смутное представление о результатах выборов - социалисты вроде бы обскакали выпестовавших их либералов, но этим его сведения исчерпывались. Он постарался как можно мягче дать понять, что ничего больше не знает, да и не особенно стремится знать: все это не по его части. Вальтер поглядел на него с недоверием. - Вот как! - произнес он хмуро. - А их лидер, этот Макдональд, он ведь как будто сидел в тюрьме, не так ли? Как же вы можете ему доверять? То, что произошло _здесь, у нас_, должно бы послужить Англии предостережением. И тут он принялся рассказывать. Пять лет назад, в ночь на 7 ноября 1918 года - почти в канун окончания войны, - Вальтер и еще несколько членов баварского парламента встретились в затемненном тогда "Парк-отеле". Бавария была вынуждена в виде уступки американцу Вильсону внести некоторые изменения в конституцию (такие, как установление формальной ответственности королевского кабинета перед парламентом), и члены законодательного органа собрались, чтобы обсудить кое-какие шаги, которые необходимо было предпринять в ближайшее время. Присутствовало большинство депутатов от центра, за исключением тех, кто находился в армии или был болен инфлюэнцией. Другой проблемой, которую им надлежало обсудить, была предстоящая демобилизация. Но все, казалось, было уже подготовлено, планы выработаны, и оставалось только без промедления направлять людей на работу - так, во всяком случае, его друг Генрих фон Аретин заверил собравшихся. При переходе к выпуску мирной продукции промышленности потребуются все свободные руки, какие она сможет получить. Но тут кто-то (рассказывал Вальтер) случайно упомянул о массовом митинге социалистов, проходившем в этот самый час на спортивном стадионе "Терезиенвизе"... Выступает Эйснер, берлинский демагог... И слепой крестьянин Гансдорфер... "Hetzpropaganda" [злостная пропаганда (нем.)]. Однако всем казалось, что это тоже не должно вызывать беспокойства, полиция обо всем оповещена, и Ауэр (один из лидеров социалистов) заверял всех и каждого, что никаких беспорядков не будет. В сущности, только один Аретин был как будто слегка встревожен. - Как плохо знали даже _мы_ беспринципную неразборчивость в средствах этих социалистов! - с горечью произнес Вальтер. - Вам, конечно, известно, что за этим последовало? - Что же именно? - спросил Огастин, отчасти из вежливости, отчасти из любопытства. Для Огастина, сознательно не интересовавшегося политической жизнью вообще, события 1918 года представлялись делами седой старины, чем-то затерявшимся в тумане прошлого, но Вальтер даже теперь не мог спокойно произносить имя Эйснера - этого бешеного смутьяна Эйснера из Берлина, похожего с его растрепанной бородой и помятой черной шляпой на жалкого учителишку музыки... Эйснера, который вступил в город в ту ночь со всей своей бандой! Само собой понятно, революцию эту затеяли красные... - На Одеонсплац они сорвали с меня мундир, - сказал Вальтер. - И я просто каким-то чудом добрался домой живым в чужом штатском платье. А нашего дорогого старика короля они вытащили прямо из кровати: Бавария, видите ли, должна стать республикой, после того как ею тысячу лет правили Веттельсбахи. И этот Эй... этот Курт Эй... Эйснер с шайкой таких же, как он сам, галицийских евреев - с этим своим кабинетом уголовников, иуд, умалишенных и прочего сброда... Достигнув этого пункта своего удивительного повествования, Вальтер умолк, чтобы перевести дух и немного успокоиться, и Франц, воспользовавшись паузой, тотчас заговорил быстро, вкрадчиво, стараясь незаметно увести рассказчика в сторону: - Тщательно подготовленный план демобилизации был, разумеется, сорван. Никто не желал подчиняться никаким приказам. Ты помнишь, папа, как мы однажды, уже несколько лет спустя, охотясь вместе с Бристовами, обнаружили шайку дезертиров, _все еще_ продолжавших скрываться в лесу? У тебя в тот день была на редкость удачная охота, - не без задней мысли добавил он. Поскольку разговор перешел теперь, по-видимому, в область спорта, Огастин весь обратился в слух. Но то, что он услышал, звучало очень уж дико для ушей англичанина. Вскоре он пришел даже к заключению, что в Германии охотятся на все подряд - на кабанов, красного оленя, лисиц, диких кошек - и стреляют их без разбору с высоких помостов, укрепленных на деревьях, вроде тех, какие строят индусы при охоте на тигров. Огастин в свою очередь попытался описать, как он у себя на родине, вырыв в мерзлой болотистой земле углубление, часами лежит в этой грязной яме, упоенно прислушиваясь, не раздастся ли в предрассветных сумерках крик диких гусей. 9 Но застольная беседа джентльменов должна вестись на серьезные темы, а не о каком-то там спорте! Вальтеру не терпелось вернуться к политике. Большевистская зараза расползалась по всему миру, и безразличие Огастина к этой опасности поистине внушало тревогу. Вежливо осведомившись о том, не утомила ли Огастина дорога, и узнав, что Огастин последнюю ночь провел в отеле "Байришер-Хоф", Вальтер тотчас ухватился за эту ниточку. - Надеюсь, - сказал он, - они устроили вас лучше, чем меня, когда я последний раз останавливался у них! - Едва слышный вздох прошелестел над столом, и все беспокойно зашевелились на стульях. Маневр Франца провалился! Папа завелся снова. - Правда, это было в феврале девятнадцатого года - как раз когда Тони пристрелил эту скотину Эйснера, после чего красногвардейцы... - Вы непременно должны познакомиться с нашим, да и вашим тоже знаменитым родственником - графом Тони Арко, - вмешался уже близкий к отчаянию Франц, обращаясь к Огастину. - Он, правда, пятый год сидит в тюрьме, но я думаю, что папа может раздобыть для вас пропуск... - Красногвардейцы меня тогда арестовали, - продолжал Вальтер, хмуро поглядев на Франца. - Они потащили меня в этот отель "Байришер-Хоф", где в те дни, четыре с половиной года тому назад, помещался их штаб, заперли там вместе с другими заложниками и заявили нам, что в день похорон Эйснера мы будем убиты - возложены, так сказать, в виде искупительной жертвы на погребальный костер их великого героя! - Вы говорите, _в тюрьме_? - переспросил Огастин Франца. - Человек, который ни больше ни меньше как застрелил этого самого, как его там, просто-напросто сидит в _тюрьме_? Почему же его не казнили? - А его казнили, - жестко произнес Вальтер, все больше и больше раздражаясь от того, что его прерывают. - Так, во всяком случае, они полагали: пять пуль всадили ему в шею и в челюсть и проволокли, пиная ногами, через улицу... Однако вернемся к тому, что было со мной в "Байришер-Хоф"... Но тут кузина Адель откашлялась, издав горлом какой-то звук, похожий на хрип часов, когда они собираются бить, и в первый раз за весь ужин взяла слово. - Они стреляли в него, а Тони считал выстрелы, - сказала она, выговаривая английские слова медленно и отчетливо, но без всякого выражения и не сводя глаз с Огастина. - Они стреляли из его собственного револьвера, а он пытался припомнить, сколько там оставалось пуль. - В "Байришер-Хоф"... - Одна пуля угодила ему в челюсть над зубом мудрости, - твердо продолжала Адель. - Горло ему залило кровью, он захлебывался, а они пинали его, но он не смел шевельнуться: боялся, что они разорвут его на части, если заметят, что он еще жив, - а ему вдруг страшно захотелось жить. - Рассказывая, она нервно крошила в пальцах кусочки хлеба. - Они втащили его во двор резиденции Эйснера и там бросили, считая, что он мертв. Но он услышал, как один из них сказал, что Эйснер умер раньше него, и возликовал в душе. Потом кто-то перебинтовал ему шею, но повязку почти тут же сорвали. - А потом его подобрали полицейские, - сказал Вальтер, сдавая позиции, - и Зауэрбрух, знаменитый хирург-горловик... Но подумать только, что именно Тони из всех людей на свете совершил это! Двадцатилетний мальчишка, на которого никто даже внимания не обращал! Мгновенно его оксфордские дни, когда он сам был двадцатилетним, всплыли в памяти Огастина; вспомнился и приезд к ним старого раздражительного лорда Асквита. Политики, пускающие в ход револьверы! В Англии это непредставимо. - Что же это было, заговор? - спросил он. - Это было ему поручено? - Никакого заговора, просто Тони сам, - сказала Адель, сдвинув брови. - Правда, он говорил об этом кое-кому, - сказал Вальтер, - но никто не принимал его слов всерьез. - Так, например, он сказал дома горничной, чтобы она сделала ему ванну погорячее, потому что он собирается утром пойти и убить Эйснера, - сказала Адель. - Потом, когда он на улице подкарауливал Эйснера, кто-то из его приятелей остановился потолковать с ним и предложил поужинать вместе. "Очень сожалею! - сказал Тони. - Я буду занят: мне надо убить Эйснера". Приятель только поглядел на него с недоумением. - Эйснер вышел из своей резиденции и направлялся в парламент, - сказал Вальтер. - Он совсем медленно прошел мимо Тони, а за ним следовала целая толпа. Как я понимаю, Тони держал в руках планшет, чтобы скрыть под ним револьвер. - Свита окружала этого ужасного человека со всех сторон, - сказала Адель. Голос ее внезапно стал хриплым. - Тони все твердил себе: "Надо действовать смело, я не имею права убить какого-нибудь невинного человека - только Эйснера!" И когда между ними оставалось не больше двух метров, он выстрелил, а в следующую секунду они уже стреляли по нему. Стремясь положить конец затянувшемуся молчанию, Огастин спросил Вальтера, почему же он не был "принесен в жертву на погребальном костре Эйснера". Ему объяснили, что полиции как-то удалось добраться до заложников и перевести их в Штадельгеймскую тюрьму. - Там нам был оказан самый радушный прием: Prosit, Servus! [здесь: Мое почтение! К вашим услугам! (нем.)] - и долговязый Пехнер - впоследствии он стал главным полицейским комиссаром Мюнхена, но в то время был начальником Штадельгеймской тюрьмы - делал для нас все, что было в его силах, любые поблажки. Кроме меня, там были еще генерал Фасбендер, Фриц Паппенгейм, издатель Леман, Бутман, Биссинг и оба Аретина - вся элита Мюнхена! Мы проводили время в самых интересных беседах. Куда хуже было нашим бедным женам: ведь они не получали от нас никаких вестей, а кто-то пустил слух, будто нас уже расстреляли. - Вальтер с благоговейной любовью поглядел на жену, и Огастин был немало удивлен, прочитав эти чувства на столь уже немолодом лице. - Ах, она вела себя поистине героически в те дни, моя Адель, мое сокровище. Ничто, казалось, не дрогнуло в увядших чертах Адель при этих словах мужа - только желтоватая шея ее начала медленно розоветь. Но даже Вальтер не знал всего, что пришлось ей испытать в те страшные дни, пять лет назад. Близнецы были тогда младенцами, она только что отняла их от груди... И все - ради чего? Но сам Вальтер уже смеялся: - Ха-ха! Герни Аретин - вот была потеха! Его жене удалось сообщить в Гейденбург о грозящей мужу опасности - записочкой, засунутой в молитвенник, который она передала сельскому пастору. После чего в Мюнхен является трактирщик из Гейденбурга, вламывается, растолкав всех своими огромными плечищами, в так называемый "Центральный Совет", стучит кулаком по письменному столу министра и заявляет, что он не позволит им расстрелять его пивовара - откуда, дескать, прикажете ему брать пиво? Дело в том, что Гейни владел пивоварней в Аллербахе. И тогда решено было отпустить нас. Поняли, что Пехнер все равно не даст им нас убить. 10 Вальтер стакан за стаканом пил свой тирольский портвейн (из последней, початой в честь Огастина клети), и на шее у него стали проступать капельки пота. У Огастина тоже начинала уже слегка кружиться голова. Все, что он здесь слышал... Конечно, он узнавал это, так сказать, из первых рук, но как неправдоподобно это звучало! Словно рассказ о событиях и людях далекого прошлого, но никак не о _наших_ современниках, не о _наших_ днях. Но так или иначе, с этим было, разумеется, покончено... Если только... если только эти мстительные безумцы французы в Руре не вздумают... Тем временем Вальтер очень серьезно, с большим жаром продолжал нести какую-то околесицу. Эйснер захватил власть в ноябре восемнадцатого года, но его Красная гвардия (говорил Вальтер) состояла из моряков, учинивших Кильский мятеж, бывших русских заключенных и тому подобного сброда; они занимались мародерством, что, естественно, не могло привлечь на сторону Эйснера крестьян, и поэтому он почти не пользовался поддержкой за пределами Мюнхена и таких индустриальных городов, как Аугсбург. Словом, через каких-нибудь два-три месяца, когда в январе в Баварии состоялись выборы, приспешники Эйснера получили всего три места в правительстве! Однако он намерен был и впредь цепляться за власть. Он препятствовал сколько мог созыву нового парламента, а потом, ко дню его открытия, подготовил второй coup d'etat [государственный переворот (франц.)], заполнив все галереи своими вооруженными людьми. Он и сам направлялся туда, но по дороге был убит. Заседание парламента началось, а Эйснера все нет и нет. Но вот приходит известие о том, что он убит, и засевшие на галерее мгновенно открывают пальбу: два члена парламента были убиты на месте, Ауэр ранен, а слепой Гансдорфер спасся, спустившись по водосточной трубе. Мюнхенская чернь осатанела. Тут-то они его, Вальтера, и схватили... Началось царство красного террора. Март, апрель... Но вот наконец настал благословенный майский день девятнадцатого года - День Избавления! Доблестные войска генерала фон Эппа двинулись на Мюнхен, дабы избавить его от большевиков. - Тут Вальтер, на мгновение прервав рассказ, обратил засветившийся гордостью взгляд на сына. - И тогда наш юный храбрец Франц... - Но Франц так свирепо сдвинул брови, что отец смешался и растерянно забормотал скороговоркой: - Итак, фон Эпп вступил в город... И снова взвился наш священный бело-синий флаг! Бавария, увы, все еще оставалась республикой, но власть была уже в руках порядочных людей: фон Кар, премьер... Но в эту минуту мозг Огастина, уже давно переставший что-либо воспринимать, дал неожиданный и весьма неприятный крен. Огастин резко отодвинул от себя бокал с вином - оно было слишком крепким: сидевшие напротив него за столом люди начали торжественной процессией один за другим уплывать куда-то вдаль. Тогда Огастин для опыта выбрал проплывавшую мимо девушку: уставив на нее немигающий взгляд, он напряг всю свою волю и повелел ей не исчезать. Ясное, тихое и вместе с тем непроницаемое лицо ее было как недвижная гладь пруда... Огастин почувствовал вдруг, что ему страстно хочется проникнуть взглядом за эту загадочную гладь, прочесть мысли, которые, должно быть, безмолвно роятся там, в глубине этой ясной девичьей души, словно маленькие рыбки на дне пруда... Но, увы, ему не удавалось поймать взглядом ни одной рыбешки, не удалось узреть хотя бы край плавника или серебристой спинки, хотя бы легкое движение хвоста! Ох, эти души юных девушек... Когда ничто не тревожит их покоя, когда они не боятся посягательств, они так безоблачно прозрачны... Или, во всяком случае, им предначертано такими быть. Но вот закралось подозрение, что кто-то хочет проникнуть в их глубь, и тотчас крошечные мысли-рыбешки взмоют на поверхность и замутят гладь, сделав ее непрозрачно-опаловой, подернутой рябью! Девичьи чистые души... Как часто их безмятежный покой вызывал в нем восхищение! Сначала едва заметное движение, какой-то светлый отблеск на самом дне, подобно радужной тени скользящий по гравию... Затем внезапно в глазах, посредниках души, бесхитростно и прекрасно, чистым голубоватым пламенем - мысль... Но этой девушки душа? О, тут все мысли проплывают на такой глубине, где совсем темно от упавшей туда странно густой тени... или, быть может, они прячутся в каком-то загадочном тайнике? А душа Вальтера? Хо-хо! Громыхание старых высохших костей в изношенной корзине прошлого, которой он беспрестанно трясет у кого-нибудь под носом, восклицая: "Гляньте! Гляньте!" Огастин с трудом сдерживал икоту - да, он, несомненно, был крепко пьян. Внезапно воцарившаяся тишина наконец проникла в сознание Огастина. Голос Вальтера потух и замер. Вальтер молча переводил взгляд с одного лица на другое. Этот молодой англичанин - у него еще молоко на губах не обсохло, вишь, как он раскраснелся от вина, самодовольный дурак, щенок! А ведь он совершенно явно совсем его не слушал! Тут Вальтер посмотрел на жену, потом на каждого из своих детей. Все они вежливо внимали ему, и у всех были отсутствующие лица. А Вальтер _так горячо_ любил их! Ему пришлось на собственной шкуре испытать, как расшатан мир, и - Gott in Himmel! [Великий боже! (нем.)] - разве не в этом же мире предстоит жить им? И тем не менее, как только он пытался им что-то объяснить, они вот так же замыкались в себе и затыкали уши! А ведь это их собственный "дорогой папочка", не какой-то там посторонний человек подвергался всем этим опасностям и совершал все эти славные деяния!.. Ах, почему он не поэт и нет у него про запас крылатых слов, готовых в любую минуту слететь с языка, подобно птичкам, которых фокусник вытряхивает из рукава! Но не будучи рожден поэтом, он был рожден наследником гордого замка Лориенбург, продолжателем старинного рыцарского рода - так к дьяволу всех низкородных слюнявых поэтов! Вальтер перевел дух и начал снова: - И как вы думаете, кого выставили эти красные против фон Эппа в ту весну, четыре с половиной года назад? Они поставили своим вождем этого самозваного поэта, этого еврейского писаку Толлера! "Толлер..." Во всей пустозвонной речи Вальтера это имя было для Огастина первым отзвуком той Германии, какую он себе представлял, - "подлинной" Германии, которую он ожидал увидеть: Германии Толлера, Георга Кайзера, Томаса Манна, Верфеля, Эйнштейна, всемирно известного архитектора Мендельсона. Вот когда, по-видимому, настал и для него момент каким-нибудь умным, уместным замечанием поддержать беседу. - Эрнста Толлера! - обрадованно промолвил порядком захмелевший Огастин. - Это же один из величайших немецких драматургов всех времен! Алмаз, - высокопарно добавил он, - в мюнхенской короне. Наступила ледяная пауза. Слышно было, как у Франца перехватило дыхание, а Вальтер, совершенно пораженный, воззрился на Огастина с таким видом, словно тот внезапно употребил нецензурное выражение при дамах. - Вот как? Я не имел чести познакомиться с произведениями этого молодого негодяя, - с холодным презрением вымолвил он наконец. Огастин и сам никогда их не читал - он только повторил то, что слышал в Оксфорде, там всем было известно, что эти произведения хвалил и Ромен Роллан и Бьерн Бьернсен. Огастин, разумеется, не хотел никого обидеть. Но Адель поднялась. За нею поднялась и дочь. Она быстро обошла вокруг стола, небрежно, словно для забавы, ведя пальцем по краю, наклонилась, поцеловала нахмуренный лоб отца и исчезла следом за матерью. У Огастина на мгновение мелькнула мысль: о господи, какое впечатление мог _он_ произвести на _них_? Да, впредь ему следует быть осмотрительнее... Надо сейчас же объясниться с Вальтером. Но тут он услышал, что Вальтер желает ему доброй ночи. 11 Спальня, в которой поместили Огастина, оказалась большой комнатой с низким потолком и белеными стенами, с дверью, выходившей на лестницу. Обставлена она была темной мебелью и обогревалась стоящей посредине чугунной печкой, в которой весело потрескивали дрова, а длинная труба раскалилась у основания докрасна. Огастин попытался открыть окно, чтобы впустить немного свежего воздуха, но все усилия его оказались тщетными. Не привыкший спать в жарко натопленных комнатах, он сначала как-то даже побаивался уснуть и лежал с открытыми глазами, глядя на рдеющую во мраке раскаленную трубу. Но по мере того, как выветривался хмель, в мозгу его начала беспорядочно твориться работа - с перебоями, как в плохо отрегулированном двигателе, и из этого неуправляемого хаоса стали возникать строчки стихотворения: Не раз я проникал в речную гладь Девичьих душ, пытаясь разгадать Их мысли в чистом хрустале улыбки, Всплывавшие из глуби глаз, как рыбки... Эти начальные строчки понравились ему на первых порах - понравилась их остраненность, в этом было что-то зрелое. Почему все его стихи - а они рождались у него не так часто - не говорят современным языком, языком Элиота или таких поэтов, как Ситуэлл? Нет, у него так никогда не получается... "Из глуби глаз..." Это же нечто совсем викторианское. Викторианский язык?.. "Язык, ты творишь Человека", - сказал однажды Дуглас Мосс. Огастину стало не по себе, когда ему припомнились эти слова. Из ночной тишины доносились звуки музыки - кто-то играл на фортепиано. Хрупкие девичьи пальцы не могли бы родить эти мощные аккорды, подобные раскатам грома, эту Ниагару lacrimae rerum [слез о делах (лат.) - из "Энеиды" Вергилия]. Должно быть, кузен Вальтер еще не ложился или обнаружил, что не может уснуть. Огастин начал размышлять о Вальтере и людях его склада. Неужели их речи отражают их истинную сущность и они и впрямь такие неправдоподобные создания и живут в каком-то странном, вымышленном мире коллективного бытия, которое им представляется "Жизнью", а ему - "Историей"? Или на самом деле они то, чем кажутся с первого взгляда: живые люди, и каждый - личность, каждый сам по себе, как любой англичанин? Действительно ли Вальтер такая фальшивка, какой он хочет казаться? И неужели все остальные здесь - быть может, вся Германия - похожи на него? Вероятно, в этом будет легче разобраться, когда он поближе узнает эту девушку, его дочь... Или хотя бы кузину Адель. Ибо женщины (эту премудрость Огастин внушал себе, уже засыпая), право же, право, одинаковы везде, в любом уголке земли. Во все времена... В любом краю... В любые времена... В краю... Краю... Карабкаясь по длинной-предлинной веревке, Огастин старался добраться до окна своей спальни. Он снова был в Мелтоне и очень предусмотрительно перенес лестницу наружу, на лужайку, что Гилберт мог воспользоваться ею. Она и стояла сейчас где-то на лужайке, а Гилберт все еще взбирался и взбирался по ней... Внезапно в его сонные видения проникли странные пронзительные звуки - более резкие, отрывистые, чем лай или вой собаки, и какие-то холодно-неодушевленные и поэтому лишенные заунывности. Они доносились сначала из холла, затем что-то прошло мимо его полуоткрытой двери, и вой стал долетать откуда-то сверху. На своей огромной твердой кровати резного дерева в толстой ночной сорочке сидела, поджав под себя ноги, "маленькая, большеглазая" (по воспоминаниям Мэри) Мици, которой теперь уже исполнилось семнадцать лет, и при свете притененной свечи писала письмо. В очках ее лицо становилось другим - мягче, живее и вдумчивее; она писала, склонив голову набок, почти касаясь щекой бумаги, совсем как ребенок... Каждую ночь она писала своей подруге Наташе большими неровными каракулями, которых сама не могла прочесть. Стоило ей хотя бы одну ночь не написать письма, Наташа начинала думать, что Мици ее разлюбила, и тут же посылала ей какой-нибудь сувенир, орошенный укоряющими слезами. (Княжна Наташа, русская девушка такого же возраста, как Мици, обладательница красивого глубокого контральто, жила в Мюнхене.) Мици задумалась, положив письмо на одеяло. Она подтянула худые голые коленки под ночную рубашку, прижала их, обхватив руками, к нежной, обнаженной груди и задала себе вопрос: о чем же писать на этот раз? Папа за ужином опять был совершенно невыносим, но это уже не ново... Обычно письмо складывалось как-то само собой, даже когда ничего не происходило. В Лориенбурге вообще редко что-нибудь происходило. Но сегодня произошло настоящее событие - к ним приехал молодой англичанин... а гости не часто посещали этот дом. Сказать, что он, в сущности, за человек, по внешним впечатлениям было трудно - в самом ли деле он так мил, как кажется? Не так-то просто представить себе, что это значит - быть англичанином: это такое незнакомое племя, как отличить их одного от другого? Ну, а с виду... По-немецки он изъясняется не совсем свободно с довольно неприятным акцентом (вроде как у того швейцарского гувернера, который одно время занимался с Францем). Но когда он говорит на своем родном языке, голос его звучит совсем по-другому - она даже не ожидала, что "английский" - этот сухой язык классных занятий - может так звучать. Очень искренний, честный голос, согретый чувством, он заставляет себе верить и не бояться насмешки. И запах его одежды какой-то совершенно удивительный, порождающий смутную тревогу, как запах костра... или торфа; а ботинки у него странно бесшумны - наверное, они на каучуковой подошве. Из холла, куда выходила дверь спальни, внезапно донесся вой, и по спине у Мици побежали мурашки. Она вскочила с постели, приотворила дверь, и вой мгновенно оборвался. Мици тихонько посвистела, но лисица не подошла к ней, и она услышала ее почти беззвучные шаги, направлявшиеся в сторону лестницы. С минуту Мици стояла прислушиваясь: лисица поднималась наверх. Ночь становилась все холоднее. Забравшись снова на кровать, на еще не остывшее местечко под одеялом, Мици услышала, как вой возобновился в отдалении, теперь уже где-то в верхних этажах, в одном из нежилых помещений, куда никто никогда не заглядывал. Естественней всего, казалось бы, написать Наташе _о нем_ - об этом новоявленном английском кузене по имени Огастин. Его приезд был событием. Но Мици казалось, что она отчетливо слышит внутренний предостерегающий голос: "Нет, Мици, лучше не надо!" Выйдя из-за стола, Отто прошел к себе в кабинет и провел несколько часов за оставленными там бумагами. Затем поглядел на часы. Пора было заказать разговор с Мюнхеном. Пошел снег. За окном в луче света закружились белые мотыльки снежинок. Но, назвав номер, Отто услышал в ответ: "С Мюнхеном нет связи". Тогда он сказал, что подождет, и попросил принять заказ, но ему ответили, что сегодня заказы на разговор с Мюнхеном не принимаются. - Обрыв на линии? Об этом им не известно, но принять заказ они не могут. - Но я звоню министру, герру доктору... Наступило молчание, после чего уже другой голос ответил холодно, что, к сожалению, это не меняет дела: _никакие_ заказы сегодня не принимаются. Распоряжение Кара, по-видимому. Или генерала Лоссова? Или, возможно, самого полковника Зейсера (нынешнего начальника полиции). Что еще он там затеял, этот мюнхенский триумвират? Отто повесил трубку, лицо его было хмуро. Снегопад усилился, но дело здесь явно было не в повреждении линии - что-то происходило в Мюнхене этой ночью!.. Направляясь темным коридором к своей комнате, Отто раздумывал, что бы это могло быть на сей раз. Догадок возникало много. При таком напряженном положении никакой постепенной разрядки нельзя было ждать - все могло треснуть в любую минуту, и вопрос был лишь в том, где обнаружится трещина, а возможностей для этого имелось предостаточно. Однако что толку тревожиться. Отто сунул ключи под подушку, смазал револьвер и спрятал его в ящик стола. Потом разделся, снял протез, положил его на сундук и забрался в постель. Но как только он вытянулся на кровати, нога тотчас заныла. Просто удивительно, как трудно с одной ногой найти удобное положение в постели. "Никакие заказы на телефонные разговоры с Мюнхеном не принимаются..." Поразмышляв еще немного, Отто встал, пропрыгал на одной ноге к комоду, достал револьвер и сунул его под подушку вместе с ключами. Услыхав вой лисицы, он подумал: чего ей-то еще не хватает? До сезона случки оставалось по меньшей мере месяца три! Когда из верхних, нежилых помещений донеслось это слабое, тоскливое завывание, единственным человеком во всем доме, которого оно встревожило всерьез, был Франц. Как только Франц понял, откуда доносится вой, он тотчас накинул поверх пижамы пальто, затушил свечу и осторожно выглянул за дверь. В холле царил непроницаемый мрак. Франц прислушался: весь дом был погружен в сон. Франц начал крадучись подниматься в темноте по лестнице: его босые ноги ступали так же бесшумно, как лапы только что прошедшего здесь животного. В лестничном пролете, отдаваясь эхом в резных панелях, вой звучал особенно жутко. На первой площадке Франц прошел мимо комнаты английского кузена - последней обитаемой комнаты этого этажа - и услышал, как Огастин что-то бормочет во сне. Значит, по-видимому, дверь в его комнату отворена. Франц нащупал ее в темноте и тихонько прикрыл: меньше всего хотелось бы ему, чтобы еще этот начал проявлять интерес к верхним, необитаемым этажам. 12 В Мюнхене в тот день лихорадочное напряжение нарастало с каждым часом. Все знали, что фон Кар (временно наделенный полномочиями диктатора наподобие римских цезарей) намерен созвать вечером совещание, на котором будут, вероятно, приняты чрезвычайно важные решения. Кар хотел вернуть принцу Рупрехту трон его отцов, а быть может, и Баварии - ее независимость. Совещание предполагалось провести за закрытыми дверями, но все баварские заправилы получили приглашение, а также и кое-кто со стороны. Положение и в самом деле было столь напряженным, что ни о какой постепенной разрядке не могло быть и речи - все могло только треснуть по всем швам. Не удивительно, что молодые служащие и официанты в отеле "Байришер-Хоф" показались Огастину в то утро такими рассеянными, словно у них было что-то более важное на уме, чем служебные дела! Да и в спортивном зале в тот день нервы у всех были натянуты как струна - даже курносый инструктор был так несобран, что едва не сломал Лотару позвоночник, обучая его новому приему захвата. Сам Лотар не замечал общей нервозности, и тяжелые предчувствия его не мучили, но он внезапно ощутил прилив горячей любви к своим товарищам и гордость от сознания принадлежности к их замечательному братству. Его даже качнуло под напором всех этих высоких чувств, когда он в раздевалке н